Никто не сказал бы, что ему приходилось легко. В кузове его грузовика было двенадцать матрасиков, короб с чистой детской одеждой и мешок с грязной, еще один — с пластмассовой посудой, магнитофон, прикрученный к борту проволокой, и одиннадцать детей, от года до трех лет. Повезло хотя бы с Крысиной феей. Она вела грузовик, пока он маялся в кузове с ребятишками, а иногда подменяла его в роли многодетной матери, давая поспать. Не слишком часто, потому что в такие моменты грузовик простаивал. Выглядела она скорее как злая фея, чем как добрая, но не была ни доброй, ни злой, она просто выполняла возложенную на нее миссию.
С детьми ему тоже повезло. Все они были умнее, чем им полагалось по возрасту, и почти все на редкость спокойны и терпеливы. Но их частенько укачивало, они хотели есть и пить, многие не умели пользоваться горшком, а умевшие иногда не могли проделать это в подпрыгивающем кузове, и, несмотря на все их старания, каждый следующий день давался ему все с большим трудом.
Тех, кто обращал внимание на это странное семейство, удивляло то, что многие дети были одногодками, не будучи близнецами, и то, что никто из них не походил на отца. Их удивляла и молодость отца, и ворона у него на плече, и черная широкополая шляпа, украшенная пожелтевшими черепками каких-то мелких зверьков.
— Должно быть, цыгане, — говорили они, морщась. — А дети, наверняка, краденые.
— Это не все мои, — объяснял он застенчиво, если его уж очень донимали вопросами. — Половина — сестрины, — и он указывал на чернобровую девушку в кабине, которая курила не переставая, выставив в окно острый локоть. На плече у нее красовалась татуировка: оскалившаяся крыса. Присмотревшись, даже самые любопытные предпочитали отойти, ни о чем не спрашивая.
Грузовик колесил вроде бы без цели, но на самом деле Крысиная фея постоянно сверялась с картой. Некоторые дома на которой были отмечены красными крестиками. К таким домам они старались подъезжать на рассвете, чтобы не потревожить соседей. Возле каждого из домов их уже ждали. Обычно мужчина и женщина, но иногда только женщины, и один единственный раз — только мужчина. После недолгих переговоров в кузове грузовика становилось одним ребенком меньше, и он уезжал так же незаметно, как приехал. Были и дома, отмеченные зелеными крестиками. К таким они подъезжали в любое время, не таясь, и забирали коробки с детским питанием.
И хотя детей становилось все меньше, с каждым днем они все больше уставали, и путешествие делалось тяжелее. Они начали путать дни, разговаривали все реже, все чаще забывали, кого из детей успели покормить, а кто остался голодным. Дважды Крысиная фея сбивалась с пути, и их дорога удлинялась на много часов.
И все-таки, отдавая последнего ребенка, он расплакался. Фея хлопнула его по спине:
— Перестань. Своих заведешь.
Она не была по-настоящему злой, но многого не понимала.
Каждый вечер, примерно в половине девятого, когда заканчивалась ее смена, она выходила на задний дворик кафе с объедками для кошек. Распределив их по двум одноразовым бумажным тарелкам, прислонялась спиной к перилам веранды и стояла так, отдыхая или погрузившись в грезы, пока не становилось совсем темно. Кошки разгуливали вокруг, серые — невидимками, черно-белые — видимые наполовину. Она стояла, тоже наполовину видимая — белый передник и наколка, — спрятав руки под мышки, и ждала чуда. «Сумерки — трещина между мирами». Эту фразу она вычитала в какой-то книге, когда у нее еще было время читать, и хотя уже не помнила ни содержания книги, ни ее автора, фраза — одна, единственная, запомнилась.
«Трещина между мирами, — думала она, вглядываясь в сгущающиеся вокруг синие сумерки. — Здесь. Сейчас». Как только становилось слишком темно, чтобы различать очертания сиреневого куста, растущего у забора в трех шагах от веранды, она уходила. Чувствуя себя отдохнувшей и полной сил, словно за полчаса ничегонеделанья из нее выветривались и усталость, и кухонный чад, и кухонные сплетни.
За эту привычку две другие девушки из кафе прозвали ее Принцессой. Иногда, возвращаясь на кухню за своей сумкой, она слышала, как они обсуждают ее.
— Вместо того, чтобы со всех ног мчаться к ребенку, торчит на заднем дворе чуть не по часу, каждый божий день. Хорошенькая из нее мать, ничего не скажешь. Да таких и близко к детям нельзя подпускать.
— По-моему, она оттого и торчит там, что ей неохота возиться с младенцем. Уж не знаю, на кого она его оставляет, бедняжку.
Иногда к обсуждению присоединялась сменщица.
— Ох, вы не видели этого младенца! Я бы к такому тоже не спешила. Башка огромная, и полный рот зубов. Это в восемь-то месяцев! Меня от него в дрожь бросает, честное слово. Она его даже по имени не зовет. Только Толстым. А он вовсе и не толстый.
— Может, папаша у него был толстый.
— Не знаю, как насчет толщины, но наверняка, урод, если малыш в него.
— Да уж не в мать. Она хоть и в крапинку, как перепелиное яйцо, но все же не страшилище.
Она не обращала внимания на подобные разговоры. Ей нельзя было ни с кем ссориться и терять работу. Да они и не задевали ее, эти злые сплетни. Толстый был чудным ребенком. Не красавец, зато умница, и уже выговаривает с полдесятка слов. Он терпеливо ждал ее с вечерней смены в своей кроватке, грызя оставленное на ужин печенье и играя с набитым опилками динозавром, и ни разу никто из соседей не пожаловался на плач. Ему не требовалась нянька. Он умел ждать. Они оба умели, потому что только это и делали. Вместе и поодиночке, играя, работая, готовя обед и съедая его, в кроватке и на заднем дворе кафе, даже во сне.
