56328.fb2
Но мы слишком сплелись, соединились со своими мифами. Так слитно, что не отодрать.
Если мифы чего-нибудь боятся, то только не времени. Время действует на них, как вода на цемент, оно придает им даже некий исторический аромат, самые страшные из них делает и привлекательными. Мифы боятся одного - живых человеческих голосов. Свидетельств. Даже самых робких...
Если сейчас не хватает мужества их выслушать, то хотя бы соберем в запасники. Чтобы не исчезло, не выпало из истории наше звено...
Потому что мы, люди из социализма, похожи и не похожи на всех остальных. У нас свой язык, свои представления о добре и зле, о грехах и мучениках. Мы похожи и не похожи на людей вообще, точно так же, как человек, выпущенный из тюрьмы, но просидевший там много лет, похож и не похож на остальных в толпе. В тюрьме у него имелась кровать, всегда был обед, пускай перловая каша с килькой, но обед был, и детали, которые он точил. или доски и столярный инструмент. Он знал, что в пложенный срок ему выдадут новую фуфайку, новую шапку, новую рубашку и новые трусы. Принесут зубную щетку, ложку... Все до самых интимных мелочей, до абсурда было продумано, отлажено без его участия. А на свободе надо думать и отвечать за все самому. Неуютно. Растерянно. Это состояние Э. Фромм определил как "бегство от свободы".
Мне кажется, что я знаю этого человека, он мне хорошо знаком, я вместе с ним живу, бок о бок. В тех же домах, очередях, на концертах. Он - это я. Мы вместе. Мы все - свидетели. Свидетели и участники, палачи и жертвы в одном лице - на обломках того, что еще недавно слыло гигантской социалистической империей, называлось социализмом, социалистическим выбором. И это еще была просто жизнь, которой мы жили. Это еще было и нашим временем. И будем искренни. Попытаемся. Хотя это и дается нам труднее всего. Мы хотим сейчас казаться или лучше, чем мы есть, или хуже, чем мы есть на самом деле. Мы боимся быть самими собой. Или не умеем. Нам почему-то страшно, то стыдно, то неловко. Каждый кричит о своем, и никто не слышит друг друга. Даже прошлое мы не признаем неприкосновенной, неизменной реальностью. Посягаем и на него. то нам кажется, что нас обмануло будущее, то нам кажется, что нас обмануло прошлое. Потеряли и никак себя не найдем, наивно шарим в потемках истории.
И надо признать, хотя страшно, зачеркивается верование нескольких поколений, что долго, слишком долго нами владела идея, которую иначе, как танатологией, наукой о смерти, не назовешь. Нас учили умирать. Мы хорошо научились умирать. Гораздо лучше, чем жить. И разучились отличать войну от мира, быт от бытия, жизнь от смерти. Боль от крика. Свободу от рабства.
Это слова, а слова нынче бессильны. Пусть говорят судьбы...
Я безнадежно влюблена в реальность. Но это самое страшное - собраться с духом и броситься в пропасть бесконечного страдания другого человека. Я не успеваю набрасывать портреты. Слишком быстро ни меняются, слишком подвижны и неустойчивы черты нашей новой истории. Я делаю простые снимки. Моментальные снимки. И всегда помню, что в одной фотографии отражается всего лишь одна сотая секунды. тороплюсь. Но все-таки надеюсь, что это не только фотографии и документ, но и образ моего времени, каким я его вижу.
Вы не задумывались, почему так волнуют бесхитростные семейные альбомы? Они невинно просты и бессмертны. Наверное, впаду в грех, но все-таки осмелюсь: искусство мне напоминает, свидетельствует о Боге, а семейные альбомы рассказывают о маленькой бесконечной человеческой жизни... Взглянуть бы сейчас на обычную. фотографию обычной девочки, например, Древней Греции или Рима... Вот она - с бабушкой... Или - вот она - невеста... О чем и какими словами признавались ей в любви? О чем болтала с подружками? Воскресло бы время. Живое время, когда простое становится великим.
И чем больше слушаю и записываю, тем больше убеждаюсь, что искусство о многом в человеке и не подозревает. Не все говорят слова, не все могут краски, не все дано звукам, не все спрятано в молитвах...
Зачем-то каждому из нас дана своя жизнь. И свой путь.
Уходит время... Время великих обманов... Послушаем его свидетелей. Честных свидетелей. Пристрастных. Они убивали себя, чтобы жили призраки...
Дьяволу надо показывать зеркало. Чтобы он не думал, что невидим...
Вот и ответ на вопрос: зачем эта книга. Все дело в призраках. Если мы не убьем их, они убьют нас...
