56695.fb2
Никогда не удастся фашистским извергам спрятать концы в воду, замести следы своих черных преступлений. Гестаповец Топайде, гауптвахтмайстер жандармерии Иоган Меркль из Мюнхена, гауптвахтмайстер жандармерии Фогг из Лейпцига, ротенфюрер СС Ребер и другие фашисты, запятнавшие себя невинной кровью советских людей, не уйдут от возмездия…»
Первое, что я сделал, услышав и записав страшный рассказ Якова Стеюка, — послал по военному телеграфу информационную телеграмму в Москву, в редакцию газеты «Правда». Потом, возвратись в расположение «Мужества», написал статью. Экземпляр газеты с этой статьей входит сейчас в одну из экспозиций Украинского государственного музея Великой Отечественной войны в Киеве.
Освобождение советскими войсками Украины продолжалось. Наша 27-я армия во второй половине ноября получила дополнительный участок фронта — южнее Обухова, пополнившись 47-м стрелковым корпусом. И с этого времени у нас образовались два обособленных боевых участка: на Букринском плацдарме и на южных подступах к Киеву. Нам, журналистам, было приказано в своих публикациях не раскрывать разорванности боевых порядков армии. Но это была излишняя предосторожность, ибо мы, во-первых, и не догадывались об этой разорванности, а во-вторых, нас так ограничивал цензорский надзор, что из всего печатаемого армейской газетой самый опытный разведчик ничего не мог извлечь: населенный пункт Н., за который велись бои, командир подразделения С. (если подразделение не выше батальона), плацдарм на берегу реки X. Эти обстоятельства порождали и некоторую безответственность военных корреспондентов. Она проявилась еще на Северо-Западном фронте, когда фронтовая газета «За Родину» усилиями военного газетчика стала прославлять одного истребителя немецких танков, мастерски использовавшего бутылки с зажигательной жидкостью. Его пример породил массовое «движение зажигателей». Действительно, немецкие танковые части начали нести все большие и большие потери: бойцы во всех дивизиях фронта стали подражать прославленному газетой герою. На это обратило внимание командование фронта и распорядилось представить главного истребителя вражеских танков к званию Героя Советского Союза. И тут выяснилось, что «истребитель» придуман корреспондентом. Не помню, чем завершилась вся эта скандальная история, принесшая в конечном счете полезные результаты, но редакции солдатских газет получили строгие указания не допускать публикации боевых эпизодов, родившихся усилиями фантазии газетчиков. Возникшую сложность решили просто: при едаче в набор рукописей надо было указывать нумерацию дивизии, полка, батальона, роты и даже взвода, где произошло событие. Но тут встревожилась военная цензура: заведись в редакции или типографии вражеский разведчик — и боевой состав армии будет вскрыт за самое короткое время. Тогда придумали Другой способ контроля за достоверностью публикаций: наиболее яркие эпизоды корреспонденции время от времени сверять с политдонесениями, поступавшими из дивизий в политотдел армии…
28 декабря наша 27-я армия перешла в наступление на обоих участках фронта, и к 9 января 1944 года войска, действовавшие из района Киева и на Букринском плацдарме, соединились. Сии подробности я почерпнул из архивных документов, а вот в какое точно время наша редакция перебазировалась с левобережья Днепра на его правый берег, вспомнить трудно, а в документах это не фиксировалось. Знаю, что одно из первых сел, приютивших нас, были Житнегоры. Дорога к нему оказалась непростой. Песчаные участки с разбитыми колеями, местами она протискивалась между глубокими песчаными карьерами. И вот в одном месте, между карьерами, забарахлил мотор грузовика-фургона, в кузове которого были кассы со шрифтами армейской типографии. Автоколонну, как уже было принято, вел я, сидя в кабине ЗиСа, в кузове которого закреплена печатная машина. Водитель сержант Федор Губанов первым заметил, что колонна отстала, и дал машине задний ход. Подошел я к затормозившему движение грузовику и увидел, что шофер Поберецкий копается в моторе. Потом выяснилось, что в моторе сгорела бобина и машина не могла сдвинуться с места. В это время с хвоста колонны подошел незнакомый подполковник высокий, упитанный и, судя по строгому взгляду, самоуверенный. Возраст свыше тридцати лет. Убедившись, что поломка мотора нашего грузовика не сулит скорого продвижения машин вперед, он безапелляционно приказал: столкнуть машину в карьер. Я возмутился:
— Вы отдаете себе отчет, что это типография армейской газеты?
— Плевал я на вашу газету! Мне надо в войска! Я начальник штаба дивизии! — и назвал номер соединения, который мне был неизвестен.
