56504.fb2
<…> Во второй половине дня отправился — пренебрегая всеми условностями — на долгую прогулку с Молсоном. Большую часть пути говорили о религии. По-моему, двум шестнадцатилетним парням обсуждать подобные вопросы нелепо, но спор получился ужасно интересным, к тому же, когда облекаешь мысли в слова, мозги здорово прочищаются. До того как мне пришлось отстаивать свою точку зрения, я и подумать не мог, что я такой индивидуалист. До чего же бессознательно формируются наши убеждения! Прелесть споров в том, что узнаёшь не взгляды других, а свои собственные.
Сегодня после обеда опять ездил к Кризу[26] — продемонстрировать плоды своей усидчивости. Пронять его, однако, не удалось — разругал меня в пух и прах. Таков вообще его метод: сначала поощрит, а стоит чего-то добиться, хоть немного поверить в себя, — и не преминет указать тебе на многочисленные огрехи. Это обескураживает и немного расхолаживает, но я-то знаю: теперь у меня получается лучше, чем раньше, я многому научился. Разговаривали долго, он раскритиковал мой вкус, сказать же что-либо в ответ на его едкие и справедливые замечания мне было нечего. А впрочем, он был, как всегда, мил — вот только работы мои ему не нравятся. Говорили об искусстве. Хочу попробовать сделать набросок открывающегося из его окна вида — но задача эта мне едва ли под силу.
Сегодняшнюю службу директор назвал «монотонной, бессвязной, мрачной». Сидевшему рядом со мной Нэтрессу в чувстве юмора не откажешь. Вошел в часовню, уселся и громко, чтобы все слышали, изрек: «Не дождетесь, чтобы я играл в ваши игры!» Сказал и лениво откинулся на спинку скамьи. <…>
В воскресенье вечером дорисовал карикатуру на Паттока и продал ее Саутвеллу за четыре пирожка с кремом и четыре почтовых марки по полпенни. Карикатура имела огромный успех, никоим образом не соответствующий своему предмету, расхваливала ее вся школа, в том числе даже Роксберг[27]. Если мои карикатуры будут столь же популярны и впредь, то надо перестать тратить время на каллиграфию и заняться карикатурой всерьез. Буду, по крайней мере, сыт.
«Дилетанты» активизируются. Сегодня мы собирались трижды. Утром состоялась до крайности бестолковая дискуссия политиков, после обеда — неплохая встреча интересующихся искусством, а после службы встречались — и очень успешно — литераторы. На встрече любителей искусства Барнсли прочел свое сочинение под названием «Аполлониада», его он якобы «обнаружил» в библиотеке колледжа. Этот псевдоперевод представляет собой, на что я сразу же обратил внимание, тонкую сатиру на нас, но касается она и всех остальных Дилетантов. Просто поразительно, какие же Дилетанты тупицы, все до одного. Не в бровь, а в глаз. На литературном же сборище Кэрью прочел отличное эссе «Характер Гамлета». Поскольку с пьесой знакомы только мы с ним, дискуссия вылилась в спор между нами, но удовольствие я получил огромное.
Во второй половине дня отправился в кафе «Будьте как дома». <…> Обаятельный еврейский умник прочел эссе «Ситуэллизм[28] и поэтический застой» — статью довольно глубокую и бойко, по-журналистски написанную.
<…> Обнаружили магазинчик с вывеской «Старые мастера». К раме одной из картин приколото объявление: «Если до конца недели у меня не будет 100 фунтов, эту картину увезут в Америку. Будет обидно, если эта страна лишится такого великолепного портрета, но Guadeamus dum iuvenes sumus[29]. Мне сейчас двадцать лет». Какая прелесть!
Очень веселый пикник в Стратфорде у Буллидзов. Взяли с собой все для рисования, но, вместо того чтобы рисовать, отправились смотреть дом с привидениями. Вечером ужинал с тетей Трисси[30] у Буллидзов. Ужин был превосходный, но после ужина допустил одну из самых своих постыдных faux pas[31]. Мадемуазель сидела в стороне и с напряженным видом вслушивалась в наш разговор, пытаясь заучить английские идиомы. Я же, совершенно про нее позабыв, принялся рассуждать о том, какая опасность для всей Европы исходит от французов. Как вспомню, так холодный пот прошибает.