История с обмотками, красными звездочками
и четвертым сном Веры Павловны
Василия Петрович Н. - член коммунистической партии с 1920 года, 87 лет
"Я подумал: хороший день для смерти. Чисто. Снег. Кто-то начнет все сначала. Жизнь - театр, у кажого - своя роль. Мой театр исчез. Люди, которые были когда-то моими друзьями, с которыми у меня была она память, одно время, уже обратились в воспоминания, в туман. я не могу их отличить от сна. От ночного бреда. Одно время заканчивается, начинается другое. Мне далеко за восемьдесят. Я ужасно старый. Впасть бы в старческий маразм - вот гдде спасение. Становишься свободным, как ребенок, нет памяти ни о чем... Нет, вижу все отчетливо, как на рассвете...
Эти ужасные боли в суставах... Но они помогают, они примиряют со смертью, потому что делают равнодушным. Остается одно желание: скорее бы все кончилось, особенно после бессонницы, после мучительной и хладнокровной пытки бессонницей...
Я пытался уйти... Сам... Ремень на шею... Завязываешь, как галстук... Правда, я уже давно не носил галстук. Он мне они к чему дома, на кухне. Среди людей я бываю редко, а теперь и совсем не хочется, я никого не знаю ни в своем доме, ни на своей улице. Последний знакомый старик из соседнего подъезда умер лет пять назад. Я потерял столько близких, что у меня там их больше, чем здесь Смотрю на улицу, на жизнь из окна, наблюдаю. У меня третий этаж, даже лица могу разглядеть, прически. Что я заметил: женщины снова стали носить длинные волосы и кожаные куртки. Женщин с длинными волосами я встречал только в детстве и в кино. Моя первая и моя вторая жена носили короткие стрижки, тогда все носили короткие стрижки. Их уже давно нет. Где они? Да, к старости я стал ненадежным атеистом. Я хотел... Тогда мне не дали уйти... Открыл глаза и понял, что опять живу, моя грудная клетка поднималась, как испорченный насос, но я дышал. Возле меня стояли врачи. Что они могут сказать человеку, когда возвращают его оттуда? Будто они знают, откуда они его возвращают. Они могут поставить капельницу, нащупать пульс. И ты слышишь, как в тебя вливается жизнь, в то время как ты хочешь умереть. Но я живой только среди мертвых... Среди живых у меня странное ощущение, будто я уже не с ними, а смотрю на них и на себя откуда-то из другого измерения... Удивительно, что вы меня о чем-то спрашиваете, словно я живой, а не мумия. Как будто одними и теми же словами пользуемся, а смысл из них извлекаем разный. Как через стенку, из одной в другую камеру переговариваемся... Вот как мне вам объяснить, что я всю жизнь любил партию?! Да, партию, самое дорогое для меня. Это была моя страсть, моя любовь. С такой страстью я смог полюбить только мысль о смерти. Одиноко умирать от болезни, от ужасной боли в суставах, от бессонницы, когда разговариваешь с собой. Или с мертвыми. Они отличные собеседники, потому что всегда молчат, только слушают. Среди живых у меня почти не осталось знакомых. Мысль о смерти опять присоединила меня к чему-то высшему, как раньше к партии. Я семьдесят лет в партии. Зачем? Кому это сегодня интересно?
Я хочу удержать мысль, очень важно, чтобы вы поняли. Для этого мне надо идти прямо, не сворачивать и не возвращаться. Идти прямо к той точке... Когда я накинул на себя ремень...
Сын у меня родился в двадцать седьмом году. Назвали Октябрем. В честь десятой годовщины Великого Октября. Ведь какие идеалы были? Чистейшие идеалы! Светлые. И люди были светлые. Таких людей больше никогда не будет. Я недавно прочитал в одной газете, что мы, мое поколение, выпали из истории, нас как бы не было. Дыра во времени. А мы были! Были! Были! Почему-то вдруг вспомнил. как на свадьбу жена сшила белое платье из марли... Я был ранен и тоже перевязан весь марлей, бинтами. Вокруг - голод, эпидемии, тиф. Возвратный тиф, головной тиф... Идешь по улице - лежит мертвая мать, возле нее сидит маленький ребенок и просит: "Мамка, дай поесть..." Город Орск Оренбургской области... Двадцать первый год... А мы все равно счастливые: живем в великое время, служим революции! Это не выкачать из моего сердца, из моего мозга.
Шла гражданская война... Я даже помню, какие обмотки нам выдали, красные звездочки для шапок. Шапок не было, но красные звездочки нам вручили. Что за Красная Армия без красных звездочек? Дали винтовки. И мы себя чувствовали защитниками революции. Помню наших убитых товарищей... На лбу и на груди у каждого вырезаны ызвезды... Две красные звезды... Это же наша вера, это же наша библия! Тридцать лет назад, двадцать лет назад, десять лет назад. Пять лет назад, еще год тому назад... Я бы вам этого не рассказал. Мне кажется, что я этого не помнил... Необъяснимая вещь: я это действительно не помнил... Как лежал белый офицер... Мальчишка... Голый... Живот распорот, а из него погоны торчат... Живот набит погонами... Но я бы вам раньше этого не рассказал... Что-то и с моей памятью произошло... Щелкает там, щелкает... Как в фотоаппарате... Я уже перед уходом... Когда смотришь прощальным взглядом, обмануться уже нельзя... Некогда...
