Норвежский лес - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Глава 6

Проснувшись в понедельник в семь, я спешно умылся, побрился и, не позавтракав, сразу пошел в кабинет коменданта за разрешением на двухдневную поездку в горы. Я и прежде несколько раз отправлялся в небольшие походы, когда возникало свободное время, поэтому комендант лишь кивнул. В переполненной утренней электричке я добрался до токийского вокзала, где купил билет на свободное место до Киото, буквально пулей влетел в самый скорый поезд «Хикари» и только там слегка перекусил сэндвичами и горячим кофе. Примерно с час подремал.

В Киото поезд пришел почти в одиннадцать. По инструкции Наоко, я сел в автобус и доехал до станции Сандзё. Там нашел автобусный терминал некоей частной железной дороги и спросил, когда и с какого перрона отправляется автобус номер шестнадцать. В одиннадцать тридцать пять с самой дальней остановки. До нужного мне места — чуть больше часа. Я купил билет, пошел в ближайший книжный магазин и приобрел себе карту. Расположившись на скамейке в зале ожидания, я искал, где именно находится «Амирё». Судя по карте, где-то далеко в горах. Автобус, продвигаясь на север, переваливает несколько хребтов, потом дорога заканчивается, а он разворачивается и едет обратно в город. Моя остановка — почти рядом с конечной. «Оттуда вверх ведет тропинка, пройдешь по ней минут двенадцать и увидишь „Амирё“», — писала Наоко. «В горах должно быть тихо», — подумал я.

Посадив двадцать пассажиров, автобус отправился. Он ехал вдоль реки Камо на север от города. Пейзаж становился все унылее, все чаще мелькали поля и пустыри. Черная черепица крыш и полиэтиленовые парники купались в ярких лучах осеннего солнца. Вскоре автобус углубился в горы. На серпантине дороги водитель едва успевал вертеть рулем влево-вправо, и меня слегка затошнило. В желудке переливался утренний кофе. Постепенно повороты стали попадаться реже, я было облегченно выдохнул — как вдруг автобус въехал в зябкую рощу криптомерии. Деревья росли густо, как в первобытном лесу, закрывали солнце, окутывая все мраком. Внезапно воздух из открытого окна стал холодным и заколол кожу своею влагой. Автобус долго ехал по этой чаще, и когда уже начало казаться, что весь мир навеки заполонили криптомерии, лес закончился, и мы выехали в горную котловину. Вокруг раскинулись зеленые поля, а вдоль дороги текла красивая речка. Вдалеке виднелась тонкая струйка дыма, висело постиранное белье, лаяли собаки. Перед одним домом высилась поленница дров под самую крышу, а наверху спала кошка. Дома-то вдоль дороги стояли, однако совершенно не попадались на глаза люди.

Картина повторялась несколько раз: автобус то углублялся в лес, то выезжал к жилью и опять углублялся в лес. На каждой остановке в деревеньках выходило по несколько человек, но при этом никто не садился. Через сорок минут автобус остановился на перевале, с которого открывался красивый вид. Водитель объявил, что здесь придется подождать минут пять-шесть, так что желающие могут выйти. Оставшиеся пассажиры — четыре человека, включая меня, — спустились на землю, размялись, покурили, любуясь расстилавшейся перед глазами панорамой Киото. Водитель справил малую нужду. Красиво загорелый мужчина лет пятидесяти, севший в автобус с большой коробкой, перевязанной веревкой, спросил, куда я собираюсь? В горы? Объяснять что-то было лень, и я сказал «да».

Вскоре с другой стороны поднялся автобус и остановился сбоку от нашего. Вышел водитель, перекинулся парой слов с коллегой, и оба разошлись по кабинам. Пассажиры вернулись на места, и автобусы тронулись каждый в свою сторону. Почти сразу стало понятно, зачем мы стояли на перевале. Едва спустившись, дорога резко сузилась так, что два автобуса ни за что бы не разъехались. Навстречу попадались машины и микроавтобусы, и всякий раз кому-нибудь приходилось сдавать назад до специального кармана дороги, плотно прижимаясь к краю. Жилье в речной долине стало поменьше, поля — уже, горы — круче и подступали прямо к дороге. И только собак не убавлялось. Стоило показаться автобусу, они поднимали лай, как бы соревнуясь между собой.

Вокруг остановки, где я вышел, не было ничего: ни домов, ни полей. Лишь одиноко возвышался знак остановки, протекала узкая речушка, и начинался пешеходный маршрут. Я закинул рюкзак на спину и начал взбираться по этой тропинке. По левую руку протекала река, по правую тянулся смешанный лес. Я поднимался так минут пятнадцать, а затем справа показалась боковая дорога, по которой могла бы проехать машина. На въезде маячил щит: «„Амирё“. Посторонним вход воспрещен».

На дороге отчетливо виднелись следы колес. Из соседних зарослей изредка доносилось хлопанье птичьих крыльев. Резкий звук, точно его усилили специально. Вдалеке раздался одинокий ружейный выстрел — но очень тихо, будто сквозь многослойный фильтр.

За рощей виднелась белая каменная ограда, примерно моего роста. Над ней — ни сетки, ни проволоки. При желании перелезть можно запросто. Черные створки ворот железные, по виду прочные, но сами ворота распахнуты настежь. В сторожке — ни малейшего признака охраны. Сбоку от ворот висел такой же щит, как на въезде. Но в сторожке, видимо, кто-то все же обитал: в пепельнице скрючились три окурка, в чашке — недопитый чай, на полке стоял транзисторный приемник, сухо отсчитывали время часы на стене. Я решил подождать привратника, но никто возвращаться сюда, похоже, не собирался. Тогда я два-три раза нажал на кнопку звонка. Сразу за воротами начиналась парковка, на которой стояли микроавтобус, джип и темно-синий «вольво». Всего три машины на стоянке, рассчитанной минимум на тридцать.

Через две-три минуты со стороны рощи показался привратник в темно-синей форме верхом на желтом велосипеде — высокий лысоватый мужчина лет шестидесяти. Он прислонил велосипед к сторожке и извинился, что заставил меня ждать, но сожаления в голосе его было маловато. На крыле велосипеда белой краской было выведено число «32». Когда я назвался, мужчина куда-то позвонил, дважды повторив мое имя. Ему что-то сказали, в ответ на это он отчеканил: «Да, хорошо, понял!» — и положил трубку.

— Идите, значит, в главный корпус. Там спросите Исида-сэнсэя, — сказал он. — Пойдете по этой тропинке, увидите кольцевую дорожку. Повернете на второе… слышите? — на второе слева ответвление. Упретесь в старый особняк. Далее нужно повернуть направо и пройти через еще одну рощицу. В глубине — бетонное здание. Это и есть главный корпус. Везде расставлены указатели, так что заблудиться трудно.

Следуя указаниям привратника, я свернул на вторую слева дорожку, и в глубине рощицы показался старый дом, с виду похожий на обветшавшую дачу. Во дворе виднелись красивые камни, хорошо ухоженные деревья, свешивались фонарики. Судя по всему, раньше здесь и была чья-то дача. Я свернул направо, пересек рощу и увидел перед собой трехэтажное здание из железобетона. Выстроили его в ложбинке, и, несмотря на свои три этажа, оно не производило особого впечатления. Фасад выглядел просто и опрятно.

Вход оказался на втором уровне. Поднявшись на несколько ступенек, я открыл стеклянную дверь и вошел. В приемной сидела молодая девушка в красном платье. Я представился и сказал, что мне нужно увидеться с Исида-сэнсэем. Девушка улыбнулась, показала мне на коричневый диван и еле слышно предложила немного подождать. Затем набрала номер. Я снял с плеча рюкзак, сел на воздушно-мягкий диван и осмотрелся. Чистый и уютный холл. Несколько горшков с декоративными цветами, на стене — очень приличная картина маслом, в натертом до блеска полу отражается моя обувь. Дожидаясь сэнсэя, я неотрывно смотрел на это отражение.

— Вот-вот придет, — один раз обратилась ко мне девушка. Я кивнул. В голове пронеслась мысль: «Как же все-таки здесь тихо». Вокруг — ни единого звука. «Как будто у них сейчас сиеста, — подумал я. — И люди, и звери, и насекомые, и деревья — все будто уснули в этот тихий полдень».

Однако вскоре послышались мягкие шлепки резиновых подошв. Появилась женщина средних лет с очень короткими и жесткими на вид волосами. Уселась рядом со мной и закинула ногу на ногу. Пожала мне руку — и при этом внимательно рассмотрела ее с обеих сторон.

— Судя по всему, последние несколько лет музыкальные инструменты брать в руки не приходилось? — первым делом спросила она.

— Точно, — удивился я.

— По рукам видно. — И она улыбнулась.

Странная женщина. На лице — очень много морщин, они бросаются в глаза, но не старят ее, а наоборот подчеркивают превосходящую любой возраст молодость. Эти морщины ей к лицу, будто лежали там с самого рождения. Смеется она — смеются вместе с ней морщины. Сердится — и морщины сердятся. А когда она не смеется и не сердится, морщины, вдруг ставшие ироничными, вальяжно расползаются по лицу. Женщине — под сорок, она не только приятная, но и чарующая. И она понравилась мне с первого взгляда.

Ее волосы были пострижены как попало, местами торчали дыбом, челка неровно спадала на лоб, но при этом прическа ей очень шла. Голубой халат поверх белой майки, хлопковые ярко-кремовые брюки и кроссовки. Худая настолько, что груди почти не видно. Ее губы то и дело саркастично кривились, а в уголках глаз шевелились мелкие морщинки. Этакая душевная и умелая брюзга-плотничиха.

Она слегка опустила подбородок и, скривив губы, осмотрела меня с головы до ног. Казалось, сейчас достанет из кармана рулетку и обмерит всего меня.

— Умеешь играть на инструментах?

— Нет, не умею, — ответил я.

— Жаль. Хорошо, если хоть на чем-нибудь играл бы.

— Точно, — ответил я, совершенно не понимая, к чему эти разговоры о музыке.

Она достала из нагрудного кармана сигарету «Сэвэн Старз», прикурила и с наслаждением выпустила клуб дыма.

— Значит, тебя зовут Ватанабэ? Я подумала, что перед встречей с Наоко тебе будет полезно кое-что послушать. Поэтому первым делом устроила этот разговор. Это заведение немного отличается от всех остальных, и если не знать, в чем дело, можно попасть впросак. Ты, наверное, толком ничего о нем и не слышал?

— Нет, почти ничего.

— Ну, тогда начнем с самого начала, — сказала она и, как бы о чем-то вспомнив, щелкнула пальцами. — Ты обедал? Поди голодный?

— Чего-нибудь бы съел.

— Тогда пошли в столовую. За едой и поговорим. Обед уже закончился, но если пойти прямо сейчас, что-нибудь еще осталось.

Она встала раньше меня и быстрыми шагами прошла по коридору, спустилась по лестнице и зашла в столовую на первом этаже. Столовая была рассчитана человек на двести, но сейчас использовали только половину мест. Другая половина была отделена перегородкой. Казалось, будто я попал на курорт не в сезон. На обед давали картофельное рагу с лапшой, овощной салат, апельсиновый сок и хлеб. Как и писала Наоко, овощи оказались на удивление вкусными. Я съел все подчистую.

— А ты действительно очень аппетитно ешь, — восхитилась женщина.

— Так ведь… вкусно. К тому же, я с утра ничего не ел.

— Если хочешь, съешь мою порцию. Вот. Я уже сыта. Ну как, будешь?

— Не откажусь.

— У меня малюсенький желудок — много не влезает. А если чего-то не хватает, я курю, — сказала она и достала еще одну сигарету. — Да, совсем забыла. Зови меня Рэйко. Меня все так зовут.

Она с любопытством наблюдала, как я, не забывая откусывать хлеб, ел ее порцию рагу.

— Вы — лечащий врач Наоко? — поинтересовался я.

— Я — врач? — Она удивленно скривилась. — С чего ты взял?

— Мне сказали найти Исида-сэнсэя.

— A-а, вот в чем дело. Да. Я здесь преподаю музыку, вот некоторые и зовут «сэнсэй». На самом деле, я тоже больная. Но живу здесь уже семь лет, преподаю музыку, помогаю канцелярии и уже сама не знаю, кто я: пациентка или сотрудница. Наоко не писала обо мне?

Я помотал головой. Она смутилась.

— Стало быть, мы с Наоко живем в одной комнате. То есть, соседки. С ней интересно. Разговариваем на разные темы. Нередко и о тебе.

— Например?

— Кстати, прежде всего тебе нужно объяснить вот что, — совершенно пропустив мимо ушей мой вопрос, сказала Рэйко. — Первым делом ты должен понять: здесь не обычная больница. Проще говоря, здесь не лечат, а опекают. Несомненно, здесь есть врачи, которые ежедневно делают обход. Но он, по сути, сводится к измерению температуры. Никакой «усиленной терапии», как в обычных больницах, здесь нет. Поэтому нет решеток, и ворота распахнуты настежь. Люди приходят сюда по своей воле и так же, по своей воле, уходят. Но принимают сюда только тех, кому желательна такая опека. Кого попало не берут: те, кому требуется специализированное лечение, направляются в заведение по профилю. Пока ясно?

— В целом, да. Кроме одного: в чем заключается «опека»?

Рэйко, выдохнув дым, допила апельсиновый сок.

— Жизнь здесь — и есть опека. Правильный режим, физкультура, отдаленность от внешнего мира, спокойствие, чистый воздух. Мы сами выращиваем овощи и практически живем на самообеспечении. Нет ни телевизора, ни радио. Совсем как в популярных ныне коммунах. Правда, в отличие от коммун, чтобы попасть сюда, приходится немало заплатить.

— Что, так дорого?

— Не очень дорого, но немало. Заведение-то, сам видишь, какое. Просторное, пациентов мало, персонала — достаточно. Я, например, здесь уже давно, наполовину как персонал, поэтому денег с меня не берут. И то ладно… Кофе хочешь?

Я сказал, что хочу. Она затушила сигарету, поднялась, налила из кофейника две чашки и принесла их на стол. Положила сахар, перемешала и, скривившись, выпила.

— Этот санаторий — предприятие не прибыльное. Поэтому и расходы относительно невелики. Один человек пожертвовал землю. Раньше вся эта территория была его дачей. Еще лет двадцать назад. Видел старый особняк?

— Видел, — сказал я.

— Тогда других построек не было. Он собрал здесь больных и устроил групповую опеку. Зачем ему это понадобилось? Его сын страдал душевным расстройством, и один врач посоветовал ему попробовать такой метод. Теория сводилась к тому, что если жить в уединении, помогая друг другу, физически работать под контролем врачей, с помощью их советов — можно вылечивать некоторые душевные заболевания. Вот так все и началось. Постепенно расширялись, получили юридический статус, обзавелись полями, пять лет назад построили спортзал.

— И как — лечение оказалось эффективным?

— Да. Конечно, не панацея, некоторым не помогает, но немало людей, кого в других местах считали безнадежными, вышли отсюда здоровыми. Самое ценное здесь — все друг другу помогают. Люди понимают собственную неполноценность и стараются друг друга поддерживать. В других местах все иначе. К сожалению. В других местах врач — это врач, больной — это больной. Пациент ждет от врача спасения, и врач его спасает. Мы же здесь спасаем друг друга. Мы — зеркало друг друга, а врачи — наши товарищи. Они рядом, они приходят нам на помощь, когда считают это необходимым. Однако бывают случаи, когда мы спасаем их. Когда разбираемся в чем-то лучше. Например, я даю одному врачу уроки игры на пианино, а еще один пациент учит медсестру французскому. Среди больных немало талантливых профессионалов. Поэтому здесь все мы равны. И пациенты, и персонал, и даже ты. Пока ты здесь, ты — один из нас. Я помогаю тебе, а ты — мне. — И Рэйко расправила морщины на лице в доброй улыбке. — Ты помогаешь Наоко, а она — тебе.