Их папа, он же Прекрасный Принц Не Отсюда, как ни странно, одновременно похожий на белого с пуговичными глазами динозавра (так считал Толстый) и на кустик жасмина, что рос у нее в горшке на подоконнике, должен был найти их рано или поздно, сегодня или завтра, им надо было только дождаться его, а дальше уже не понадобится мириться с нехваткой памперсов, злыми сплетнями и прочими мелкими неудобствами, потому что он заберет их в свою сказочную страну, где наступит совсем другая жизнь.
И они ждали.
Он поселился в заброшенном трехэтажном доме, о котором ходили упорные слухи, что в нем водятся привидения. Узнали об этом не сразу. Дом стоял на отшибе, а новый жилец не зажигал в нем света и почти ничем не выдавал своего присутствия. Сначала его приняли за бродягу. Но бродяги не носят костюмы, не бреются и не закупают продукты на неделю вперед. Когда стало ясно, что человек этот поселился в доме надолго, к нему отправили делегацию из жителей близлежащих домов для выяснения всех обстоятельств. Городок был небольшим, и к чужакам здесь относились с недоверием.
Мужчина встретил гостей вежливо, на большую часть вопросов отвечать не стал, но кое-что им все же удалось выяснить.
Владелец дома — оказалось, что у него был владелец — поручил этому человеку присматривать за своим имуществом. Мужчина показал им соответствующие бумаги, и бумаги эти были в порядке, хотя никто не мог припомнить, чтобы домом с привидениями кто-то владел, а подпись владельца выглядела и вовсе странно, напоминая толстого паука. Один из соседей — бывший юрист — заверил остальных, что в этом нет ничего противозаконного. Человек в костюме сказал, что останется в доме за сторожа до получения дальнейших распоряжений от владельца. На это нечего было возразить, и делегация удалилась, неудовлетворенная, но с сознанием выполненного долга.
Дом всегда был странным местом, поэтому никого не удивило, что его владелец подписывается пауком и посылает людей сторожить свое имущество, когда это имущество уже почти развалилось.
Довольно долго новый обитатель старого дома не привлекал к себе внимания, пока однажды его не посетила мрачного вида татуированная девица на мотоцикле, распугавшая всех окрестных котов. Она привезла жильцу маленькую белобрысую девочку, и, ссадив ее с мотоцикла, тут же умчалась. Жильца с тех пор окончательно невзлюбили. Даже то, что он оказался отцом-одиночкой, не расположило к нему соседей. Да и ребенок был на редкость неприятным.
В студенческом общежитии, где поселится Сфинкс, ему предоставят отдельную комнату. Совсем крохотную. Он проведет в ней зиму, готовясь к экзаменам, и зима эта окажется самой холодной за последние пятнадцать лет. Он не найдет Русалку. Адрес, оставленный ее родителями, окажется ненастоящим. Сфинкс обойдет всех однофамильцев этой странной семьи, потом людей с похожими фамилиями, и спустя два месяца поисков и расспросов начнет сомневаться в том, не померещились ли они ему. Изредка будут приходить письма от матери. Он прочтет первые два. Остальные станет прятать на дно чемодана, не распечатывая. Кипы наспех просмотренных газет сложит стопкой за дверью, и стопка эта будет расти день ото дня. Некоторые из газет с интересующими его статьями тоже переместятся на дно чемодана. Соседи будут с ним вежливы и предупредительны. В какой-то момент он поймет, что живет замкнутой жизнью старика, и попытается стать общительнее. Начнет посещать студенческие вечеринки.
После одной из них, не заходя в свою выстуженную комнату, отправится на автобусную остановку и сядет в первый, еще пустой автобус. С двумя пересадками доберется до окраины города.
Дома как такового он уже не увидит. Только три уцелевшие стены, груды кирпичей и строительного мусора. Все, занесенное снегом. Он пройдет вдоль огораживающего будущую строительную площадку забора, найдет в нем отстающий лист жести и проникнет на территорию бывшего Дома. Одна из сохранившихся стен будет исписана сверху до низу. Адресами, номерами телефонов и краткими пояснениями. Местами даже стихами. Он прочтет все, но не найдет того, что и так не надеется найти. Обойдет стену и сядет на груду припорошенного снегом щебня, ощущая, против всех законов природы, что постепенно согревается, хотя должен был совершенно окоченеть.
— Прости, — скажет он. — Ты казался мне чудовищем, сожравшим всех моих друзей. Мне казалось, что ты не отпустишь меня. Что я тебе зачем-то нужен. Что мне никогда не стать свободным, пока я не уйду от тебя, хотя я лгал Курильщику, что свобода в человеке, где бы он ни находился. Я боялся, что ты изменил меня, сделал своей игрушкой, я хотел доказать себе, что могу прожить без тебя. Я ставил тебе в вину и Лося, и Волка, и всех остальных, хотя Лося убили случайно, а Волка убил Македонский. Но легче было думать, что это твоя вина, чем что во всем виноват сам Волк. Что он не был ни настолько добр, ни настолько умен, как мне казалось. Что он не был безупречен. Что Лось не был безупречен. Легче во всем обвинить тебя, чем признать это. Легче сказать, что ты убил тридцать с лишним человек, чем признать, что они были трусливыми идиотами или заблудившимися детьми. Легче считать, что это ты желал смерти Помпея, чем что Слепому доставило удовольствие его убить. Легче думать, что ты заставил меня переделывать Лорда, чем что мне это нравилось… легче думать, что Слепой лгал про Русалку, чем что ее действительно нет в этом мире, как и ее странных родителей, и их адреса, который они так охотно мне вручили, намного легче верить в это, чем в то, что вы подарили мне ее, надеясь однажды этим удержать, только этим, а не хитростью и не силой…
Сфинкс будет говорить, пока не устанет, пока все сказанное не растает с облачками пара в морозном воздухе. Тогда он встанет и, неловко оскальзываясь, спустится с груды заледеневшего щебня. Обходя исписанную адресами стену, он не увидит на ней ни адресов, ни номеров телефонов. Она окажется грязно-белой, и изображены на ней будут разноцветные спирали, треугольники, солнца и луны… и удивительные уродцы, пасущиеся под ними. Топорные, острозубые, с ногами разной длины, с торчащими, как палки, хвостами…
Сфинкс осторожно приблизится к ним. Ему лучше, чем любому другому, известно, где была та стена, но она окажется здесь. Со всеми населяющими ее существами. Здесь будет волк с зубами-пилами, не умещающимися у него в пасти, желтый жираф, похожий на подъемный кран, зебра, похожая на верблюда, пятнистый гоблин, динозавр… блеклая пустотелая чайка… присмотревшись, он увидит, что среди хорошо знакомых изображений затесались другие, так же хорошо знакомые, но никогда не находившиеся рядом — белый бык на тонких ногах, дракон с голубоватым камешком вместо глаза… и знакомые, но не изображавшиеся никогда и нигде — еще один дракон, огненно-красный, и рыбка с привязанным к хвосту колокольчиком… колокольчик будет настоящим.