Нет! Наша жизнь - это бы полет. Первые годы революции... Мои лучшие годы, мои хорошие, красивые годы. Еще живой Ленин. Ленина я никому не отдам, с Лениным в сердце умру. Все верили в скорую мировую революцию, любимая песня: "И на горе всем буржуям мировой пожар раздуем". Конечно, было много наивного, смешного. Танцы, например, мы считали мещанством, устраивали суды над танцами, наказывали тех комсомольцев, что ходили на вечеринки, вальсировали. Я одно время даже председателем суда был... над танцами... Из-за этого своего марксистского убеждения не научился танцевать, потом очень каялся. Никогда не мог потанцевать с красивой женщиной. О чем мы спорили? О коммунистическом будущем, каким оно будет и как скоро. Через сто лет точно, но нам это казалось далеко, слишком далеко. Хотелось побыстрее. И о любви спорили, особенно о книге Александры Коллонтай "Любовь пчел трудовых". Автор защищала свободную любовь, то есть любовь без любви, без пушкинского "Я помню чудное мгновенье...". Мы тоже отрицали любовь как буржуазный предрассудок, биологический инстинкт, который настоящий революционер должен победить в себе. Любить можно было только революцию. Я помню (через столько лет!), что взгляды делились одни - за свободную любовь, но с "черемухой", то есть с чувством, другие - без всякой "черемухи". Я был за то, чтобы с "черемухой", чтобы целовать. До чего же смешно, черт возьми, сегодня об этом вспоминать...
Вот вы говорите, что мы служили утопии. Но мы искренне верили в эту утопию, мы были ею загипнотизированы, как молнией, как северным сиянием... Не могу найти равновеликого сравнения... Жаль, что так стар... Взглядом отсюда, с конца, все не так, как тогда, и слова как будто незнакомые: "Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем: мы свой, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем..." Разрушим! Сейчас вдруг вспоминаю, вижу: из разбитой помещичьей усадьбы кто-то выбросил пианино... Деревенские пацаны пасут кров и играют палками на этом пианино... Горит усадьба... Белый высокий дом... Старики крестятся, а мы смеемся... С церкви желтый купол упал, его стащили веревками, катится... Мы смеемся... "Мы свой, мы новый мир построим..." Полуграмотные, полуголодные. Молодые! Из нас легко получались идеалисты, мечтатели. Мы мечтали среди крови - своей и чужой. Любимые стихи: "То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть", "... дело прочно, когда под ним струится кровь..." Каким-то непостижимым образом кровь и мечта уживались. Человека просто не было - был капиталист, кулак, бедняк, пролетарий, империалист, буржуй. Убитого жалели, если он пролетарий. но как-то мимоходом жалели, на ходу, на марше. Как писал поэт: "... отряд не заметил потери бойца и "Яблочко"-песню допел до конца". Ни капли, ни грамма сострадания, если - кулак, буржуй. Необъяснимая вещь! У Эсхилла или Эврипида недавно нашел: "Люди не могли бы жить, если бы боги не дали им дара забвения". Меня этот дар покинул. Вдруг задаю себе вопрос (а ведь раньше никогда не задавал): почему я не жалел того мальчишку с распоротым животом, набитым золочеными погонами? Ну, беляк, ну, буржуйский сынок... И все такой же, как ты... Мальчишка... Нет, по законам логики, по законам науки нас судить нельзя. Нас можно судить только по законам религии. А я не верующий...
Я еще вчера хотел спросить: неужели вам на самом деле интересен этот сумасшедший старик, которому даже хлеб уже не пахнет? Всегда волновал запах свежего хлеба, а теперь и он без запаха. Как вода. Я всех пережил... Я пережил своего сына... Меня мучает бессонница... И щелкает, щелкает в мозгу... Но я должен идти прямо к той точке... Не сворачивать, не возвращаться...
