Звук дубинки был глухим и скрипучим. Он ненавидел его. Он ненавидел его уже потому, что это был шум, шум в его бесшумном деле. Лишь стиснув зубы, он смог вынести этот отвратительный звук, и когда звук затих, он еще некоторое время стоял в застывшей и горькой позе, судорожно сжимая рукой дубинку, словно боясь, что звук может возвратиться откуда-то, как
эхо. Но звук не возвратился, а в комнате снова воцарилась тишина, даже более глубокая тишина, ибо ее уже не нарушало захлебывающееся дыхание девушки. И только тогда Гренуй изменил
позу (которую можно было бы истолковать как почтительную или как что-то вроде судорожной
минуты молчания), и его тело обмякло и расслабилось.
Он отставил в сторону дубинку и со всей старательностью принялся за дело. Сначала он
расправил принесенное полотно и расстелил его чистой стороной на столе и стульях, следя за
тем, чтобы не коснуться жирной стороны. Роскошный аромат девушки, который вдруг хлынул
Патрик Зюскинд: «Парфюмер. История одного убийцы»
87
из нее теплой густой волной, на этот раз не растрогал его. Он ведь был ему знаком, а насла-ждаться до опьянения он будет позже, после того как действительно им завладеет. Теперь надо
было собрать его как можно больше, упустить его как можно меньше, теперь от него требовались сосредоточенность и проворство.
Ловкими движениями ножниц он взрезал ночную сорочку, вынул из нее девушку, схватил
простыню и набросил ее на обнаженное тело. Потом приподнял тело, пропустил под ним сви-сающую часть полотна и завернул в ткань – так булочник сворачивает рулет, – сложил концы и
забинтовал ее как мумию – с головы до пят. Не забинтованными остались только волосы. Он
обрезал их как можно ближе к коже и упаковал в ночную сорочку, завязав ее в узел. Затем он
прикрыл стриженый череп свободным куском полотна и разгладил перекинутый конец береж-ным нажатием пальцев. Он проверил весь пакет. В нем не было ни единой щелочки, ни одной
дырочки, ни одной не расправленной складочки, откуда мог бы просочиться аромат. Девушка
была упакована великолепно.
Больше делать было нечего. Оставалось только ждать, ждать шесть часов – до рассвета.
Он взял маленькое кресло, на котором лежало ее платье, поставил его у постели и сел. В
широком черном одеянии еще держалось нежное дуновение ее аромата, смешанного с запахом
анисовых лепешек, которые она сунула в карман перед дорогой. Он положил ноги на край ее
постели у ее ног, прикрылся ее платьем и съел анисовые лепешки. Он устал. Но спать он не хотел, так как спать за работой не подобало, даже если работа состояла только из ожидания. Он
вспомнил ночи, когда он занимался отгонкой в мастерской Бальдини; покрытый сажей перегонный куб, пылающий огонь, легкий, призрачный звук капель дистиллята, ударяющихся о дно
флорентийской фляги. Время от времени приходилось следить за огнем, доливать воду, под-ставлять новые флорентийские фляги, заменять выдохнувшуюся массу дистиллируемого мате-риала. И все-таки ему всегда казалось, что спать нельзя. Не потому, что надо выполнять те или
иные очередные операции, но потому, что бодрствование имеет свой собственный смысл. Даже
здесь, в комнате постоялого двора, где несвоевременная проверка, переворачивание и возня вокруг благоухающего свертка могли оказаться только помехой, – даже здесь, как казалось Греную, его неусыпное присутствие играло важную роль. Сон мог бы спугнуть духа удачи.
Впрочем, несмотря на усталость ему не было трудно бодрствовать и ждать. Это ожидание
он любил. И все двадцать четыре раза в другими девушками ему нравилось такое ожидание – не
отупляющая тоска по прошлому и не страстное нетерпение – но осмысленное, заботливое, в из-вестной степени действенное ожидание. Во время такого ожидания что-то происходило. Происходило самое существенное. И даже если он не совершал этого сам, оно совершалось благодаря
ему. Он сделал все, что от него зависело. Он проявил все свое искусство. Не допустил ни единой
ошибки. Его деяние было единственным и неповторимым. Оно увенчается успехом… Ему оставалось только несколько часов подождать. Оно давало ему глубочайшее удовлетворение, это
ожидание. Никогда в жизни он не чувствовал себя так хорошо, так покойно, так уравновешенно, не чувствовал такого единения с самим собой – даже тогда, в своей горе, – как в эти часы тре-буемого ремеслом перерыва, когда он сидел глубокой ночью около своих жертв и не смыкая глаз
ждал. Только в такие моменты в его мрачном мозгу возникали почти веселые мысли.
Странным образом эти мысли не были устремлены в будущее. Он думал не об аромате, который добудет через несколько часов, не о духах из двадцати пяти девичьих аур, не о планах
на будущее, не о счастье и не об успехе. Нет, он вспоминал прошлое, Он вызывал в памяти
остановки на своем жизненном пути – от дома мадам Гайар и влажной прогретой солнцем поленницы дров перед этим домом до его сегодняшнего путешествия в маленький, пропахший
рыбой поселок Ла Напуль. Он вспоминал дубильщика Грималя, Джузеппе Бальдини, маркиза де
ла Тайад-Эспинасса. Он вспоминал город Париж, его огромные, переливающиеся тысячами от-тенков смрадные испарения, рыжеволосую девушку с улицы Марэ, свободные просторы земли, слабый ветер, леса. Он вспоминал и гору в Оверни – он отнюдь не избегал этого воспоминания, –
сны. И он вспоминал обо всех этих вещах с большим удовольствием. Да, огладываясь назад, он
думал, что счастье было к нему особенно благосклонно и что судьба вела его пусть запутанным, но в конечном счете верным путем, – а иначе разве мог бы он очутиться здесь, в этой темной
комнате, у цели своих стремлений? Он, если хорошо поразмыслить, – воистину благословенная
личность!
Он совсем расчувствовался в приливе смирения и благодарности. «Я благодарю тебя, – ти-
Патрик Зюскинд: «Парфюмер. История одного убийцы»
88
хо сказал он, – я благодарю тебя, Жан-Батист Гренуй, что ты таков, каков есть!» Настолько он
был в восхищении от самого себя.
Потом он прикрыл глаза – не для того чтобы заснуть, а чтобы полностью предаться уми-ротворению этой Святой Ночи. Мир наполнял его сердце. Но ему казалось, что и вокруг него