56695.fb2 Исповедь сталиниста - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Исповедь сталиниста - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Медвежонок подбежал с сумочкой к матери и тут же получил от нее шлепок лапой такой силы, что, завизжав, как поросенок, он описал в воздухе дугу и плюхнулся в недалекий куст крапивы.

Я изо всех сил кинулся удирать к речке, надеясь добежать до нее раньше, чем настигнет меня зверюга, собираясь кинуться в воду. Тогда я не знал, что медведи отличные пловцы.

— Медведи! — панически заорал я Грибачеву. Но он безучастно продолжал делать зарядку, полагая, что я валяю дурака.

Я уже достиг берега, собираясь сигануть в воду. Оглянулся назад, но погони за собой не увидел… Наверное, не решилась медведица оставить без присмотра свой выводок. И я побежал по берегу Сестры к железному мосту.

Когда подошел к Николаю Матвеевичу, он уже расстилал у машины коврик и выкладывал на него еду для завтрака.

— Медведица с медвежатами! — прохрипел я, с трудом переводя дыхание.

Грибачев, даже не взглянув на меня, спокойно ответил:

— Под Москвой медведи не водятся…

У меня брызнули из глаз слезы и перехватило дыхание. Я отошел в сторону, чтоб не обронить грубое слово старшему товарищу. Зато демонстративно отказался завтракать с ним и отверг удочку, которую Николай Матвеевич наконец милостиво предложил мне. Я был так удручен, что даже жалел: пусть бы лучше медведица погналась за мной, подмяла меня и, главное, нагнала бы страху на Грибачева.

Возвращались мы в Москву в дурном расположении духа. Николай Матвеевич пытался о чем-то заговорить со мной, а мне слышалось рявканье медведицы и виделись огоньки ее злых глаз. Я оставался глух и нем к его словам.

Когда миновали Дмитров, Грибачев вдруг захохотал и снисходительно произнес:

— Ладно, верю. По дурости забрела медведица из дальних лесов… И у людей такое бывает… Не от ума же лезет на трибуну, не имея, что сказать, поэт Н., - и назвал известную и звучную фамилию. — Так случается, наверное, и со зверями.

15

Замечу, что встреча с медведицей — не самый драматичный случай в моей рыбацкой биографии. Придется еще мне заплатить ценой куда подороже за свое увлечение. Но об этом расскажу позже. А что касается моих романических планов, то они набирали силу постепенно, пока уступая место написанию мной литературных сценариев для комедийных кинофильмов, да и приходилось безоглядно соглашаться на всевозможные поездки. И зачастил я в родные места — на Винничину, приглашая с собой своего самого близкого друга Михаила Николаевича Алексеева. Правда, вначале мы съездили в его родное село Монастырское Баландинского района Саратовской области.

Михаил Николаевич водил меня по Монастырскому, показывая место, где когда-то стоял дом, в котором он родился (1918 год), остатки сада, заложенного больше ста лет назад его прадедом. Долго мы бродили над омутом, именуемым в селе Вишневым; он образовался затокой речушки Баландинки. И еще увидел самое страшное: дно человеческой трагедии, разразившейся в тридцатые годы, — мертвые улицы и переулки с высившимися останками домов и хозяйственных построек. Была предвесенняя пора, и над таявшим снегом простирали к небу черные руки прошлогодняя полынь, крапива, лебеда. Десятки и десятки заросших бурьяном руин!.. А ведь когда-то здесь обитало счастье. Его порушили раскулачивание, репрессии, страшный голод. Многие крестьянские семьи, покинув родные гнездовья, разметались по просторам России в тщетной надежде найти новый приют… Сколько же здесь выплакано слез, сокрушено человеческих судеб, сколько обломилось душевных сил и навсегда заледенело человеческих сердец!

Я видел и родную Украину в кровавых слезах, сам погибал от голода, знаю, что на Винничине вымирали целые села, что многие семьи навсегда лишились своих кормильцев, арестованных, сосланных на край света или расстрелянных… Почему-то уничтожали самых хозяйственных, разумных, находившихся в расцвете сил крестьян… Но такого жестого поругания людских обиталищ, как в Монастырском, еще не видел.

Однако Россия есть Россия. Сломить ее навсегда невозможно. Устоявшие под ураганными ветрами лихолетья земляки Михаила Алексеева поддерживали на родной земле огонь семейных очагов и пламя жизни в целом. Мы встречались с ними на улицах села, в поле, в лесу, на берегу речки, в многочисленных щедрых застольях. И сообща пели песни, слушали диковинные были и небылицы… Затем, когда оставались наедине, мой друг поведывал мне многие подробности из тяжких судеб людей, с которыми я познакомился.

