56427.fb2 Зрячий посох - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

Зрячий посох - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

Кто-то должен был взять на себя отвагу, проявить мужество и рассказать об этих вот Латышевых, о миллионах русских баб, о страданиях и подвиге народном. И коль выпало на долю родной литературы заменить собою церковь, стать духовной опорой народа, она должна была возвыситься до этой своей святой миссии.

И она поднялась! Хватило снова, в который раз хватило сил, таланта, неугасимой энергии выплатить «неустойку» нашему народу, подавить силой своего великого духа прекраснодушие и возвыситься до правды, горькой, не очень удобной, порой жестокой, но единственно возможной в жизни большого и трудового народа.

Быть пророком и даже проповедником всегда трудно, однако без попыток и потуг на это литературе существовать невозможно. Переваривая ту информацию, что обрушивается со всех сторон на нас, приходишь к невеселому выводу, что человечество, преуспев в одном, то есть в индустриальном развитии, отступило назад в духовном — оно попросту начало дичать, подтверждая это многими деяниями своими — лицедейством, ерничеством, цинизмом и в особенности внешним обликом.

Многие современные люди, не видевшие в глаза не только тайги, но даже обыкновенного леса, ведут себя среди людей, на городских площадях и улицах, как в тайге, шествуя по жизни без каких-либо указателей, прежде всего нравственных, и вид у них, и мораль дикаря-таежника, иным ультрасовременным жителям уже и до обезьян недалеко. Знаменитую английскую манекенщицу Пегги спросили, знает ли она что-нибудь о Шекспире? «А, это тот парень, что написал чего-то о черномазом парне, который задушил белую женщину…» Она слывет интеллектуальной манекенщицей. Можно за примерами и не плавать за море, можно их и дома сколько угодно найти. Не приходится уже говорить о чести, благородстве, нежности — эти качества не только утрачиваются, но и становятся обременительными, лишними, как бляхи, шаркунцы и прочие украшения на сбруе лошадей.

Недаром же так захлебно воспевается благородство, если его удается встретить журналистам, и недаром же столь настойчив призыв (и кабы у нас только!) искать «положительного героя», показывать «положительный пример». Не странно ли наше передовое общество, столь много потратившее сил и крови на то, чтобы создать идеального человека, а то пряником понуждающие «искать его» и «показать», коли не сыщется — выдумать.

Отсутствие духовной опоры и замена его орущим лозунгом и все сокрушающим «героем» казалось когда-то делом прогрессивным, но привело к результатам неожиданным и горьким, идеала не осталось никакого, и мы не в состоянии даже выдумать что-либо, а вот наши «идеальные герои», будь то коммунист, труженикстрадалец, самоотверженный космонавт и т. д., - это лишь жалкое подобие все того же идеального «героя» — Иисуса Христа, и заветы Христовы, чуть подрумяненные. Но сколько крови ушло на эти «румяна»! «Не убий», «не укради», «не пожелай жены ближнего своего», «трудись в поте лица своего, и будешь счастлив плодами труда своего» — слегка подредактированные заповеди эти попали в обязательства ударников труда, сделались их основным направлением в делах и в стремлении к совершенству.

Литература наша проповедует преданность идее (богу новому), власти, обществу и попутно с этим, как неизбежное, прославляет терпение, послушание, воздержание и призыв к вечному беспрекословному труду, во имя царства лучшего (ранее — божьего), — сменились вывески, остался тот же обман, который творится уже нашими руками, в первую голову писательскими, и оттого, быть может, так снисходительно относятся к нам власти, меняются вожди, но снисхождение не меняется. Мы помогаем и властям, и церкви околпачивать народ — и оттого двурушничество искусства, его зависимость достигли небывалых размеров, неслыханной развязности и наглого самодовольства.

Горек мой вывод, горек тем более, что на моих глазах лучшая часть нашего общества разрушилась, погибла в голоде, Войне и непосильном труде ради худшей, ничтожнейшей части своей.