— Что мне нужно делать? Конкретно?

— Во-первых, самому хотеть помочь и считать, что кто-то должен помочь тебе. А во-вторых, быть честным. Не лгать, ничего не замалчивать и не скрывать то, что тебя беспокоит. Только и всего.

— Постараюсь, — сказал я. — А почему вы живете здесь семь лет? Сколько мы беседуем, я не заметил ничего странного.

— Это днем, — мрачно обронила Рэйко. — А ночью — конец всему. С приходом темноты у меня выступает пена и я катаюсь по полу.

— Что, правда? — спросил я.

— Враки. С какой бы стати? — изумленно замотала она головой. — Я уже вылечилась. В настоящий момент. Просто мне нравится жить здесь и помогать выздоровлению других людей. Преподаю музыку, выращиваю овощи. Все — как друзья. С другой стороны, что у меня есть во внешнем мире? Мне уже тридцать восемь, скоро сорок. В отличие от Наоко. Ну, уеду я отсюда, никто меня не ждет, податься некуда — ни друзей, ни приличной работы. К тому же, я провела здесь целых семь лет. Что творится в мире — совсем не знаю. Ну, конечно, время от времени я читаю в библиотеке газеты. Но ни разу за все годы не отлучилась от этого места ни на шаг. Допустим, уйду я отсюда, и что?

— Может, откроется новый мир? — предположил я. — Есть смысл попробовать.

— Может, ты и прав, — сказала Рэйко, теребя в руках зажигалку, — но дело в том, Ватанабэ, что у меня есть на то свои причины. Если хочешь, как-нибудь расскажу.

Я кивнул.

— А как Наоко, ей лучше?

— Да, мы так считаем. Первое время она была в таком смятении, что мы за нее сильно переживали. Сейчас успокоилась, уверенно разговаривает и может спокойно выражать свои мысли… Одним словом — на пути к выздоровлению. Однако ей нужно было начать лечение намного раньше. Симптомы появились, когда умер Кидзуки. Об этом должны были знать и ее семья, и она сама. К тому же… семейные обстоятельства…

— Какие обстоятельства? — удивился я.

— А ты не знал? — в свою очередь, еще больше удивилась Рэйко.

Я помотал головой.

— Тогда спроси об этом у Наоко сам. Так будет лучше. Она о многом собирается честно тебе поведать. — Рэйко еще раз помешала ложечкой кофе и сделала глоток. — И еще. Есть одно правило, о котором лучше сказать тебе сразу: вам с Наоко нельзя оставаться вдвоем. Такие порядки. Наедине с посетителем оставаться запрещается. Поэтому постоянно требуется присутствие наблюдателя — то есть, меня. Так что извини, но с этим придется смириться. Хорошо?

— Хорошо, — улыбнулся я.

— Но ты не стесняйся. Разговаривай с Наоко о чем захочешь, и не обращай на меня внимания. Я знаю о вас, пожалуй, все.

— Все?

— Почти, — ответила она. — Ну а как иначе? Мы ведь проводим групповые сессии, поэтому знаем друг о друге много разного. К тому же, постоянно беседуем с Наоко наедине. Здесь особо скрывать нечего.

Я пил кофе и смотрел на лицо Рэйко.

— Если честно, я не совсем понимаю, правильно ли поступил по отношению к Наоко в Токио. Долго об этом размышлял, но до сих пор не могу дать себе ответ.

— Этого не знаю ни я, — сказала Рэйко, — ни Наоко. Вы сами должны это обсудить и понять. Ведь так? Что бы ни происходило, все — к лучшему. Лишь бы вы понимали друг друга. А о том, правильно это или нет, можно подумать после.

Я кивнул.

— Думаю, мы втроем сможем друг другу помочь: ты, Наоко и я. Быть честными друг к другу и хотеть помочь — вот главное. Временами от такого треугольника очень даже неплохой эффект. Ты сколько здесь пробудешь?

— Послезавтра вечером хочу вернуться в Токио. На работу нужно. А в четверг у меня контрольная по немецкому.

— Хорошо, тогда оставайся у нас. И денег с тебя никто не возьмет, и поговорить сможешь вдоволь, не обращая внимания на время.

— У кого это — у нас?

— У меня и Наоко. Комнаты — раздельные, есть диван-кровать. Так что за ночлег не беспокойся.

— А ничего, что так? В смысле, что посетитель-мужчина ночует в комнате женщин?

— Ну ты же не полезешь ночью к нам в спальню и не станешь по очереди насиловать нас?

— Конечно, нет.

— Тогда какие проблемы? Ночуй у нас — поговорим обо всем не спеша. Так будет лучше. Сможем лучше понять друг друга, послушаешь, как я играю на гитаре. Говорят, неплохо.

— Вам действительно это не в тягость?

Рэйко зажала во рту третью сигарету, скривила уголки рта и прикурила.

— Мы вдвоем уже говорили на эту тему. И вместе приглашаем тебя. В частном порядке. Думаю, такое предложение лучше вежливо принять.

— С удовольствием, — сказал я.

Морщины в уголках глаз Рэйко стали глубже, и она посмотрела мне в глаза.

— Как-то странно ты говоришь, — заметила она. — Не хочешь ли ты сказать, что подражаешь тому пареньку из «Над пропастью во ржи»?

— Да ну, — рассмеялся я в ответ.

Рэйко смеялась, не выпуская сигарету изо рта.

— А ты — человек прямой. По тебе видно. Я здесь давно и столько за это время повидала разных людей… Я разбираюсь, кому открыть душу можно, а кому — нет. Вот тебе — можно. Если точнее, ты можешь распахнуть человеку душу, если захочешь.

— И тогда что?

Рэйко весело сложила на столе руки.

— Человек поправится.

Пепел упал на стол, но она этого не заметила.

Мы вышли из главного корпуса, миновали пригорок, оставили позади бассейн, теннисный корт, баскетбольную площадку. На корте играли двое мужчин: худощавый пожилой и упитанный молодой. Играли неплохо, но на мой взгляд, — в какую-то совсем иную игру. Казалось, они даже не играют, а увлечены упругостью мяча и занимаются его исследованием. Как-то вдумчиво, с энтузиазмом они перебрасывали мяч друг другу и при этом обливались потом. Игравший к нам ближе молодой, увидев Рэйко, прервал игру, подошел и, улыбаясь, обменялся с нею парой-тройкой фраз. В стороне от корта человек бесстрастно постригал газон громоздкой газонокосилкой.

Мы прошли вперед. Там начиналась роща, по которой были разбросаны пятнадцать или двадцать скромных и аккуратных европейских домиков. Почти перед каждым стоял желтый велосипед — такой же, как у привратника.

— Здесь живут семьи сотрудников, — объяснила мне Рэйко. — Не обязательно ездить в город. Все необходимое можно собрать прямо здесь, — на ходу продолжала она. — Почти все продукты питания, как я уже говорила, — из подсобного хозяйства. Есть своя птицеферма, поэтому яйцами себя обеспечиваем сами. Книги, пластинки, спортинвентарь имеются, даже есть некое подобие супермаркета, каждую неделю приезжает парикмахер, по выходным показывают кино. Можно попросить сотрудников, которые живут в городе, купить что-нибудь особенное. Одежду можно заказывать по каталогам. Так что никаких неудобств.

— А в город выходить нельзя?

— Нет. Конечно, поход к зубному — особый случай, за исключением которого, как правило, разрешение не выдается. Человек вправе свободно покинуть это место, но больше он сюда уже вернуться не может. Он как бы сжигает за собой мост. Съездить на два-три дня в город и вернуться обратно нельзя. Представляешь, если все начнут сновать туда-сюда.

Миновав рощу, мы вышли на пологий склон, по которому были беспорядочно разбросаны двухэтажные и очень странные деревянные дома. На вопрос, что в них странного, вряд ли получится дать ответ, но странность эта сразу бросалась в глаза. Будто смотришь на картину, где художник попытался изобразить приятную нереальность. «Соберись Дисней снять мультфильм по картинам Мунка, получилось бы что-то в этом роде», — мелькнула мысль. Все дома были совершенно одинаковой формы и покрашены в один цвет. Форма — близкая к кубу, симметричные бока, широкий вход, много окон. Между домами изгибалась дорожка, похожая на ту, что бывают в автошколе. Перед каждым домом виднелись хорошо ухоженные клумбы. Вокруг ни души. Шторки на всех окнах опущены.

— Это район «С». Здесь живут женщины, ну то есть, мы. Домов всего десять. Каждый разделен на четыре части, в каждой части — по двое. В общей сложности, рассчитано на восемьдесят человек, но сейчас занято всего тридцать два места.

— Очень тихо, — сказал я.

— В это время суток здесь никого нет, — сказала Рэйко. — Я тут на особом положении, поэтому могу поступать по своему усмотрению. Все остальные занимаются каждый по своей программе. Некоторые — физкультурой, некоторые — уборкой двора. У кого-то групповые процедуры, кто-то отправился в горы собирать съедобные растения. Каждый составляет себе программу и по ней занимается. Так, постой, а что сейчас делает Наоко? Вроде бы переклеивает обои, или перекрашивает стены. Вылетело из головы. Все эти занятия — до пяти часов вечера.

Она вошла в блок под номером «С-7», поднялась по лестнице в конце коридора и открыла правую дверь, которая оказалась не заперта. Рэйко показала мне жилище. Простая и уютная квартира: гостиная, спальня, кухня и ванная. Никаких лишних украшений, громоздкой мебели, но при этом жилье не казалось убогим. Не знаю, почему, но здесь я сразу расслабился и почувствовал себя как дома. Так со мной уже было, когда передо мною села Рэйко. В гостиной я увидел диван, стол, кресло-качалку. На кухне еще один стол — обеденный. И на каждом столе — массивная пепельница. В спальне имелась ниша, две кровати с бра и тумбочками, и на одной лежала раскрытая книга. В кухне стоял холодильник, небольшая электрическая плитка, имелась кухонная утварь, в которой можно было приготовить незамысловатую еду.

— Ванны нет, зато есть душ. Тоже неплохо, — сказала Рэйко. — Ванна и стиральная машина — общего пользования.

— Ну, вы здесь живете! — воскликнул я. — В нашем общежитии — только потолок да окна.

— Ты так говоришь, потому что не знаешь, какие здесь зимы. — Она похлопала меня по спине, усаживая на диван, и сама присела рядом. — Холодные и долгие. Куда ни посмотришь, кругом — снег, снег и снег. Промокаешь и замерзаешь до самых костей. Мы вынуждены почти каждый день его убирать. Зимой мы больше времени сидим в тепле, слушаем музыку, беседуем, вяжем. Так что без таких апартаментов нам не обойтись. Вот приедешь к нам зимой — сам увидишь.

Рэйко глубоко вздохнула, словно вспомнила долгую зиму. Сложила руки на колени.

— Можно опустить спинку — получится кровать, — постучала она по дивану. — Мы спим в спальне, а ты располагайся здесь. Идет?

— Мне все равно.

— Вот и хорошо, — сказала Рэйко. — Мы вернемся часов в пять. А пока и у меня, и у Наоко дела. Ничего, что тебе придется здесь подождать?

— Я как раз позанимаюсь немецким.

Рэйко ушла. Я лег на диван и закрыл глаза. И в окутавшей меня гробовой тишине вдруг вспомнил нашу с Кидзуки поездку на мотоцикле. «Кажется, тогда тоже была осень, — припоминал я. — Сколько лет уже прошло? Четыре года». Я вспомнил запах его кожанки и ревущую красную «ямаху». Мы поехали далеко на море и вернулись вечером усталые, как черти. Обычная поездка — ничего особенного, но я ее почему-то запомнил. В ушах завывал осенний ветер, и когда крепко обняв Кидзуки, я запрокидывал голову, казалось, будто тело мое запустили в космос.

Долго я пролежал на диване, вспоминая одно за другим события той поры. Не знаю, почему, но, лежа на боку в той комнате, я постепенно восстанавливал в памяти со временем забывшиеся пейзажи и факты. Некоторые — веселые, некоторые — немного печальные.

Интересно, сколько времени я так провел? Меня настолько захлестнул поток неожиданных воспоминаний (которые и вправду струились из меня, как родник из расщелины скалы), что совсем не обратил внимания, когда тихонько открылась дверь и в комнату вошла Наоко. Я просто посмотрел и увидел ее. Приподнял голову и какое-то время не отрывался от ее глаз. А она, присев на ручку дивана, смотрела на меня. Сначала мне показалось, что она выглядит не так, как я ее представлял. Но передо мной была живая Наоко.

— Спал? — очень тихо спросила она.

— Нет, думал о разном, — ответил я и встал с дивана. — Как ты?

— Спасибо, хорошо, — улыбнулась Наоко. Ее улыбка казалась мне далеким бледно-голубым пейзажем. — У меня мало времени. Вообще-то сюда приходить нельзя, но я выкроила минутку. Хотя нужно уходить. Скажи, у меня жуткая прическа?

— Да нет, очень милая, — ответил я. С этой аккуратной стрижкой она выглядела, совсем как ученица младших классов, — и, как и прежде, закалывала челку с одной стороны. Ей действительно очень шла эта прическа, да и сама она, казалось, к ней привыкла. Наоко походила на красавицу со средневековой гравюры.

— Надоели длинные волосы, вот Рэйко меня и подстригла. А ты серьезно? Про милую?

— Серьезно.

— А мама сказала, что она ужасная. — Наоко сняла заколку, распустила волосы и, несколько раз проведя по ним пальцами, опять заколола. Заколка была в форме бабочки. — Мне очень хотелось увидеть тебя, прежде чем нас станет трое. Не разговаривать, а так — посмотреть на тебя, привыкнуть. Не приди я сейчас, привыкнуть было бы труднее. Такая уж я неумеха.

— И как? Привыкла?

— Немного, — ответила она и опять взяла в руки заколку. — Но мне уже пора. Надо идти.

Я кивнул.

— Спасибо тебе за то, что приехал. Я очень рада. Но если здесь тебе станет в тягость, скажи без стеснения. Здесь непростое место, специфичная система, и есть такие, кто привыкнуть никак не может. Поэтому если такое почувствуешь, скажи честно, ладно? Я не расстроюсь. Здесь все — честные, и мы откровенно говорим о разном.

— Обязательно сознаюсь, если что.

Наоко присела рядом на диван и прижалась ко мне. Я обнял ее, и она опустила голову мне на плечо, уткнулась носом в шею. И сидела не шевелясь, будто проверяла мою температуру. Нежно обнимая ее, я чувствовал тепло в груди. Вскоре Наоко молча встала и вышла так же тихо, как и пришла.

Ушла Наоко, и я заснул на диване. Я не собирался спать, но глубоко уснул — такого давно со мной не случалось — от ее ощущения. На кухне стояла ее посуда, в умывальнике лежала ее зубная щетка, в спальне стояла ее кровать. И в этой комнате я спал глубоким сном, как бы выжимая из всех своих клеток усталость до последней капли. И видел сон: в сумерках порхала бабочка.

Когда я открыл глаза, часы уже показывали четыре тридцать пять. По-иному светило солнце, стих ветер, изменилась форма облаков. Я был весь мокрый от пота, поэтому достал из рюкзака полотенце и вытер лицо, переодел рубашку. Затем выпил на кухне воды, и посмотрел в окно рядом с мойкой. Виднелось окно соседнего дома, и в нем на нитках свисали очень аккуратно и точно вырезанные из бумаги силуэты птиц и облаков, коров и кошек. Окрестности по-прежнему оставались безлюдны и бесшумны. Казалось, я один живу среди ухоженных развалин.

Люди начали возвращаться в блок «С» в начале шестого. Я посмотрел в кухонное окно: внизу шли две или три женщины. Все были в шляпах, скрывавших лица, и сколько им лет, сказать было трудно. По голосам — уже не молодые. Они свернули за угол и скрылись из виду. Показались еще четыре женщины — и они повернули за тот же угол. Начало смеркаться. Из окна гостиной просматривалась роща и горы, над которыми словно парил зеленый луч.