Сфинкс оторвет его от нарисованного рыбьего хвоста и спрячет в карман куртки. Потом прижмется лбом к стене. Постоит так некоторое время, вслушиваясь в окружающую тишину, пока не станет совсем тихо, потому что пойдет снег. Он повалит сразу, крупными, сплошными хлопьями, и ослепленному ими Сфинксу придется долго блуждать среди развалин в поисках лазейки в заборе, которая выведет его наружу.
По пути в общежитие — трясясь в автобусе, шагая по заснеженным улицам — он будет думать о спрятанном в кармане колокольчике, борясь с желанием вытащить его и удостовериться, что он существует. Почувствовав укол чего-то острого, он остановится и с изумлением вытащит из другого кармана длинное белое перо, которое невозможно будет спрятать обратно, не повредив, и останется только воткнуть его в вязаную шапку, надеясь, что это выглядит не слишком нелепо.
На лестнице он встретит соседку, мрачную девушку в очках, которая предупредит, что его ждут.
«Мелкая такая девчушка, с роскошными волосами», — скажет соседка, пристально рассматривая торчащее у него над ухом перо. Конечно, она чудовищно удивится, когда нелюдимый бирюк-недотрога-в-протезах вдруг набросится на нее и расцелует прямо на лестнице, как какой-нибудь пьяный псих. «А в шапке перо! — будет подчеркивать она всякий раз, рассказывая об этом. — Нос красный, глаза сумасшедшие, а в шапке здоровенное перо!» Она никогда не признается, что сосед по этажу в тот момент показался ей самым красивым человеком на свете.
Меня все еще иногда расспрашивают о тех событиях. Сейчас, конечно, реже, чем двадцать или пятнадцать лет назад. Но многие помнят. Даже удивительно, насколько многие. Помнят о моей причастности к той истории, о том, что это якобы как-то отразилось на моей психике и на моих картинах.
После выпуска я встречал многих бывших жителей Дома. Кое-кто неплохо устроился, другие еле выкручиваются, наверное, есть и такие, кому совсем плохо, но их вряд ли встретишь на собственной выставке, так что я даже не могу с уверенностью утверждать, что они существуют. Из оставшихся в городе я знаю шестерых, регулярно встречающихся и предающихся воспоминаниям, но меня в их компанию никогда не тянуло. Среди них нет тех, кого я по-настоящему хотел бы видеть. Я вообще мало с кем встречаюсь, кроме Черного.
Одно время я собирал заметки о Спящих, потом перестал. Слишком это было тяжело, думать о них, представлять их, легче иметь дело с живыми или с действительно мертвыми.
Нет, никто из нас не ездил их проведывать. Какой смысл? Даже Рыжий этого не делал. Вначале потому что мы ото всех скрывались, а потом всегда было слишком много дел. Да и не хотелось, если честно. Мы знали о них, где кто, и так далее, но чтобы ездить туда, такого не было.
Честно? Мне нет дела до Спящих. Я даже не стану делать вид, что убиваюсь по ним. Это был их выбор и их решение, и меньше всего я расположен таскаться к ним с букетами хризантем, разводить вокруг покойников сантименты. Они ведь покойники, если смотреть правде в глаза. Живые трупы, которым наплевать на любые знаки внимания с моей стороны. Так чего ради ломать комедию?
Я иногда посещаю их. Конечно, без цветов. Почему бы нет? У меня даже имеется специальное разрешение. Раньше я этого не делал, потому что не хотел, чтобы через меня вышли на всех остальных, ведь за «сонями» велось постоянное наблюдение. Но теперь, когда всем на них наплевать, я делаю это с удовольствием. И никакой патологии в этом не нахожу. Ничего страшного в них нет. Они не усыхают, не съеживаются и не похожи на трупы. К тому же всегда интересно проведать старых друзей. Ребятам я об этом не рассказываю. Они могут решить, что обязаны меня сопровождать, или начнут терзаться из-за того, что им этого делать не хочется. Все это ни к чему
Лэри и Спица живут в пригороде. Он совладелец авторемонтной мастерской, где начинал когда-то с подручного, она — домохозяйка. У них двое детей, старшая дочь недавно вышла замуж. Я был на свадьбе и подарил молодоженам картину. Правда, не свою. Мои редко кому нравятся. Забавно было наблюдать за личиком невесты, пока мой подарок разворачивали, и видеть отразившееся на нем облегчение, когда его, наконец, развернули.