Утром долго гулял с Буллидзами. <…> Вернулись рано: у тети Конни была назначена политическая сходка. Тетя Трисси возглавляет здешних консерваторов, и они с сестрой в перерыве между прениями распивают чай с местными жителями, чтобы заручиться на выборах их голосами. На вопрос, будет ли она голосовать за консерваторов, одна старуха-крестьянка ответила: «Да, мисс, пожалуй что буду. Соседка моя — лейбористка, а ее куры всю мою зелень выклевали». Вот, если вдуматься, от чего зависят министры и министерства. Это и есть настоящая демократия.
С окончанием каникул кончается и тетрадь, в которой веду дневник. Последние страницы своего скупого повествования растягивать не буду; подобно «Жану Кристофу»[32], дневник — та книга, что не кончается никогда. Следующий семестр обещает быть решающим: мы получаем аттестат, а от него зависит очень многое. <…>
Когда ехал к Кризу, лил дождь, а когда возвращался, ярко светило солнце. <…> В этот раз Криз превзошел самого себя. Чудесно провел у него время. Мои «Розы» он понял досконально; восхищался ими и их же ругал. Предлагает написать двойной портрет язычества: неземной красоты златокудрый Аполлон, трогательно не готовый к мелочности жизни, и — по контрасту с ним — устрашающий лик похоти и распутства. Получится ли? Пили чай из чашек без ручек «Краун Дарби». Потом вновь отправились бродить по холмам, отчего на сердце стало вдруг легко. Что ни говори, а с эстетическим удовольствием физическое не сравнится. Если Лансинг и запомнится, так только благодаря Кризу.
<…> Чувствую себя глубоко подавленным и несчастным. Криза не будет целый месяц, а он здесь — мой единственный друг. Впервые за три года соскучился по дому. <…>. Понимаю, как мало все это значит — и в то же время как ужасно много. Все мы плывем по воле волн; цели, которые мы перед собой ставили, давно позабыты. Мы все, в сущности, живем ради каникул и этим вполне счастливы. Однако бывают дни, подобные сегодняшнему, когда мы настолько физически и морально истощены, что не можем не задумываться. А ведь «…только мысль — дорога в ад прямая»[33].
<…> Читаю «Нового Макиавелли»[34] — нравится мне куда меньше, чем ожидал. Герберт Уэллс помешан на сексе. Сначала от этой одержимости испытываешь шок, потом она начинает действовать на нервы. Равно как и его хладнокровный самоанализ. Завтра, слава Богу, — в Личпоул.
Завтра наша сборная играет в крикет со сборной Тонбриджа[35]. Нелепое благоговение школы похуже перед школой получше — отвратительно! Среди прочего, нам предписано в субботу утром в присутствии тонбриджцев усердно распевать гимны в часовне. Снобизм — вещь здоровая, но всему же есть предел.
Мы все либо пишем, либо рисуем наши жизни. Одни рисуют ее карандашами, вяло и робко, карандаш то и дело ломается, и приходится брать другой или же стирать нарисованное, отчего на бумаге остаются грязные пятна. Иные рисуют тушью — твердой, уверенной рукой; их работа часто никуда не годится, нередко выглядит нелепо, смехотворно, но всегда закончена и целенаправленна. Третьи пишут в цвете, краски — яркие, богатые — кладут мощными, размашистыми мазками. У большинства композиция беспорядочная, случайная, главная тема теряется, растворяется в ненужных и бессмысленных деталях. Картина в целом представляет собой запутанный и бессвязный лабиринт. Но у немногих избранных композиция выстроена и продумана до мелочей. В ней нет ничего лишнего. Все самые незаметные изгибы причудливой конструкции составляют единое целое, «работают» на главную тему, в такой картине слабых мест нет.
Любя себя, человек создал Бога по своему образу и подобию. Он счел себя безупречным существом — и придумал идеального гения, который мог бы его создать. Он обнаружил, что слаб, — и придумал идеального гения, чьей мощи он мог бы вверить себя и сказать: «Господь — на небесах, и с миром, стало быть, все в порядке». Вот какая мысль посетила меня на днях. <…>
Хотелось бы написать оду «О бессмертии». Могло бы получиться забавно, но я с искушением справлюсь.
