56886.fb2
Но я в своих расчетах ошибся. Повышенный интерес ко мне казаки проявляли потому, как выяснилось позже, что я был артиллерийским офицером. В Усть-Медведицком округе оказалось только три артиллериста: войсковой старшина Тарасов, наш казак; откуда-то попавший на Дон прапорщик Мохов да я. А что-то готовилось, что-то нависало в воздухе.
И вот совершенно неожиданно пришло то, чего я так боялся. Как-то утром ко мне зашел Егор Ушаков. Поздоровавшись, присел на край кровати, откашлялся и сказал:
— Ну, брат Николай, лежать нечего. Ты нам скоро будешь нужен. Скоро будем сбивать эту сволочь. Довольно, повластвовали… Это не для казаков! Скоро Усть-Медведицкому Совету вязы открутят, а мы отсюда должны помочь. У нас налажена связь с хуторами. Собираем отряды. Уж человек пятьдесят слово дали. Тут, в станице-то, власть жиденькая — один комиссаришка да пара казачишек из гольтяпы. Главное, центр — Усть-Медведицу — взять в руки. Но там у нас есаул Гордеев надежный. А Филипп Миронов перекинулся к красным — Дон предал, собака. В Усть-Хоперской у нас много пушек-трехдюймовок. Понимаешь, артиллеристы нам нужны, офицеры. А вас с гулькин нос — Тарасов, Мохов да вот ты… Пойдешь?
— Да ты погляди, Егор, в каком я состоянии. На коня не влезу, — начал было я, но Егор перебил:
— Да пока и не надо. А когда пойдем, то на арбе повезем. Подстелим сенца — оно и пойдет…
Вошел дед.
— Вы тут о чем, молодцы? — улыбаясь и ничего не подозревая, спросил он. Егор объяснил, подчеркнув, что вот, мол, артиллерийские офицеры нужны будут до зарезу.
— Так что же? — решительно сказал дед. — Разве можно от казаков отставать? Не пойдет он — пойду я! Говоришь, казаки на майдане шумят? Пойду!
И тут решилась моя судьба: мнение деда было для меня законом. Я по-прежнему никуда не ходил, ни в чем не принимал участия, но вот через несколько дней после разговора с Егором у нашего дома остановилась подвода и послышался чей-то молодой, звонкий голос:
Эге, думаю, началось… И, действительно, по крыльцу застучали торопливые шаги, и кто-то вбежавший в комнату весело и задорно крикнул:
— Скорей собирайся, Николай Андреевич! Выступаем. Идем на Усть-Медведицу. Сбили Совет. Ведем с собою комиссара. Скорее, подвода ждет.
Решения в то горячее время — страшного 18-го года — принимались быстро и меняли судьбы людей на всю жизнь. Засуетились бабушка, мать, сестры. Пришли попрощаться дед, отец, они принесли мне на дорогу несколько коробок папирос «Кузьма Крючков». И вот все присели, помолились на образа в нашем маленьком зале, обнялись, и я, перекинув через плечо новенький винчестер и поправив на ременном поясе тяжелый кольт, сбежал с крыльца. В карманах казачьих шаровар с лампасами было полно патронов, на шее фронтовой бинокль «Цейс», а на голове артиллерийская фуражка мирного образца с бархатным околышем. Дед собственноручно сшил ее своему внуку. Она, эта артиллерийская фуражка, вскоре спасла мне жизнь. Об этом расскажу позже.