Наоко и Рэйко вернулись вместе в половине шестого. Мы с Наоко поздоровались, как будто до этого не виделись. Наоко очень смущалась. Рэйко обратила внимание на мою книгу и поинтересовалась, что я читаю.

— «Волшебная гора» Томаса Манна, — ответил я.

— Стала бы я брать с собой в такое место такую книгу? — укоризненно воскликнула Рэйко. В чем-то она была права.

Рэйко приготовила кофе. Я рассказал Наоко о внезапном исчезновении Штурмовика и о светлячке, которого он подарил мне в день нашей последней встречи.

— Жалко, — искренне сказала Наоко, — я хотела услышать о его новых приключениях.

Рэйко тоже заинтересовали эти истории, и мне ничего не осталось, как рассказать все с самого начала. Естественно, Рэйко от души позабавилась. До тех пор, пока жили истории о Штурмовике, в мире царил смех.

В шесть пошли в столовую на ужин. Мы с Наоко взяли жареную рыбу, овощной салат, рис и суп мисо. Рэйко ограничилась салатом с макаронами и кофе. После еды, как всегда, покурила.

— С возрастом организму уже не требуется много пищи, — пояснила она.

В столовой ужинало человек двадцать. Пока они ели, несколько человек зашло, несколько вышло. Столовая, за исключением, пожалуй, разницы людей в возрасте, напоминала общежитскую. Единственное отличие: все голоса были определенной громкости. Никто не кричал, но при этом и не старался говорить тише. Никто громко не смеялся, никто никого не звал, не махал руками. Все тихо беседовали вполголоса. Люди ужинали группами по три-пять человек. Пока кто-то говорил, все внимательно его слушали, кивая головами. Заканчивал говорить один, и в разговор вступал следующий. О чем они говорили, было непонятно, но монологи эти напомнили мне ту причудливую игру в теннис. «В их кругу Наоко говорит точно так же», — предположил я. Странно: на мгновение я ощутил грусть с примесью ревности.

У меня за спиной лысеющий мужчина в белом халате — по виду врач — подробно объяснял нервозному молодому парню в очках и женщине средних лет с беличьим лицом, как происходит выделение желудочного сока в условиях невесомости. Парень с женщиной слушали, иногда вставляя «вот оно что» и «да что вы говорите». Но я вслушивался, и меня постепенно одолело сомнение: действительно ли врач этот человек в халате?

Никто здесь не обращал на меня особого внимания, никто не рассматривал в упор и даже не замечал моего присутствия. Мое появление было для них обычным фактом.

Только один раз человек в халате внезапно обернулся и поинтересовался, сколько я здесь пробуду.

— До среды, — ответил я.

— Хорошая сейчас пора. Здесь. Но непременно приезжайте зимой. Так хорошо — все в снегу.

— Наоко, может быть, уедет отсюда до снега, — сказала ему Рэйко.

— И все же зимой хорошо, — повторил он очень серьезно, и мои сомнения стали только основательней.

— Какие разговоры ведут эти люди? — спросил я у Рэйко. Похоже, она не поняла суть вопроса.

— Как какие? Обычные. О событиях прошедшего дня, о прочитанных книгах, о погоде на завтра. Или ты ждешь, что кто-нибудь встанет и закричит: «Сегодня белая медведица съела звезды, поэтому завтра пойдет дождь!»

— Нет, я не об этом. Просто, все говорят так тихо, что я невольно подумал: о чем?

— Действительно, здесь тихо, поэтому люди естественным образом начинают и говорить тихо. — Наоко аккуратно сложила рыбьи кости на край тарелки и вытерла платком рот. — К тому же нет никакой необходимости разговаривать громко. Как и уговаривать собеседника, или привлекать его внимание.

— Пожалуй, так, — согласился я, но за тихим спокойным ужином среди этих людей я вдруг понял: удивительно, мне не хватает людской суеты. Вдруг стали милы смех, бессмысленные окрики и надменные фразы. Одно время мне действительно надоела вся эта канитель, но сейчас, жуя в странной тишине рыбу, я не мог найти себе места. В столовой — как на выставке специфических инструментов и механизмов: в определенном месте собрались эксперты определенной сферы и обмениваются информацией, понятной только им.

После ужина мы вернулись в комнату. Наоко с Рэйко собрались сходить в общую баню — здесь же, в блоке «С».

— Если хочешь, прими душ, — уходя, сказали они.

— Хорошо, — ответил я. Женщины ушли, а я разделся, залез под душ, вымыл голову и, ероша волосы под феном, поставил пластинку Билла Эванса. И вскоре поймал себя на мысли, что несколько раз крутил эту пластинку в день рождения Наоко. В ту ночь, когда она плакала, а я ее обнимал. Прошло каких-то полгода, но мне казалось, что минула вечность. Наверное, потому, что я много раз мысленно возвращался к событиям той ночи — так часто, что время растянулось и окончательно исказилось.

Ярко светила луна, я выключил лампы и, лежа на диване, слушал Билла Эванса. Падавший в окно лунный свет вытягивал тени предметов и очень бледно, словно разбавленной тушью, окрашивал стены. Я достал из рюкзака металлическую флягу с коньяком, отхлебнул и, не торопясь, проглотил. Я чувствовал, как тепло медленно перемещается из горла в желудок, а оттуда — во все уголки тела. После еще одного глотка я закрыл крышку и сунул флягу в рюкзак. Казалось, луна покачивается под музыку.

Наоко и Рэйко вернулись минут через двадцать.

— Вот ты нас напугал. Смотрим с улицы, а окна — темные, — сказала Рэйко.

— Грешным делом подумали, что ты собрал вещи и укатил назад в Токио, — вторила ей Наоко.

— Еще чего… Просто давно не видел такую яркую луну — вот и погасил свет.

— Разве это не прекрасно? — воскликнула Наоко — Рэйко, помнишь, у нас оставались свечки после того, как отключали свет. Где они?

— В ящике кухонного стола… вроде бы…

Наоко сходила на кухню и принесла толстую белую свечу. Мы зажгли ее, накапали на тарелку воска и закрепили, чтобы не упала. Рэйко прикурила от огонька. В округе по-прежнему было тихо. Мы втроем сидели вокруг пламени, и начинало казаться, что лишь мы и остались на окраине этого мира. На белой стене перекрещивались и путались ровные тени луны и нервные тени свечи. Мы с Наоко сели рядом на диван, а Рэйко разместилась в кресле-качалке напротив.

— Ну как, выпьем вина? — спросила она у меня.

— А что, здесь можно выпивать? — слегка удивился я.

— Вообще-то нельзя, — почесывая мочку уха, смущенно ответила Рэйко. — Просто все смотрят сквозь пальцы. Вино, там, пиво… главное — не напиваться. Я прошу одного знакомого из персонала, вот он меня понемногу и снабжает.

— Иногда любим поддать на пару, — шутливо сказала Наоко.

— Хорошо вам.

Рэйко достала из холодильника и откупорила бутылку белого вина, принесла три фужера. Вино легкое и приятное — будто его сделали здесь же, на заднем дворе. Закончилась пластинка, Рэйко достала из-под кровати гитарный чехол, слегка подстроила инструмент и неспешно заиграла фугу Баха. Пальцы местами не поспевали, но играла она душевно. Как-то тепло и близко. В самой игре звучала радость.

— Я взялась за гитару уже здесь. В комнате ведь пианино нет. Вот и осваивала сама. Правда, пальцы — не для гитары, но получается сносно. И мне нравится играть на ней. Такая маленькая, простая и нежная… как уютная теплая комната.

Она сыграла что-то еще. Фрагмент какой-то сюиты. За бокалом вина, всматриваясь в пламя свечи, я прислушивался к Баху и, сам того не заметив, успокоился. После Баха Наоко попросила сыграть «Битлз».

— По заявкам слушателей. — Рэйко прищурилась. — Как сюда приехала Наоко, с тех пор я вынуждена играть сплошных «Битлз». Раб печальной музыки.

И она очень прилично заиграла «Michelle».

— Хорошая мелодия. Мне нравится. — Рэйко отпила вино и закурила. — Словно дождь шуршит над широким лугом.

Затем она сыграла «Nowhere Man» и «Julia». Иногда зарывала глаза и покачивала головой. И опять пила вино и курила.

— Сыграй «Норвежский лес», — попросила Наоко.

Рэйко принесла из кухни копилку в форме зазывно поднявшей лапу кошки, Наоко достала из кошелька стоиеновую монетку и бросила внутрь.

— А это еще зачем? — удивился я.

— У нас так заведено: когда я прошу сыграть эту песню, опускаю монетку. Я специально так делаю, потому что она мне нравится больше всего. Это просьба от сердца.

— Эти деньги идут мне на сигареты.

Рэйко хорошенько размяла пальцы и заиграла «Norwegian Wood». Она вкладывала в мелодию всю душу, но порыву чувств при этом не поддавалась. Я тоже достал из кармана сто иен и опустил в копилку.

— Спасибо, — улыбнулась Рэйко.

— Иногда слушаю и мне становится невыносимо грустно. Не знаю, почему, но мне кажется, что я заблудилась в дремучем лесу, — сказала Наоко. — Я одна, темно и холодно, никто не придет и не спасет. Поэтому она не играет эту песню, пока я не попрошу.

— Как в «Касабланке», — тихонько рассмеялась Рэйко.

Затем Рэйко сыграла несколько композиций боссановы.

Я все это время рассматривал Наоко. Она, как и писала в своем письме, выглядела бодрой, загорелой и подтянутой. Все-таки тут спортивные занятия, работа на свежем воздухе… Неизменными оставались лишь глубокие и прозрачные, как озеро, глаза и стыдливо трепетные губы. В целом, красота ее становилась зрелой. Некая изощренность, сравнимая разве что с завораживающим тонким лезвием, таившаяся в тени ее прежней красоты, отступила, и теперь вокруг Наоко витала особенная, как бы успокаивающая тишина. И красота ее пленяла мое сердце. Я поразился, насколько может измениться женщина за какие-то полгода. Наоко привлекала меня, как и прежде, а может быть, даже сильнее, но при этом оставалось только жалеть о том, чего она лишилась. Если вдуматься. Своенравная красота девушки, постепенно обретающей самостоятельность, к ней уже не вернется.

Наоко хотела узнать о моей жизни, и я рассказал ей о забастовке, о Нагасаве. Я раньше никогда не рассказывал о нем. Правильно описать его человеческую натуру, уникальную систему мышления и предубежденную нравственность оказалось очень даже непросто. Но она поняла, что я имел в виду. И только о наших с ним сексуальных похождениях я предпочел умолчать. Лишь объяснил, какой уникальный человек — мой близкий товарищ в общежитии. Тем временем Рэйко, обняв гитару, опять заиграла фугу. И по-прежнему отхлебывала вино и затягивалась сигаретой.

— Странный он, видимо, человек, — сказала Наоко.

— Действительно странный, — согласился я.

— А он тебе нравится?

— Не знаю, но вряд ли. О нем нельзя сказать, нравится он или нет. Да и сам он к этому равнодушен. В этом смысле — очень честный, откровенный и стоический человек.

— Странно, что ты считаешь его стоиком после такого количества женщин, — рассмеялась Наоко. — Сколько, говоришь, их у него было?

— Думаю, восемьдесят, а то и больше, — ответил я. — Но у него их чем больше, тем меньше смысла в каждой его выходке. И это как раз то, что ему нужно.

— Это и есть стоицизм? — спросила Наоко.

— Для него — да.

Наоко некоторое время размышляла.

— Думаю, он еще хуже меня на голову.

— Согласен, — ответил я. — Но только он подгоняет все свои искривления под систему, а затем аргументирует. Голова-то умная. Попробуй привезти его сюда — выйдет уже через два дня. Это он знает, то знает. Оп — и во всем разобрался. Вот человек. В народе таких уважают.

— Выходит, это у меня не все в порядке с головой, — сказала Наоко. — Я здесь еще не разобралась. Так же, как и в себе самой.

— Все с твоей головой в порядке. Нормальная голова. Я сам себя порой понять не могу. Уж на что обычный.

Наоко уселась с ногами на диван и уткнулась в колени подбородком.

— Знаешь, мне хочется больше узнать о тебе, — сказала Наоко.

— Говорю же, обычный. Из простой семьи. Воспитывался как и все. Лицом — так себе. Успехи в учебе — посредственные. В голове — обычные мысли.

— А разве не твой любимый Скотт Фицджеральд писал: «Нельзя доверять человеку, считающему себя обычным»? Помнится, я брала у тебя эту книгу почитать, — поддразнила меня Наоко.

— Точно, — признал я. — Но я не умышленно так сказал. Просто на самом деле я считаю себя обычным человеком. Вот, ты, например, можешь найти во мне что-нибудь необычное?

— Естественно, — удивилась Наоко. — Разве ты не понимаешь? Если бы не так, думаешь, я легла бы с тобой в постель? Или ты думал, что я пьяная, и мне уже все равно, что и с кем?

— Нет, конечно, я так не считаю.

Наоко молчала, разглядывая свои носки. Я тоже не знал, что сказать, и пил вино.

— Сколько у тебя было женщин? — как бы очнувшись, тихо спросила Наоко.

— Восемь или девять, — признался я.

Рэйко прекратила играть и неожиданно положила гитару на колени.

— Тебе, поди, еще и двадцати нет? Как же ты живешь?

Наоко молчала и пристально смотрела на меня ясным взглядом. Я рассказал Рэйко, как переспал, а затем расстался с первой своей девчонкой. И что при этом почему-то так и не смог ее полюбить. А затем рассказал и о том, как идя на поводу у Нагасавы, спал с незнакомыми девчонками.

— Я не оправдываюсь, но было тяжело, — сказал я Наоко. — Почти каждую неделю встречаться и разговаривать с тобой, сознавая, что в твоем сердце — лишь Кидзуки. От одной этой мысли становилось тягостно. Может, поэтому я спал с чужими.

Наоко несколько раз кивнула, затем подняла голову и посмотрела мне в лицо.

— Помнишь, ты спросил тогда, почему я не спала с Кидзуки? Ответить?

— Пожалуй, будет лучше.

— Я тоже так думаю. Мертвый навсегда останется мертвецом. А нам нужно жить дальше.

Я кивнул. Рэйко раз за разом отрабатывала сложный пассаж.

— Мне хотелось близости с Кидзуки. — Наоко сняла заколку, распустила волосы и принялась крутить в пальцах пластмассовую бабочку. — Естественно, он тоже хотел меня. Мы пробовали много раз, но все было тщетно. Ничего не получалось. Почему, я тогда не знала, как, впрочем, не знаю и сейчас. Я любила Кидзуки. Если он хотел, я была готова сделать для него все, что угодно. Но не получалось.

Наоко опять собрала и заколола волосы.

— Внутри все было сухо, — тихо сказала она. — Не раскрывалось. Ничуть. И было больно. Сухо… и больно. Мы пробовали. Пробовали по-разному. Но ничего не помогало. Пытались чем-нибудь смочить, а боль не проходила. Поэтому я всегда делала рукой или ртом… Понимаешь?

Я молча кивнул. Наоко разглядывала в окно луну. Она казалась большой и яркой.

— Была б моя воля, ни за что не стала бы тебе этого рассказывать. Слышишь? Была б моя воля, спрятала бы все это глубоко внутри. Но ничего не поделаешь. Об этом не получается молчать. Я сама ничего не могу понять. Потому что когда я спала с тобой, внутри было очень влажно. Ведь так?

— Да, — ответил я.

— Я… в тот день хотела тебя. Едва мы встретились, я хотела тебя. И все время ждала, когда ты меня обнимешь. Обнимешь, разденешь, начнешь меня ласкать и войдешь в меня. Я никогда раньше так не думала. Почему? Почему так получается? Ведь я вправду любила Кидзуки.