Немного раньше, когда я ее выходил на улицу. Год назад... Выбрался, конечно, с палочкой. Когда-то это было так близко, всего два квартала, а тут час тащился. В трамвай залезть побоялся, там люди, много людей, а здесь я один, чуть что - к стенке дома можно прислониться, будто ты задумался, постоять, отдохнуть. Не люблю, когда мне напоминают о моей старости. А я ужасно старый. Я хотел убедиться, что Ленин стоит там, на площади, где он стоял всегда. Увидел его еще издали, сначала - поднятую руку, потом - всю фигуру. Трибуны рядом уже не было, а раньше она стояла сразу за памятником, в праздники сюда приносили цветы, развешивали красные банты. Возле Ленина цветы лежали всегда. Цветов я не нашел, даже засохших. Если бы у меня имелось побольше сил, я принес бы Ленину цветы. Но я не знаю, где сейчас находятся цветочные магазины, мне непременно понадобились бы красные гвоздики. Сегодня так не любят красный цвет, все красное, что я не уверен: выращивают ли красные гвоздики?
У меня ничего, кроме Ленина, нет. Если вы отнимете у меня веру в Ленина, что у меня останется? Что останется от моей жизни. от моей юности? Все мое богатство - железная эта кровать, которую я лет сорок тому назад купил, по-моему, сразу после войны, письменный стол и книги. Посмотрите: они так же изношены, как и я. Я не копил вещей, мне ничего подобного в голову не приходило. Сначала воевал за светлое будущее, потом его строил. Кто обзаводится лишними вещами в военной землянке или на строительной площадке? То была совсем другая жизнь. Наша жизнь. Я понимаю, что у меня нет никаких доказательств, кроме воспоминаний. Но они не материальны... Они из области заклинаний...
...Мы все полуголодные, полураздетые. Но субботники у нас - круглый год, и зимой тоже, в три двадцатиградусный мороз. На моей жене осеннее пальтишко. Мы грузим уголь, таскаем тачками, мешками на себе. Она беременная. Незнакомая девушка, которая вместе с нами работала, спрашивает у жены:
- У тебя такое пальтишко легкое. А потеплее нет?
- Нет.
- Знаешь что, а у меня два. Было еще хорошее пальто, и от Красного Креста получила новое. Ты скажи мне свой адрес, я вечером одно принесу.
И вечером она принесла нам пальто, не старое, а новое. Она нас не знала, она первый раз нас видела. Достаточно было: мы - члены партии, и на член партии. Мы были как братья и сестры. В нашем доме жила слепая девушка, с детства слепая, и она плакала, если мы не брали ее на субботник. Все умерли... Большевистское поколение лежит под мраморными плитами... И на плитах выбито: член партии большевиков с такого-то года... Пойдите на старое кладбище у нас в Ленинграде (для меня мой город останется городом Ленина, а не царя Петра), в Москве... С какого ты года в партии? Это было очень важно даже после смерти: какой ты веры?
Анекдот вдруг вспомнил. Тех лет анекдот... Железнодорожный вокзал. Толпы людей. Человек в кожаной куртке отчаянно ищет кого-то Нашел! Подходит к другому человеку в кожаной куртке:
- Товарищ, ты партийный или беспартийный?
- Партийный.
Шепотом:
- Тогда скажи: где здесь сортир?
Кажется, я сошел с ума... Что я рассказываю? Я устал... (Долго молчит.)
...Первого большевика я услышал в своей деревне. Молодой студент в солдатской шинели. Он выступал возле церкви, на площади:
- Сейчас одни ходят в сапогах, другие - в лаптях, а когда будет советская власть, все будут одинаковые.
- А что такое советская власть? - кричат мужики.
- А это будет такое прекрасное время, когда ваши жены будут носить шелковые платья и туфельки на каблуках. Не будет богатых и бедных. Все будут одинаковые. Всем будет хорошо.
Моя мама наденет шелковое платье... Моя сестра будет ходить в туфельках на каблуках... Разве можно не полюбить эту мечту? За большевиками пошли бедные люди, неимущие. Их было больше.
Вам это интересно? Тогда слушайте дальше.
Первого красноармейца увидел через год. В восемнадцатом. В нашу деревню приехал продотряд, забирать хлеб у кулаков. Кулаки хлеб не отдавали, прятали и жгли. Я уже был комсомольцем. Мне сказали: Красная Армия голодает, советская власть голодает, Ленин голодает, ты должен помочь. Мне пятнадцать лет. Я уверовал! Ночью мы следили за теми. кто побогаче, сторожили. Ну, и я выследил, что наш сосед, дядька Семен, сжег хлеб в лесу. Утром нашли то место, еще земля теплая... Зерном жареным пахнет... Привели дядьку Семена... Командир говорит:
- Под трибунал!
Никто не знал этого слова. Объяснили: скорый суд. Продовольственный трибунал - суд за злостное укрывательство хлеба в тяжелое для советской власти время. Приговор один - расстрел. Вечером дядьку Семена привезли на телеге в лес и расстреляли. На том самом месте, где еще хлебом пахло.
Мне было страшно. До этого я не видел, как расстреливают людей... Но Красная Армия голодает, Ленин голодает... Я был мальчишка...