Мы с Лэри никогда не говорим ни о Спящих, ни об исчезнувших. Мы со знанием дела и по-дружески молчим на эти темы, когда встречаемся. Зато часто говорим о других сонаружниках, и ему всегда есть, что мне сообщить, потому что он, по мере сил, старается не упускать их из виду. Они с Конем по-прежнему очень близки, хотя Конь так и остался в общине (секте, говоря откровенно), основанной уехавшими в автобусе и Приобщившимися. Добираться туда мука, но Лэри этот подвиг совершает ежемесячно. «Во имя дружбы», — как он говорит.
Я никогда не была против старых друзей. Никогда не запрещала мужу ни с кем видеться. Просто на него очень действуют такие встречи. Он потом неделями ходит сам не свой, как будто заболел, или как будто что-то случилось. А я мать, я должна думать о детях. Мне вовсе не хочется, чтобы о них болтали, что их отец жил в том самом месте… ну, вы понимаете, о чем я. Я сама оттуда и вовсе этого не стыжусь, но не считаю, что о таких вещах следует говорить с посторонними. Никто не скажет, что я не такая как все, я обыкновенная женщина, а это то самое, что нужно детям — обыкновенные, нормальные родители. А что касается общины… это не то место, куда я стала бы наведываться, если кого-то интересует мое мнение. И не те люди, с которыми стала бы общаться.
Да ради бога, никого мы не трогали! Просто Рыжий решил, что надо поддержать Спящих. Хотя бы тех, кто совсем бесхозный. У кого нет никакой родни. Потому что мало ли что? И мы собирали деньги. Дела у нас шли неплохо, мы могли бы обойтись своими силами, но подумали, что, может, и другие из бывших захотят присоединиться. Ничего дурного. А Спица повела себя так, будто мы явились их грабить. Отнимать последнее. А ведь живут они неплохо. И это мы помогли им в самом начале, когда они еще ничего не смыслили в Наружности, пара влюбленных дурачков! Ладно, не стоит об этом… Лэри приезжал потом извиняться, привозил какие-то гроши, но мы ничего у него брать не стали. Не хватало еще, чтоб следом заявилась Спица и потребовала все обратно!
Рыжего я встретил на открытии очередной выставки. Он живет в той же общине, что и Конь, и считается крупным авторитетом. Чем-то вроде старосты. На первых порах у них заправлял всем старик сторож, присоединившийся в выпускную ночь к беглецам, но он давно умер, оставив после себя музей испорченных часов, и теперь за главного там Рыжий.
Внешность у него, как у бывшей рок-звезды, потрепанная, но неотразимая. Волосы ниже лопаток, татуировка на лбу, бусы из чьих-то когтей… его разглядывали с куда большим интересом, чем мои картины. На всех репортажах о той выставке можно видеть Рыжего — с разных ракурсов, а картины прилагаются к нему постольку, поскольку он их разглядывает. Бедняги фотографы просто не могли отвести от него объективы, и их вполне можно понять.
У Рыжего восемь детей (он заверил, что от одной жены), четыре собаки, две лошади и стадо овец. Он показал мне фотографии всех, кроме последних, и все было бы замечательно, не сцепись они в тот день с моим менеджером. Скандал вышел чудовищный, а вокруг крутилось слишком много журналистов. Рыжий рвался в бой, обзывал Черного предателем и ренегатом, и его с трудом удалось утихомирить, а еще труднее было потом объяснить любопытным, что эти двое могут иметь друг с другом общего.
Многие считают меня предателем. Ради бога. Я просто не мог видеть, как этот проныра день за днем обустраивает свои делишки за наш счет. С самого начала следовало сообразить, чем это пахнет — два бывших вожака на новом месте. Но я был уверен, что держу ситуацию под контролем. На моей стороне был перевес. Шестеро моих против трех бывших Крыс. Мне казалось, этого достаточно. Потом кое-кто уехал, все изменилось, и пока я спохватился, что Рыжий многовато на себя берет, было уже поздно. Он ловко все обстряпал. Для общины это было тяжелое время, но мы бы выкарабкались и без его афер с деньгами, надо было просто не лениться и не впадать в панику.
Рыжий стал единственным, с кем мы говорили о Спящих. Уже после драки, уединившись в кафе напротив выставочного павильона. Прикладывая лед к заплывшему глазу, он с таинственной улыбкой сообщил, что Спящих стало намного меньше.
— То есть? — не понял я. — Кто-то проснулся?
— Нет. Кое-кто испарился. О первых двух случаях писали в газетах, про остальные пока помалкивают. А ты что же, не читаешь газет?
Я не читаю газет и не смотрю телевизор, но не стал об этом распространяться. Тема нашего разговора сама по себе не радовала, а хитрый вид Рыжего только усугубил положение. Он напомнил мне тот период моей жизни, когда я постоянно задавал вопросы, никогда не получая вразумительных ответов, и это чуть не свело меня с ума. Поэтому я не стал ни о чем спрашивать. Ни о том, кем были те исчезнувшие, ни о том, куда они могли подеваться. Рыжий ждал моих расспросов, а не дождавшись, поскучнел и довольно быстро ушел. С тех пор я его больше не видел.
Не знаю, по-моему, он обмэтрился. Со всеми этими выставками и журналистами. Славный, но уж очень нервный. «Человек искусства», — сказал бы Старик.
Я его, конечно, люблю, уважаю, ценю и т. д., но, думаю, ему не хватает свежего воздуха. У него его даже в картинах не хватает.
Я редко вижусь со Сфинксом. Он стал детским психологом и какое-то время работал в интернате для слепых и слабовидящих. Он очень странный человек. Ходит на мои выставки. Навещает Спящих. Таскается с моим отцом на рыбалку.