— А меня не любила, но при этом… Так?

— Прости, — сказала Наоко. — Я не хотела тебя обидеть. Но пойми правильно. У нас с Кидзуки были какие-то особые отношения. Мы играли вместе с трех лет. Мы всегда были вместе, разговаривали, понимали друг друга. Так и росли. Первый раз поцеловались в двенадцать лет. Как это было прекрасно… У меня тогда впервые начались месячные, и я пришла вся в слезах к нему — так мы были близки. Поэтому после его смерти я перестала понимать, как вести себя с людьми. И что значит — любить человека.

Она пыталась взять стоявший на столе бокал, но выронила из рук. Бокал упал на пол и покатился, вино разлилось по ковру.

— Хочешь вина? — спросил я у Наоко. Она некоторое время молчала, а потом вся затряслась и заплакала. Она согнулась пополам, спрятала лицо в ладонях, и так же, как тогда, рыдала взахлеб. Рэйко отложила гитару, подошла к Наоко и нежно погладила ее по спине. Положила руку ей на плечо, и Наоко, как младенец, прижалась к ее груди.

— Слушай, погуляй где-нибудь минут двадцать, а? За это время, думаю, все образуется.

Я кивнул, встал, надел поверх рубашки свитер и извинился перед Рэйко.

— Ладно. Чего там. Не переживай, ты здесь ни при чем. Когда вернешься, все будет в порядке, — подмигнула мне она.

Я прошел по тропинке в нереальном лунном свете, оказался в роще и принялся бесцельно бродить по ней. В странном свете все даже звучало иначе. Мои шаги, как будто по морскому дну, глухо доносились совершенно с другой стороны. Иногда за спиной слышались сухие тихие звуки. В роще было тягостно, как если бы ночные звери затаились и ждали, пока я пройду мимо.

Миновав рощу, я сел на пологом склоне и стал рассматривать корпус, в котором жила Наоко. Найти ее комнату оказалось несложно: достаточно было разглядеть в глубине темного окна еле заметное колыхание маленького огонька. Я все смотрел и смотрел на огонек — последний язычок пламени на пепелище души. Я хотел взять его в руки и сберечь. Как Джей Гэтсби каждую ночь наблюдал за лучиком света на другом берегу, я долго вглядывался в тот трепетный огонек.

Я вернулся в комнату где-то через полчаса. Аккорды Рэйко слышались даже у входа в корпус. Я тихо поднялся по лестнице и постучал. В комнате Наоко не оказалось — только Рэйко сидела на ковре, перебирая струны. Она показала пальцем на спальню — видимо, хотела сказать, что Наоко там. Затем положила гитару на пол, села на диван и велела мне сесть рядом. Разлила остатки вина по бокалам.

— Все нормально, — слегка похлопав меня по колену, сказала Рэйко. — Полежит и успокоится. Не переживай. Просто немного расстроилась. Слушай, а что если нам пока прогуляться вместе?

— Хорошо, — согласился я.

Мы с Рэйко не спеша прошли по освещенной фонарями тропинке, миновали теннисный корт и баскетбольную площадку и присели на скамейку. Из-под скамейки она достала оранжевый мяч и повертела его в руках. Спросила, играю ли я в теннис.

— Очень плохо, но умею, — ответил я.

— А в баскетбол?

— Не так чтобы очень.

— Тогда что же у тебя получается хорошо? — улыбнулась она, а в углах ее глаз собрались морщинки. — Кроме хождений по девкам?

— Да я и в этом не мастак, — слегка обиделся я.

— Не сердись. Я пошутила. А на самом деле? В чем ты силен?

— Особо ни в чем. Есть несколько любимых занятий…

— Например?

— Путешествовать пешком, плавать, читать книги.

— То есть, то, что можно делать в одиночестве.

— Да. Пожалуй, так. Мне с детства неинтересно играть в компании. Сколько ни пробовал, ничего не нравилось. Сразу становилось все равно, чем игра закончится.

— Тогда приезжай сюда зимой. Мы зимой бегаем на лыжах. Думаю, тебе понравится. Нахо́дишься за весь день по снегу, весь вспотеешь… — сказала Рэйко и посмотрела на свою правую руку в свете фонаря — словно оценивала старинный музыкальный инструмент.

— С Наоко часто так бывает?

— Иногда, — ответила Рэйко, разглядывая теперь левую руку. — Иногда она доводит себя до такого состояния. Расстраивается, плачет, но это ладно. Чему быть — того не миновать. Нужно выплескивать чувства наружу. Хуже, если она перестанет это делать. Иначе они будут накапливаться и затвердевать внутри. А потом — умирать в ней. Тогда все станет очень плохо.

— Я что-то не так сказал?

— Ничего. Все в порядке. Все так, не переживай. Говори откровенно, это лучше всего. Даже если станет больно обоим, или, как сегодня, ранит чьи-либо чувства — в конечном итоге, это все равно лучший способ. Если ты всерьез хочешь, чтобы она поправилась, делай так. Как я тебе говорила в самом начале, нужно не думать, как помочь ей, а делая так, чтобы она поправилась, самому стремиться стать лучше. Такой здесь метод. Поэтому тебе тоже необходимо обо всем говорить откровенно… пока ты здесь. Суди сам, во внешнем мире люди разве часто говорят правду?

— Это точно, — ответил я.

— Я здесь уже семь лет. Много людей прошло мимо меня за это время. Видимо, всякого насмотрелась. Поэтому теперь стоит лишь взглянуть на человека, и можно интуитивно определить, удастся ему вылечиться или нет. А вот что касается Наоко — я не понимаю. Даже предположить не могу, что с нею станет. Может, уже через месяц все как рукой снимет, а может, затянется на долгие-долгие годы. Поэтому тут я тебе не советчица. Могу сказать только простые истины: будь откровенен и помогайте друг другу.

— Почему непонятно только с ней?

— Видимо, она мне нравится, вот и не получается разобраться. Слишком много личного. Знаешь, она мне по-настоящему нравится. Нет, правда. Но вокруг нее много разных проблем… как бы это сказать… запутались в клубок, и распутывать нужно осторожно — по ниточке. Не исключено, что потребуется немало времени, чтобы размотать все до конца. А может, распутается вмиг — как по хлопку руки. Тут я ничего не решаю.

Она опять взяла в руки мяч, покрутила его и начала стучать им об землю.

— Самое главное — не падать духом, — сказал Рэйко. — Вот тебе еще одно предостережение. Не падать духом. Когда станет не по силам, и все перепутается, нельзя отчаиваться, терять терпение и тянуть, как попало. Нужно распутывать проблемы, не торопясь, одну за другой. Справишься?

— Попробую.

— Потребуется время. А может, даже спустя много времени полностью не вылечится. Ты об этом думал?

Я кивнул.

— Ждать трудно, — сказала Рэйко, ведя мяч. — Особенно человеку твоего возраста. Терпеливо ждать, когда она поправится. При этом нет ни сроков, ни гарантий. Сможешь? Настолько ли ты любишь Наоко?

— Не знаю, — честно признался я. — Я и правда толком не знаю, что значит «любить человека». Не в смысле — только Наоко. Но я сделаю все, что в моих силах. Не сделай я этого, самому будет непонятно, куда идти дальше. Действительно, нам с Наоко необходимо помочь друг другу. Иного выхода нет.

— И продолжать спать со случайными девчонками?

— Здесь я тоже не знаю, как быть. Что мне делать-то? Что я должен — ждать и при этом мастурбировать? Я сам не могу разобраться.

Рэйко положила мяч на землю и похлопала меня по колену.

— Послушай, я не говорю, что спать с девчонками — нехорошо. Спи, если тебе это нравится. Это ведь твоя жизнь. Решай сам. Но я хочу сказать тебе не это. Нельзя связывать себя неестественно, понимаешь? Иначе долго это не продлится. Девятнадцать-двадцать лет — очень важный период. Если что-то хоть чуть-чуть пойдет криво, с годами пожалеешь. Я серьезно. Поэтому хорошенько подумай. Хочешь оберечь Наоко — береги и себя.

— Я подумаю.

— Мне тоже когда-то было двадцать. Давным-давно, — сказала Рэйко. — Веришь?

— Верю… конечно.

— От всего сердца?

— От всего, — рассмеялся я.

— Ну, не такая, как Наоко, но я тоже была ничего себе… в ту пору. Без морщин.

— Мне нравятся такие морщины.

— Спасибо. Но впредь знай — женщинам нельзя говорить: «У вас очаровательные морщины». Только я рада таким словам.

— Буду знать.

Она достала из кармана брюк портмоне, вынула из кармашка для проездного билета фотографию и протянула мне. Цветной снимок хорошенькой девочки лет десяти. В ярком лыжном костюме. Она приветливо улыбалась, стоя на снегу.

— Красавица, правда? Моя дочь. Прислала мне эту фотографию в начале года. Сейчас учится в четвертом классе.

— Улыбка похожа, — сказал я и вернул фотографию. Она сунула снимок в портмоне, тихонько шмыгнула носом и закурила.

— В молодости я собиралась стать профессиональной пианисткой. Меня признали. Блистала талантом, росла избалованной. Побеждала на конкурсах. Лучшие оценки в консерватории, после окончания меня собирались отправить на стажировку в Германию. Короче, безоблачная юность. За что ни бралась, все спорилось, а если не получалось, делали так, чтобы получилось. Но произошло непостижимое, и в одночасье все пошло прахом. Было это на четвертом курсе консерватории. Мы готовились к ответственному конкурсу, и я беспрерывно репетировала. И вот ни с того ни с сего перестал двигаться мизинец на левой руке. Почему — непонятно, не двигается — и все тут. Массировала, опускала в горячую воду, дала рукам два-три дня отдыха, но все тщетно. Вся бледная пошла в больницу. А там говорят: «С пальцем все в порядке, нерв не нарушен, значит, дело не в пальце, а раз так, это — из области психики». Пошла к психиатру. Но там мне тоже ничего толком не сказали: мол, видимо, из-за стресса перед конкурсом. И напоследок посоветовали: оставь на некоторое время пианино в покое.

Рэйко глубоко затянулась и выдохнула дым. Несколько раз крутнула шеей.

— Тогда я решила съездить отдохнуть к бабушке на полуостров Идзу. Подумала: бог с ним, с этим конкурсом, поживу здесь недельку-другую, развеюсь, не прикасаясь к инструменту. Но не тут-то было. Чем бы ни занялась — в голове одно пианино и ничего больше. А вдруг мизинец так и останется неподвижным до конца жизни. Как тогда жить? Все мысли только об этом. Что тут поделаешь, если до сих пор инструмент был всей моей жизнью? Я начала заниматься в четыре года и с тех пор жила одной мыслью о музыке. Все остальное в голове не задерживалось. Попробуй отобрать инструмент у девчонки, которая выросла, и пальцем не притрагиваясь к работе по дому, лишь бы не повредить руки, а все вокруг твердили, как хорошо она играет. Что у нее останется? Щелк — и крышу повело. В голове все смешалось и… полный мрак!

Она бросила на землю окурок и затоптала его ногой. Затем опять несколько раз повернула шею.

— Мечта о карьере пианистки померкла. Два месяца в больнице, выписка. Кстати, не успела лечь в больницу, как мизинец начал двигаться. Восстановилась в консерватории, еле-еле закончила. Но что-то к тому времени уже испарилось. Какой-то сгусток энергии покинул тело. Врачи отговаривали: мол, для профессиональной пианистки — слишком слабые нервы. Тогда после консерватории я стала давать уроки на дому. Нелегко приходилось. Будто на этом закончилась моя жизнь. Самый лучший период оборвался в двадцать лет. Не двадцать лет. Несправедливо, да? Столько было возможностей в руках, смотрю — а вокруг уже ничего. Никто не хлопает, никто со мной не возится, никто не хвалит, и только каждый божий день — этюды Черни для соседских ребятишек. Настроения — никакого. Часто плакала. Обидно же… Когда узнаешь, что бездари занимают призовые места на таких-то конкурсах, устраивают свои концерты в таких-то филармониях. Слезы сами льются из глаз.

Родители относились ко мне так, будто притрагивались к опухоли. Их состояние тоже можно понять. Еще совсем недавно гордились своей дочерью, а теперь она возвращается из психушки. Такую и замуж толком не выдашь. С таким вот настроением и жили. Когда делишь кров, оно по-любому передается. Как такое терпеть? Выйдешь на улицу — кажется, будто соседи обо мне сплетничают, становится страшно и не хочется выходить из дому вовсе. Вот так еще раз — щелк! Опять повело крышу, все смешалось и снова в голове мрак. Было мне тогда двадцать четыре. Прописали семь месяцев лечения в санатории. Не в этом, а с высокой оградой и запертыми воротами. Грязно, пианино нет… В то время я уже не знала, как быть. Только нестерпимо хотелось побыстрее оттуда выйти, и я отчаянно старалась поправиться. Семь месяцев — долгий срок. Так у меня прибавилось морщин.

Рэйко усмехнулась.

— Вскоре после выписки я познакомилась с будущим мужем, мы поженились. На год младше меня, инженер в авиастроительной компании, из моих учеников. Хороший человек. Молчаливый, но искренний и добрый. Примерно полгода у меня занимался, а потом неожиданно предложил выйти за него замуж. Представляешь, внезапно так… за чаем после занятия. Без единого свидания, ни разу даже не прикоснулся ко мне. Я перепугалась и ответила, что не могу стать его женой. «Ты — хороший человек, нравишься мне, но по разным обстоятельствам я не могу выйти замуж». Он захотел узнать, по каким таким обстоятельствам, и я во всем честно призналась. Что два раза сходила с ума и лечилась. Рассказала ему все до мельчайших подробностей. По какой причине, и что со мною после этого стало. Не исключено, что это может повториться в будущем. Он попросил время подумать, на что я ответила: «Подумай хорошенько. Я не тороплю». Прошла неделя, он приходит и говорит, что не передумал. На что я ему: «Потерпи три месяца. Давай это время будем встречаться, и если точно не передумаешь, вернемся к этому разговору».

Три месяца мы встречались раз в неделю, ходили в разные места, разговаривали на разные темы. За это время я его очень полюбила. С ним казалось, что ко мне возвращается жизнь. С ним мне было легко. Забывались неприятности. Ну не вышло из меня пианистки, лежала в дурдоме — жизнь на этом ведь не заканчивается. Впереди меня ждет немало интересного. И я от всего сердца была ему благодарна за то, что он для меня сделал. Прошло три месяца, а он по-прежнему хотел меня в жены. Я ему: «Хочешь со мной спать — я не против. Я еще ни с кем этого не делала. Ты мне очень нравишься. Хочешь меня — бери. Но жениться на мне — совсем другое дело. Женишься — и на тебя лягут все мои заботы. Они куда серьезней, чем ты думаешь. Ты готов?»

Он отвечает: «Готов. Я не хочу только спать с тобой. Я хочу жениться, чтобы делить с тобой все, что у тебя внутри». Он действительно так думал. Такой человек: говорит лишь то, что думает, а что сказал — непременно выполнит. «Хорошо, — говорю, — давай поженимся». А что я еще могла ему ответить? Мы поженились спустя еще четыре месяца. Он из-за этого поссорился с родителями и порвал с ними все отношения. Дом его родителей — старый особняк на Сикоку. Те досконально изучили мое прошлое и узнали про обе клиники. Встали на дыбы, вконец разругались. Может, они по-своему были правы. Но мы из-за этого не смогли сыграть свадьбу, а просто пошли в мэрию и подали заявление на регистрацию. Съездили на две ночи в Хаконэ, и были при этом очень счастливы. Целиком и полностью. В общем, я до замужества оставалась девственницей. До двадцати пяти лет. Поверишь?

Рэйко перевела дыхание и вновь взяла в руки баскетбольный мяч.

