56484.fb2
МАРК ПОПОВСКИЙ
ИДЕАЛЬНЫЙ СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ
Константин Симонов — итоги жизни (1915 — 1979)
Пятого сентября 1979 года «Литературная газета» посвятила целую полосу кончине Константина Симонова. Советские читатели смогли узнать из опубликованных статей, что Симонов был «сильный, красивый, благородный человек» (Эдуардас Межелайтис), что он был «истинно партийный человек» (Александр Кривицкий), что он был также «неутомимым общественным деятелем» (Ираклий Абашидзе). Из статьи Алексея Суркова выясняется, что Симонов «умел держать руку на пульсе времени, там, где история совершает важные повороты» (sic!). С писателями полностью согласились товарищ Брежнев, а также товарищи Андропов, Гришин, Громыко, Кириллин, Косыгин, в алфавитном порядке подписавшие партийно-правительственный некролог. Они добавили, что покойный «отдавал много сил благородной борьбе за мир» и что стихи его «воодушевляли на подвиги, вселяли неколебимую веру в победу».
Было бы преувеличением сказать, что газета дала своим читателям избыточную информацию о жизни и творчестве знаменитого писателя и поэта. Но читатели жаловаться не станут, ибо знают: по советским общественным традициям человеку, занимающему такое положение, как Симонов, засекреченность полагается в той же степени, в какой и государственные похороны.
Был он на иерархической лестнице советских чинов выше министра, а потому и воспоминания о нем не могут и не должны выходить за пределы форм служебного панегирика.
Между тем итоги жизни Константина Симонова достаточно важны и интересны для современников. И вовсе не то важно, что, как вспоминает Алексей Сурков, 40 с лишним лет назад поэт «получил боевое крещение под огнем в знойной степи Монголии у реки Халхын-Гол». И не то интересно, что во время второй мировой войны Симонов спускался на подводной лодке и летал на бомбардировщике. В ту пору было много летавших и плававших. Гораздо важнее понять, благодаря какому секрету удавалось Симонову столько лет быть любимцем трех поочередно сменившихся советских диктаторов. И почему при всем том была у него в среде столичной интеллигенции слава либерала? Что сам он думал о себе и что реально представляла собой деятельность поэта и чиновника, драматурга и дипломата, прозаика и политика? Уяснить это желательно потому еще, что вместе с официальными легендами советского производства начинают возникать мифы о Симонове на Западе. В воспоминаниях г-жи Ум-Эль- Банин о Бунине («Время и мы» №41) Симонов выведен как рыцарь без страха и упрека: и умен, и красив, и благороден. То же любование чувствуется в статье моего коллеги и товарища Анатолия Гладилина в газете «Русская Мысль» (13 сентября 1979). А. Гладилину показалось недостаточно назвать Симонова советским Хемингуэем (у них-де и герои одинаковые: мужественные и одинокие), он выдвинул гипотезу, по которой этот высокопоставленный партийный чиновник жил двойной жизнью. «Вдруг, — мечтает Гладилин, — через несколько лет всплывет новая неопубликованная книга Константина Симонова, которую он, как говорится, писал «в стол», и в которой он смог проявить всю силу своего литературного таланта. И, может, тогда начнется неожиданная, посмертная слава писателя Константина Симонова». Мы еще вернемся к этой гипотезе. И к другим гипотезам, с помощью которых мои современники пытались разгадать «секрет» симоновской служебной удачливости и вместе с тем его либерализма. Но сначала об одном эпизоде, свидетелем которого я был в дни моей журналистской юности.