Не хватило у меня рассудительности предложить подполковнику самому сталкивать грузовик в карьер. А может, повлияло то, что я заметил, подполковник был в добром подпитии. И стал наивно уразумлять его, что газета наша — это орган большевистской печати и никто не вправе так скоропалительно распоряжаться целостностью его типографии. И не опомнился, как подполковник влепил мне оплеуху. Это — на виду у всех собравшихся около злополучной машины наших шоферов, наборщиц, корректоров. Трудно передать полыхнувшую во мне обиду, стыд и ярость. Потеряв самоконтроль, я нанес ответный удар обидчику снизу в челюсть, от которого он рухнул наземь. Тут подоспели адъютант подполковника и шофер его эмки. У адъютанта был автомат в руках. Прогрохотала очередь в воздух. Началась свалка. Пока я отнимал у подполковника пистолет, которым он пытался воспользоваться, наши шофера и наборщики обезоружили его «свиту». В это время автоколонна двинулась вперед — сломанный грузовик со шрифтовыми кассами был взят на буксир. Теснина между карьерами освободилась. Подполковник с вздувшейся отметиной на подбородке и отрезвевший, молча забрал у меня свой пистолет, выматерился, сверкнул яростным взглядом, сел в подъехавшую эмку и умчался вперед.
Надо было ждать беды. Полагалось написать начальству рапорт, что я и сделал. Но в рапорте не мог указать ни фамилии подполковника — не знал, ни номера дивизии — не запомнил. Потянулись тревожные дни. Я почти потерял сон — трусил, фантазия рисовала заседание военного трибунала…
Через несколько дней мне было приказано явиться в первый эшелон штаба, к начальнику политотдела армии. Штаб располагался в селе Баранье Поле (когда-то именовалось — Бранное Поле).
Разыскал хату полковника Хвалея. Зашел и доложил, что явился по вызову. Лицо начальства ничего доброго не предвещало. Хвалей взглянул на меня холодными серыми глазами, скулы его сердито шевельнулись.
— Газета вышла? — строго спросил он.
— Так точно, вышла. А могла и не выйти…
— Расскажи, как все случилось.
Пересиливая волнение, я стал рассказывать, да с такими подробностями, что тот драчливый подполковник выглядел совсем ненормальным.
— Вы же могли перестрелять друг друга! — сердито перебил меня Хвалей. — Вот было бы чрезвычайное происшествие.
— Вполне, товарищ полковник. Но я к своему оружию не притрагивался. И перешел в наступление: — Как бы вы поступили, если бы вам в присутствии ваших подчиненных врезали по морде?!
— А если б даже без подчиненных? — Хвалей засмеялся, и лицо его подобрело. — На твоем месте я поступил бы точно так же… Но за взаимный мордобой офицеров полагается вас обоих понизить в воинском звании.
— Меня и так уже понизили: на Северо-Западном фронте я был батальонным комиссаром. Если помните, при введении погон мне вместо майора дали капитана. Сейчас опять будете разжаловать? Это при трех моих ранениях и двух орденах?
Хвалей задумался. Смотрел на меня с укором и досадой. Наконец сказал:
— Вот твой рапорт, — и протянул мне знакомую бумагу. — Я его не видел… Но если этот подполковник окажется из нашей армии и поступит от него рапорт, в чем я сомневаюсь, напишешь объяснительную записку. В ней сделай акцент на том, что подполковник был пьян, и назови всех свидетелей происшествия.
— Слушаюсь!..
Вернулся я в редакцию с тяжелым сердцем: предстояло еще какое-то время жить в тревоге. Лучше бы уж сразу все решилось. В атаки было ходить проще, чем томиться перед неизвестностью, зная, что человеческая мстительность при отсутствии здравого смысла бывает беспредельной. А офицер, поднявший руку на другого офицера, пусть младшего по званию, да еще не в экстремальной обстановке, не мог быть порядочным человеком. Впрочем, рукоприкладство на фронте не являлось редкостью. Пример этому подавали даже иные именитые генералы высоких званий и находившиеся на высших командных должностях. Свои поступки они оправдывали остротой боевых ситуаций и необходимостью повысить расторопность и находчивость исполнителей приказов. Вот и допускали унижение человека и насилие над ним. Но пользы от этого не было. Только озлобление…
В редакции я застал приехавшего из Москвы нового редактора подполковника Ушеренко Якова Михайловича. Выше среднего роста, полнотелый, розово-круглолицый. Темные глаза его смотрели пронзительно, чуть из-подо лба. Полные губы, родинка на щеке рядом с крупным носом, густая черная шевелюра. Угадывался в нем совсем невоенный человек. До приезда на фронт он был редактором газеты Московского военного округа «Красный воин», а до войны — редактором «Правды» по разделу литературы Все мы сразу же почувствовали в новом редакторе человека высокого интеллекта и большой эрудиции. Поначалу даже робели при разговоре с ним.
Представляясь новому редактору, я попросил его перевести меня с должности ответственного секретаря на «боевую» работу — в армейский отдел или группу информации. Объяснил это тем, что имею военное образование, боевой опыт и желание чаще бывать на передовой. Действительно, мне очень хотелось писать самому, а не редактировать чужие материалы, составлять макеты и вычитывать гранки.