Ну, а что же мы? Мы ничего. Мы живем. «И вертится планета, и летит к своей неотвратимой катастрофе». Такое человечество, какое есть ныне на земле, не может долго существовать, да и нет у него на это морального права, одного животного желания — жить, сжигая зеленую земную красу в смердящих трубах, недостаточно, да и оно, нынешнее человечество, и недостойно памяти того человека, который жил до нас.

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,Потомок оскорбит презрительным стихом,Насмешкой горькою обманутого сынаНад промотавшимся отцом.

Мысли все это не новые, наверное, банальные, но вот живешь на свете и после пятидесяти лет узнаешь, что воробей — самая свободолюбивая птица: в клетке умирает.

Я очень люблю свою Родину, Россию, но не в нынешнем ее облике — в гражданской глухоте и полураспаде; наверное, я уже и не люблю, больше жалею, как старую, неизлечимо больную, немощную мать, и все чаще и чаще тянет меня забыться, ужаться, унестись куда-нибудь от этого гама, от напыщенных, из ума выживших, дряхлых вождей, обвешанных золотыми самонаградами, обремененных званиями и всеобщим подхалимажем, от безумства, все ощутимей дышащего холодом войны, уехать куда-нибудь на Фарерские острова — они на краю света, аж за отшельницей Атлантики — Исландией, там и солнце-то бывает одну декаду в году, но там нет ни вождей, ни партий, ни грохота прогресса, там живут десять тысяч трудового народа: фарерцы ловят рыбу, разводят овец, строят жилища из глины, камня и травы, живут без вражды, без предчувствия гибели, живут способом самоуправления, отроду не воевавшие и не знающие, что такое оружие…

Но все-таки диво дивное: общество, загнанное в угол, оробелое, привычное стоять руки по швам, пережило и переварило не только разруху и ужасы войны, в большинстве своем порожденные бездарностью и фанфаронством наших «отцов». Но уже есть, есть такие писатели и ученые, и деятели культуры, и их с каждым годом все больше и больше, кому уже на всех наплевать, кому удается забывать не только близких и дорогих людей, но даже историю родную, либо делать вид, а то еще проще — подкрашивать ее, как пасхальное яичко. Вот только что на ладони было продолговатое яйцо, не очень чистое от старого гнезда, порой в насохшем курином помете и даже в мазках сукровицы, но бросили его в чашку с голубой краской, повертели, высушили — и никаких пятен на яйце, небесноголубое оно. Во Франции вон, говорят, даже кур приучили голубые яйца нести, в Израиле будто бы до того дошли, что куры несут яйца из одного желтка…

Ах, как хотелось бы некоторым деятелям, чтоб и в прошлом у нас все было красно и ладно и мы получали бы только голубое яичко, со сплошным желтком! И вот ведь оказия: мне тоже хотелось бы, да»…где топор, что память враз отрубит», да и «не те годочки», — как тяжко вздохнул перед смертью великий гражданин и певец нашего времени Твардовский, к тому же и страшновато забываться: «Кто прячет прошлое ревниво, тот и с грядущим не в ладу!» — опять же мудрый Твардовский. И еще: «Народ можно обмануть — историю не обманешь», это уже Карамзин, всегда для России современный историк, потому что он не просто историк, но был и остается настоящим патриотом.

В сумерках в комнату не вошла, почти вползла Наталья Федоровна, пощупала за руки покойного, каждый палец по отдельности, погладила на лбу его волосы и тихо сказала:

— Идите, Виктор Петрович, поужинайте. Что же вы целый день голодный тут… — И, отвечая на мой немой вопрос, добавила: — Я пока не хочу и не могу есть, но я потом зайду к вам на кухню.

И она осталась одна.