Появляется с загаром посреди зимы и дарит оранжево-синюю бабочку в стеклянном саркофаге. У него жена-невидимка — то она есть, то ее нет, и каждое исчезновение растягивается на годы. У него самая странная на свете собака — немецкая овчарка-поводырь, обучающая других собак-поводырей. Я специально спрашивал у знающих людей, такого явления просто не существует. Еще он держит филина. И собирает старинные музыкальные инструменты.
За последние десять лет он дважды получал наследства от каких-то совершенно незнакомых людей. Его это почему-то совершенно не удивляет. Он даже не пытался выяснить, кто эти люди. Не знаю, на что он потратил те деньги, но богаче он не стал. Они крепко дружат с моим отцом. Подозреваю, что это с его подачи Сфинкс посещает меня в самые застойные периоды жизни, чтобы порезвиться в роли психолога. Я делаю вид, что мне это помогает. А иногда не делаю.
Я когда-то решил, что не оставлю этого парня, пока он не встанет на ноги. Мы познакомились в самое плохое для него время. Не скажу точно, через сколько лет после нашего знакомства я сообразил, что нуждаюсь в нем намного больше, чем он во мне. Мы обычно ездили на рыбалку. Или ходили в кино. Слушали музыку моей молодости, рассматривали фотографии моих подружек, говорили о моем сыне. Очень нескоро до меня дошло, кто из нас кого на самом деле развлекает и выгуливает. Не знаю, как у него это получилось. Он всегда отдавал больше, чем брал. Он понял, что мне надо о ком-то заботиться, и сделал то, чего не делал Эрик — позволил мне это. Я чувствовал себя с ним настоящим отцом. И другом. Я бросил пить, стал вегетарианцем, скинул пятнадцать кило лишнего веса и помолодел лет на двадцать. Вот и скажите мне после этого, кто из нас кого спасал?
Сфинкс был у нас три раза. В первый раз, когда нас только вычислили — «обнаружены бесследно пропавшие из школы интерната…» и т. д. Как будто это не мы позволили себя обнаружить, чтобы легализироваться. К тому времени все уже стали совершеннолетними, так что нашествие родственников нас не пугало. У нас тогда был всего один дом на всех, и один сарай, ели мы что попало и когда перепадет, спали одетые, чтоб не замерзнуть, и с утра до ночи работали, как проклятые. Он задержался всего на несколько часов. Перездоровался со всеми, пообедал и уехал. Кое-кто думал, что он останется, но я сразу понял — вряд ли. Он просто хотел убедиться, что у нас все в порядке. И Черного не хотел напрягать. Тот, хотя и не подал виду, но запаниковал. Второй раз Сфинкс приехал лет через шесть-семь — точно не скажу. И в тот свой приезд задержался подольше. Может, потому, что Черного с нами уже не было. Но и тогда было ясно, что он не останется. Я спросил его, так, вроде бы в шутку, не собирается ли он сюда переехать. «Фермерствовать с протезами вместо рук или сидеть у вас на шее?» — спросил он. А на третий раз было это самое…
Я всегда знал, что Сфинкс выкинет какой-нибудь финт. Что он не просто так остался. И помнил, что он получил от Шакала что-то, чего не имел никто ни до него, ни после. Может, многие не сообразили, кому Табаки вручил бы то, чего не перепадает простым смертным, но я ни минуты не сомневался, что Сфинксу. Ясно было, что рано или поздно он этим подарком воспользуется, и тогда-то, думалось мне, я, наконец, узнаю, что это было. Но до того, как это случилось, прошло столько времени, что я почти забыл, как меня это когда-то интересовало.
Прославила меня вторая выставка. Никогда после вокруг не поднимали столько шума. С одной стороны, обидно, что более поздние работы не встретили понимания, с другой — важнее знать, что они сильнее. Я не стыжусь своих ранних работ, но в двадцать два года слишком откровенно раскрываешь душу и делаешь это подчас неумело. Позже испытываешь неловкость. И за себя, и за то, что именно неумелое исполнение встречается с восторгом. Сейчас я поумнел, и мои картины тоже. Единственный фрагмент, кочующий из работы в работу, сохранившийся с давних пор — плюшевый мишка, я так и не сумел от него избавиться, хотя он все лучше маскируется. На последних полотнах он замазан. Его не видно, но он там, прячется под слоем краски. Может, однажды я сумею обойтись без него, хотя он давно уже стал чем-то вроде страшноватого талисмана, обеспечивающего моим картинам долгую жизнь.
Ему нравились те картины Эрика, в которых я вообще ничего не понимал. Например, вещи того периода, что я прозвал полосатым. Заключенные друг в друга круги, наползающие на них треугольники и прочая геометрия. Все черно-белое. Даже пресловутый медвежонок превращался на них в кучку треугольников. Возле одной такой картины Сфинкс простоял, клянусь, минут сорок.
Это было на следующий день после открытия. Мы ходили на выставки, когда там было поспокойнее и поменьше народу. Когда я, послонявшись по залам, в третий раз застал его возле той же картины, он сказал:
— Знаешь, а ведь Курильщик вынес из Дома намного больше, чем думает.
На картине были все те же поднадоевшие черно-белые круги. На весь холст. Больше всего это напоминало доску для игры в дартс. Даже воткнувшаяся стрелка присутствовала.
— Извини, — сказал я. — Ничего не понимаю в живописи. Особенно в такой.
— Время не течет, как река, в которую нельзя войти дважды, — сказал Сфинкс. — Оно как расходящиеся по воде круги. Это не я сказал, это цитата.
Он протянул искусственную руку в перчатке и указал на стрелку, воткнувшуюся в мишень.
— И если уронить в эти расходящиеся круги, скажем, перо, как нарисовано здесь, от него ведь тоже пойдут круги? Маленькие, почти незаметные… но они пересекут большие…
Я попробовал представить то, о чем он говорил. И ощутил себя Винни-Пухом с тонной опилок в голове. От меня, кажется, даже запахло опилками.
