56601.fb2
Высокого гражданского пафоса полно и другое стихотворение, обнародованное уже только в книге "Посмертные стихи" (1923). Это - "Старые эстонки", отклик поэта на события 1905-1906 годов в Эстонии, где, как и в других районах империи, революционные выступления были подавлены с большой жестокостью. Стихотворение говорит о том, как тяжело пережил Анненский наступление реакции после крушения первой русской революции и последовавшие кровавые репрессии. В ночном кошмаре поэту являются матери казненных, он пытается убедить их в своей непричастности к гибели их сыновей, а старые женщины выносят ему приговор:
Затрясли головами эстонки.
"Ты жалел их... На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась?
Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!
Добродетель... Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем...
Погоди - вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем..."
"Вероятно, в границах первого десятилетия XX века в русской поэзии наиболее сильными стихами "гражданственного" плана являются "Старые эстонки" и "Петербург" Анненского. У того же Блока 900-х годов стихов такой лирической силы, при одновременной ясной гражданственности, конечно, нет" {Громов П. Ал. Блок, его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 230.}.
Гражданственность у Анненского неразрывно связана с идеей совести. Творчество Достоевского, своего любимейшего писателя, Аннеиский назвал именно поэзией совести {См.: "Он был поэтом нашей совести" // Анненский И. Книги отражений. С. 239.}. Так он имел право назвать и свое творчество. Совесть и у Достоевского и у Анненского - это острое осознание причастности к судьбам пусть даже совсем чужих, далеких, незнакомых людей. И творчество Анненского - не только лирика - пронизано тревогой за человека, за все живое, за все сущее. Жестокости, несправедливости, уродства было в изобилии вокруг поэта - ив житейском окружении, и в политической жизни страны. И как личную боль он ощущал несчастия, злоключения, а то и просто тяготы, выпадавшие на долю других. Отсюда его пристальное внимание к простым людям, ярко запечатленное в процитированных стихах.
События русско-японской войны сильно волновали Анненского, как это видно по его письму из Ялты от 16 сентября 1904 года к E. M. Мухиной {ЦГАЛИ. Ф. 6, оп. 2, ед. хр. 5. Цитату из него см. в кн.: Федоров А. Иннокентий Анненский. Личность и творчество. Л., 1984. С. 29.}, но в своей поэзии он к ним не обращался, однако их дальним отзвуком стало стихотворение "Гармонные вздохи" - печальный полусвязный монолог подвыпившего горемыки, инвалида той войны, стерегущего осенней ночью фруктовый сад и вспоминающего прошлое. Поэт, в чьих стихах недалекий критик-современник усмотрел "эстетическую маниакальность" {Бурнакин А. Литературные записки. Эстетическое донкихотство // "Новое время". 1910, Э 12398.}, человек, которого близкие к нему мемуаристы считали "кабинетным ученым", сумел воссоздать песню, которой засыпающая от усталости крестьянка баюкает ребенка ("Без конца и без начала"), и как живую показать фигуру продавца воздушных шаров, зазывающего покупателей шутками и прибаутками ("Шарики детские"). Очень верно сказал об Анненском Юрий Нагибин: "...он обладал ухом, чутким к разговорной уличной речи, он слышал бытовой говор, знал повадку простых людей; этот изысканный человек отлично ориентировался в шумах повседневности" {Нагибин Ю. Анненский//"Смена". 1986, Э 7. С. 27.}.
Еще одно подтверждение тому - стихотворение "Нервы. Пластинка для граммофона" - сценка, разыгрывающаяся в глухом безвременье реакции, диалог раздраженных и чем-то страшно напуганных супругов-дачников, перебиваемый криками продавцов-разносчиков, репликами кухарки. О том, насколько это было ново, смело, непривычно, говорит реакция, какую стихотворение вызвало у анонимного рецензента петербургских "Биржевых ведомостей". Перед тем как процитировать из него несколько строк, он сказал о "тривиальном безвкусии поэта", а после цитаты прибавил, что "можно было бы привести бесконечное число цитат, свидетельствующих все о том же - о недостатке вкуса и о прозаичности поэта" {"Биржевые ведомости". 1910. Утренний выпуск, Э11809, 11 июля.}.