I
Свой первый очерк в «Литературную газету» я принес осенью 1949 года. Очерк напечатали, я стал постоянным автором отдела науки. В «Литературке» в ту пору дышалось более свободно, чем в любой из советских газет. В системе партийной пропаганды она исполняла (как, впрочем, и сейчас) роль витрины, обращенной на Запад. Ей предназначалась роль этакого интеллектуального дезинформатора. Впрочем, мы, молодые журналисты, прошедшие войну и пробовавшие свои силы в литературном деле, тогда об этом не думали. Мы радовались возможности широко печататься, выезжать в командировки в любую точку страны, только бы тема для очередной статьи была придумана позанятнее. Мы старались привозить из наших командировок как можно больше «социалистических достижений», ибо, несмотря на свое особое положение, «Литературка», как и другие газеты страны, обязана была показывать только успехи и достижения. Мы гордились своей принадлежностью к «Литературке», самой читаемой, самой интересной газете. Она представлялась нам даже самой порядочной, самой правдивой. Этот обман зрения в известной степени объяснялся тем, что с 1950 года редактором газеты стал Константин Симонов. Вся редакция была влюблена в него. Его любили как поэта, как героя войны, как красивого, эффектно выглядящего мужчину, наконец как шефа, способного шутить с сотрудниками и откликаться улыбкой на чужую шутку. Отвергая материал, он никогда не оскорблял личности журналиста, а хваля, всегда подчеркивал личные качества автора. Нам нравилась его грассирующая речь, скупой, мужественный жест. Но, пожалуй, больше всего наше почтение вызывала его головокружительная карьера. В первый раз он был назначен редактором «Литературной газеты» в 1938-м, когда ему было всего 23 года! Этот пример кое-кому кружил голову: чем чёрт не шутит...
Итак, мы работаем у Симонова, а погода на дворе стоит самая что ни на есть скверная. Конец сороковых: идут массовые аресты так называемых «повторников», поднимается волна государственного антисемитизма. Наша пища, одежда, жилье до крайности скудны. Только работа компенсирует тяготы жизни. В других газетах что ни день печатают антисемитские фельетоны, у нас — нет, в других редакциях аресты, разгоны, разгромы, у нас спокойная, деловая, дружеская атмосфера. Вот что значит иметь редактором любимца товарища Сталина! И вдруг в одночасье все перевернулось...
Это случилось в январе или феврале 1953-го. Утром Симонов, как обычно, прошел по редакционному коридору, провожаемый восторженными взглядами машинисток, редакторш и уборщиц. Приказал секретарше срочно собрать редколлегию. Приветливо улыбаясь и грассируя, произнес свое любимое: «Садитесь, едколлеги...» Подождал, пока все рассядутся и утихнут. Начал говорить в обычном своем тоне: полушутя, полувсерьез. «Я что-то не пойму, друзья, есть у нас в газете отдел фельетонов или нет? Есть? А кто же им заведует? И где продукция этого отдела? Рудольф Бершадский заведует? А где он? Не член редколлегии? Ну, позовите сюда этого Бершадского». Заведующий отделом фельетонов Рудольф Бершадский, коммунист- еврей, человек не слишком большого ума и ортодокс до мозга костей, прихрамывая (фронтовое ранение), вошел в кабинет. К его приходу Симонов уже успел изложить свою точку зрения: в редакцию пробрались люди, которые злостно мешают разоблачать корни буржуазного национализма. (Какой именно национализм имелся в виду, национализм какого народа, он упустил.) Эти втершиеся в доверие руководства газеты люди тормозят публикации важнейших газетных материалов, срывают серьезное мероприятие партии.
Затем начался допрос насмерть перепуганного Рудольфа Бершадского. Заведующий отделом фельетонов клятвенно заверял, что он, боевой фронтовой офицер, ни к какому национализму отношения не имеет, он и не еврей почти. А фельетоны — пожалуйста, сколько угодно, просто до сих пор для фельетонов места на полосе не давали. И не было соответствующей команды. Он так и сказал насчет команды, давая понять, что действовал по прямому распоряжению главного редактора. Но на это никто не обратил внимания. Члены редколлегии записали в протоколе, что в редакции имело место притупление бдительности, что буржуазный национализм поднял голову в отделе фельетонов, но был разоблачен и пресечен.
В следующие дни Бершадского исключили из партии, сняли с работы и арестовали. А на страницах «Литературной газеты» один за другим появились два разухабистых антисемитских фельетона, ничуть не уступающих тем, что публиковали в те месяцы «Правда», «Известия», «Крокодил» и другие партийные издания.
У нас, молодых сотрудников и авторов «Литературки», эта история вызвала шок. Мы не были наивными детьми и знали примерный механизм таких редколлегий. Ясно, что где-то наверху (на самом верху!) заметили, что «Литературная газета» не идет в ногу, не поддерживает развязанную ЦК антисемитскую кампанию. На Симонова гаркнули. Требовалась немедленная жертва, и он эту жертву принес. Он поступил точно так же, как на его месте поступил бы редактор журнала «Знамя» Вадим Кожевников или редактор журнала «Москва» Евгений Поповкин. И случись им предать своего сотрудника, никто бы не удивился. Предать младшего и таким образом спасти себя — это дважды два должности любого главного редактора. Но Симонов... Наш Константин Михайлович...