— Ты считаешь, что это оно и есть? — спросил я, уставившись на то, что упорно выглядело доской для игры в дартс.
Он кивнул. Глаза у него горели, как у какого-нибудь сумасшедшего пророка. В такие моменты я подозреваю, что меня гипнотизируют.
— Если бы ты был таким пером, куда бы ты упал в прошлом? Что бы изменил?
Мне стало тоскливо. Что бы я изменил в своем прошлом, если бы мог? Наверное, почти все. И вряд ли из этого вышло бы что-то путное.
— Слишком часто пришлось бы падать, — сказал я. — И в слишком много мест.
— У тебя одна попытка, — не успокаивался он. — Одна-единственная.
— Я бы не стал заморачиваться. Мою жизнь с одной попытки не изменишь.
Он наконец перестал меня гипнотизировать.
— Ты не понял, — сказал он, отворачиваясь. — Твою жизнь невозможно изменить. Она наполовину прожита. Можно попасть только на другой круг. Где будешь уже не совсем ты.
— Тогда зачем вообще что-то менять? — не понял я. — Если здесь ничего не изменится?
Проклятый галстук к тому времени так натер мне шею, что хотелось только поскорее уйти. Кажется, Сфинкс понял мое состояние.
— Пошли, — сказал он. — Ты весь красный.
И мы ушли. Эрика в тот день на выставке не было. Не то я спросил бы его кое о чем.
Когда мы их увидели, то не сразу сообразили, что к чему. То есть, мы, конечно, заметили, что мальчишка здорово смахивает на Слепого. Но нам и в голову не могло прийти, что это он и есть. То есть, я хочу сказать, ну кто бы на нашем месте в такое поверил?
И вот однажды Сфинкс заявляется не один. Вылезает из машины, а потом открывает заднюю дверцу и выуживает оттуда это пугало. Мальчишку лет шести. В черных очках. Тощего-претощего, и в какой-то мерзкой сыпи. Наши все ветрянкой переболели, поэтому мы не паримся и даже стараемся не обращать на него внимания. Сразу видно, на кого он похож. И мы чувствуем неловкость, будто подсмотрели, как кто-то носит при себе портрет покойной жены. Не станешь же о таком говорить вслух? Мы и не говорим. Но дети сразу начинают к нему лезть, потому что он в своих белых кедах и майке с наклейками такой ужасно городской, что у них просто нервы не выдерживают. Они окружают его и начинают болтать про его одежду, сыпь и про то, что он, видать, не может и шагу ступить от страха, в общем, дразнят.
Совсем слегка. Я решаю надрать им уши, потому что с гостями себя так не ведут, и уже подхожу к ним, когда кто-то — вроде бы младшенькая Рыжего, дергает его за рукав. И начинается такое…
В драке очки с него слетели, и все стало ясно. Любой бы догадался. Я хочу сказать, кто хоть раз в жизни видел Слепого. Так мне показалось. Но я ошибся. Москит, к примеру, ничего не понял.
— Ой! — сказал он. — Сынишка Слепого! Нет, вы поглядите, какое сходство!
Я не стал его разубеждать. Он с тех пор любит потолковать о наследственности. О том, какая это сила.
Дети так расстроились, узнав, что дрались с незрячим, что мы их даже ругать не стали.
Но своего мальчишку Сфинкс увел за сарай и устроил ему там разнос. Я, сказать по правде, не удержался, сунулся туда к ним, поглядеть, что и как. И не я один. Рыжий меня обогнал. Глядим, Сфинкс стоит, разоряется, а ребенок его то ли слушает, то ли нет, спокойный-преспокойный.
— Бедняга Сфинкс, — шепчу я Рыжему.
— Это с какой стороны посмотреть! — отвечает Рыжий раздраженно. — Тебе в детстве не читали лекций о приличном поведении? Тебя от них не мутило?
— Ну а ты бы что делал на месте Сфинкса? — спрашиваю я.
— Похвалил за смелость, — отвечает Рыжий, не задумавшись. — За то, что умеет за себя постоять.
— Кто? Он-то? — изумляюсь я. — Его за такое хвалить? Вот его?
Рыжий смотрит на меня как-то странно. И спрашивает, действительно я дурак или прикидываюсь.
А что ответишь, когда тебе откровенно хамят? Я, конечно, сразу ушел оттуда.
После того как всех бандитов уложили спать, Конь слез с телефона, а я перестал нервничать, представляя счет от телефонной компании, который прибудет после его задушевного трепа с Лэри, словом, когда все стихло, и мы со Сфинксом остались на веранде одни, я спросил его, где он откопал этого мальчишку.
— Там, где его больше нет, — в лучших традициях четвертой ответил Сфинкс.
— Спасибо за вразумительный ответ, — сказал я ему. — Кому ты этим что-то доказываешь, хотелось бы знать?
Мы пили сидр, закинув ноги на перила веранды и не зажигая света, чтобы не налетело всякой живности.
— Всего лишь хочу исправить кое-какие ошибки одного хорошего человека, — объяснил он.
Прозвучало это… нормально. Как что-то обычное, чем всем нам время от времени не мешало бы заниматься. Потом он сказал, что я сделал бы то же самое. Если бы мне дали шанс.
Я много чего представил, после этих его слов. Запросто. У меня четыре дочери — три из них рыжие, и я знаю, кого из них люблю чуть-чуть сильнее и за что, хотя сходство скорее воображаемое. Я сказал:
— Может быть. Это совсем другое.
Он пожал плечами. В темноте не разглядишь, но мне показалось, что он улыбается.
— Каждому свое, — сказал он.
— Ага, — согласился я. — Но не у каждого такие связи.
Сфинкс дернулся и расплескал свой сидр.
— Тише! — сказал я. — Я никого не упрекаю. Это банальная зависть. Очень распространенное явление.