— Считала, что пока я с этим человеком, все будет в порядке. Пока я с ним, хуже не станет. Знаешь, при нашем заболевании самое главное — такое вот доверие. А на такого человека можно положиться. Станет мне плохо — в смысле, опять поедет крыша, — он сразу это заметит и осторожно и терпеливо приведет меня в порядок: поправит голову, распутает клубок… Пока сохраняется это доверие, болезнь не возникнет, того самого щелчка не произойдет. Как я была рада… Думала, что жизнь — прекрасна! Настроение такое, будто меня подобрали в холодном бушующем море, закутали в одеяло и уложили в теплую постель. Через два года у нас родился ребенок, начались новые хлопоты. Я почти забыла о своей болезни. Утром проснусь — занимаюсь по дому, смотрю за ребенком, возвращается муж — кормлю его ужином… И так день за днем. Пожалуй, то было самое настоящее счастье в моей жизни. Сколько лет оно длилось-то? Пока мне не исполнился тридцать один. И опять — щелк! Взрыв.

Рэйко закурила. Ветер уже стих. Дым поднимался и пропадал в темноте ночи. Я посмотрел наверх — все небо усыпали мириады звезд.

— Что случилось? — спросил я.

— Ах да… — как бы очнулась она. — Произошла очень странная история. Будто меня все это время поджидала ловушка или западня. Как вспомню, до сих пор дрожь пробирает… — Рэйко потерла рукой висок. — Извини, ты приехал к Наоко, а я загрузила тебя своими историями.

— Мне на самом деле хочется узнать, что было дальше. Если, конечно, можно.

— Ребенок пошел в детский сад, и я понемногу начала играть на пианино, — продолжала Рэйко. — Не для кого-нибудь, для себя. С маленьких композиций Баха, Моцарта, Скарлатти. Конечно, пробел был большим, инстинкты уже не вернешь. Пальцы не слушались, как раньше. Но я все равно была рада. Я могу играть… Стоило только сесть за инструмент, чтобы сразу понять, как я люблю музыку, как мне ее не хватало. И как это прекрасно — играть для самой себя!

Я уже говорила: я начала играть с четырех лет, — но теперь поймала себя на мысли, что ни разу не играла для души. Я садилась за инструмент, чтобы сдать экзамены, выполнить домашнее задание, привести кого-нибудь в восторг. Конечно, тоже важно, чтобы стать мастером своего дела. Однако в определенном возрасте человеку необходимо играть музыку для себя. На то она и музыка. И вот, сойдя с прежнего элитного пути, в тридцать один или тридцать два я наконец-то поняла это. Отправляла ребенка в сад, быстро расправлялась с домашними делами и по часу-другому играла любимые произведения. До сих пор проблем не возникало. Правильно?

Я кивнул.

— И вот однажды приходит ко мне женщина, которую я знала только в лицо — мы лишь здоровались, встречаясь на улице. «Дело в том, что моя дочь очень хочет заниматься у вас пианино. Не могли бы вы давать ей уроки?» Сказала, что живут они поблизости, но, видимо, на приличном расстоянии, раз я ничего не знала о ее дочери. По ее словам, девочка, проходя мимо нашего дома, часто слышит мою игру, и в полном восторге от нее. Видела меня и просто восхищена. Ей четырнадцать лет, учится в средней школе, до сих пор брала уроки у разных преподавателей, но дело почему-то не заладилось, и сейчас никто с ней не занимается.

Я отказалась. Прошло столько лет: ладно бы ученик начинающий, но преподавать ребенку с многолетним опытом занятий — дело бессмысленное. Мне в первую очередь собственного воспитывать нужно, и к тому же — этого я вслух, естественно, не сказала — если у ребенка часто меняются преподаватели, толку от этого не будет. Но мамаша не унималась: можно хотя бы встретиться. Ну хорошо, только раз. Напористая женщина. Я не устояла и согласилась — тем более, что отказывать во встрече причин у меня не было. Через три дня девочка пришла одна. Ангельски красивая. Такую красавицу я не видела ни разу — ни до, ни после. Длинные и черные, как только что разведенная тушь, волосы. Стройные ноги и руки, сияющие глаза. А губы — изящные и нежные, словно их только что вылепили. Как увидела ее, так и обомлела… на какое-то время. Она сидела на диване в гостиной — и вся комната преображалась. Я смотрела на нее, и слепило глаза так, что хотелось прищуриться. Вот такой ребенок. До сих пор стоит у меня перед глазами.

Рэйко прищурилась, будто на самом деле увидела перед собой лицо той девочки.

— Мы пили кофе и около часа беседовали. О музыке, о школе. По виду — смышленый ребенок. Говорит по сути, имеет собственное острое мнение, умеет притягивать к себе собеседника. Даже страшно. Но в чем крылся страх, я тогда не знала. Лишь пронеслось в мыслях: есть у нее что-то жуткое в чертах лица. Но чем дольше мы разговаривали, тем тише звучал голос здравого смысла. Иными словами, она была настолько молода, красива и поразительна, что рядом с ней я почувствовала себя гадким утенком. Подумаешь о ней плохо вскользь и понимаешь, что это — мысли корыстные и завистливые.

Она несколько раз кивнула сама себе.

— Мне бы такую красоту и голову — наверняка была б лучше, чем сейчас. Или… Чего еще можно желать с такими красотой и умом? Зачем нужно издеваться и презирать слабых, если тебя окружают такой заботой? Ведь для этого нет никаких причин, да?..

— И что она сделала плохого?

— Если говорить по порядку, она была хронической лгуньей. Только болезнью это и назовешь. Сочиняла все подряд, и пока рассказывала, сама начинала в это верить. А чтобы придать истории правдоподобность, подстраивала под нее все остальные обстоятельства. Обычно что-то начинало казаться странным, сомнительным, а у нее так стремительно работала голова, что она обгоняла мысль собеседника, нанизывала разные подробности так, что тот уже ничего не подозревал. И мысли не возникало, что все это — ложь. Никому ведь и в голову не придет, что такая красивая девочка будет врать по мелочам. Я тоже так думала. Много я наслушалась историй за полгода, и ни разу ни в чем ее не заподозрила. Ни разу не усомнилась, что все это от начала и до конца — сплошная выдумка. Как последняя дура.

— Что, например, она врала?

— Всякое, — ехидно ухмыльнулась Рэйко. — Как я только что говорила, человек раз соврет — и нужно продолжать врать дальше. Это синдром лжи. Но у большинства людей, страдающих этим синдромом, ложь — невинная, и все окружающие об этом знают. А с ней было все иначе. Она врала, причиняя боль другим, только чтобы прикрыть себя, она использовала все, что возможно. Выбирала, кому врать, а кому — нет. Например, если врать матери или близким подругам, ложь быстро разоблачат. Здесь она себя сдерживала. Когда ничего не оставалось, врала, но с большой осторожностью. Так, чтобы наверняка не поняли. А если ее ловили на враках, лила из своих красивых глаз крокодильи слезы, отнекиваясь или извиняясь. Несчастным голоском. Кто на такую будет сердиться?

До сих пор не могу понять, почему она выбрала именно меня. Выбрала в качестве жертвы, или в надежде на помощь. Я и сейчас не знаю… совершенно. Сейчас-то уже безразлично. Все позади и, в конце концов, сложилось вот так.

Повисло молчание.

— Она повторила все, что сказала мне ее мать. Проходила мимо, услышала пианино, прониклась. Видела и восхищалась мною на улице. Представляешь, так и сказала: «Я восхищена!» Я аж покраснела. Еще бы — вызывать восхищение у такой красивой, как кукла, девочки. Хотя, наверное, не все сказанное ею было ложью. Конечно, мне тогда перевалило за тридцать, я не такая умница и красавица, как она, не талант, но было и во мне что-то привлекательное, чего не хватало ей. Пожалуй, так. Поэтому она мною и заинтересовалась. Сейчас уже можно так предположить. Не думай, что я хвалюсь.

— Понимаю.

— Она принесла ноты и спросила, можно ли попробовать. Хорошо, говорю, пробуй. Она сыграла инвенцию Баха. Это было, как бы сказать… интересное исполнение. Интересное — или странное. Одним словом, необычное. Умелым тоже не назовешь. С другой стороны, в музыкальной школе она не учится, уроки то берет, то нет. Играет в своем стиле. Поэтому звук оказался не отрепетированным. Сыграй она так на вступительном экзамене в музыкальную школу, сразу дали бы от ворот поворот. Но… что-то звучит. На девяносто процентов — ужасно, а оставшиеся десять: там, где должно звучать, — звучит. И это инвенция Баха. Меня заинтересовало, что же она из себя представляет.

В мире много юных талантов, играющих Баха гораздо-гораздо лучше. Раз в двадцать лучше ее. Но в таком исполнении, как правило, нет содержания. Одна пустота. А девочка играла неумело, но было в ее игре немного того, что привлекает внимание людей, по крайней мере, привлекло меня. Тогда я подумала: кажется, есть смысл с нею позаниматься. Конечно, переучить ее до уровня профессионала — дело немыслимое. Но сделать счастливую пианистку, способную играть себе в радость, как я сама в то время, да и сейчас тоже, — можно. Однако все это оказалось пустой надеждой. Она была не из тех, кто делает что-то тихонько для себя. Этот ребенок просчитывал все до мелочей и использовал любые способы, чтобы восхищать других. Она прекрасно знала: все придут в восторг, обязательно будут хвалить. Она даже знала, как сыграть, чтобы привлечь мое внимание. Все четко просчитывалось. И много раз изо всех сил репетировалось только то, что будет сыграно мне. Я даже вижу, как она это делала.

Но и сейчас, уже зная обо всем, должна признаться: то было прекрасное исполнение. Сыграй она мне еще раз, я опять была бы тронута до глубины души. Даже помня обо всем ее коварстве, лжи и недостатках. Вот ведь в мире как бывает.

Рэйко сухо откашлялась и замолчала.

— Выходит, она стала ученицей? — спросил я.

— Да. Раз в неделю. По субботам в первую половину дня они в этот день не учились. Ни разу не пропустила, всегда приходила вовремя — идеальная ученица. Занималась усердно. А после занятий мы ели пирожные и разговаривали… — Рэйко, будто о чем-то вспомнив, посмотрела на часы. — Не пора ли нам вернуться? Я беспокоюсь за Наоко. Ты ведь не забыл еще о ней?

— Не забыл, — рассмеялся я. — Просто увлекся рассказом.

— Если хочешь узнать, что было дальше, расскажу завтра вечером. Длинная история — за раз все не перескажешь.

— Прямо как сказки Шехерезады.

— Точно. Ты так и в Токио не сможешь вернуться, — тоже засмеялась Рэйко.

Мы опять прошли через рощу и вернулись в комнату. Свеча потухла, в гостиной темно. Дверь в спальню открыта, над тумбочкой зажжен бра, и еле заметные лучи падают на ковер. И в этом мраке на диване неподвижно сидела Наоко. Она переоделась в халат, укутала шею в воротник и сидела, подвернув под себя ноги. Рэйко подошла к ней и положила руку ей на голову.

— Лучше?

— Да, все хорошо. Прости, — тихо сказала Наоко. Затем повернулась ко мне и так же извинилась. — Удивился?

— Немного, — улыбнулся я.

— Иди сюда, — сказала она.

Я сел рядом, и Наоко, будто собиралась выдать тайну, нежно прижалась губами к краю моего уха.

— Прости, — тихо повторила она и отстранилась. — Порой я сама не понимаю, что и как происходит.

— Со мной тоже часто бывает такое.

Наоко посмотрела на меня и улыбнулась.

— Знаешь, я хочу побольше узнать о тебе, — сказал я. — Как ты здесь живешь, чем занимаешься, какие тут люди.

Наоко довольно четко и размеренно описала свой день. Подъем в шесть утра, здесь же завтрак. Прибравшись в птичнике, как правило, работает в поле. Выращивает овощи. Час до или после обеда — собеседование с врачом или дискуссия по группам. После обеда — занятия по свободному расписанию. Здесь можно выбирать самостоятельно: какой-нибудь курс лекций, работы по хозяйству или спортивные занятия. Наоко ходила на французский язык, вязание, пианино, древнюю историю.

— Пианино преподавала нам Рэйко. Еще она учит игре на гитаре. Мы то становимся учениками, то превращаемся в учителей. Французскому учит человек, который прекрасно владеет этим языком. Историю ведет бывший преподаватель по обществоведению. Мастер-рукодельница — курсы вязания. Получается своеобразная школа. Одно жаль — я сама никого ничему научить не могу.

— Я тоже.

— В общем, здесь заниматься даже интереснее, чем в институте. Я хорошо учусь, и мне это в радость.

— А что вы делаете вечерами после ужина?

— Я разговариваю с Рэйко, читаю книги, слушаю пластинки, хожу к соседями, и мы играем в разные игры, — перечислила Наоко.

— А я играю на гитаре и пишу автобиографию, — подхватила Рэйко.

— Вот как?

— Шутка, — засмеялась Рэйко. — Около десяти мы ложимся спать. Здоровый образ жизни, не находишь? И спится без задних ног.

Я посмотрел на часы — около девяти.

— Выходит, вас скоро потянет в сон?

— Сегодня не страшно… если ляжем позднее, — сказала Наоко. — Давно не виделись, хочется обо всем поговорить. Расскажи что-нибудь?

— Пока я вас здесь ждал, неожиданно вспомнил много разных старых событий, — сказал я. — Помнишь, как мы с Кидзуки ездили тебя проведать? В больнице у моря. Кажется, летом предпоследнего класса.

— Когда мне оперировали грудь? — весело улыбнулась Наоко. — Помню хорошо. Вы тогда приезжали на мотоцикле и привезли растаявший шоколад. Помаялась я тогда, чтобы его от коробки отодрать. Кажется, это было так давно..

— Да. Помнится, ты тогда сочиняла длинные стихи.

— В таком возрасте все девчонки сочиняют, — фыркнула Наоко. — И чего тебе это в голову пришло?

— Не знаю. Просто мелькнуло и все. Случайно вспомнил запах бриза, нэриум[32]… Кстати, Кидзуки тебя тогда часто навещал?

— Крайне редко. Мы из-за этого даже поругались… после. Приехал один раз в самом начале, потом с тобой и… все. Наглец, а? В первый раз немного посуетился, а через десять минут его и след простыл. Апельсины привез. Что-то побурчал. Почистил и накормил меня ими. Опять пробурчал что-то невнятное и испарился. Говорил, что не переносит больницу и все такое, — сказала Наоко и засмеялась. — В этом смысле он так и оставался ребенком, разве нет? В больнице к постели прикован любимый человек, которого навещают, чтобы поддержать и ободрить. Мол, держись, выздоравливай. А ему разве до таких мыслей было?

— Но когда мы приезжали вместе, я ничего не заметил. Вы общались, как обычно.

— Потому что тогда был ты, — сказала Наоко. — Он в твоем присутствии всегда старался держаться. Не показывал свои слабости, потому что ты ему нравился. Эх, Кидзуки… Он изо всех сил пытался поворачиваться к тебе только сильной стороной. А когда мы оставались вдвоем, все было иначе. Он позволял себе слабину. Вообще у него характер был переменчивый. Например, он мог какое-то время неугомонно тараторить, а в следующий миг уходил в себя. И так очень часто. Причем, у него это с детства. Он постоянно стремился измениться, стать лучше.

Наоко вытянула затекшую ногу.

— Но получалось плохо, он нервничал, сокрушался. Столько в нем было всего хорошего и прекрасного, но до самого конца он так и не смог поверить в себя. Только и думал: нужно сделать то, изменить это. Бедный Кидзуки…

— Если он старался всегда показывать мне свои лучшие стороны, ему это удавалось. Я его видел лишь с лучшей стороны.

Наоко улыбнулась.

— Думаю, он рад это услышать. Ты был его единственным другом.