Может статься, мы не были бы настолько изумлены, если бы знали, что задания такого рода для нашего Главного совсем не редкость. Много лет спустя услыхал я рассказ очевидца о том, как осенью 1946 года совершалась в Ленинграде гражданская казнь Михаила Зощенко. В истории советской значится эта расправа под кодовым названием «партийное постановление о журналах ’Звезда’ и ’Ленинград’». Его, это постановление, до сих пор еще в школах проходят. Но вот детали, которые, очевидно, в школьные учебники не попали.
Выкручивание рук поручено было ленинградским литературным вождям (Друзину и другим). А на помощь им послали из Москвы Симонова. Дело все-таки было ответственное, о неудаче не могло быть и речи. Как всегда в таких случаях, Москва требовала «активности масс», писатели Ленинграда должны были «выразить свое возмущение» и проголосовать за исключение Зощенко из Союза писателей. На судилище собраны были в Дом литераторов все члены СП (явка обязательна!). Призван был и Зощенко. Назначенный обкомом партии ленинградский докладчик в самых черных красках нарисовал творческий и общественный портрет писателя-ренегата. Чтобы подчеркнуть растленную сущность Зощенко и дополнительно накалить ярость зала, докладчик (кажется, это был Друзин) сказал, что во время войны офицер Зощенко, вместо того чтобы сражаться с гитлеровцами, отсиделся в тылу.
«Отсиживался» Зощенко не в тылу, а в блокадном Ленинграде, где едва не погиб от голода. Но он не стал говорить об этом, как не стал обсуждать с трибуны свои литературные взгляды. Когда ему дали слово, он сказал очень коротко, что в советскую армию его не призвали из-за плохого здоровья, поскольку в первую мировую войну был он отравлен газом, контужен и вывезен с фронта калекой. Тогда же был он за боевые заслуги награжден Георгиевским крестом. Сказал и сошел с трибуны. Зал молчал, но было видно, что эта сухая справка произвела на присутствующих впечатление взорвавшейся бомбы. Если неправда, что Зощенко «отсиживался в тылу», то, может быть, и другие обвинения столь же недостоверны... В президиуме началась паника, там хорошо понимали, что сделают с ними в обкоме партии, если они провалят мероприятие ЦК. Вся надежда была только на Симонова.
Он поднялся на трибуну в своем военном мундире, со множеством орденских планок на груди, овеянный боевой и литературной славой. Он был символом всего лучшего, всего самого благородного в только что отгремевшей войне. И заговорил он не о Зощенко, а на любимую свою тему: о фронтовом товариществе. А потом как-то так повернул, что вот все здесь сидящие в зале — фронтовые друзья, все едины, а тот, Зощенко, откололся, зарвался, чуждого духа набрался и вот дошел до предательства. А потом так же проникновенно и мужественно говорил Константин Симонов о необходимости партийной и профессиональной дисциплины, что сталинский ЦК со своей орлиной высоты лучше видит общую пользу, чем каждый из нас, чей кругозор сужен личными интересами. И если сталинский ЦК принимает такое решение, то, значит, так оно и есть; все мы должны за честь считать, что живем в такое счастливое время, когда всё ясно, когда всё справедливо и правильно. И в заключение, уже без лирики, заявил представитель Москвы, что всякий упорствующий становится на опасный путь и у партии есть много средств одернуть тех, кто не понимает другого языка.
После такой речи ленинградским писателям не осталось ничего другого, как сдаться, поднять руки за исключение отщепенца Зощенко. Проголосовали единогласно, партийцы отрапортовали в Москву: всё в порядке. И началась для Михаила Михайловича Зощенко /череда лет, полных нищеты и забвения. Мы в 1953-м не знали о том, как выполнил свое партийное задание Константин Михайлович в 1946-м. Да и откуда было знать? О таких эпизодах газеты не пишут, энциклопедии умалчивают. И учебники литературы не сообщают.
II
Вскоре после смерти Сталина, в эпоху так называемой «оттепели», Илья Эренбург сказал одному моему знакомому: «У Константина Михайловича слабые сфинкторы: он всегда одну секунду недодерживает». На языке медиков сфинкторами называются мускульные механизмы, запирающие выход прямой кишки и мочевого пузыря. Имея в виду историю с Бершадским в 1953 году, Эренбург хотел сказать, что Симонов, может быть, и желал сохранить порядочность, но не сумел, не смог удержаться от антисемитских фельетонов. А ведь всего месяц — два оставалось ждать до смерти Сталина, до окончания «дела врачей». Но вот сфинкторы подвели...