Мы немного помолчали, допили все, что оставалось в бутылках, и меня потянуло на мрачные пророчества.
— Ты с этим парнем еще наплачешься, — предупредил я.
— Знаю, — сказал он. — Я знаю. Просто хочется, чтобы он полюбил этот мир. Хоть немного. Насколько это будет в моих силах.
Может, это было жестоко, потому что он уже ничего не мог изменить, даже если бы захотел, но я сказал:
— Он полюбит тебя. Только тебя. И ты для него будешь весь чертов мир.
Он так долго молчал, что я понял: он и сам этого боится. Но он упрямый, и ясно было, что не отступится. Жизни не пожалеет, чтобы доказать что-то свое кое-кому, кто об этом даже не узнает. Смешно…
Я не стал спрашивать, что у мальчишки за сыпь, хотя ясно было, что это такое. Это Дом отметил его, теряя. Заранее. Еще до того, как ему довелось туда попасть. Но я не стал об этом говорить.
— Ладно. Удачи тебе, — сказал я вместо этого. — Если надумаешь, оставайся. У нас тут много детей. Все бешеные. Один маленький оборотень погоды не сделает.
Утром они уехали. Я смотрел, как они идут к машине, и, честное слово, не знал, кого из них больше жалею. Наверное, все-таки Сфинкса. Он всегда брался за непосильные задачи. И не всегда они ему оказывались по зубам.
Все это такая чушь, что просто зло берет слушать. Я взрослый человек, я давно вышел из возраста, когда мечтают прокатиться на машине времени и привезти себе маленького динозавра, чтобы жил под кроватью. И не считаю, что если у кого-то мозги набекрень или извращенное чувство юмора, остальные должны ему подыгрывать. Не знаю, откуда Сфинкс взял того мальчишку, и знать не хочу. Мало ли на свете слепых сирот, которых можно усыновить? Мало ли среди них тощих светлоглазых брюнетов? Может, это даже ребенок Слепого. Никто ведь не знает, где он и что с ним.
Он мог настрогать с десяток таких слепышей. А вот стать приличным отцом — вряд ли.
О Сфинксе могу сказать только, что он человек, который любую чепуху раздует в событие вселенского масштаба. Во что-нибудь таинственное и идиотское. Он и ребенком был такой. Находил какую-нибудь гадость, и сразу — «о, пришельцы оставили!». Не удивлюсь, если выяснится, что он этого своего мальчишку просто у кого-нибудь украл. Вполне в его духе. Он даже чужого отца умудрился украсть, а это куда труднее.
Слышал я эти разговоры. Конечно, все это выдумки. Они там, у себя в общине, довольно мистически настроенные ребята. А насчет того, что Сфинкс сам распустил эти слухи, уж извините… никаких слухов он не распускал. Просто родители мальца поручили ему ребенка на лето, а потом то ли ребенок к нему привязался, то ли родителям так показалось удобнее, но они его пока не забирают. Всегда ведь легче, когда такими детьми занимается специалист. Про усыновление — ерунда, не так-то это просто в наше время усыновить кого-то, тем более такому, как Сфинкс. Тему киднеппинга я вообще обсуждать не намерен.
Эрик сказал, что парнишка совсем не похож на того, за кого его принимают. «Ничего общего», — так он сказал. И я конечно же ему верю.
Я мало с кем вижусь. У меня много вопросов, но я никогда никому их не задам. Иногда мне кажется, что Черный знает ответы, но всякий раз, когда я уже готов его о чем-то спросить, он смотрит исподлобья и так поспешно меняет тему, что я не решаюсь его беспокоить. Его уязвимость пугает. Мне не хотелось бы лишать его защитного панциря, который он нарастил с таким трудом и так тщательно оберегает.
Еще меньше хочется о чем-то спрашивать Сфинкса. В случае с ним меня пугает возможность получить ответы. Между нами все и так слишком шатко. Я люблю его, но мне не смириться с тем, что у него была возможность выбора. Которой не было у меня. И как бы дружески он ни держался, его мир всегда будет другим. Не совсем тем, в котором живем мы с Черным. И мы ему этого никогда не простим.
В комнате, называемой Хламовником, ранним утром проснулся семилетний мальчик. Проснулся, как ему показалось, оттого, что увидел плохой сон. Он лежал, зажмурившись, пытаясь припомнить, что же ему снилось такое отвратительное, но сон ускользал, не давая поймать себя, пока мальчику не надоело за ним гоняться.
Открыв глаза, он удивился внезапной смене настроения. По утрам он бывал мрачен и раздражителен. Но только не сегодня. Это утро показалось ему чудесным. Он с необъяснимым восторгом оглядел спальню. Зарывшихся в подушки соседей по комнате, детские рисунки на стенах, розовое небо в распахнутых окнах, и в конце, сладко замерев — голову брата, лежащую на краю его подушки. Почти точную копию его собственной. Мальчик знал, что это прекрасное настроение скоро пройдет, и, в надежде задержаться в нем, растолкал спящего брата.
Тот открыл глаза. Круглые и выпуклые, не закрывающиеся полностью даже во сне. Поблескивающая полоса между ресницами, как будто он лишь притворяется спящим, раздражала всех, кроме имевшего ту же особенность брата.
— Что? — шепотом спросил проснувшийся.
— Не знаю точно, — так же шепотом ответил мальчик. — Но мне как-то странно чувствуется. Как-то все вокруг уж очень нравится, прямо плакать хочется. У тебя тоже так или еще нет?
Брат прислушался к себе.
— Нет, — сказал он, зевая. — У меня пока еще нет. Может, оттого, что я сплю.
И он поспешно закрыл глаза.
Мальчик опустил голову на свой край подушки и тоже попытался уснуть. Переполнявшая его радость никуда не делась. Он прижал ладонь к сердцу, словно ощупывая ее через кожу. Придерживая.