— Он моим — тоже, — сказал я. — Ни до, ни после него у меня не было тех, кого я мог бы назвать друзьями.

— Поэтому мне нравилось быть с вами обоими. Еще бы, ведь я тоже могла видеть только лучшие его стороны. Мне при этом становилось очень приятно и спокойно. Интересно, а что ты об этом думал?

— Я беспокоился, как ты к этому относишься. — И я слегка кивнул.

— Но вся штука в том, что это не могло длиться вечно. Невозможно было сохранять этот маленький круг вечно. Это понимал и Кидзуки, и я, и ты. Ведь так?

Я опять кивнул.

— Если честно, я очень любила его слабые стороны. Не меньше, чем сильные. В нем совершенно не было ни плутовства, ни злобы. Только слабость. Но он не верил, когда я ему об этом говорила, и твердил одно и то же. «Наоко, все это потому, что мы вместе с трех лет, и ты слишком хорошо меня знаешь. Вот и не можешь отличить плохое от хорошего, все валишь в одну кучу». Постоянные его слова. Но, что бы ни говорили, я любила его, и никто больше не был мне интересен.

Наоко посмотрела на меня и печально улыбнулась.

— У нас все было совсем не так, как у других пар. У нас будто сами тела слились. Разведи нас, и тела опять сольются, будто их тянет друг к другу. Поэтому ничего удивительного, что мы были вместе. У нас не было ни выбора, ни возможности для раздумий. В двенадцать мы поцеловались, с тринадцати ласкали друг друга. Или я приходила к нему домой, или он ко мне в гости, и я делала ему… Правда, сама я не считаю, что мы были скороспелками. Для меня это было естественно. Я не отказывала, когда он хотел потрогать мою грудь или поласкать клитор. Когда он хотел кончить, я помогала ему рукой. Если бы кто-нибудь начал нас за это ругать, я бы наверняка удивилась и рассердилась. Ведь мы не делали ничего плохого — только само собой разумеющееся. Мы знали наши тела от головы до пят, и казалось, будто мы обладаем ими совместно. Но какое-то время мы дальше не заходили. Боялись залететь, а как предохраняться, тогда еще не знали… Вот так и росли вместе — двое одна пара. Проблем с созреванием у нас почти не было, обычных детских вспышек эгоизма — тоже. Я уже говорила: секс для нас был полностью открыт, и мы не заостряли на нем внимания, потому что могли делиться своим самым сокровенным. Мы будто пили друг друга. Понимаешь, о чем я?

— Понимаю, — ответил я.

— Мы не могли существовать раздельно. И если бы Кидзуки был жив, мы бы, вероятно, остались вместе, любили друг друга и постепенно становились несчастливы.

— Почему?

Наоко поправила рукой волосы, а когда наклонилась вперед, прядь упала ей на лицо.

— Видимо, нужно было вернуть жизни долг. — Наоко подняла голову. — Долг за трудное детство. Мы не заплатили вовремя по счетам, и вот они настигли нас. Кидзуки — в могиле, я — здесь. Мы были как голые дикари, выросшие на необитаемом острове. Проголодались — сорвали банан, стало грустно — обнялись и уснули. Но вечно так продолжаться не могло. Мы взрослели, пора было выходить в люди. Поэтому ты оказался для нас очень важным. Через тебя мы по-своему пытались вступить во внешний мир. Но толком ничего не вышло.

Я кивнул.

— Только не считай, что мы тебя использовали. Кидзуки и вправду тебя очень любил. Отношения с тобой оказались нашим первым контактом с людьми. И длится это до сих пор. Кидзуки умер, его больше нет, но ты для меня — по-прежнему единственная связь с миром. И я люблю тебя так же, как прежде это делал Кидзуки. Мы сделали тебе больно, не желая этого. Нам даже в голову не могло прийти, что все может так получиться.

Наоко опять потупилась и замолчала.

— Может, какао попьем? — предложила Рэйко.

— Да, хотелось бы. Очень, — сказала Наоко.

— Я бы выпил коньяку. У меня есть. Можно? — спросил я.

— Пожалуйста-пожалуйста, — сказала Рэйко. — Мне тоже дашь глоточек?

— Конечно, — улыбнулся я.

Рэйко принесла два стакана, и мы выпили. Затем она пошла на кухню варить какао.

— Может, поговорим о чем-нибудь хорошем? — спросила Наоко.

Но у меня не нашлось ни одной веселой темы. «Был бы Штурмовик», — с горечью подумал я. Одного упоминания о нем достаточно, чтобы всем вокруг стало весело. Ничего не поделаешь, и я принялся рассказывать о нечистоплотной жизни общажного народа. Нечистоплотной настолько, что от одного воспоминания мне стало противно, но женщины покатывались со смеху. Затем Рэйко пародировала больных из клиники. Тоже достаточно смешно. В одиннадцать глаза Наоко сделались сонными, Рэйко разобрала диван-кровать и постелила мне.

— Ночью можешь прийти насиловать, только не перепутай кровати, — сказала Рэйко. — Тело без морщин на левой кровати — Наоко.

— Враки, я сплю на правой.

— Завтра можно пропустить несколько занятий после обеда. Давайте устроим пикник? Поблизости есть очень хорошее место, — предложила Рэйко.

— Хорошо, — ответил я.

Они по очереди почистили зубы и ушли в спальню. Я выпил немного коньяку, улегся в постель и попытался вспомнить все события сегодняшнего дня по порядку, с самого утра. День показался очень длинным. Комнату по-прежнему наполнял лунный свет. В спальне Рэйко и Наоко стояла полная тишина, не доносилось ни единого звука. Лишь изредка раздавался тихий скрип кровати. Я закрыл глаза: во мраке кружились маленькие фигурки, в ушах отдавались отголоски гитары Рэйко, но и это длилось недолго. Меня окутывал сон и уволакивал тело в теплую грязь. Я увидел во сне иву. По обеим сторонам дороги стояли в ряд ивы. Просто немыслимое количество. Дул сильный ветер, а ветви даже не шевелились. «Интересно, почему?» — подумал я. На каждой ветке сидело по маленькой птичке. И ветки под их весом оставались неподвижны. Я постучал обломком палки по ближайшей. Думал согнать птичку и заставить ветку шевельнуться, но птичка не улетела. Ни одна — птички превращались в металлических и со звоном падали на землю.

Открыв глаза, я подумал, будто вижу продолжение сна. Комнату окутывал белый свет луны. Я машинально начал было искать по полу упавших металлических птиц, но их, конечно, нигде не было. На краю дивана сидела Наоко и неотрывно смотрела в окно. Она подогнула ноги и съежилась, как голодная сирота, опираясь на колени подбородком. Я хотел посмотреть время и начал искать часы в изголовье, но их на месте не оказалось. «Судя по луне, часа два-три», — предположил я. Мучила сильная жажда, но я решил не спускать с Наоко глаз. На ней был тот же голубой халат, одна сторона челки заколота все той же бабочкой. Лунный свет падал на ее красивый лоб. «Странно», — подумал я. Перед сном она снимала заколку.

Наоко сидела, не шелохнувшись. Она походила на маленькую зверушку, завороженную лунным светом, а он падал так, что отчетливо виднелась тень от ее губ. И тень эта — легкая, ранимая — едва шевелилась в такт сердцу или тайным порывам души. Будто Наоко беззвучно шептала, обращаясь к ночной темноте.

Чтобы хоть как-то прогнать жажду, я сглотнул слюну, но в тишине звук показался до жути громким. Вдруг, будто бы это послужило неким знаком, Наоко встала, едва шурша одеждой, опустилась на колени у изголовья дивана и посмотрела мне в глаза. Я тоже смотрел ей в глаза, но они мне ничего не говорили. Зрачки были неестественно прозрачными, словно из них выглядывал иной мир, но сколько бы я ни всматривался, ничего не смог обнаружить в их глубине. Лица наши разделяли сантиметров тридцать, но мне показалось, что Наоко — за несколько световых лет от меня.

Я протянул руку, чтобы коснуться ее, а Наоко подалась назад, и ее губы слегка задрожали. Затем она подняла руки и, не спеша, начала расстегивать пуговицы халата. Семь пуговиц. Я смотрел, как ее тонкие и красивые пальцы одну за другой расстегивают эти пуговицы, словно сон мой продолжался. Когда поддалась последняя, Наоко стянула халат, как насекомые сбрасывают кожу, и откинула его назад. Под халатом ничего не было. На ней осталась лишь заколка-бабочка. Сбросив халат, Наоко, продолжая стоять на коленях, смотрела на меня. В мягком лунном свете ее мерцающее тело выглядело беспомощным, как у новорожденного младенца. Стоило ей немного — самую малость — шевельнуться, и едва заметно сдвинулся попавший на тело свет луны, изменив ее силуэт. Грубая тень, сотканная из частиц — груди с маленькими сосками, впадины пупка, талии и волосков лобка, — изменялась, подобно кругам на спокойной глади озера.

«Какая идеальная плоть», — подумал я. С каких это пор у Наоко такое совершенное тело? И куда делось то, которое я прижимал к себе в ту незапамятную весну?

В ту ночь, когда я медленно раздевал плачущую Наоко, у меня осталось впечатление какого-то несовершенства. Грудь — твердая, соски — как выступы не на своем месте, талия — жесткая. Конечно, Наоко была девушкой красивой, а тело ее — пленительным. Оно возбуждало меня и увлекало с невероятной силой. Но даже так, прижимая к себе ее нагое тело, лаская и целуя его, я вдруг поймал себя на странном и глубоком ощущении его неловкости, какой-то несбалансированности. Обнимая ее, я будто хотел сказать: «Я имею тебя. Я вхожу в тебя. Но это ничего не значит. Мне все равно. Ведь это лишь телесная связь. Мы лишь говорим друг другу, что можем общаться только соприкосновением наших несовершенных тел. И мы тем самым разделяем между собой наше несовершенство». Но, естественно, на такое объяснение я не решился. Я лишь молча и крепко ее обнимал и чувствовал чужеродную сухость, что оставалась в теле Наоко, не в состоянии к нему привыкнуть. И это осязание лишь добавило мне чувства и сделало мой член до невероятности упругим.

Однако сейчас тело Наоко передо мной — совсем другое. «Оно будто бы переродилось в свете луны, стало совершенным», — подумал я. Его детская пухлость, как после смерти Кидзуки, исчезла, плоть словно бы созрела. Тело ее стало настолько красивым, что я даже не почувствовал возбуждения. Я лишь рассеянно всматривался в ее тонкую талию, округлые гладкие груди, тихие толчки обнаженного живота и ниже — в дымку мягких черных волос на лобке.

Она показывала мне свое обнаженное тело минут пять или шесть. А потом опять накинула халат, застегнув сверху все пуговицы по порядку. Встала, тихо открыла дверь в спальню и скрылась.

Я неподвижно лежал на диване. Долго лежал. Затем передумал, встал, подобрал упавшие на пол часы поднес их к свету. Без двадцати четыре. Я выпил на кухне несколько стаканов воды, вернулся в постель, но не смог уснуть до рассвета, пока бледно-голубой лунный свет не померк в заливших всю комнату первых лучах солнца. Я был в полудреме, когда подошла Рэйко и, похлопав меня по щекам, прокричала:

— Утро! Утро!

Пока Рэйко приводила в порядок диван, Наоко на кухне готовила завтрак. Она улыбнулась мне:

— Доброе утро!

— Доброе утро, — ответил я. Стоя рядом с Наоко, я смотрел, как она, мурлыча себе что-то под нос, кипятит чайник и режет хлеб. Ни взглядом не выдала она своего ночного прихода.

— У тебя красные глаза… Что-нибудь случилось? — разливая кофе, спросила Наоко.

— Ночью проснулся да так и не смог толком уснуть.

— Мы не храпели? — спросила Рэйко.

— Нет.

— Вот хорошо, — сказала Наоко.

— А он — воспитанный, — зевнула Рэйко.

Сначала я подумал, что Наоко делает перед Рэйко вид, будто ничего не произошло, или стыдится, но даже когда Рэйко на время вышла из кухни, вид ее нисколько не изменился, и взгляд оставался, как и всегда, ясным.

— Хорошо спала? — спросил я Наоко.

— Да, очень крепко, — беспечно ответила она. Волосы были заколоты простой заколкой без украшения.

Весь завтрак мне было как-то смутно. Намазывая на хлеб масло, очищая с яиц скорлупу, я ждал какого-нибудь знака и то и дело вскользь поглядывал на сидевшую напротив Наоко.

— Послушай, Ватанабэ, почему ты все утро только и смотришь на меня? — с удивлением спросила она.

— Он… в кого-нибудь влюбился, — сказала Рэйко.

— Ты в кого-то влюбился? — спросила Наоко.

— Вполне может быть, — ответил я и засмеялся. Женщины принялись потешаться надо мной, а я решил не думать о событиях прошлой ночи и принялся за свой хлеб с кофе.

После завтрака они сказали, что идут кормить птиц, и я решил сходить с ними. Они переоделись в рабочие джинсы и рубахи, обули белые сапоги. Птичник располагался в маленьком скверике за теннисными кортами, и в нем жили всевозможные пернатые: куры и голуби, воробьи и даже попугайчики. Вокруг были разбиты клумбы и расставлены лавочки. Двое мужчин где-то между сорока и пятьюдесятью, по виду — пациенты, сметали вениками с дорожки опавшие листья. Женщины подошли и поздоровались, Рэйко пошутила, мужчины рассмеялись. На клумбе цвели космеи, кусты были заботливо пострижены. Стоило Рэйко появиться, как птицы, щебеча, запорхали по клетке.

Женщины достали из сарая мешок с кормом и резиновый шланг, Наоко прикрутила его к крану и включила воду. И осторожно, чтобы никто не вылетел, зашла в клетку, чтобы смыть грязь. Рэйко чистила пол щеткой. Играли на солнце брызги, воробьи спасаясь от них, метались по клетке. Индюк задрал голову и с ненавистью вперился в меня придирчивым старческим взглядом. Попугай, не находя себе места на жерди, громко хлопал крыльями. Но стоило Рэйко по-кошачьи мяукнуть, попугай забился в угол. Отойдя от шока, он закричал:

— Спасибо… чокнутая… жопа…

— Кто-то научил ведь, — вздохнула Наоко.

— Только не я. Я таким словам не учу — сказала Рэйко и опять мяукнула. Попугай замолчал. — Этот парень как-то раз попал в лапы к кошке, и с тех пор боится их до смерти.

Закончив уборку, женщины сложили инструменты и наполнили кормушки. Шлепая по лужицам воды на полу, пришел индюк и сразу сунул в кормушку голову. Наоко похлопала его по заду, но тот, не обращая ни малейшего внимания, жадно клевал корм.

— И так каждое утро?

— Да. Как правило, этим занимаются новенькие женщины. Потому что это просто. Хочешь посмотреть кроликов?

— Хочу, — ответил я. За птичником стояли клетки, где спало около десятка кроликов. Наоко сгребла метлой помет, насыпала корма, взяла в руки крольчонка и прижала его в щеке.

— Смотри — хорошенький, правда? — радостно спросила она и дала мне его подержать. Маленький теплый комочек неподвижно съежился у меня на груди и только шевелил ушками. — Не бойся, Ватанабэ добрый. — Наоко погладила его по голове пальцем, посмотрела на меня и засмеялась. Настолько безоблачным и ослепительным смехом, что и я не удержался. А про себя подумал: «Что же с ней было ночью? Однозначно, то была живая Наоко. Она не приснилась мне — она действительно пришла и сняла передо мной одежду».

Рэйко, умело насвистывая «Proud Mary», собрала мусор в полиэтиленовый мешок и завязала горлышко. Я помог отнести в сарай инструменты и мешок с кормом.

— Утро люблю больше всего, — сказала Наоко. — Кажется, что все начинается с самого начала. Приходит время обеда, и мне становится грустно. А вечер ненавижу. Так и живу, думая об этом каждый божий день.