Отряд состоял человек из сорока-пятидесяти молодых парней станицы, одетых во что Бог послал. У некоторых были отцовские или дедовские шашки, кое у кого винтовки, револьверы, а чаще охотничья берданка или обыкновенный дробовик. Все без погон. У каждого, как и у меня, узелок с харчами. Вообще организация получалась совершенно кустарная, не рассчитанная на долгое существование. Но, весело балагуря, мы построились, кто-то скомандовал: «Станвии-ись!» — и отряд по Красной, главной улице станицы, двинулся к кузням на Усть-Медведицкую. Запылила дорога, покрытая по щиколотку легкой, как пух, меловой пылью. Грянула дружная наша станичная песня:
Погода была, как всегда на Дону в это время, чудесная, но на душе было тревожно: начиналось что-то непривычное… Но молодость брала свое, и мы шли громить «Ваньков», как в области называли иногородних, которые на исконных, донских землях начали командовать казаками. Прошли присевшие под меловой горой мазанки хутора Поднижнего. Вправо застыла на высоком бугре над Доном, где он выгибал вокруг крутого берега серебряное стремя, станица, собственно хутор Старо-Клетский. Тут когда-то в глубокую старину стояли казачьи укрепления — «клетки»; отсюда и пошло название старой и нашей станицы. Вошли в пеструю от лазоревых цветов — так на Дону называют дикие тюльпаны — степь. Справа на пологом бугре замаячили вишневые сады. Спустились с горки и подняли пыль на кривых улицах станицы Распопинской. Наконец, через займище, поросшее ивняком и седыми вербами, подошли к хутору Бобровскому, где за горой в семи верстах раскинулась окружная станица.
Наступал вечер. После более чем тридцативерстного перехода в жару отряд устал. Рядом с перемешанными рядами отряда, чуть левее дороги, два ледащих казачишки, дневальных из станичного правления, вели спотыкающегося комиссара. Вероятно, его хотели передать в центр. Я на правах больного ехал на повозке и время от времени соскакивал на дорогу и шел разговаривать с комиссаром, который совсем недавно еще запросто ходил к нам в дом, обедал и пил чай. Мирный, ничем не отличающийся от окружающих меня парень, донской хорунжий. Странным, полным неожиданностей и парадоксов был тот год. Начиналось и мое восхождение на Голгофу, но тогда я этого не знал.
Пока что, нахлестывая огромного вороного жеребца, нас нагоняет кто-то на легеньких дрожках без поклажи. Останавливается, расспрашивает. Из разговора выясняется, что это житель Усть-Медведицы, возвращающийся домой в станицу. По его словам, еще утром в станице были казачьи части и штаб обороны. Тогда у меня мелькает мысль загодя подготовить ночлег для отряда в классах мужской гимназии, которая помещалась в нашем доме. Занятий уже не было, и я решил, что мы со сторожихой освободим классы от парт, настелим на пол хотя бы сено, и отряд переспит в подходящем помещении. Буду квартирьером. Решено — сделано. Владелец дрожек охотно сажает меня с собой рядом, и жеребец легко выносит нас на гору.
За короткое время мы у Пирамид. Тишина и запахи родимой степи успокаивают. Все так с детства привычно, знакомо, и ничто не внушает никаких опасений. Но только мы подъехали к Пирамидам — до станицы рукой подать, как впереди замаячила конница, послышался звяк удил и на нас надвинулась громада всадников. В наступившей уже темноте я различил каких-то людей в штатском, сбитых в беспорядочную кучу. Кое у кого были связаны руки. Из расспросов узнал, что это часть есаула Андреева, известного мне храброго, всегда подтянутого и решительного офицера, что части оставляют станицу и гонят с собою подозреваемых в большевизме арестантов из местной тюрьмы, что станица сейчас пуста и что за Доном стоят полки красных казаков войскового старшины Филиппа Миронова и разрозненные части Михайловских хохлов. Есаул Андреев предложил присоединиться к ним. Но я объяснил, что за мной идет не только Клетский отряд — со всех окружных хуторов и станиц тянутся в Усть-Медведицу отряды, частью конные. Андреев выслушал меня, повторил свое предложение и, толкнув нетерпеливо переступающего ногами рослого дончака, присоединился к проходившим по дороге конникам.