Окончание инспекции «вселяет оптимизм». Было жарко, утро тянулось бесконечно, скоблили полы, пахло «Брассо»[36]. В заключение лорд Хорн произнес речь — олицетворение всего того, что отличает «старую школу». Приятный старикан, настолько искренний, что трудно удержаться от дешевого цинизма. Его речь воспринималась как пародия Алека. Он говорил о значении дисциплины и боевого духа, о мощи ведущих политиков, которыми могут стать лишь те, кто родился истинным джентльменом и учился в закрытой школе. Сообщил нам, что из нас готовят офицеров, напомнил о наших обязательствах перед государством в связи с нехваткой после войны мужского населения. А также о том, чем чревато нынешнее положение в мире и что в любую минуту нас могут призвать сражаться с турками, или с индийцами, или с шинфейнерами[37], или с большевиками, или с валлийскими шахтерами. Речь и впрямь получилась отличной и, в общем, верной — и это притом, что все его идеалы умерли вместе с Пальмерстоном и Дизраэли[38]. Невозможно было не восхищаться его словами о том, что от нас потребуется куда больше, чем от его поколения. Ведь они любят рассуждать о том, что в молодости им приходилось делать намного больше, чем нам.
Дождь — никаких спортивных соревнований. Отправился в библиотеку с благородным намерением как следует поработать, однако подшивка старых «Панчей» благополучно эти намерения развеяла. <…>
Утром — к моему портному. Костюм превосходен. Лучшего не сшили бы и за 18 гиней в Сэвил-Роу[39]. После раннего обеда ходили с мамой в театр: из последних рядов партера смотрели «Мошенничество»[40] в театре «Сент-Мартин». Места, впрочем, оказались очень хорошие. Впервые вижу такую жуткую пьесу и такую превосходную игру актеров. За ужином отец обронил остроумное замечание. Пока мы ели, наш щенок тоскливо выл в ванной, и отец сказал: «Он несчастлив и хочет нам об этом сообщить. Ну чем не писатель!»
После обеда мама, Марджори, Барбара[41] и я отправились на фильм по «Крошке Доррит». Очень плохо. В кино Диккенс какой-то неузнаваемо нелепый. Откуда только берутся трясущиеся старики и неисправимые дурни? Да и сценарий тоже совершенно несообразен и безвкусен.
<…> Какая, в сущности, пустая вещь этот дневник! Ведь я почти не записываю в нем что-то стоящее. Все по-настоящему важное лучше, думаю, хранить в памяти; дневник же в основном состоит из «Магазины — утром, кинематограф — днем». Надо постараться сделать его более…[42]. Но это небезопасно.
Дел никаких. Во вторник вечером собиралось наше Общество чтения современных пьес. Читали «Кандиду»[43], время провели превосходно. Решил на каникулах начать писать свой первый роман. Общий план уже намечен: один брат изучает противоречивый характер другого. Мне и в голову не могло прийти, каких трудов потребует роман. Подсчитал, сколько времени уйдет на каждую главу.
На дневник времени не остается. Все силы трачу на роман — продвигается, в общем, неплохо.
<…> Домой приехал в прошлую пятницу. Наконец-то семья начинает проявлять интерес к моему роману. Алек относится к нему не без ревности, мама боится, что прославлюсь я слишком рано. Отцу нравится. Я же тем временем корплю над ним целыми днями, пытаюсь придать ему хоть какую-то форму. Пока же, по-моему, роман — не более чем набор довольно забавных разговоров. И все же мне кажется, он не плох, не сомневаюсь, что удастся его напечатать. Но сил, черт возьми, уходит масса. <…>
Привычку вести дневник бросить ничего не стоит[44]. В прошлом семестре, когда я сел за роман и дневником почти не занимался, охота его вести пропала, на прошедших же каникулах решил его и вовсе забросить. Незаконченная тетрадь осталась лежать дома в бюро — записи вялые, необязательные. Но теперь, вновь окунувшись в затхлую атмосферу Лансинга со всеми его взлетами и падениями, стоит, пожалуй, вернуться к дневнику опять.
Вечером состоялась встреча Шекспировского общества. Присутствовали в основном аристократы; не считая меня, особ незнатного происхождения было всего двое. Читали по ролям «Лира» — и очень недурно. Миссис Б. блеснула великолепной формой. Действие всех трагедий после реплик вроде «Не дайте мне сойти с ума, о боги»[45] развивается безысходней некуда. После чтения пили чай с пирожными.
Футбольный матч в целом прошел «очень славно»[46]. Перед игрой мы все ужасно волновались, болтались по колледжу небольшими трясущимися группками и, чтобы не унывать, рассказывали друг другу похабные анекдоты. Игра с первых же минут пошла очень быстро. Меня, как бывает, когда снится, что со всех ног бежишь за поездом, вдруг охватила какая-то вялость. Должно быть, перетренировался. Играл плохо, то и дело упускал мяч. Проиграли 2:1. Хейл, Стретфилд и Бутби играли хорошо. После матча съели с Мэлловеном по огромному бутерброду, напились чаю и весь вечер без дела провалялись (не вдвоем же) в постели.
Чем больше я узнаю Лансинг, тем больше убеждаюсь, что наше поколение — то есть все те, чей возраст колеблется между возрастом Фулфорда и моим, — поколение исключительное. Надо будет как-нибудь попробовать разобраться, чем эта исключительность объясняется. Думаю, во многом — войной; впрочем, последнее время меня не покидает страх, что из колледжа мы уйдем бесследно. Боюсь, что «система», как назвал бы порядки в Лансинге Криз, сильней, чем мы. Дилетантизм, который всех нас отличает прежде всего, с нашим уходом наверняка исчезнет, но вот озорство, наша сильнейшая черта, передастся тем, кто придет после нас. <…>
Конфирмация — нет ничего абсурднее. Никогда раньше не замечал, какая в этом церковном ритуале таится угроза. Несколько маленьких, перепуганных детей, разодетых, как на рисунках Дюлака[47], в окружении угрюмых и грозных наставников и настоятелей дают клятвы, которые никогда в жизни не сдержат. Хотя бы этот ужас меня здесь миновал[48]. Выиграл забег на четверть мили.
Бег с препятствиями. Пришел третьим с конца. <…>
Пишу в 10.55 У себя в комнате, прежде чем засесть за поэму. Хочу попробовать научиться работать по ночам. Во-первых, это распаляет воображение, во-вторых, это единственное время, когда в колледже воцаряется полная тишина. Думаю, что научусь, ведь ночь для работы лучше дня. Пишу уже вторую ночь подряд. Прошлой ночью продержался полтора часа. Сегодня надеюсь поработать столько же, а во вторник — еще дольше. Завтра кучу в «Опере нищих». Сегодняшний и вчерашний дни ничем не примечательны. Вчера после обеда ходили с Бобби на отличный спектакль в «Столл»[49]. Мне Бобби ужасно нравится, хотя он тугодум и болван. Сегодня ходил в Гильдию святого Августина на лекцию отца о женщинах Диккенса. Лекция хорошая, но отец неисправим — рисуется, как обычно.
Когда идешь по центру Лондона, вдруг охватывает желание пуститься бежать со всех ног. Точно так же и меня, ни с того ни с сего, охватило непреодолимое желание писать прозу. Часа два в раздумьях грыз перо — и не засну, пока что-нибудь не надумаю. Выражать мысль спенсеровой строфой все равно, что писать картину на обрывках бумаги, а потом приставлять один обрывок к другому, как будто это паззл.
Ничего не получается. Сочинил всего-то полдюжины стихов, и почти все — полная чушь. Рифмую бог знает как.
Похоже, что договоренность с забастовщиками[50] может все-таки быть достигнута. Они, вероятней всего, увидели, что вся страна против них, и испугались.
Накропал еще пару строф в своей конкурсной поэме. Никакого удовольствия от нее не получаю.
Опять пишу ночью. На эссе убил никак не меньше двух часов. Выбрал тему «Деньги», мне есть что сказать на этот счет, но получается неважно — отсыревший фейерверк. <…> Пора спать — холод собачий.
Неделя получилась хуже некуда. Сегодня вечером удалось, слава Богу, отделаться от родственников и пойти потанцевать. Отец все каникулы вел себя чудовищно глупо. Поразительно: чем больше я узнаю отца, тем больше ценю мать. Мне кажется, я нахожу в нем все новые и новые черты и сознаю, что мама-то знает о них давным-давно. Удивительная она женщина.
Вчера вечером ходили на «Бульдога Драммонда»[51]. Был во второй раз — но понравилось не меньше, чем в первый.
Как я и ожидал, премия «Скарлин» досталась мне. Жаль Сэнгера — он не занял даже второго места. Как бы то ни было, три фунта не помешают. И эссе, и поэму хочется, однако, завершить.