— И за этими думами летят ваши годы. Пока размышляете, как там наступает утро, опускается ночь, — весело сказала Рэйко. — Оглянуться не успеете.

— Можно подумать, тебе вечера в радость, — сказала Наоко.

— Я совсем не радуюсь. Но и молодой становиться опять не хочу, — сказала Рэйко.

— Почему? — спросил я.

— А надоело! Разве не ясно? — ответила Рэйко и, продолжая насвистывать «Proud Магу», отправила метлу в сарай и закрыла дверь.

Вернувшись в комнату, они сняли резиновые сапоги, переобулись в обычную спортивную обувь и сказали, что идут на поле.

— Это работа неинтересная, к тому же — совместно с другими людьми, поэтому тебе лучше остаться здесь. Почитай книгу, например, ладно? — сказала Рэйко. — Потом постирай наше грязное белье, оно в ведре, в ванной.

— Шутите? — уточнил я.

— Еще бы, — засмеялась Рэйко. — Конечно, шучу. Разве не видно? Какой он милый! Как считаешь, Наоко?

— Согласна, — ответила она.

— Буду учить немецкий, — вздохнул я.

— Хороший мальчик. Мы к обеду вернемся. Смотри занимайся, — сказал Рэйко. И они, хихикая, вышли из комнаты. Послышались шаги и голоса — под окнами прошло несколько человек.

Я пошел в ванную и еще раз умылся, взял щипчики и постриг ногти. Очень скромная ванная комната — с учетом того, что здесь живут две женщины. Лишь одинокие баночки с косметическим кремом, что-то для губ, что-то от загара и какой-то лосьон. Настоящей косметикой тут и не пахло. Покончив с ногтями, я перебрался на кухню, сварил кофе и, усевшись за стол, открыл учебник немецкого. На кухне в одной майке, под припекающим солнцем, зубря грамматическую таблицу — мне вдруг стало очень странно. Показалось, что неправильные немецкие глаголы и кухонный стол — от меня на таком огромном расстоянии, какое только можно представить.

В полдвенадцатого женщины вернулись с поля, по очереди приняли душ и переоделись. Потом мы пошли в столовую, а после обеда прогулялись до ворот. На этот раз в сторожке, как и положено, находился привратник, который очень аппетитно поедал принесенный из столовой обед. Из транзистора лилась популярная музыка. Заприметив нас, он поднял руку в приветствии. Мы тоже поздоровались.

— Мы прогуляемся за территорией. Думаю, часам к трем вернемся, — сказала Рэйко.

— Да-да, пожалуйста. Погода хорошая. Недавно тропинку в долине размыло, так что будьте осторожны. А в других местах все в порядке, — сказал привратник. Рэйко внесла в список себя и Наоко и проставила время.

— Удачной прогулки, — пожелал привратник.

— Любезный человек, — сказал я.

— Он странненький. — И Рэйко покрутила пальцем у виска.

В любом случае, как и сказал привратник, погода стояла прекрасная. Голубой небосвод, на котором, словно робкие мазки краски, прилипли тонкие белые облака. Некоторое время мы двигались вдоль низкой каменной ограды «Амирё», затем отошли от нее и гуськом поднялись по узкой крутой тропинке. Впереди шла Рэйко, за ней — Наоко, последним — я. Рэйко взбиралась по склону таким уверенным шагом, что становилось ясно: она исходила тут все окрестности и знает дорогу наизусть. Мы почти не разговаривали и только шли вперед. Наоко была в синих джинсах и белой рубашке, а куртку она сняла и несла в руках. Я шел и разглядывал, как вправо-влево покачиваются на ходу ее прямые волосы. Наоко иногда оглядывалась на меня и улыбалась, если наши взгляды встречалась. Подъему, казалось, не будет конца, но Рэйко не сбавляла темп, и Наоко, вытирая пот, старалась от нее не отставать. Я довольно долго не ходил по горам и уже начал выдыхаться.

— Часто здесь гуляете? — поинтересовался я у Наоко.

— Примерно раз в неделю, — ответила она. — Тяжело, да?

— Немного.

— Прошли уже две трети. Осталось немного. Держись, ты же мужчина! — призвала Рэйко.

— Я мало двигаюсь.

— Поди, только по девчонкам и бегаешь? — сказала Наоко, как бы сама себе.

Я хотел было что-нибудь ответить, но дыхания не хватило и у меня ничего не вышло. Иногда мимо пролетали красные птицы с хохолками на головах. В ярко-голубом небе они выглядели очень эффектно. На лугу беспорядочно цвело несчетное количество белых, голубых, желтых цветов. Повсюду жужжали пчелы. Разглядывая мир вокруг, я уже ни о чем не думал и просто шаг за шагом передвигал ноги.

Минут через десять подъем закончился. Мы вышли на ровное место, похожее на плоскогорье и там сделали привал, вытерли пот, отдышались, попили из фляги воды. Рэйко нашла какие-то листья и сделала из них дудочку. Затем начался пологий спуск. По обеим сторонам тропинки рос высокий мискант. Еще минут через пятнадцать мы прошли селение, но в нем не было ни одного человека — стояла лишь дюжина заброшенных домов, а вокруг — трава по пояс. В проемах стен белел засохший птичий помет. Один дом совсем завалился, остались только столбы, но были и такие, что открой ставни и селись хоть сейчас. Мы прошли по тропинке, стиснутой безмолвными вымершими домами.

— Какие-то семь-восемь лет назад здесь еще жили люди, — объяснила Рэйко. — Вокруг были сплошные поля. Но все уехали. Уж очень тяжкая здесь была жизнь. Зимой засыпает снегом, и никуда не выйти. А почва бедная. Куда выгодней уехать в город.

— Никуда не годится. Столько пригодных для жизни домов, — сказал я.

— Одно время тут жили даже хиппи, но зимой их и след простыл.

Селение осталось за спиной, мы прошли еще немного вперед, и показалась изгородь пастбища. Вдалеке на нем виднелись лошади. Мы пошли вдоль изгороди, и вдруг, виляя хвостом, на нас выскочила огромная собака. Она кинулась на Рэйко, обнюхала ее лицо, а затем игриво прыгнула к Наоко. Я свистнул, собака подбежала и вылизала мне всю руку.

— Пастушья, — трепля голову собаки, сказал Наоко. — Ей уже лет двадцать. Зубы слабые, твердое грызть не может. Только спит перед магазином, а услышит шаги — прибегает и ластится.

Стоило Рэйко достать из рюкзака обрезок сыра, собака почуяла запах, подскочила к ней и радостно вцепилась зубами в угощение.

— Недолго нам с ней осталось встречаться, — похлопывая собаку по голове, сказала Рэйко. — В середине октября посадят в грузовик вместе с коровами и лошадьми и отвезут на нижнюю ферму. Их привозят сюда попастись на свежей траве только на лето, пока для туристов работает небольшое кафе. За день бывает человек по двадцать, а бывает — и никого.

— Может, хочешь чего-нибудь выпить?

— Хорошо бы, — ответил я.

Собака побежала вперед проводить нас до самого кафе. То было маленькое здание с верандой, выкрашенное спереди белым. С карниза свисала полустершаяся вывеска в форме кофейной чашки. Собака взбежала по ступенькам, завалилась на бок и зажмурилась. Мы сели за стол на веранде, а из дома вышла девушка с волосами, забранными на затылке в хвост, в белых джинсах и тренерке, и приветливо кивнула Рэйко и Наоко.

— Это — товарищ Наоко, — представила меня Рэйко.

Девушка поздоровалась, и я ответил ей.

Пока женщины о чем-то беседовали, я трепал по шее лежавшую под столом собаку. Шея ее и впрямь была старческой, с затвердевшими жилами. Стоило поскрести ей эти твердые места, как собака довольно и громко задышала.

— Как ее зовут? — спросил я у девушки.

— Пэпэ.

— Пэпэ, — попробовал позвать я собаку, но она даже не шелохнулась.

— Она глуховата. Нужно громче звать, чтоб услышала, — сказала девушка на местном диалекте.

— Пэпэ! — громко позвал я. Собака открыла глаза, подпрыгнула и гавкнула.

— Хорошо, молодчина, хватит, спи дальше да живи дольше, — сказала девушка, и собака вновь улеглась у моих ног.

Наоко и Рэйко заказали молоко со льдом, я — пиво. Рэйко попросила девушку включить радио, та повернула на усилителе ручку и включила стерео-программу. Послышалась песня группы «Кровь, Пот и Слезы» «Spinning Wheel».

— Если честно, я прихожу сюда послушать музыку, — довольно сказала Рэйко. — У нас-то радио нет. Если хоть изредка не заглядывать, совсем не будешь знать, что сейчас в мире слушают.

— Вы здесь постоянно живете? — спросил я девушку.

— Еще чего! — засмеялась она. — Ночью здесь можно помереть с тоски. Вечером меня отвозит вот на этой штуке работник фермы. А утром привозит обратно.

И девушка показала на стоящий перед фермой вседорожник.

— Здесь скоро делать будет совсем нечего? — спросила Рэйко.

— Да, немного осталось, — ответила девушка. Рэйко достала сигареты, и они на пару закурили.

— Без тебя будет скучно, — сказала Рэйко.

— В мае приеду опять, — засмеялась девушка.

Заиграла песня «Крим» «White Room», затем пустили рекламу, которую сменил хит Саймона и Гарфункеля «Scarborough Fair». Когда она закончилась, Рэйко сказала:

— Хорошая песня.

— Я видел этот фильм, — сказал я.

— Кто в главной роли?

— Дастин Хоффман.

— Не знаю такого, — грустно покачала головой Рэйко. — Пока я здесь, мир меняется.

Рэйко попросила у девушки гитару. Та выключила радио и принесла старый инструмент. Собака задрала морду, принюхиваясь к запаху.

— Это не едят, — сказала Рэйко так, чтобы та услышала. На веранде сильно пахло травой. Перед нашими глазами четкой линией вдаль уходили горы.

— Прямо как в «Звуках музыки», — сказал я Рэйко.

— Что это? — спросила она. И, настроив гитару, заиграла вступление к «Scarborough Fair». Сначала немного путалась в аккордах, как это бывает, если впервые играешь что-то без нот. Однако вскоре подобрала мелодию и, за исключением перехода, сыграла всю песню до конца. А уже с третьего раза начала добавлять даже соло.

— Хорошее чутье, — подмигнула она мне и показала пальцем на свою голову. — С трех раз могу сыграть на слух почти любую мелодию.

И, тихонько мурлыча себе под нос, сыграла «Scarborough Fair» еще раз. Мы втроем похлопали, Рэйко вежливо поклонилась.

— Когда я раньше играла концерты Моцарта, аплодисменты были громче, — сказала она.

Девушка предложила принести Рэйко молока со льдом за счет заведения, если та сыграет «Неге Comes The Sun». Рэйко в знак согласия подняла большой палец и заиграла на заказ. Пела она тихо — прокуренный голос подрагивал, но то был все равно прекрасный голос, и в нем чувствовалась сила. Я пил пиво, разглядывал горы, слушая Рэйко, и мне казалось, что солнце выглянет оттуда еще раз. Такое вот теплое и нежное чувство.

Закончив «Неге Comes The Sun», Рэйко вернула гитару и попросила опять включить радио. Затем предложила нам с Наоко погулять с часик по окрестностям.

— Я послушаю здесь музыку, поболтаю с хозяйкой. Вы, главное, вернитесь к трем.

— Ничего, что мы так долго останемся наедине? — спросил я.

— Вообще-то нельзя, но ладно. Я вам здесь не нянька, тоже хочу немного расслабиться. И ты — приехал издалека, так разговаривай вволю, — сказала Рэйко, подкуривая новую сигарету.

— Пойдем, — встала Наоко.

Я пошел за ней. Собака проснулась и некоторое время бежала с нами, но вскоре передумала и поплелась обратно. Мы неторопливо шагали по ровной тропинке вдоль ограды фермы. Иногда Наоко сжимала мою ладонь или брала меня под руку.

— Тебе не кажется, что мы очень давно так не ходили? — сказала Наоко.

— Совсем недавно — этой весной, — улыбнулся я. — Мы ходили так до весны этого года. Если это — «давно», то десять лет назад — античная история.

— Действительно, античная… Извини за вчерашнее. Расстроилась ни с того ни с сего. Ты ко мне приехал, а я… Прости.

— Ерунда. Наверное, лучше чаще выплескивать чувства наружу. И тебе, и мне. Если надо будет их на кого-нибудь обрушить, пусть уж лучше на меня. Так мы и узнаем друг друга.

— И что будет, когда ты узнаешь меня?

— Слушай, ты не понимаешь, — сказал я. — Проблема не в том, что будет. В мире есть люди, которые любят изучать железнодорожные расписания и делают это дни напролет. Другие строят из спичек метровые корабли. И нет ничего удивительного, что в этом мире кому-то захотелось узнать тебя ближе.

— Из любопытства? — странно спросила Наоко.

— Может, и так. Нормальные люди называют это дружелюбием или чувством любви. Тебе нравится называть его любопытством — я не против.

— Послушай, Ватанабэ, ты же любил Кидзуки?

— Конечно, — ответил я.

— А Рэйко?

— Она мне тоже очень нравится. Хороший человек.

— Почему тебе нравятся сплошь такие люди? — спросила Наоко. — Мы все немного повернуты, мы чокнутые, мы не умеем плавать и постепенно опускаемся на дно. И я, и Кидзуки, и Рэйко. Мы все. Почему бы тебе не найти нормальных друзей?

— Потому что я так не считаю, — немного подумав, ответил я. — Я не считаю ни тебя, ни Кидзуки, ни Рэйко повернутыми. Мне кажется, как раз повернутые бодро разгуливают по улицам.

— Но мы всё же ненормальные. Я знаю, — сказала Наоко.

Некоторое время мы шагали молча. Тропинка свернула от забора фермы и вывела на круглую, как пруд, поляну, окруженную лесом.

— Иногда просыпаюсь по ночам, и становится жутко, — прижимаясь к моей руке, сказала Наоко. — Кажется, я так и останусь ненормальной и никогда не поправлюсь. Состарюсь и закончу здесь свои дни. От одной мысли до костей пробирает дрожь. Страшно. Горько. И холодно.

Я обнял Наоко и прижал ее к себе.

— Иногда чудится, будто Кидзуки манит меня, протягивая руку из темноты. «Эй, Наоко, мы с тобой неразлучны». Он говорит так, а я не знаю, что делать.

— И что ты делаешь тогда?

— Только не подумай ничего.

— Не подумаю.

— Прошу Рэйко меня обнять. Толкаю ее, ныряю к ней постель. Она обнимает меня, а я плачу. И гладит мое тело, пока не согреюсь. Как это по-твоему — странно?

— Ничего странного. Только вместо Рэйко обнимать тебя хочется мне.

— Сейчас… обними… здесь… — сказала Наоко.

Мы обнялись, присев на сухую траву. Наши тела полностью утонули в ней, и видно было только небо и облака. Я осторожно положил Наоко на землю. Ее тело было теплым и мягким, а руки хотели меня. Наши губы слились в поцелуе сами.

— Послушай, Ватанабэ, — раздалось возле моего уха.

— Что?

— Хочешь со мной спать?

— Конечно.

— А подождать можешь?

— Конечно, могу.

— Мне сначала нужно разобраться в себе. Разобраться и стать подходящим для тебя человеком. Потерпишь до тех пор?

— Конечно, потерплю.

— Сейчас твердый?

— Лоб?

— Дурак! — прыснула Наоко.

— Если ты о том, встал или нет, то, конечно, да.

— Прекрати это свое «конечно».

— Хорошо, не буду.

— Как это — тяжело?

— Что?

— Когда твердый?

— Тяжело? — переспросил я.

— Ну, в смысле, тягостно?

— Как посмотреть.

— Давай помогу?