Я остался один. Вскинув на плечо карабин, зашагал вниз по Воскресенской и вскоре подошел к гимназии. Знакомый дом нашего соседа-добряка фотографа Петровского, наш флигель во дворе. Сторожиха проводила меня в мою комнату, где со времени моего семилетнего пребывания в ней осталось все по-прежнему. Стоял все тот же стол с той же лампой под белым абажуром, та же кровать, вольтеровское кресло под чехлом, где я проводил за чтением долгие, зимние вечера. Все было на своих местах, исчез только большой портрет написанного мной Наполеона, который висел когда-то над столом, да бесчисленное множество открыток, развешанных по стенам, из жизни того же Наполеона и еще серия репродукций Верещагина о былой войне.
Старушка поставила самовар, сварила традиционные яйца всмятку, принесла кислого молока, и, поужинав, я завалился спать.
Ранним утром меня разбудили дальние орудийные выстрелы. Я выбежал на высокий балкон и услышал трезвон, несшийся от Воскресенской церкви. Я знал звоны всех церквей станицы — их было несколько. Звонили определенно в Воскресенской. Наскоро ополоснув себя водой, я взял карабин, бинокль, подцепил на пояс кольт и выбежал на улицу.
Но что за черт? Отряда моего нет. А откуда-то взялась артиллерия и почему-то трезвонят в церкви — ведь день будний. Спускаюсь вниз по улице. И вот, по мере приближения к концу Воскресенской, вижу глухо галдящую у церкви огромную толпу стариков, баб, мальчишек. А над толпою, в выходе из ворот церковной ограды, колышатся и блестят на ярком солнце, отливая бордовым пурпуром, хоругви. Духовенство, все в облачении, ведет крестный ход к недалекому отсюда Крещенскому спуску. Смешиваюсь с толпой. Вокруг стоящие старики-казаки недружелюбно и косо смотрят на меня. Один бородатый, сплевывая вязкую слюну и придавливая докуренную цигарку носком сапога, цедит сквозь зубы:
— Вот, туды их растуды, из-за таких-то вот и весь сыр-бор горит… Дали бы покой, и жили бы мы, как у Христа за пазухой.
Я удивленно смотрю на него, потом в бинокль на косу — на ту сторону реки. И вдруг вижу, как к лодке подошли три человека — два в штатском, а один в длиннополой шинели. Толпа замерла, вряд ли различая, что происходит на том берегу. Я же в артиллерийский, призматический «Цейс» видел все, как на ладони. Уйти бы мне тогда, чудаку, буераками к Пирамидам, но я, как вкопанный, стоял, опершись на винчестер, на самом виду и ждал, когда красные парламентеры переправятся на нашу сторону.
Вот лодка, покружившись на быстрине в середине Дона, ткнулась носом в косу. Сидящие в ней не спеша вылезли, по-хозяйски вытянули ее на песчаный берег — чтобы не унесло течением — и спокойно направились в нашу сторону. Двое в черных пиджаках и мужичьих картузах, зорко вглядываясь в толпу, скользили по песку, а третий, в длинной кавалерийской шинели, огромного роста рябой солдат с шашкой через плечо, шел, как медведь, тяжелой походкой, ни на кого не глядя. И вдруг, подойдя на пару шагов ко мне, он неожиданно припал на левую ногу и, молниеносно выхватив шашку из ножен, заорал, занеся клинок над моей головой:
— Руки вверх, белогвардейская сволочь! Сдавай оружие!
Еще секунда — и он полоснет меня палашом. Толпа замерла от ужаса. А я поднял вверх правую руку, не желая бросать карабина.
Тогда рябой в бешенстве, брызжа слюной, сбил с меня артиллерийскую фуражку и крикнул, срывая с шеи мой великолепный «Цейс»:
— Я тебя, сука, располовиню. Сдавай оружие!
Я, передавая ему мой новенький, еще не обстрелянный винчестер, обиженно бросил:
— Почему берете бинокль — это же не оружие.