На кухне был уже подвыпивший Толя, родственники, приехавшие из Калязина, из угла в угол шаталась огромная, нелепо одетая и сама вся какая-то нелепая, нелепости бормочущая старуха — мать Натальи Федоровны. Мы немножко выпили, стали ужинать. Толя было метнулся еще за бутылкой, но вошедшая в кухню Наталья Федоровна попросила:

— Не надирайся, ради бога! Умоляю тебя. Столько дел…

А делать-то никто почти ничего не делал. Лишь сама Наталья Федоровна кудато звонила, умирающим голосом говоря: «Говорит вдова Макарова, да-да, Александра Николаевича… — И в зависимости, очевидно, от того, с кем говорила, иной раз добавляла: — Говорит несчастная вдова…»

Быстро она вошла в роль страдающей вдовы, но для настоящего страдания, знал я, время еще не наступило, пока еще оно, страдание, оглушило только, и оттого бесчувственно, заморожено тело, мозг, оттого и не так тяжко. А вот потом «отходить» начнет человек, и горе возьмет по-настоящему, за сердце, за печенки и селезенки, отпадет надобность в игре, наоборот, придет пора хоть немножко забыться, хоть часть его куда-то деть, на кого-то переложить.

Дело с похоронами осложнялось. Было третье декабря, через день праздник Конституции, а там еще и выходной. У нас по стране вообще, в столице же в особенности, задолго до выходного или праздника прекращается всякий труд, останавливаются службы. Надо было хлопотать, спешить, и назавтра я отправился в похоронное бюро, что в проезде Сапунова, по-за ГУМом, рядом с давно известным мне издательством «Советская Россия».

Я ожидал увидеть скрюченного, с разлитой желчью, беззубого старикашку, занимающегося похоронными делами, ну, как у Шекспира или на картинках эпохи Возрождения. Но, отсидев часа два в довольно представительной прихожей, с секретаршей, с вывеской «Не курить», с машинкой, с телефонами, попал к дородному, высокомерному еврею, который утомленно спросил: «Ну, что там у вас?» И только я назвал фамилию, не дав мне договорить, замахал руками: «Нет, нет! С Новодевичьим ничего не выйдет! Не выйдет, не выйдет! Да, мне звонили, и снизу, и сверху, нужно решение МГК на этот счет, а решения не будет — не та, извините, номенклатура. Советую вам, и это вернее — Ваганьковское кладбище, иначе упустите сроки и на него не попадете, и вас таки загонят за город, куда-нибудь в Митино…»

Я знал, как трудно жить в столице, но мне еще предстоит убедиться каково-то умереть здесь и попасть в место упокоения, на кладбище. Организатор я никакой, толку от моего визита никакого не получилось, и ни от кого из нас толку не было. За дело взялась сама Наталья Федоровна, походка ее ускорилась, голос окреп, на моих глазах воскресал и поднимался для сражения боец.

Но ничего существенного и она не добилась. Договорились было на праздники отвезти покойного в холодную часовню Ваганьковского, старушонки сторожихи и плату за это не брали, «грех с покойного». Макаровы уже домой направились, как одна старушонка, самая, видать, смекалистая и «политицки» подкованная, поинтересовалась: «А не коммунист ли покойник-то?» И ей с гордостью ответили: «Коммунист, да еще какой! Дорожил этим званием, стойко нес его по жизни!»

Старушки поджали губы и наотрез отказались принять покойного в часовню. «Нет-нет, тут божье место. Везите его в свою партийную организацию».

Наступили праздники. Писатели и всякое начальство разъехались на дачи, покинули свои кабинеты — надо было ждать рабочих дней. На улице замокрело, задождило, морок прошивало серыми полосами снега. Ночевать Аннета с Юрой ушли к себе на квартиру, прихватив кого-то из гостей. Наталья Федоровна увезла мать в ее комнату, где та жила уже много лет, то вымаливая, то требуя к себе внимания. Нас, несколько мужиков во главе с Толей, осталось на Хорошевском шоссе. Толя за вечер хорошо наподдавался, плакал, рассказывая о последних днях брата, и уснул поздно, хлюпая мокрым носом. А я лежал рядом, стиснув зубы, и думал о том, чтобы как-то продержаться эти дни, не пить нисколько, чтобы не сорваться самому и не дать сорваться, впасть в истерику Толе.