С тех пор я не бывал в Монастырском, но с его обитателями имею возможность встречаться каждый день И даже ярко воскрешать в своем воображении все то, что видел в ту памятную поездку; у меня под руками книги Михаила Алексеева — романы «Вишневый омут», «Драчуны», повести «Хлеб — имя существительное», «Карюха», «Рыжонка», дилогия «Ивушка неплакучая». Все, что написано в этих завоевавших популярность произведениях, берет начало в селе Монастырском, Б судьбах его жителей и даже родственников писателя, ушедших в небытие или и поныне здравствующих. А если сказать точнее — берет начало в писательском сердце, в котором отстоялась вся жизнь родного села. Озаренная мыслью художника, отфильтрованная требовательностью таланта, эта жизнь в незамутненном зеркале художественного обобщения предстает истинной жизнью русского крестьянства на многих непростых исторических этапах.

* * *

Наши с Алексеевым поездки на Винничину, в мое родное село Кордышивку, были не столь печальными. После войны Украина худо ли, бедно ли залечила свои тяжкие раны. В той же Кордышивке почти не осталось хат под соломенными крышами и повырастало много новых домов — каменных, а то и отлитых из цемента, подобно дотам. Только улицы весной и осенью были вязкими, размолоченными, и мне со временем пришлось немало приложить усилий, чтобы помочь колхозу покрыть проезжие дороги хотя бы гравием.

Но в людях так и жила невидимая боль по утратам в тридцатые годы (у нас был репрессирован каждый восьмой крестьянин). А сколько умерло от голода! Скольких проглотила война! Эту боль разглядеть было трудно: такой уж характер украинцев. Она угадывалась разумом и виделась в молчаливости вдов, в приметах села, улицы и левады которого по вечерам не оглашались песнями хлопцев и девчат, как это было до коллективизации и до войны. Чахли без хозяев сады, ветшали ограды и скучавшие без скотины надворные постройки… Село потускнело даже при новых хатах и будто чего-то ожидало в тревоге.

Я, живя в московской квартире, все мечтал приехать в Кордышивку и босиком обойти места, где в детстве пас коров — лес, поля, луга. В один из приездов предложил совершить со мной такую «экскурсию» Михаилу Алексееву. Он согласился быть сопровождающим, но только обутым…

Так и не состоялась моя прогулка.

Один раз, когда мы по пути в Винницу остановились в Киеве, нам отважился составить компанию Олесь Терентьевич Гончар. Именно отважился, ибо он знал обычаи Подолии — надо было, чтоб, никого не обидев, навестить всю мою родню в Кордышивке, посидеть у всех за щедрым столом, обязательно выпить добрую чарку горилки. И без всяких отказов — хозяева иначе не выпустят из хаты.

С нами напросился ехать и мой старший брат Яков, спасший меня в тридцатые годы от голодной смерти. Ездить в село с Яковом я любил, ибо он избавлял меня от хлопотной обязанности рассказывать в застольях что-либо интересное; непринужденно и неутомимо развлекал он всех забавными воспоминаниями, анекдотами, экспромтами.

Силу юмора Якова мы испытали уже в вагоне поезда. Пока доехали от Киева до Винницы, у нас от хохота вспухли головы… Даже стали просить Якова дать нам передышку.

По передышки не было и в Кордышивке. Брат Борис, в доме которого мы остановились, наприглашал полную хату гостей. Приезд самого Олеся Гончара (мы с Яковом и Алексеевым считались своими) явился небывалым событием, взбудоражившим все село и районное начальство. Яков был еще в большем ударе. От взрывов хохота, казалось, рухнет потолок. И звенели стекла окон от песен, которых, наверное, нигде так не поют, как у нас. Я стыдился своих слез, но удержать их не мог: вся моя прежняя сельская жизнь вскипала в сердце и памяти.

Олесь и Миша тоже были потрясены…

Лето только разгоралось. Село в такую пору просыпалось особенно рано. А мы, городские жители, привыкли спать подольше. Но спать нам не дал Борис. Окна в хате были открыты, и мы услышали, как он, приглушив голос, шепеляво спрашивал во дворе у своей дочери:

— Ленка, где мои зубы?! Куда они могли подеваться? — Оказалось, что Бориса, крепко вчера подвыпившего, ночью стошнило, и он не заметил, как выронил изо рта зубной протез.

И вдруг слышим испуганный голос Лены:

— Тату, вон сучка грызет под тыном какую-то кость! Может, то ваши зубы?!

Алексеев, Гончар и я грохнули хохотом, а Яков сорвался с постели, будто ему плеснули туда кипятком.