Думаю, что Эренбург, который сам достаточно преданно служил Сталину, был несправедлив. Для того, чтобы удержаться на уровне порядочности, человек должен, очевидно, предпринимать какие-то усилия, попытки. Между тем, Константин Симонов с юности поставил себе совсем иные жизненные задачи. Я знал его мать, пожилую даму из дворян, которая любила рассказывать про то, как она воспитывалась в Смольном институте благородных девиц; знал и его отчима — отставного генерала, который в Первую мировую войну служил в чине полковника русской армии. Отчим усыновил Константина, когда тому шел четвертый год. Старики были (в дореволюционном смысле этого выражения) порядочными людьми, то есть исповедывали те немудренные добродетели, без которых, как они полагали, жить нельзя. Нарушителя отлучали от дома, ему не подавали руки. Предательство в той системе ценностей почиталось делом наиболее преступным и позорным. Симонов-сын в начале 30-х годов отверг «буржуазные взгляды» родителей. Он покинул дом в эпоху коллективизации и индустриализации и несколько лет прожил в заводских и студенческих общежитиях. В роковом для многих миллионов людей 1937 году Константин Симонов был замечен самим Сталиным, обласкан и с тех пор при всех сменах власти оставался любимцем'Кремля.
На тысячах страниц своей весьма многословной прозы и сотнях страниц опубликованных дневников Симонов ни слова не говорит о своих первых шагах по коридорам власти. И это, думается мне, не из скромности. Для того, чтобы в 1937 году войти в доверие к Сталину и в 1938-м возглавить «Литературную газету», надо было совершить какие-то действия. Мы не знаем, что это за действия, чем именно Симонов вызвал доверие вождя. Но известно, что каждый поднимаемый на щит официальный писатель 30-х годов чем-то платил за это. Фадеев подписывал «характеристики» на тех, кого бросали в тюрьмы, Илья Ильф и Евгений Петров сочиняли заказные пасквили на русскую интеллигенцию, Илья Эренбург, живя большую часть времени за границей, совращал интеллектуалов
Запада, Федин и Катаев, наоборот, предавали ближних дома, Вишневский, Лавренев, Павленко, Горбатов открыто сотрудничали с ЧК-ОГПУ-НКВД-НКГБ. Повторяю: мы не знаем, что именно сделал Симонов, чтобы оказаться в числе этих обогреваемых сталинской улыбкой деятелей литературы, но доподлинно известно, что за семь лет с 1942 по 1949 получил он за свои произведения пять Сталинских премий. Больше него наград этого рода имел только создатель военных самолетов авиаконструктор Яковлев. Денежная часть премий составила миллион рублей. Книги, кинофильмы и пьесы принесли значительно больше.
И еще известно: став ландскнехтом Сталина, Константин Симонов никогда не изменял ему. Не изменял и его преемникам. Я пользуюсь словом «ландскнехт» вовсе не для того, чтобы уязвить память поэта. Наоборот. В середине века, когда наемный солдат, ландскнехт, продавал государю свою сноровку, военную выучку и свое оружие, он считал, что все это, и в том числе его жизнь, полностью окупается королевским жалованием. Деньги ландскнехтам действительно платили немалые, и за деньги эти, к примеру, швабские наемники клялись нанимателю в абсолютной верности. И клятву эту не нарушали: держались в бою твердо, на сторону неприятеля не переходили. Симонов унаследовал эту традицию своих предшественников по оружию. Он был благодарен вождям за ордена и звания, за издание многотомных собраний сочинений, за сталинские и ленинские премии, за машины, дачи, цековские пайки и заграничные командировки на государственный счет. С ним рассчитывались щедро, он считал оплату справедливой и служил честно.