После праздников гроб с телом покойного выставили в Центральном доме литераторов. Звучала музыка, были венки, много венков, в них утопал гроб с маленьким, как мне казалось, уже уставшим телом покойного. Не глядя на непогоду и глухой послепраздничный день, в ЦДЛ пришло довольно много, народу проститься с покойным — многим он успел сделать добро, давно работал в «литературном цехе» и, кажется, кроме покойного Ермилова, у него не было в литературе настоящих врагов. Или скорее — недругов.

Все было как обычно: шарканье ног, сдержанный говор, смена траурных повязок на рукавах, которые я вместе с кем-то надевал на послушно подставляемые рукава пиджаков. И только скребнуло меня несколько раз вопросом:. «Ты что, специально приехал на похороны?» Впрочем, чего же удивляться: у нас, как я уже писал, и детки не всегда приезжают хоронить родителей, тут же всего лишь друг.

И еще угнетала и прямо бесила эта нелепая, полусумасшедшая старуха, мать Натальи Федоровны — она ходила по залу, перекладывала венки и цветы у гроба и на гробе, что-то бормотала, а то и выкрикивала. Люди морщились, и кто-то спросил возмущенно: «Да чья это такая? Выведите ее отсюда!»

Было сказано несколько добрых, человеческих слов на прощанье, гроб вынесли на улицу, где уже не шел, сплошной кашей плыл, перемешивался на земле в жидкую грязь мокрый снег.

Долго и уныло ехали в крематорий.

Очередь. Стоим под дождем. Совсем поредели ряды провожающих. Родственники, калязинские друзья, сын погибшего шофера Юры, стиснутый горем и упорно не желающий надевать шапку; непривычно трезвый, съежившийся Толя в мокром пальтишке и всего несколько писателей. Я запомнил лишь Борщаговского Александра Михайловича и Павла Железнова — «Пашку», как его называл в письмах покойный, — бывший беспризорник и детдомовец, там и получивший такую выразительную фамилию, умел ценить дружбу и не забывать друзей: если б с неба валил не мокрый снег, а камни — он все равно был бы здесь…

Я иногда горжусь словом «детдомовец», как гордились нашим братом и командиры, на фронте — эти не предадут, не выдадут, и если идти в атаку, в окопе пережидать не станут.

Наконец-то попали в здание крематория. Никогда я не был в нем, озираюсь, глазею — что-то от фантастической архитектуры, что-то и от церкви или от костела. Распорядительница, пожилая, строго одетая, предупредительная женщина, указала нам занести гроб в подобие кладбищенской ограды, поставить на подобие скамьи. Мы все это проделали. Нам указали расступиться, стать по бокам гроба. Заиграла музыка — виолончелист, несколько скрипок, альт и еще какие-то струнно-щипковые нежные инструменты заиграли древнюю торжественную мессу, и зарыдал Толя, закрывшись шапкой. Дрогнуло лицо у красивого парня сына покойного друга Александра Николаевича, и брызнули по нему слезы. Лицо Аннеты будто оплеснули из котелка — все оно было мокро от слез и снега, мокрые волосы выбились из-под темного, и тоже мокрого платка; с судорогой перекошенным ртом стояла Наталья Федоровна, ее поддерживали, утираясь рукавами, калязинские мужики.

