56695.fb2
— Вон за забором его дача, — объяснил Анатолий Михайлович и, увидев бегущую по дорожке черную собачонку, позвал ее: — Комик!.. Комик, ко мне!
Песик — некрасивый, бородатый, с взлохмаченной шерстью, чуток повиляв хвостом, устремился вслед за Черкасовым.
— Ты и с ним знаком? — удивился я.
— Знаком! Иногда подкармливаю псинку конфетами.
«Какая тут может быть работа, когда вокруг такие чудеса?» — подумал я.
Граник будто уловил мои мысли и деловито сказал:
— Хватит развлекаться. Садись за письменный стол… Но для начала подари Шварцу свою книгу. Пусть прочитает «Максима Перепелицу». Может, посоветует что-нибудь старик.
Сделал я на книге робкую дарственную надпись и в обед вручил Евгению Львовичу… А уже после ужина Шварц высказал нам с Граником свои сомнения:
— Повесть в рассказах — это хорошо. Просматриваются готовые кинематографические эпизоды. Но ведь в книге повествование ведется от лица Максима. А для фильма надо совсем другое произведение — оригинальное, не простая экранизация повести. Удастся ли на языке кино сохранить интонацию рассказов, лукавство и юмор героя? Ведь и другие персонажи не с простыми характерами… Так что трудная перед вами задача, друзья…
После разговора со Шварцем Граник несколько скис, а я обозлился:
— Зачем паниковать?! — спросил у Анатолия Михайловича. — Ведь другие сценарии рождаются вообще на пустом месте! А у нас под рукой полная сюжетов книга, дюжина героев с проявившимися характерами. Давай для начала составлю поэпизодный план.
— Попробуй, — согласился Граник.
На второй день я читал Анатолию Михайловичу проспект будущего фильма, дополняя пересказ эпизодов объяснениями их сути.
— За работу! — В Гранике проснулся азарт режиссера.
Он требовал от меня вначале пересказывать ему сцены более развернуто, и только потом записывать их на бумаге. Иные эпизоды я переписывал по четыре-пять раз. Время от времени мы ходили на недалекую дачу Козинцева, нашего художественного руководителя. Граник читал ему написанные мной страницы. Я попивал кофе и временами кидал взгляды на лицо Григория Михайловича; оно все время было неизменным — улыбчивым, выражавшим доброжелательность. Однако во мне гнездилась тревога. Каким-то чутьем я улавливал, что Козинцев всерьез не воспринимал читаемое Граником; и только, возможно, мое присутствие сдерживало его от критики и возражений.
Граник продолжал читать, а я иногда отключался от слушания и переносился мыслями в первые недели и месяцы Отечественной войны, в ее приграничные бои.
Как ни странно, именно там начал складываться в моем воображении образ Максима Перепелицы. В самых безнадежных, смертельно опасных ситуациях иные наши рядовые воины, проявляя в атаках и контратаках немыслимое упорство, самоотречение, храбрость и стойкость, кажется порой больше, чем противника, боялись выглядеть со стороны робкими, нерешительными, неуклюжими… А когда после критических ситуаций наступали минуты затишья, находились заводилы, и начиналось веселье: смеялись над мнимыми и истинными нелепостями — у кого какое было выражение лица во время штыковой схватки (тут же копировали), как кто и что кричал в атаке, как увертывался от танка или закрывался каской от свистящей над головой бомбы… А когда вновь близился бой, люди суровели, понимая неотвратимость опасности и собираясь с силами, чтобы выстоять.
Где бралась у солдат эта неистощимая нравственная твердость?