Мы не находим в его стихах и прозе ни единого отступления от линии партии, точнее — той линии, которой партийная верхушка считала удобным придерживаться в каждый данный день и час. Симонов очень рано понял, что в советском климате оттепель — дело временное и ненадежное: мороз для России состояние наиболее естественное. И он всегда ориентировался на холода. Эта установка спасала его от ошибок. Когда в 1954-м Илья Эренбург опубликовал свою «Оттепель», Симонов, несмотря на неопределенность тогдашней политической ситуации, расстрелял книгу в упор, израсходовав полную обойму: шесть полных подвалов в «Литературной газете». И с точки зрения своей карьеры, он оказался прав. Другой верный слуга трона Борис Слуцкий после смерти Сталина дал волю своим истинным чувствам, опубликовав несколько антисталинских стихов. А молодой Евгений Евтушенко, тот и вовсе пустился во все тяжкие, специализируясь и спекулируя на антисталинской теме. Симонов же проводил вождя-благодетеля хотя и вымученным, но вполне благонамеренным стихотворением «Как Вы учили», клятвенно заверяя, что он и впредь будет верен Сталину и его «железному ЦК». Железный ЦК это заверение принял во внимание. Назначенный Сталиным в 1952 году кандидатом в члены ЦК, Константин Симонов оставался на этом высочайшем для писателя посту до 1956 года, а затем до конца дней своих был членом Центральной ревизионной комиссии КПСС и депутатом Верховного совета.
Надо пояснить, что служить ландскнехтом в середине XX столетия было значительно тяжелее, чем в ХѴ-ХѴІІ веках. Тогда нанятый на службу вооруженный воин присягал только на срок договора: от трех месяцев до года. В другое время он был волен делать и думать что угодно. Да и в свободные от службы часы ничто не мешало наемнику пойти в церковь, в кабак или в публичный дом, напиться или влюбиться, давая выход своим истинным чувствам. В наше время не то. Служба Константина Симонова советским вождям продолжалась более сорока лет и не прерывалась ни на минуту. Я видел его на собраниях, в его рабочем кабинете, на пирушке в честь дня Победы, на похоронах коллег — он всегда оставался в образе. Это был образ верного солдата партии.
Симонов создал для себя маску этакого честного служаки, искренного человека, от которого, однако, ничего не зависит. Роль эта содержала очень мало красок. Она складывалась из застывшего выраженйя лица, изредка освещаемого простой солдатской улыбкой, набора грубоватых шуток; иногда в ход шли задушевные слова: «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины...» Еще требовалась выправка, красивая седина и тяжелая походка, в которой окружающим чудилось поскрипывание армейских сапог и ремней. Всем этим нехитрым набором приемов Симонов владел в совершенстве. Никому из тех, кого я знал в Москве, никогда не удавалось застать его без этого застегнутого на все пуговицы психологического мундира. Роль эта предназначалась, естественно, не нам, людям незнатным, а ваялась для больших хозяев из ЦК. Поза верного поэта-солдата там очень нравилась. Это было то, что они хотели бы видеть в каждом интеллектуале: дары духа, упакованные в хаки военного образца. Что же касается самого Симонова, то после 30-40 лет ношения маска так пристала к его лицу, что едва ли он и сам различал, что в его поступках естественно, а что — театр. Вся его жизнь была жизнью на театре. И всегда в одной роли.
Честного наёмника Симонова наемники бесчестные даже возмущали. Когда после кровавых событий в Венгрии (1956) американский писатель Говард Фаст разочаровался в коммунистических идеалах и выступил с разоблачительными статьями, Симонову было поручено «проучить» перебежчика. В «Литературной газете» появилась огромная, довольно водянистая и мало убедительная статья, в которой Симонов демонстративно избивал чучело Фаста. Но было в той статье одно место, где читатель мог почувствовать подлинную страсть, живое негодование автора. Симонов с искренним возмущением сообщал, что хотя обычно советские издательства иностранным авторам не платят, Фасту, за его изданные в СССР произведения, платили в долларах (!) и довольно много. А он, неблагодарный, в ответ на заботу партии и правительства переметнулся в стан реакции! Эта безнравственность Фаста, видимо, потрясла Симонова до глубины души.
После Сталина служить стало труднее: внизу дисциплина ослабела, да и наверху не было единства. Верный солдат, Симонов любил порядок и чтил субординацию. В 1956 г., будучи редактором «Нового мира», он опубликовал в журнале роман Дудинцева «Не хлебом единым». По своей ориентации роман полностью соответствовал позиции, которую занял на XX съезде партии Никита Хрущев. Хрущев, разоблачая Сталина, все время повторял, что партия не боится смотреть правде в глаза и разоблачения «культа личности» только укрепляют ее. Симонов, публикуя роман «Не хлебом единым», был убежден, что ни в чем не отступил от желаний нового хозяина. На обсуждениях романа Константин Михайлович охотно говорил о «благородном мужестве издателя», которое ставил в один ряд с мужеством писателя. В действительности никакого особенно мужества не требовалось ни от редактора Симонова, ни от автора Дудинцева. Можно говорить лишь о сговоре между ними.