Рябой, побелев от злости, вырвал у меня кольт, который я заранее переложил в карман, и разорвал мне штанину вдоль лампаса. Я был обезоружен, но, странно, совершенно не потерял присутствия духа. Право, не знаю, чем бы эта встреча с красными парламентерами для меня кончилась, вероятно, рябой зарубил бы меня — тогда это делалось легко. Но, как это ни странно, спасла меня моя артиллерийская фуражка мирного образца. Один из парламентеров поднял руку и угрожающе крикнул рябому:
— Не смей его трогать! Это артиллерийский офицер! — Потом, обращаясь ко мне, приветливо, скороговоркой спросил: — Вы артиллерист?
— Да, — ответил я, недоумевая.
— Послушайте, у нас нет артиллерийских офицеров, а пушек много, — и неожиданно: — Хотите командовать у нас батареей?
Не задумываясь, я дал согласие. Рябой рывком бросил шашку в ножны, и толпа сомкнулась вокруг нас.
— Скажите, — обратился ко мне, видимо, главный из прибывших, — а где тут расставлены пулеметы? Откуда-то, кажется, из городского сада стреляли!
— Ей-богу, ничего не знаю. Я только сегодня ночью пришел в станицу. Думаю, что тут никого нет. Ночью за станицей на Пирамидах встретил казачью конницу — шла на какие-то хутора. Кажется, на Большой.
Вытащив серебряный портсигар, на котором по тогдашней моде были припаяны подарки друзей — миниатюрные погончики, золотые монограммы, подписи, я предложил моему собеседнику закурить. Не имею представления, что хотели делать эти парламентеры в станице. Окруженные толпой, мы шли по узкому Крещенскому спуску к Воскресенской улице. В толпе мелькали лица близких и знакомых мне людей, я раскланивался с ними, но они в испуге шарахались и, виновато улыбаясь, прятались в толпе. Тогда, впервые за свою короткую жизнь, я узнал цену дружбы — в минуты, когда человек попадает в беду.
Толпа и мы с нею вышли на Воскресенскую. И вот в это время неожиданно послышались частые, короткие выстрелы со стороны тюрьмы. Толпа заметалась и шарахнулась врассыпную. В мгновение ока пространство перед церковью опустело. Мои спутники растерянно засуетились, и один из них, обращаясь ко мне, торопливо бросил:
— Мы сейчас вернемся. Садитесь вон там на лавочку и ждите нас. Сейчас начнут переправу наши части. Мы пока хотели бы сдать вас в тюрьму… до переправы. Но видите…
У меня мороз пошел по коже при упоминании о тюрьме, где незадолго до этого на клочки растерзали нашего реалиста Володьку Подольского. Потом мелькнула мысль — прикончат сейчас… Что им стоит… Но комиссар, обращаясь ко мне, скороговоркой бросил:
— Так обещаете, товарищ офицер, что будете ждать нас тут? Мы сейчас начнем переправу.
И я остался один. Сижу на скамейке, жду. Напротив калитка и деревянный забор. На нем большая зеленоватая вывеска: «Портной Токарев». На улице — ни души. Проходит полчаса или более, и вдруг открывается калитка токаревского двора, и из нее высовывается бородатое лицо казака. Глядя на меня вылупленными глазами, он шипит:
— Господин офицер, чего же вы ждете? Бегите!
— Я жду — красных. Бежать не могу — дал слово. Старик взрывается:
— Кому слово? Этим окаянным? Да вы знаете, кто это? Это же тутошние мужики, головорезы! Вас же убьют! Бегите!..
Мысли вихрем проносятся в голове — я не знаю, что делать. Но энергичный дед рванул меня за рукав и втянул в калитку. В огромном дворе толпа, увидя меня, заулюлюкала, зарычала, и кто-то истошно выкрикнул:
— Уходите отсюда сейчас же! Из-за вас нас тут всех перебьют!..
— Но, послушайте, — сказал я, — я тут и не останусь, я только перебегу через двор, а там по оврагам в Ольшанку или к Пирамидам за станицу…