56864.fb2
Иногда они спорили. Константин почтительно, вежливо. Старый поэт, чувствуя дистанцию между собой и Великим князем («В России существует две вполне ярко обозначенные сферы: Августейшая Семья и остальной народ, а над всеми – Царь», – писал Фет), все же иногда «терял тон» – раздражался: старость и болезни были тому причиной. Но и спорить им было интересно.
Быть хорошим – это личный дар Провидения, и нельзя дурному стать хорошим, убежден был Фет. Константин же считал, что человек обучаем до гробовой доски и потому исправим. Спорили о творчестве воронежского поэта Ивана Никитина. Константин, улавливая в стихах Никитина близкие своему сердцу мотивы сочувствия и утешения, говорил:
– Как самобытно, как искренне!
– Как похоже на Кольцова, Некрасова! Сколок с них и даже с меня. Не самобытность, а только зуд стихотворной краснухи, – возражал Фет.
Его раздражала «болезненность» современной поэзии. «Словно лазарет, пропитанный животными испарениями, микстурами и пластырями», – ворчал он. И хотя хвалил за «живительную свежесть» очередную порцию стихов К. Р., но ясно и прямо говорил ему, что надо следовать за чистой, безболезненной и блестящей сферой Баратынского и Пушкина.
В это время Фет писал свою биографию и искал объяснение своим недостаткам как поэта. С Константином он был откровенен: «… Совершенно явно, что в болезненности современной лирики виноваты Некрасов и я, Фет. Первый выучил всех проклинать, второй – грустить… Если тесная и грязная стезя, по которой пришлось пробираться Некрасову, может, независимо от прирожденного характера, помочь объяснить его озлобление, то постоянно гнетущие условия жизни в течение пятидесяти лет могут отчасти объяснить меланхолическое настроение Фета… Но там, где заговорил настоящий поэт, к счастью, совершенно свободный от пригнетающих условий, было бы странно ожидать болезненных звуков».
И Фет, не стесняясь, сказал Константину, что он, К. Р., по воле судьбы, счастливой судьбы, может свободно отдаться своему вдохновению – где «здравствует освежительная Кастальская струя!».
– Я прочитал ваше переложение «Страстного стиха». Однажды, проникнувшись подобно вам значением молитвы Господней, я переложил ее стихами и спросил мнения моего критика Владимира Соловьева, – говорил Фет. – Он ответил, что не сочувствует никаким стихотворным переделкам молитв, и даже знаменитому переложению Пушкина – «Отцы пустынники»… Я раз и навсегда с Соловьевым согласился. Когда-то и Лев Толстой выразил порицание моим стихам, заимствованным из иной области искусства, чем я иногда погрешаю. Толстой называл это «огонь от чужого огня», а задача художника – зажечь свой. И потом, заметьте, на нас более действует известная молитва. Знакомые слова ее напоминают знакомую лестницу, на которой стоит только изменить ступеньку, чтобы она уже не вознесла нас с обычной легкостью.
Так, или немного иначе, спорили два поэта, но тему религии затрагивали осторожно. При вхождении в нее чувствовали некое расхождение. И потому, «замедляя шаги», останавливались.
Когда уже не будет в живых Фета, выйдет книга Б. Садовского под названием «Озимь». В ней автор утверждает, что Фет был «убежденным атеистом». Это возмутило Анатолия Федоровича Кони.
Великий князь ответит Кони так: