56864.fb2
Их эпистолярные беседы шли от души, от сердца, от взаимной приязни. Они – длинные, исповедальные, без страха и осторожности, о чем бы речь ни шла: о творчестве, семье, военной службе, любви, поэзии, о монархии, русской и мировой истории и даже о политике. Якову Петровичу Полонскому, например, К. Р. не рекомендовал читать газеты, дабы сберечь здоровье. Но иное письмо Фета было много взрывнее самой что ни на есть скандальной газетной статьи. Он ставил эпиграф Amicus Plato, sed magis arnica Veritas («Платон мне друг, но истина дороже») и начинал говорить о «мутных потоках современного ненастья». По дороге умствования он задевал и августейшего президента Академии наук, вернее, дела в его ведомстве: «Когда развитой человек, с одной стороны, вопит о помощи голодающим, а с другой – ухищряется выхлопотать себе деньги на заграничную поездку, якобы для пользы, для науки, сознавая при этом, что эти деньги взысканы с тех самых голодающих, – такое действие может быть только вредным». Константин понял, что ему к академической финансовой отчетности стоит относиться внимательнее…
Фет писал и о делах всего государства – «от избытка чувств уста глаголют».
«Считая себя монархистом, а монархию единственно пригодной для России формой правления, видя, что все члены Августейшего Дома… начиная с Государя, прямо с вокзала едут к Иверской, я повторяю: „князь и бояре крестились, стало быть, и нам надо“, так как убежден, что Россия может только быть Русью или ничем». Фет все еще верил, что смерть поддельного либерализма – вопрос времени. Требовали конституцию – Александр III сказал: «Не будет конституции». Ждали передела земель – Царь сказал: «Не будет передела». Ждали окончательного безначалия и принижения дворян – Царь учредил земских начальников исключительно из дворян. Фет радовался ослаблению «революционной жилы». Но в последнее время он понял, что она не ослабела. Он увидел «наставников юношества», уверявших, что в минуту бунта солдаты станут на сторону бунтовщиков, и говорили они это с радостно горящими глазами. Да и революционеры, по его мнению, поумнели: делают ставку не на простонародье, а на людей в высших государственных сферах. «… Я могу надеяться, что не доживу до печальных результатов такого направления, но грустно и неблагодарно думать, что „apres nous le d?luge“ (после нас хоть потоп. – Э. М., Э. Г.)».
В ответ «регулятор нашего умственного движения», так Фет называл августейшего президента Академии наук, свое послание начал с восторга от новых стихов учителя: «Как непостижимо Вы умеете овладеть душою и потрясать ее до заветной глубины!» Возможно, чтобы снять накал эмоций или уйти от спора. Хотя слышать Его Императорскому Высочеству суждение, что с «верноподданными в России поступают как с неприятелем», даже от своего кумира, – это требует выдержки и терпения. Но Константин не желал нарушить сложившееся в дружестве с Фетом доверие, и он пишет, что пространное его письмо произвело светлое впечатление своей чистосердечною искренностью и цельностью. «Могу ли я не сочувствовать Вашим твердым убеждениям?» И переводит разговор на публикацию в газете «Daily Telegraph» статьи Льва Толстого «О голоде».