Как новатор, вводивший в лирику черты будничной разговорности, даже просторечия, Анненский не был одинок среди своих современников-поэтов: у Блока, у Андрея Белого, у Сологуба, иногда и у Брюсова можно встретить подобные же черты, разве что выраженные менее ярко; привлекали этих поэтов и образы простых людей. Более же резкое отличие Анненского от них - в другом: в характере соотношения внутреннего мира поэта, его "я", с миром внешним. В творчестве Бальмонта и Вяч. Иванова, ранней (вплоть до начала 1900-х годов) поэзии Брюсова, Блока, Сологуба внутренний мир творца выступает как самодовлеющий, подчиняя себе, окрашивая собою, даже подменяя собою то, что лежит вне его. Тем самым не возникает коллизии между внутренним миром и внешним, который построен самим поэтом как неким демиургом. Отсюда самоутверждение, мажорно проходящее через всю лирику Бальмонта, величаво-архаическая торжественность тона в поэзии Вяч. Иванова, сдержанная приподнятость в книгах Брюсова 1890 - начала 1900-х годов, самоуглубленность и сосредоточенность у Сологуба. Сложнее - в лирике Блока: мистическая тревожность, присущая его внутреннему миру, созвучна образам "Стихов о Прекрасной Даме", с которыми они сливаются в гармоничное единство, но уже в следующих книгах трагическая действительность города и далеких просторов России вступает в напряженное взаимодействие с лирическим "я", приобретая особую весомость. И еще: в поэзии Блока очень рано появляется мотив двойника, двойничества, проходящий через все его книги {См. об этом в кн.: Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1981 (2-е изд.) - глава "Об одном стихотворении (Двойник)"}.
Иначе - у Анненского. Вспомним, правда, что в числе стихотворений, открывающих "Тихие песни" и предположительно относящихся к ранним, есть два - "Двойник" и "Который?" (они помещены рядом), отражающие мучительную раздвоенность сознания.
Вот первая строфа "Двойника":
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
А стихотворение "Который?" заканчивается патетическим вопросом:
О царь Недоступного Света,
Отец моего бытия,
Открой же хоть сердцу поэта,
Которое создал ты _я_.
Но мотив двойника сразу же уходит из лирики Анненского - подобно тому как исчезают из нее и другие мотивы, восходящие, возможно, к тому времени, когда он (еще в 1870-е годы), по собственному признанию в автобиографической заметке, "был мистиком в поэзии". Остается теперь одно вполне отчетливо сознающее себя я, с одной стороны, и, с другой стороны, все то, что вне его и на что оно откликается. Рядом с я поэта живут другие я. В позднейшем стихотворении "Другому", обращаясь к высоко ценимому им поэту-современнику (может быть - Бальмонту), Анненский говорит:
Я полюбил безумный твой порыв,
Но быть тобой и мной нельзя же сразу.
Другие я отдельны от я поэта и равноправны с ним. В стихотворении "Гармония" сжато и строго выражена мысль о мучительном противоречии жизни, об ответственности за чужие судьбы, за другие я, о цене, которой покупается гармония - наслаждение красотой мира:
А где-то там мятутся средь огня
Такие ж _я_, без счета и названья,
И чье-то молодое за меня
Кончается в тоске существованье.
В этой заключительной строфе короткого стихотворения, навеянного, весьма вероятно, впечатлениями крымской осени 1904 года (судя по морскому пейзажу), может быть уловлен смутный отклик и на события русско-японской войны, волновавшие Анненского ("мятутся средь огня", "молодое существованье", кончающееся "в тоске").
К числу последних, во всяком случае - поздних, произведений лирики Анненского принадлежит стихотворение "Поэту". Вот первые его две строфы:
В раздельной четкости лучей
И в чадной слитности видений
Всегда над нами - власть вещей
С ее триадой измерений.
И грани ль ширишь бытия
Иль формы вымыслом ты множишь,
Но в самом _Я_ от глаз _Не Я_
Ты никуда уйти не можешь.
Под "властью вещей" здесь понимается, конечно, не власть или засилье каких-то материальных предметов, а нечто гораздо более широкое и значимое. Созданное Анненским местоимение-неологизм "He-Я" в его лирике больше не встречается, но оно постоянно присутствует в его критической прозе, да и в письмах, как синоним всего окружающего. И тем самым мир _не-я_ у Анненского в сущности беспределен: это не только другие люди, к которым обращены его стихи или которые сами в них говорят и действуют (уже упомянутые "Гармонные вздохи", "Шарики детские", "Нервы" и еще довольно многие, в частности "Кошмары", "Прерывистые строки"), это и весь окружающий мир - включая и вещи бытового обихода, а главное - природу. В своей последней критической работе "О современном лиризме" Анненский так определил характер творчества поэта-символиста, а вернее - поэта вообще, потому что иным он его, - вернее же, самого себя, - и не представлял: "Символистами справедливее всего называть, по-моему, тех поэтов, которые не столько заботятся о выражении я или изображении _не-я_, как стараются усвоить и отразить их вечно сменяющиеся взаимоположения" {Анненский И. Книги отражений. С. 339. Для Анненского тем самым символическая поэзия и поэт-символист - категории вечные, вневременные, не связанные с литературной обстановкой в России и на Западе на рубеже двух веков. Ср. там же (с. 338): "В _поэзии_ есть только _относительности_, только _приближения_ - потому никакой другой, кроме символической, она не была, да и быть не может".}.
Содержанием лирики Анненского и являются эти "вечно сменяющиеся взаимоположения" я и не-я, и драматизм переживаний возникает в отношении как к другим людям, так и в отношении к природе и к самым обыкновенным вещам. Здесь - и притяжение и отталкивание, стремление слиться с не-я и невозможность этого слияния, то сознание нераздельности и неслиянности искусства с жизнью, которое сближает Анненского с Блоком.