— Позвольте, но ведь вы и рассказы пишете? — Оказалось, что Ушеренко при назначении его редактором «Мужества» листал в Москве, в отделе печати Главпура, подшивку нашей газеты.
— Да так, балуюсь, — снисходительно к самому себе сказал я.
— В литературе баловаться нельзя, — назидательно изрек Ушеренко. — Или серьезно надо писать, или не браться за писательство. Увлечетесь, а способностей может не оказаться, и сломаете себе судьбу.
Я был озадачен, даже обескуражен, ибо был уверен, что, окажись у меня много свободного времени, я смогу писать хоть романы. Это было приятное заблуждение, ибо даже элементарных понятий о законах художественного творчества, теории литературы у меня не было Писал интуитивно, не различая, где я пересказываю события, а где изображаю их. Все эти постижения окажутся для меня впереди.
Разговор продолжался. Яков Михайлович стал вспоминать о своей работе в «Правде», встречах и сотрудничестве с именитыми писателями. Называл такие фамилии, что у меня дыхание перехватывало, и я уже смотрел на редактора как на человека совсем необыкновенного.
Мне везет в жизни на неординарные случаи и совпадения. Вот и во время нашего в Ушеренко разговора раздался стук в дверь. На пороге просторней горницы встал улыбающийся капитан Давид Каневский. Неумело отдал честь и доложил:
— Товарищ подполковник, к нам в редакцию приехал гость…
Вслед за Каневским вошел высокий мужчина с бледноватым лицом, кустистыми с проседью бровями, на вид лет под пятьдесят. В моем тогдашнем понимании — глубокий старик…
— Писатель Иван Ле, — спокойно представился мужчина.
Ушеренко поднялся ему навстречу, начались рукопожатия, не обошедшие и меня, ошалевшего от неожиданности.
— Здравствуйте, Иван Леонтьевич! — Ушеренко довольно посмеивался. — Мы с вами знакомы… Раздевайтесь.
Боже! Тот самый Иван Ле, творчество которого мы изучали в десятилетке как классика украинской литературы! У меня были свежи в памяти его повесть «Юхим Кудря», «Роман межгорья»… Происходящее казалось неправдоподобным. Я пришел в себя только после того, как Каневский достал из-под шинели бутылку с самогонкой и поставил ее на стол, а Ушеренко, взглянув на меня и кивнув головой на дверь, приказал: «Позаботьтесь о закуске».
Разыскав старшину Дмитриева, я передал ему распоряжение редактора и объяснил, что скупиться нельзя…
Вернуться в дом редактора не посмел, а приглашения не последовало.
Вечером я сидел за какой-то работой и прислушивался к шумам с улицы. Почему-то надеялся, что Давид Каневский и Иван Ле придут ко мне. Даже купил у соседей бутылку самогонки, а хозяйку дома, где я был на постое, попросил сварить картошки и достать из погреба соленых огурцов, какими она меня уже угощала. Загремела дверь в сенях, затопали сапоги, в комнату зашли желанные гости. Давид с ходу обратился с просьбой:
— Майор Стаднюк, есть мнение, чтобы ты уступил свою хату Ивану Леонтьевичу. Она поприличнее других.
— Согласен, если писатели окажут честь и выпьют в этой хате по чарке горилки.
Возражений не было. Мы перешли на украинский язык. Я имел счастье впервые в жизни сидеть в застолье с известным писателем, не подозревая, что впереди нас ждут еще многие встречи.
Ушеренко не отпускал меня с секретарской должности. Может, потому, что у меня была провинциальная привычка всему удивляться с чрезмерностью. Это его развлекало, и, когда мы оставались вдвоем, он с умыслом рассказывал что-либо необыкновенное из довоенной московской жизни, из приключений «правдистов», что меня, к его удовольствию, потрясало до икоты.
Но однажды и я его подразвлек. Случилось это там же, на Правобережной Украине, когда редакция, следуя за армией, переехала в очередное село. Войдя в отведенную для секретариата хату, я, как обычно, стал рассматривать образа, в которых мало что понимал, затем многочисленные фотографии на стенах, взятые под стекло в одной общей раме. Мое внимание привлекла самая нижняя коллективная фотография военных, над которыми было развернуто знамя. Присмотревшись к фотографии, я ахнул: узнал свою курсантскую роту из Смоленского военно-политического училища! Фотографировались мы на наружных ступеньках здания училища в день присвоения нам звания «младший политрук». Догадался, что на фотографии наверняка есть кто-то из этого дома. Кто же это?.. Вошла со двора хозяйка и поставила на скамейку ведро с водой. Не выдавая своего нетерпения, спросил у нее:
— Тут кто-нибудь из ваших есть? — и указал на фотографию.
Вытирая фартуком руки, женщина подошла к простенку, где висела рама с фотоснимками.
— Прятала их от немцев, как от огня, — она тяжело вздохнула и указала пальцем. — Вот сыночек мой.
— Вася Петренко?! — воскликнул я.
— Да… Вася… — женщина смотрела на меня широко раскрытыми глазами, губы у нее тряслись.