Говорили прощальное Железнов и я — не помню ничего из того, что говорил Железнов, из своей речи застряли в собственной памяти слова: «Я вторично осиротел…»

И вот женщина-распорядительница вежливо, но настойчиво удалила нас за ограду, возникли откуда-то двое молчаливых мужчин, умело и быстро приколотили крышку к гробу, расступились. Послышалось жужжание, легкий шорох, точно такой же получился звук, какой издавал старый кинопередвижной аппарат — и гроб вместе с подставкой двинулся вниз, во все чернее и глубже открывающуюся дыру, и чем ниже, тем он быстрее исчезал, мчался, улетал…

И вдруг мягко хлопнули створки и закрыли яму, не могилу, не щель, не ровик, вот именно пустую, без стен, без дна яму, ведущую в преисподнюю.

И я, да и все провожающие стояли, оглушенные мгновенно свершившейся процедурой, все даже и плакать перестали. Как же это? Куда бросить горсть земли? Куда кинуть мокрые от слез платочки? И где то время, тот горестный момент, когда не родные, «чужие» мужики возьмутся за лопаты, и как ударятся первые комья о крышку гроба и донесется глухой, уже как бы не здешний звук, с новой силой, скорбью и отчаянием зарыдают родные и близкие, потом, словно бы искупая свою вину перед покойным, вспотевшие мужики грязными лопатами разровняют, старательно прихлопают бугорок, и кто-то упадет, зароется в могильную землю лицом, и долго не смогут его отнять от этой земли, увести от могилы…

Где все это? Куда делось? Что за спектакль, что за действо были тут и так быстро, так неожиданно закончились?..

Должно быть, не одни мы здесь такие случались, и распорядительница еще громче и настойчивее сказала: «Всё, всё, товарищи! Уходите! Послезавтра получите урну с прахом. Будьте любезны. У нас очередь…»

Я обернулся: по ту и по другую сторону холла, на специально для этого приготовленных скамьях стояло уже десятка полтора разномастных и разного достоинства гробов, во всех них бледнели лица покойников с заострившимися носами. На улице, куда я поспешно выскочил, — очередь из домовин, венков и маленьких, скорбных процессий продолжалась, — за праздник, пока не работали крематории, в огромном городе поднакопилось мертвых.

«Боже мой! Боже мой! — сидя в уголке автобуса, выделенного на похороны Литфондом, трясся я от плохих рессор, от холодной мокрети и все нутро обнявшего озноба, какой случался у меня лишь после ранений, в санбате или госпитале. — Боже мой! Как страшно жить-то…»

Поминки были немноголюдны и, слава богу, обошлись без эксцессов, говоря современно. Я просил Толю, умолял блюсти порядок, не срываться, и он, быстро упившись, дремал за столом, потом его и вовсе увели калязинские, очень сдержанные родичи и гости, угрюмо слушавшие Натальи Федоровны скорбные слова и с достоинством говорившие о покойном. Один из уцелевших друзей детства, работающий или работавший в райисполкоме, человек при галстуке, сказал, глянув на Наталью Федоровну с пристальной и неприязненной вежливостью:

— Он был трагичной фигурой, и жизнь его, в особенности в последние годы, была сплошной мукой…

— Да-да-да, — подтвердила Наталья Федоровна и подняла платок к глазам.

Мне хотелось домой, поскорей домой, но меня просили остаться до «похорон» — Наталья Федоровна все еще не теряла надежды добиться места на Новодевичьем кладбище и без конца звонила куда-то, особенно настойчиво Мелентьеву, занимавшему тогда какой-то важный пост, ныне сделавшемуся министром культуры РСФСР.

Место Александру Николаевичу досталось на Ваганьковском кладбище, на новом, только что раскорчеванном участке, возле железнодорожной линии, за которой гудело Хорошевское шоссе и белел домик, навсегда уже покинутый Александром Николаевичем.

Все бы и ладно. Однако Наталья Федоровна была недовольна местом.

— Эх вы, мужчины! Друзья! — попрекала она нас. — Ничего вы не можете! А я его перехороню! Обязательно перехороню!

«Кого — его?»