По «совету» Симонова Дудинцев дописал четвертую часть романа. После того, как читатель узнал, что герой, талантливый изобретатель, предложивший очень важный метод для советской индустрии, оболган и арестован, писатель сочинил продолжение, в котором происходят события совершенно недостоверные. Тот самый следователь, что закатал ученого- изобретателя в тюрьму, вдруг понял, что его подследственный не виноват, и начал борьбу за то, чтобы (при Сталине!) освободить его из лагеря. Эта фальши-
вая сюжетная ситуация поворачивает дело так, что во всех бедах ученого виноваты только его личные враги. А честный партийный следователь во всем разобрался и спас героя. В результате усилий автора и редактора Симонова роман «Не хлебом единым» вполне вписался в литературу социалистического реализма и его стало возможно напечатать в «Новом мире». Интересно, что несколько лет спустя, в 60-х, роман издали отдельной книгой и советские читатели решительно не обратили никакого внимания на этот бестселлер 50-х годов.
Но в 1956-м в ЦК нашлась группа сталинцев, которая искала возможности остановить хрущевскую разоблачительную деятельность. Они избрали книгу Дудинцева своим жупелом. «Вот, дескать, после антисталинских речей уже и писатели выходят из подчинения...» Вхожий в верха Симонов внимательно следил за возникшей дискуссией. В какой-то момент он увидел, что Хрущев уступил своим противникам, его антисталинский порыв ослабел. В таких случаях нужна немедленная ритуальная жертва. Если ЦК всегда прав, значит, неправ кто-то другой. И он должен быть тотчас наказан. Симонов точно учуял этот момент. В редакции «Нового мира» всё повторилось по сценарию 1953 года. Как когда-то в «Литературной газете», главный редактор собрал членов редколлегии и голосом, полным изумления, вопросил, кто это разрешил печатать в журнале политически безграмотное (он любил слово политический и умел им пользоваться) и литературно беспомощное произведение Дудинцева. После этой редколлегии Владимира Дудинцева на несколько лет отлучили от литературы, от заработков, поносили, оскорбляли, довели до полного ничтожества.
Современников поразил не только сам факт предательства, но и то, как точно главный редактор «Нового мира» рассчитал время, когда следовало отречься
от своего автора. И поспел тютелька в тютельку за миг до того, как на него наверняка бы обрушились начальственные громы.
Едва ли Симонов получил специальное распоряжение бить Дудинцева. Говорили о его интуиции. Но, как шутят московские журналисты: «Мать интуиции — информация». Симонов обладал великолепно развитым политическим нюхом, но важнее другое: со сталинских еще времен были у него в ЦК дружки, снабжавшие его конфиденциальной информацией. Именно эта осведомленность и выводила его многажды из-под удара. Эренбург был неправ: со сфинкторами у Константина Михайловича было всё в порядке. Он это снова доказал, когда властям понадобилось утопить Бориса Пастернака.
III
Роман Пастернака «Доктор Живаго» долго лежал в редакции «Нового мира». Симонов рукопись читал и даже обещал автору, что при некоторой доработке книгу он опубликует. С публикацией, однако, не спешил, выжидал, как повернутся дела в верхах, продлит ли Хрущев свое сталиноборство или даст команду «всем поворот кругом». Но случилось непредвиденное: рукопись попала на Запад, итальянцы ее напечатали. Хрущев взбеленился. Симонову пришлось срочно сочинять длинное письмо Пастернаку. Письмо опубликовала «Литературная газета», а затем его напечатали в «Новом мире» № 11 за 1958 год. Каждый, кто читал это многословное послание, мог понять, что адресовано ^оно вовсе не Пастернаку, а должно служить оправдательным документом для самого Симонова и его редколлегии. Сводилось письмо к следующему:
«...Пафос вашего романа — пафос утверждения, что Октябрьская революция, гражданская война и связанные с ними последующие социальные перемены не принесли народу ничего, кроме страдания, а русскую интеллигенцию уничтожили или физически, или морально... Как люди, стоящие на позиции прямо противоположной Вашей, мы, естественно, считаем, что о публикации Вашего романа на страницах журнала «Новый мир» не может быть и речи».