Пьеса[52] пишется недурно, но не так хорошо, как бы хотелось, — спектакль ведь уже совсем скоро. В субботу вечером мы с Гордоном распечатали приглашения, и я перед сном их разослал. Приходят ответы, приглашения приняли все, кроме Вударда. По-моему, он меня недолюбливает.
Мейнелл прислал мне предложение ее напечатать. Я ответил, что распродать экземпляры не смогу, но за предложение очень ему благодарен. Он показал пьесу Сквайру, который может пристроить ее в «Меркьюри». О таком я не мог даже мечтать. Тем не менее из дружеских чувств он бы это сделал, вот только боюсь, что такой, как он, мастер пародии, начнет с того, что изучит ее досконально.
Всего за несколько недель я перестал быть христианином (тоже мне, сенсация!); за последние два семестра я превратился в атеиста во всем, кроме мужества признаться в этом самому себе. Я уверен, это ненадолго, и не слишком по этому поводу тревожусь — вот только с Лонджем мы разошлись. Не мог себе этого представить. Знай я, что этим кончится, поверил бы во все что угодно, ведь он — один из тех, ради кого стоит здесь находиться. <…>
В настоящее время, что бы я ни делал, я говорю: «Через три года я полностью утрачу к этому интерес», но ведь в конечном счете наступит время, когда окажется, что делать я в состоянии чуть меньше, заглядывать вперед — чуть хуже. Тогда мышцы станут дряблыми, зрение затуманится, мозг ослабеет. Я утрачу хватку, мне станет труднее концентрироваться, чувства и память утратят былую остроту. А между тем всегда с победным видом говорят, что душа — средоточие нашей личности — останется, несмотря ни на что, неизменной. Боже правый! Я не требую от жизни многого, если я что и требую, то лишь от себя самого, — но тут я считаю свое требование законным. Когда Ты заберешь у меня мои тело и мозг — забери и все остальное. Не дай моей душе жить, когда все, ради чего она существует, исчезнет. Пусть она ослабеет вместе с телом и пусть с моей смертью умрет и она.
Пьеса [ «Обращение». — A. Л.] имела в понедельник огромный успех. Ученики приняли ее на ура, куда лучше, чем наставники; наговорили много теплых слов. <…>
<…> Много думаю о самоубийстве. У меня перед родителями определенные обязательства; не будь у меня родителей, я бы и в самом деле убил себя. «Тот жил хорошо, кто умер, когда пожелал». Прошлой ночью я просидел до часа у окна, сочиняя прощальные письма.
Вот что я написал Кэрью: «Мой дорогой Кэрью, прости, что моя биография получилась недлинной, можешь, впрочем, если хочешь, напечатать ее целиком и даже что-то присочинить. Что бы там ни случилось, присяжные, надеюсь, не вынесут вердикт „в состоянии умопомрачения“. Высшее проявление тщеславия у живых — воображать, что человек безумен, если он по собственному опыту приходит к мысли, что самое лучшее — не родиться на свет. В настоящее время я нормальнее, чем когда бы то ни было. Возможно, я немного взволнован, как бывает, когда собираешься встретиться с новыми друзьями, зато сейчас я все вижу яснее, чем раньше. Когда умираешь молодым, уносишь в могилу мозги, не затуманенные возрастом. Конкретной причины лишить себя жизни у меня нет. Вовсе не страх потерять родных побуждает меня совершить этот шаг. Речь скорее идет о страхе потерпеть неудачу. Я знаю, кое-что во мне заложено, но я ужасно боюсь, что эти задатки уйдут в песок. Пойми, самоубийство — это ведь на самом деле трусость. Уверен, если у меня есть дар, он себя окажет; если же нет — какой смысл жить. Nox est perpetua una dormienda[53]. He вешай носа. Ивлин».
А вот что — Лонджу; «Понимаю, Джон, моя мягкотелость тебе не по нутру. Верно, веду я себя не по-христиански. Ты здесь единственный человек, который значил для меня чертовски много. Передам от тебя Господу привет, если Его увижу, но мне почему-то сдается, что, если Он твой Бог, Он и без того уже все о тебе знает, а если мой — Ему безразлично. Еще увидимся в лоне Авраамовом. Не сомневаюсь, ты первым проникнешь сквозь вечный мрак, дабы каплей влаги увлажнить мой пересохший язык. Привет. Ивлин Во».
Увы, вкус меня явно подводит.