Задавая себе этот вопрос, возвращался мыслями в предвоенную пору. Я сам был тогда рядовым и ощутил на себе влияние казармы, разношерстного красноармейского коллектива, влияние всего уклада солдатской жизни, каждая минута которой регламентирована уставами, наставлениями, инструкциями и приказами. Почти зримо слетала с меня «гражданская шелуха», и я видел, как постепенно менялись характеры моих сослуживцев; среди них многие несли в себе что-то от Максима Перепелицы, которому, как литературному образу, еще предстояло родиться. И если вначале казарменные весельчаки потешались над недостатками и причудами своих товарищей, не щадили и себя, дабы повеселить друзей, иногда валяли дурака и на занятиях, то со временем это их качество приобретало иную направленность — оно уже помогало в службе и в учебе. Прежнее желание прихвастнуть, преувеличить свое «я» сменялось стремлением возвысить это «я» приобретением качеств, которые действительно украшают личность воина и гражданина. И еще было страстное желание вернуться после службы домой совсем другим человеком…
Но как все это объяснить Григорию Михайловичу Козинцеву? Почему он не задает никаких вопросов? Верил ли он в мои силы закончить сценарий и в способности Анатолия Михайловича поставить фильм?.. Мнилось мне, что не верил…
Ну и пусть! В конечном счете — велико ли дело, появится или не появится на суд людской кинокомедия «Максим Перепелица»? Не появится никто и не догадается об этом, как о не родившемся человеке.
«Эх, если б можно было заглянуть в будущее, пусть даже ближайшее! А может, и не надо заглядывать, чтоб не подвергнуться смятению, которое затмевает всякое будущее — близкое и далекое…
Но как вернусь в Москву, как появлюсь на службе, если с фильмом ничего не получится? Что буду докладывать начальству?..» — И когда поставил перед собой эти вопросы, уже было невозможно избавиться от власти своих мыслей и предположений; они в конечном счете есть твоя совесть, твои рассудок и разум…
Чувства свои легко раздразнить, но трудно успокоить… Граник читал какой-то эпизод, сам хохотал над ним, Козинцев интеллигентно улыбался. А я, углубившись в тревожные мысли, убеждал себя, что моя совесть не должна бояться истины, какой бы горькой она ни была. Но, естественно, хотелось, чтоб истина была желательной и чтоб ее ценность оказалась в ней самой, а не в ее источниках.
Нет, не мелкое самолюбие, не излишняя мнительность прикоснулись к моей душе. Без всяких предвзятостей я чувствовал, что наш художественный руководитель не вдохновляется моим сценарием. Видел, что и Граник стал догадываться об этом… Сам же я был безоружен; они мастера кино, в котором Ивану, видимо, делать нечего — не моя стихия. Но и в панику не вдавался: позади такая война, столько испытал всякого… А от творческой неудачи не умру.
Но судьба пока была все-таки благосклонна к моему Максиму.
Наконец наступил день, когда на «Ленфильме» собрался художественный совет для обсуждения литературного комедийного сценария «Максим Перепелица». В составе совета: руководители киностудии, известные режиссеры Григорий Козинцев, Фридрих Эрмлер, Иосиф Хейфиц, редактор фильма Татьяна Тарханова… Не помню подробностей обсуждения. Были какие-то критические замечания, пожелания. Но сценарий утвердили, вынесли решение о запуске его в производство, хотя впереди еще была трудная процедура принятия сценария в Москве, в Главном управлении кинематографии СССР.
Все, как говорится, шло своим чередом, но в очень уплотненные сроки. Поэт Михаил Александрович Дудин написал для фильма тексты песен, композитор Василий Павлович Соловьев-Седой сочинял музыку. С музыкой на строевую песню «В путь» вначале получился конфуз. Во время первого ее прослушивания я тихонько отбивал ногами под столом такт — будто бы шагал в солдатском строю. Когда Соловьев-Седой закончил играть и устремил на меня вопросительный взгляд, я без всякой деликатности сказал:
— Василий Павлович, музыка ваша, может быть, и очень хорошая — не мне, музыкально необразованному, судить о ней. Но с уверенностью скажу, что для солдатского строя она не подходит.
— Почему?! — Лицо композитора наливалось краской.
— Не прослушивается четкий ритм, под который можно «печатать» шаг. Давайте еще попробуем.
Мы с Граником встали у пианино, а Василий Павлович вновь ударил по клавишам. Сделали под музыку несколько шагов на месте и… сбились с такта. Еще зашагали — не получалось…
Соловьев-Седой молча поднялся, положил в папочку ноты, сердито хлопнул крышкой пианино и, не попрощавшись, вышел.
Какое-то время в музыкальной гостиной стояла напряженная тишина. Потом на меня обрушился град упреков:
— Что вы наделали?!
— Это же сам Соловьев-Седой!..
Я виновато спросил у знатоков музыки:
— А как надо было мне поступить? Марш ведь не получился. Не только шагать под него нельзя, но и петь песню в строю не будут!