Своим письмом Симонов давал понять, что не ЦК, не цензура отвергли роман, а сами коллеги отказываются публиковать его. Таким образом, власти были освобождены от ответственности за возникший скандал, чего они более всего желали. Просто оказалось, что в писательской среде есть две точки зрения на книгу Пастернака. А власти тут ни при чем... За эту дружескую услугу партийные хозяева простили Константину Михайловичу его прегрешение. Тем более, что события развивались стремительно: книга Пастернака получила Нобелевскую премию, пропагандисты из ЦК принялись в очередной раз нагнетать ярость масс против интеллигенции, и уже не до «Нового мира» тут было.
Итак, предательство за предательством: Михаил Зощенко, Рудольф Бершадский, Владимир Дудинцев, Борис Пастернак. А скольких преданных мы поименно не знаем? Ведь за то время, что Константин Симонов состоял в руководстве Союза писателей, десятки членов этой организации были исключены, арестованы, подвергнуты проработке. Откуда же в таком случае взялась симоновская слава либерала? К «левым» относила его вся литературная, театральная, кинематографическая Москва (только ленинградцы после «дела Зощенко» были осторожнее). Даже такой строгий аналитик, как А. Солженицын, причислял Симонова к либералам. В книге «Бодался теленок с дубом», описывая заседание Секретариата Союза писателей СССР 22 сентября 1967 года, когда почти все присутствующие требовали запретить печатание его книг, Солженицын отметил особое поведение Салынского и Симонова: «это — не вполне враги, это — полунаши». В устах Солженицына «полунаши» — оценка почти положительная.
Итак, откуда же она, симоновская слава либерала? Бороться за эту славу Константин Михайлович начал давно. Еще тогда, когда Леонид Леонов и Валентин Катаев, не задумываясь над своим литературным будущим, сочиняли по нужде сего дня романы про власть советов и про лысенковский русский лес. Еще Бубеннов и Бабаевский ходили в героях и роман «Алитет уходит в горы» почитался советской классикой. Еще казалось, что конца не будет сталинской ночи, а дальновидный Симонов уже тогда, в конце сороковых, в самом начале пятидесятых постиг простую истину: литература соцреализма — и не литература вовсе; это не искусство, а куча хорошо оплаченного мусора. Под той кучей в свой черед сгинут имена сталинских трубадуров, всех этих Долматовских, Бабаевских и Софроновых. И его, Симонова, имя будет похоронено в той же куче. Симонов прозорливо увидел свой роковой конец еще при Сталине, в сороковых, пребывая в расцвете литературной славы и общественного преуспеяния. Прозрел и задумался.
От хлеба с маслом и икрой отказываться он вовсе не собирался. Но ведь и впрямь: «Не хлебом единым...» От века желает на Руси человек, чтобы в добавление ко всем жизненным благам его бы еще и уважали. Эта подспудная жажда уважения вечно унижаемого народа рвется из уст каждого пьяного: «Ты меня уважаешь?.. Я тебя уважаю...» Константин Симонов возжелал для себя того дефицитного уважения, о котором другие его коллеги и помыслить не могли. Не служебного, не приказного, а настоящего человеческого. Захотел он, чтобы его, наемника, искренно уважали коллеги и потомки. Чтобы остался он в истории советского общества и в истории литературы как порядочный человек.
Ради этого, как уже было говорено, вовсе не собирался он оставлять выгодную придворную должность. Не способен он был по натуре своей и к литературному раздвоению (очень распространенная позиция многих литераторов 60-70-х годов, когда писалось на продажу одно, а в стол другое). Симонову с его затверженной ролью «верного солдата» интеллектуальные игры такого рода не подходили. Да и хватало у него ума понять, что не дал ему Бог того таланта, что делает писателя читаемым и чтимым посмертно. Книгами своими не откупиться ему было от неизбежной мусорной кучи; стихами утешающими — «Жди меня и я вернусь...» — не надеялся он отмыться от грязи своей эпохи. Оставалось одно: выстроить, придумать вторую биографию, биографию порядочного писателя, бившегося в тисках долга и царской службы.