Он не знал, что это чувство останется с ним надолго. Оно потускнеет, сделавшись привычным, но иногда будет настигать его с неожиданной силой, похожей на удар, заставляя задыхаться от счастья, наполняя глаза слезами, а душу восторгом. Он не знал и того, что теперь они с братом отличаются друг от друга. Что он всегда будет казаться старше. «Порочнее», — так выразится Черный Ральф, и мальчик его услышит, но не обидится. Это станет новой чертой его характера — его будет очень трудно обидеть.
В двадцать четвертой комнате с раннего утра царит террор. Это невеселая комната. В ней живут все не уехавшие на лето колясники, и старшие, и младшие. Их немного — шесть человек, но две оставшиеся в Доме нянечки сбиваются с ног, обслуживая эту компанию.
Старших мучают болезни, не позволившие им уехать, зависть к уехавшим, собственные капризы, то, что они лишены привычных им спален и отправлены в комнату с дурной славой (окна ее выходят на улицу, а не на двор, как у всех приличных комнат), и то, что они вынуждены делить это само по себе неприятное помещение с младшими. Присутствие младших раздражает их сильнее всего. Особенно одного из них. Младших мучает все то же самое, но в отличие от старших они ни на ком не могут отвести душу.
Все шестеро — знатоки по части террора, но никому из них не дано сравниться с Вонючкой, ни сравниться, ни даже приблизиться к нему. Вонючка уникален. Он террорист от Бога, вундеркинд, способный убить за косой взгляд, не говоря уже о подзатыльнике. Убить так, что на него не падет и тени подозрения. С применением новейших и древнейших технологий. Собственных и чужих, с любовью воплощенных в жизнь изобретений. Не имеющего аналогов оружия. Опираясь на физику, химию и математику, а также историю и биологию, во всех этих науках Вонючка не имеет себе равных, но учится все равно плохо, потому что ему некогда блистать знаниями перед учителями, он слишком занятой человек. Вонючку не обижают старшие. Они не ругают его даже за глаза. Подслушивающие устройства Вонючке удаются особенно хорошо, и он работает над их усовершенствованием постоянно.
Ругать и наказывать Вонючку разрешается только нянечкам. «Что-то в этом есть материнское, — уверяет Вонючка. — Что-то такое родное, страшное и ностальгическое». Замечено, что чем старше и некрасивее ругающая его нянечка, тем чаще он произносит эту фразу. Таков Вонючка — страшный человек десяти лет от роду.
Поэтому, когда он одним злосчастным утром поднимает всех еще до рассвета и переворачивает комнату вверх дном, готовясь к Событию, никто не осмеливается ему перечить.
Вонючка не вдается в объяснения. Он строит смотровую площадку. Основой ей служит придвинутый к окну письменный стол. На столе укрепляются подушки и штатив для подзорной трубы, после чего Вонючка занимает позицию наблюдателя, обложившись печеньем, биноклями, хлопушками и носовыми платками. Двое младших послушно раскрашивают буквы на белом полотне, сшитом из разрезанной простыни. Вонючка поминутно свешивается со смотровой площадки, оценивая их работу, и ругает за медлительность. Старшие ретируются из спальни, чтобы немного от него отдохнуть.
Завтрак Вонючке подают на пост. Устрашенные его возрастающей нервозностью нянечки укрепляют на окне транспарант с надписью «Добро пожаловать!» и увозят младших, отмывать от краски.
Вонючка нервничает все сильнее. К полудню он делается устрашающе мрачен. Нянечки запасаются нашатырным спиртом и скрываются в недрах Дома с перепуганными младшими. Старшие возвращаются и следят за Вонючкой с возрастающим интересом. Он раздает им хлопушки и просит стрелять из окна по его команде. Старшие готовятся. Судя по убитому виду Вонючки, Событие не состоялось и вряд ли уже состоится, поэтому когда раздается его истошный визг: «Пли!» — двое из троих роняют хлопушки, и только один рефлекторно дергает за шнурок.
Размахивая подзорной трубой, Вонючка выкрикивает троекратное «Ура!», размазывает по лицу слезы, огрызается на старших: «Чего уставились? Счастья не видели?» — и выстреливает из запасной хлопушки, осыпав вскарабкавшегося на подоконник старшего разноцветным конфетти.
Они идут медленно. Мальчик — чуть отставая, женщина — ссутулившись под тяжестью чемодана. Оба в белом, оба светлоголовые, в рыжизну, оба выше, чем им полагается — мальчику по возрасту, женщине — чтобы казаться женственнее. Мальчик приволакивает ноги, шаркает кедами, прикрыв глаза от яркого солнца, так что ему виден только плавящийся от жары асфальт и дырчатые следы, оставленные на нем каблучками матери. Еще он видит рассыпанное конфетти. Яркие, сверкающие блестки на сером. И обходит их, стараясь не наступить, чтобы они не потускнели. Наткнувшись на мать, он останавливается.
— Кажется, это здесь.
Женщина ставит на землю чемодан. Дом возвышается перед ними приземистой серой брешью, попорченным зубом в белоснежных рядах соседних домов. Женщина приподнимает солнечные очки, рассматривая табличку над дверью.
— Это оно и есть. Видишь, как мы быстро дошли? Разве стоило из-за такой малости брать такси?
Мальчик равнодушно кивает. Здание кажется ему слишком мрачным.
— Смотри, мам… — начинает он, когда раздается далекий хлопок, и их с матерью осыпает разноцветным конфетти. Мальчик отступает на шаг, удивленно рассматривая очередную порцию радужных бляшек, усеявшую асфальт. Часть конфетти застряла у него в волосах и на одежде. Он отбегает на несколько шагов назад, чтобы видеть окна Дома, и ему отчетливо слышится, как кто-то в его недрах, невидимый снизу, несколько раз выкрикивает хриплое: «Ура!»