— Марш — это еще не вся музыка к фильму, — удрученно сказал Граник. Отмолчался бы, а потом как-нибудь… Что теперь будем делать?..
Но Василий Павлович был человеком доброй души. Через неделю, а может быть, позже мы вновь слушали его музыку — совершенно новую. Я опять притопывал под столом ногами, сразу же уловил, что в припеве надо делать паузу на два шага, и это без тренировки усложняло песню. Но сказать об этом уже не посмел; сделал вид, что маршевая песня мне очень понравилась и ничто в ней меня не беспокоит.
И хорошо сделал, что промолчал: песню «В путь», после выхода на экраны «Максима Перепелицы», сразу запела вся армия. И никаких не было затруднений из-за перепада двух тактов в припеве. Более того, они как бы позволяли шагающим в строю солдатам пропеть вторую половину куплета с обновленной силой. На многие годы песня Соловьева-Седого «В путь» стала торжественным маршем, которым встречали и провожали в наших аэропортах высочайших гостей страны. Она также упоминалась в ряду других песен В. П. Соловьева-Седого, когда ему присуждали звание лауреата Ленинской премии.
Но это в будущем, а пока Анатолий Граник засел за написание режиссерского сценария, привлекая к работе второго режиссера Виктора Садовского и оператора Дмитрия Месхиева. А я с семьей вернулся в Москву, увозя с собой экземпляр литературного сценария принятого к производству фильма.
Напомню, что это был 1954 год. Я возглавлял тогда отдел художественной литературы журнала «Советский воин», редакция которого размещалась в узеньком Антипьевском переулке (ныне маршала Шапошникова). Напротив нашего двухэтажного здания высился «корабль» — высокий дом с башней и шпилями-мачтами на крыше. В нем располагалось Главное Политуправление Советской Армии и Военно-Морского Флота. Здесь начинал я в 1947 году свою службу в Москве — в отделе печати Политуправления Сухопутных войск.
В тот день в моем мрачноватом и по конфигурации гробообразном кабинете собрались наши авторы — писатели Михаил Алексеев, Борис Зубавин, Михаил Колесников, Борис Привалов, Семен Борзунов (тогда редактор армейского «Блокнота агитатора»). Вели обычный разговор о новинках литературы, травили анекдоты. Рабочее время было на исходе, и мы убивали его, чтобы потом пойти в Дом литераторов да посидеть в ресторане.
Вдруг к нам зашел полковник Панов Виктор Васильевич — главный редактор журнала.
— Стаднюк, тебя вызывает генерал-лейтенант Миронов, — сказал он.
— Сейчас?
— Да, сейчас. И захвати свой сценарий — генерал интересуется.
Генерал-лейтенант Миронов Михаил Александрович был начальником управления пропаганды и агитации Главпура. Наш журнал, как и другие армейские и флотские печатные органы, подчинялся ему и его аппарату. Кроме того, Миронов являлся членом редколлегии «Советского воина», и поэтому мне иногда приходилось и раньше бывать у него в кабинете. Миронов пользовался у нас огромным авторитетом, слыл умным политическим руководителем, добрым и чутким человеком. Но лично у меня бывали разногласия с ним в оценках предлагаемых для публикации в журнале рассказов. Случалось, вернется в редакцию от Миронова рукопись, а на ней резолюция: «Я не за…», — и генеральская роспись. Я оказывался в дурацком положении: рассказ уже прошел редактуру в отделе, одобрен главным редактором и другими членами редколлегии, об этом извещен автор. Но главное, решающее слово, было за генералом Мироновым. Что мне оставалось делать? Как объяснить автору, иногда довольно именитому, почему вдруг отклоняется его, одобренное большинством членов редколлегии, произведение? Иногда я набирался храбрости, звонил Миронову и просил мотивировать свою отрицательную оценку рассказа. Это очень не нравилось генералу, мне приходилось выслушивать его нотации, а потом еще и получать выволочку от полковника Панова за непозволительный звонок начальству. А однажды, когда Миронов забраковал превосходную новеллу Николая Ершова «Вниз по Волге», я, в отчаянии, попросил писателя самого позвонить Александру Михайловичу и дал ему номер телефона… Ох, что потом было!.. Я мало не лишился своего поста в «Советском воине».