Делалась эта вторая биография старательно и долго, и при всем том «без отрыва от производства». С одной стороны, в разгар холодной войны отправился Симонов по прямому сталинскому заданию в Америку, сочинил пропагандную пьесу «Русский вопрос» и сборник стихов того же назначения (Сталинские премии 1947 и 1949 годов). Портреты его с орденами и медалями что ни день появлялись в газетах. Но одновременно набрасывал он первые штрихи другого своего портрета. В конце 40-х, во время откровенно антисемитской травли группы театральных критиков (Юзовский, Борщаговский, Данин и другие), особенно досталось Александру Борщаговскому. Его лишили не только хлеба насущного, но даже из квартиры выгнали. Симонов за Борщаговского и других еврейских писателей не вступился, этого устав службы делать ему не позволял. Но, когда экзекуция закончилась, он от своих миллионов дал бедолаге Борщаговскому взаймы 5 тысяч рублей, специально для работы над новым романом.
Слух о филантропическом жесте тотчас распространился по Москве. Факт был из редких. В глазах запуганной столичной интеллигенции Константин Симонов сразу вошел в число благородных личностей. Нареканий со стороны властей за свой жест он не боялся: знал, что затравленный Борщаговский напишет именно то, что от него ждут. И действительно, года два спустя вышел в свет толстенный роман про то, как англичане во время Крымской войны бросили свою эскадру на русский Дальний Восток и как героически отбили эту атаку русские люди. Назывался роман А. Борщаговского «Русский флаг» и по своей направленности мало чем отличался от симоновского «Русского вопроса». В пору «холодной войны» именно таких сочинений в ЦК и желали. Власти остались довольны, прощенный Борщаговский — счастлив, но самые большие дивиденды получил Симонов: за ним прочно установилась репутация благородного, отзывчивого человека, друга гонимых.
Он не раз потом прибегал к тому же приему. Однако деньгами помогал не всякому и не каждому, его помощь всегда носила неожиданный характер, всегда рассчитана была на сенсацию. В 1958 году душили голодом талантливого поэта и писателя Александра Яшина. Крестьянский сын Яшин провинился тем, что в сборнике «Литературная Москва» опубликовал рассказ «Рычаги» о крестьянах-партийцах, оглупленных, превращенных в рычаги государственной машины. Симонов, по обыкновению своему, за преследуемого коллегу не вступился, но позже, узнав, что семья Яшина бедствует, передал жене поэта тысячу рублей. И снова шепот восхищения и удивления пронесся по литературным рядам, и старики из молчаливого меньшинства Союза писателей многозначительно кивали, начисляя Константину Михайловичу еще один балл за поведение.
Впрочем, чаще пользовался Симонов не личным достоянием, а теми возможностями, которые предоставляло ему его должностное положение: напечатал Дудинцева, пообещал опубликовать роман Пастернака, выпустил в свет еще два-три небанальных произведения поменьше масштабом. Особенно памятной осталась нам статья Владимира Померанцева «Об искренности в литературе», опубликованная в пору симоновского редакторства в «Новом мире» (1955). Ходили слухи (слухи, слухи...), что именно он добился опубликования романа «Мастер и Маргарита» в журнале «Москва». Так и росла его слава либерала. Когда же вслед за тем совершал он очередное предательство или откатывался вместе с линией партии далеко направо, среди современников всегда находились голоса сочувствующих: «Бедняга Симонов, вот и опять ему в ЦК выкручивают руки...»
Большой успех принесла ему в середине 60-х газетная дискуссия о псевдонимах. В статье «С опущенным забралом» Михаил Шолохов публично заявил тогда, что честному писателю псевдоним не нужен, честный не станет скрывать от читателя своего имени. Такое заявление в 60-х звучало анахронизмом. Шолохову хотелось воскресить недоброй памяти послевоенные годы и кампанию «безродных космополитов». Но по тактическим причинам антисемитский призыв в ЦК в тот момент поддержки не получил. Симонов тотчас использовал возникшую заминку, чтобы опубликовать в «Комсомольской правде» статью в защиту носителей псевдонимов. Он помянул о псевдонимах вождей революции, о псевдонимах Пушкина, Горького и Салтыкова-Щедрина. А также кокетливо сообщил, что сам он, Константин Симонов, в каком-то смысле тоже носит псевдоним: его настоящее имя Кирилл. Помню, с какой благодарностью восприняла эту статейку московская интеллигентная публика. На фоне того, что выплескивали в те годы на своих страницах черносотенные журналы «Огонек», «Октябрь» и «Молодая Гвардия», заметка о псевдонимах представлялась чудом либерализма. Не удивительно, что и Солженицын в ту пору оценил Симонова как «полунашего».