— Это я должен посмотреть! — не сказал, а как-то застонал он, давясь от смеха, и выскочил в сени. До нас вновь донесся голос Бориса:

— Отдай, чтоб ты подохла!.. Отдай зубы! — Выкрики его стали отдаляться.

В комнату вернулся Яков и притворно-трагическим голосом сообщил:

— Украла собачка Борисовы зубы и побежала в лес продавать их… Как думаете, догонит ее Борис?

Лес был рядом — примыкал к огороду.

Шло время, а Борис все не возвращался. Лена и ее муж Николай уговорили нас садиться за стол завтракать без главного хозяина. Мы уже заканчивали трапезу, как в хату зашел весь взмокший и распаренный Борис.

— Холера, а не собачонка! — стал рассказывать он. — Думала, что я с ней играю… Я к ней, а она от меня!.. Отбежит подальше, бросит мои зубы на землю и виляет хвостом… Я подойду, а она хвать челюсть и драпать!.. Все нервы вымотала. Ног под собой не чую… Еле поймал, заразу! — И Борис, вытерев протез рукавом рубахи, сунул его в рот.

— Что ты наделал! — крикнул ему Яков. — Там же микробы! Взбесишься!

— А я их сейчас водярой! — сев за стол, Борис налил граненый стаканчик водки и одним залпом выпил.

…Потом гуляли по лесу. Я с гордостью показывал моим гостям ту его часть, где густо возвышались могучие ели, выросшие из шишек, посаженных лет тридцать назад нами, учениками начальной сельской школы; их привез откуда-то учитель Зискин Ефим Моисеевич. Затем пошли на противоположную опушку смотреть другое чудо — акациевый лес. К сожалению, акациям цвести было еще рано, и я рассказал, как это выглядит, когда лучи солнца пронизывают белый шатер из гроздей-цветов. В лучах они видятся восково-желтоватыми. А воздух переполняется густым, сладковатым запахом, от которого кружится голова. И в ветвях стоит неумолчный пчелиный гуд, да такой, что человеческого голоса при нем не слышно…

— Хочу увидеть это своими глазами! — взволнованно сказал Олесь Терентьевич. — Давайте приедем сюда, когда зацветет акация.

Но так и не собрались до сих пор.

Стареем…

* * *

Читатель вправе спросить: ну, побывали писатели в украинском селе, посмотрели его жизнь, повеселились. Что тут особенного?.. Верно, ничего особенного, но только на первый взгляд. Ведь никто из пишущих не знает, когда именно в закрома его души, в глубины сердца роняются зерна, которым суждено дать ростки. Да и никто преднамеренно не собирает этих зерен, понимая, что, скажем, для написания повести или романа недостаточно одного «посева». Нужна прожитая жизнь, независимо от ее протяженности. Но для толчка к написанию книги иногда достаточно случая, особой ситуации, неожиданного взрыва чувств.

Однажды я, Михаил Алексеев и Владимир Солоухин сидели в ресторане «Арагви», отмечая публикацию второй книги романа Алексеева «Вишневый омут». Скажу откровенно, что у меня по-особому пристрастное отношение к прозе Михаила Николаевича. Она воспринимается мной как весьма яркая, талантливая, наполненная движением жизни. Я убежден, что тот же «Вишневый омут» — одно из самых заметных явлений советской прозы конца пятидесятых — начала шестидесятых годов. Охват исторических событий, сложность и трагичность человеческих судеб, бесхитростная философская наполненность, сливающаяся с взволнованной поэтичностью, — все это позволяет сравнить роман с лучшими произведениями классиков, писавших в предреволюционной России.

Во второй книге «Вишневого омута», где развертываются и события тридцатых годов, Михаил Алексеев, то ли боясь нарушить ритм повествования, то ли полагая, что еще не наступило время, весьма осторожно прикасается к драматичным сложностям, сквозь которые мучительно шла тогда советская деревня. Но со временем, как бы спохватившись, он во всю силу своего таланта развернет эти сложности в повести «Хлеб — имя существительное». Но только потом — в очередной книге, которой еще предстояло родиться. И я откровенно, ссылаясь на судьбу его родной Саратовщины, может, без должной деликатности, упрекнул его в этом при Солоухине.

Алексеева уязвили мои слова, и он взорвался:

— А почему же ты сам не пишешь о голоде, расстрелах твоих родичей и земляков?! Почему тратишь время на комедийные сюжеты для кино? Я же знаю, что перенесла в тридцатые и сороковые твоя Кордышивка!..

От сердитой взволнованности глаза Михаила Николаевича побелели, губы пересохли, руки подрагивали.