— Рукой?

— Да, — сказала Наоко. — Если честно, он уже долго тычется в меня — аж больно.

— Так лучше? — спросил я, немного сдвинувшись.

— Спасибо.

— Послушай, Наоко…

— Что?

— Сделай, а?

— Хорошо, — улыбнулась Наоко. Она расстегнула мне ширинку и взяла в руку твердый пенис.

— Теплый, — сказала она.

Я остановил Наоко, когда она начала было двигать рукой, расстегнул пуговицы на ее блузке, застежку лифчика, и прильнул губами к мягким розовым грудям. Наоко закрыла глаза и начала медленно двигать пальцами.

— Классно у тебя выходит, — сказал я.

— Будь умницей — молчи, — ответила она.

Кончив, я обнял ее и еще раз поцеловал. Наоко поправила лифчик и блузку, я застегнул ширинку.

— Теперь будет легче идти? — поинтересовалась она.

— Благодаря тебе.

— Тогда, если не возражаешь, давай пройдемся еще немного.

— Давай, — ответил я.

Мы прошли луг, рощу, еще один луг. Наоко рассказывала мне о смерти своей старшей сестры.

— Я не говорила об этом почти никому, но хочу, чтобы ты знал, — сказала она. — У нас была разница в шесть лет. Мы были совершенно разными, но это не мешало нам ладить. Мы ни разу не ругались. Нет, правда — видимо, разница была такой, что даже не давала нам ссориться.

Что бы сестра ни делала, она всегда стремилась стать первой. В учебе, в спорте. Она и была, и слыла прирожденной заводилой — но доброжелательная, спокойная. Парни к ней тянулись, учителя баловали. Она целых сто грамот собрала. В любой школе есть хотя бы одна такая девчонка. Я ее так расписываю не потому, что она была моей сестрой. Она не зазнавалась, не важничала, не задирала нос и не любила привлекать к себе лишнее внимание. Просто за что бы ни бралась, как-то естественно становилась лучшей.

И я с малых лет решила тоже стать красивой, — продолжала Наоко, вертя в руках колосья мисканта. — Еще бы: вокруг меня только и говорили, что о сестре — какая она умная, какая хорошая спортсменка, какая у нее безупречная репутация. Как ни крути, опередить ее в чем-то было практически невозможно. Только лицом я вышла капельку лучше ее. Потому родители и задумали вырастить меня красивым ребенком. Потому и отдали с самого начала в такую школу. Бархатное платьице, блузка с оборками, лакированные туфельки, уроки пианино и балета. Но при всем при этом сестра меня очень любила. Как свою маленькую хорошенькую сестренку. Покупала и дарила мне всякие мелочи, водила с собой в разные места, следила, как я учусь. Даже иногда брала меня с собой на свидания. Классная была сестра.

Не знаю, что заставило ее решиться. Как и Кидзуки. Все — то же самое. И возраст — семнадцать, и никаких намеков до самой смерти, и записки не было… Ведь сходится?

— Да, — ответил я.

— Все только и говорили: мол, шибко умная, книжек начиталась. Действительно, она много читала. Много книг после ее смерти читала уже я. На страницах я находила ее пометки, засушенные цветы, письма ее парня — и всякий раз не могла сдержать слез. Горько.

Наоко некоторое время молча крутила колосья мисканта.

— Она всегда старалась все уладить сама. Ни с кем не советовалась, не просила о помощи. Не потому, что была гордая. Просто считала, что так и должно быть. Как мне кажется. Родители к этому привыкли и были уверены, что в ее дела лучше не вмешиваться. Я часто спрашивала у нее о чем-то, и сестра всегда по-доброму все объясняла, но сама не советовалась ни с кем. Все устраивала сама. Я ни разу не видела ее сердитой или не в духе. Нет, правда, я не преувеличиваю. Девчонки, например, во время месячных становятся раздражительными. В той или иной степени. Она же — нет. Не в духе она не бывала, зато часто замыкалась в себе. Так бывало раз в два-три месяца: закрывалась в своей комнате и пару дней носа из нее не показывала. Пропускала занятия, почти ничего не ела. А сама в полутемной комнате просто ничего не делала. Но при этом она не была не в духе. Когда я возвращалась из школы, звала меня к себе, сажала рядом и расспрашивала, как прошел день. Ничего особенного. Как играла с подругами, что говорили учителя, что поставили за контрольную, ну и в таком духе. Внимательно слушала, что-то советовала. Но когда я уходила — например, поиграть с подругами или на балетную репетицию, — она опять оставалась одна. А дня через два как ни в чем ни бывало приходила в себя и бодро отправлялась в школу. И так длилось, чтобы не соврать, года четыре. По-первости родители волновались и даже водили ее к врачу, но через пару дней ее как подменяли. Поэтому они постепенно пришли к выводу, что лучше ее оставить в покое, пока все не образуется. Как-никак, нормальный смышленый ребенок.

Но после смерти сестры я подслушала один разговор родителей. Об отцовском младшем брате. Он тоже был неглупый парень, но с семнадцати лет и до двадцати одного года безвылазно просидел в своей комнате. В конечном итоге, однажды вышел на улицу и бросился под поезд. Отец тогда сказал: «Видимо, зов крови. По моей линии».

Рассказывая, Наоко машинально теребила пальцами колосья мисканта и развеивала их по ветру. А когда остались одни обшелушенные колоски, начала завязывать их, как шнурки.

— Мертвой сестру обнаружила я, — продолжала она. — Случилось это осенью, в шестом классе. В ноябре. Шел дождь, было очень мрачно и пасмурно. Сестра уже училась в выпускном. В полседьмого я вернулась с балета, мать готовила ужин. Сказала, что можно садиться за стол и попросила позвать сестру. Я поднялась на второй этаж, постучалась к ней. Ответа не было, и внутри стояла мертвая тишина. Мне показалось странным, я постучала еще раз и тихонько отворила дверь. Думала: мало ли, может, она заснула. Но она не спала. Стояла около окна, слегка наклонив голову набок, и пристально смотрела на улицу. Будто о чем-то размышляла. В комнате было темно, свет выключен, все как в тумане. Я сказала: «Ты что там делаешь? Пойдем ужинать», — и тут обратила внимание, что она выглядит как-то выше обычного. С чего бы это? — удивилась я. Может, на каблуках, или встала на какую-нибудь подставку. А когда подошла поближе и хотела было позвать ее снова, заметила — у нее на шее веревка. С кронштейна на потолке тянулась вниз веревка — причем на удивление прямо, будто кто-то по линейке прочертил линию в пространстве. На сестре была белая блузка — примерно такая же простая, как на мне сейчас, — серая юбка, носки вытянулись, будто она делала стойку в балетных тапочках, а между полом и носками — пустота сантиметров в двадцать. Я увидела все это до мельчайших подробностей. И лицо. Лицо я увидела тоже. Просто не могла его не увидеть. В голове пронеслось: нужно идти вниз, сказать матери, позвать ее. Но тело не слушалось. Оно двигалось самостоятельно, вне моего сознания. Сознание подсказывало скорее бежать вниз, а тело само пыталось освободить сестру от веревки. Но откуда у ребенка столько сил? И я пять-шесть минут простояла, как онемевшая. В полной растерянности. Не понимая, что к чему. Будто что-то умерло внутри меня. До тех пор, пока не пришла мать и не спросила: «Что здесь происходит?» — я простояла там. Рядом с сестрой. В темном и холодном месте.

Наоко кивнула.

— Три дня я молчала. Лежала на кровати, будто мертвая, не шевелясь, только глаза открыты. Совершенно не понимая, что есть что. — Наоко прижалась к моей руке. — Я ведь писала тебе. Я куда более неполноценный человек, чем ты можешь предположить. Я больна куда сильнее, чем ты думаешь. И корни этой болезни очень глубоки. Поэтому если ты сможешь пойти дальше, иди один. Не жди меня. Хочешь спать с другими — спи. За меня не беспокойся. Делай то, что тебе хочется. Иначе я собью тебя с верного пути. Только этого я ни за что не хочу — не хочу тебе портить жизнь. Я уже говорила: ты время от времени навещай меня и никогда меня не забывай. Больше я ничего не желаю.

— А я желаю не только этого, — сказал я.

— Но связываясь со мной, ты испортишь себе жизнь.

— Ничего я не испорчу.

— Но ведь я могу так и не поправиться. И что — ты будешь меня ждать? Сможешь ждать меня и десять, и двадцать лет?

— Ты слишком многого боишься, — сказал я. — Мрака, горьких кошмаров, силы умерших людей. А тебе нужно только забыть все это. Стоит лишь забыть — и ты непременно поправишься.

— Если получится забыть, — кивнула Наоко.

— Давай будем жить вместе, когда ты выйдешь отсюда? — предложил я. — Тогда я смогу защитить тебя от мрака и кошмаров. Не будет рядом Рэйко — смогу тебя обнять, когда станет невмоготу.

Наоко еще теснее прижалась к моей руке.

— Хорошо, если так получится, — только и сказала она.

Мы вернулись к кафе без нескольких минут три. Рэйко читала книгу и слушала второй концерт Брамса для фортепиано. Брамс на безлюдной бескрайней поляне — это было нечто. Рэйко насвистывала партию виолончели из третьей части.

— Бакхаус и Бом, — сказала она. — В молодости заигрывала эту пластинку до дыр. Она и вправду в конце концов заездилась. Я только успевала переворачивать. Стерлась, будто наждаком.

Мы с Наоко заказали горячий кофе.

— Наговорились? — спросила Рэйко у Наоко.

— Еще как, — ответила та.

— Потом расскажешь… какой он у него.

— Мы ничего такого не делали, — покраснела Наоко.

— Что, правда? — спросила Рэйко теперь у меня.

— Нет.

— Скукота, — разочаровано сказала Рэйко.

— Точно, — поддакнул я, прихлебывая кофе.

Ужин напоминал вчерашний. Ни общий дух, ни голоса, ни лица людей не отличались ничем — другим было только меню. К нам присоединился мужчина, который вчера разглагольствовал о секреции желудочного сока в невесомости. На этот раз его волновала тема соотношения размера мозга с его функциями. Поедая нечто, именуемое «соевым гамбургером», мы внимали рассказу об объемах мозга Бисмарка и Наполеона. Мужчина отодвинул в сторону тарелку и нарисовал в блокноте мозг. Затем, посокрушавшись, что не совсем правильно вышло, перерисовал еще раз. Покончив с художествами, он аккуратно сложил картинку в карман халата и вернул ручку в нагрудный карман, из которого теперь выглядывали три ручки, карандаш и линейка. Доев, он повторил вчерашнее:

— Какие здесь чудные зимы. Непременно приезжайте, когда выпадет снег, — и ушел.

— Он врач или больной? — спросил я у Рэйко.

— А сам как считаешь?

— Даже представить не могу. В любом случае, на нормального человека он не похож.

— Врач. По фамилии Мията, — сказала Наоко.

— Но он самый чудной в этих краях. Могу поспорить, — добавила Рэйко.

— Дежурный привратник Оомура еще безумнее, — продолжала Наоко.

— Этот действительно ненормальный, — кивнула Рэйко, нанизывая на вилку брокколи. — Каждое утро беспорядочно размахивает руками — так он делает зарядку — и вопит всякий вздор. А еще до Наоко здесь работала бухгалтером женщина по фамилии Киносита. Так она пыталась покончить с собой — на почве невроза. А медсестру по фамилии Токусима в том году уволили из-за пьянства.

— Получается, больные и персонал могут запросто поменяться местами, — удивился я.

— Именно, — взмахнув вилкой, поддакнула Рэйко. — Кажется, ты начинаешь понимать структуру этого мира.

— Кажется, — сказал я.

— Наше самое нормальное качество, — подытожила она, — в том, что мы сами понимаем, что мы — ненормальные.

Вернувшись в комнату, мы с Наоко начали играть в карты, а Рэйко опять принялась репетировать Баха.

— Когда ты завтра уедешь?

— После завтрака. В десятом часу придет автобус — последний, чтобы я успел к вечеру на работу.

— Жаль. Пожил бы еще немного.

— Поживу — глядишь, останусь навсегда, — рассмеялся я.

— Держи карман. — И Рэйко, обращаясь к Наоко, воскликнула: — Надо же сходить к Ока за виноградом! Совсем вылетело из головы.

— Вместе сходим? — предложила Наоко.

— Ничего, если я позаимствую у тебя Ватанабэ?

— Сколько угодно.

— Это будет наша с тобой вечерняя прогулка, — взяв меня за руку, сказала Рэйко. — Вчера не хватило самую малость. А сегодня все до ума доведем.

— Ну и как хотите, — фыркнула Наоко.

На улице дул холодный ветер. Рэйко надела на майку светло-голубую кофту и засунула руки в карманы брюк. Она разглядывала небо, принюхивалась, как собака, а потом сказала:

— Дождем пахнет.

Я тоже принюхался, но ничего не почувствовал. По небу плыли облака, закрывая тенями луну.

— Если здесь долго живешь, начинаешь угадывать погоду по запаху, — сказала Рэйко.

Когда мы вошли в рощу, где стояли домики персонала, Рэйко попросила меня подождать, направилась к одному дому и позвонила в дверь. Вышла хозяйка, перебросилась с Рэйко парой слов, посмеялась, а потом вынесла из дома большой полиэтиленовый пакет. Рэйко сказала спасибо, попрощалась и вернулась ко мне.

— Вот, виноградом угостили. — Рэйко показала мне полный пакет. — Любишь виноград?

— Да.

Она достала верхнюю гроздь и протянула мне:

— Он мытый. Можно есть прямо так.

Я на ходу ел виноград, выплевывая шкурки и косточки на землю. Он оказался очень сочным. Рэйко не отставала от меня.

— Я понемногу учу их сына играть на пианино и получаю взамен всякие разности. Хорошие люди. Недавно угостили вином. Кое-что покупают мне в городе.

— Я хочу услышать продолжение вчерашней истории, — сказал я.

— Хорошо, — согласилась она. — Вот только если мы будем возвращаться каждый вечер поздно, Наоко нас заподозрит.

— Ну и пусть. Все равно мне хочется узнать, что было дальше.

— О’кей. Только давай где-нибудь спрячемся. Сегодня что-то прохладно.

Она свернула перед теннисными кортами, спустилась по узкой лестнице и вышла к веренице складов. Открыла дверь ближнего, вошла и включила свет.

— Добро пожаловать. Правда, здесь ничего нет.

Внутри ровными рядами тянулись лыжные комплекты: сами лыжи, палки и ботинки. Здесь же на полу лежали мешки с посыпкой, лопаты для чистки снега.

— Раньше я часто приходила сюда играть на гитаре. Когда хотелось побыть наедине с собой. Уютно, правда?

Рэйко уселась на один мешок и предложила мне сесть рядом.

— Ничего, если я немного подымлю?

— На здоровье, — ответил я.

— Только это никак не могу бросить, — скривилась Рэйко и со вкусом затянулась. Я подумал: «Ну кто еще может так смачно курить?» Я ел одну за другой виноградины и складывал косточки и шкурки в жестяную банку, ставшую нам пепельницей.

— На чем я вчера остановилась?

— На чем-то вроде: «В ненастную ночь я взбиралась по отвесной скале за гнездом ласточки…»

— Ты такой забавный, когда шутишь, а лицо серьезное, — восхищенно сказала Рэйко. — Я начала давать той девочке уроки по субботам. Точно.

— Правильно.

— Если всех в мире разделить на способных и неспособных учить других людей, пожалуй, меня можно причислить к первым, — сказала Рэйко. — Хотя в молодости я так не считала. И на то были свои причины. Но с возрастом я научилась разбираться в окружающих меня вещах и теперь могу так сказать. Я умею учить других. И весьма неплохо.

— Я тоже так думаю, — согласился я.

— Я намного терпимее к посторонним, чем к самой себе, и куда проще раскрываю положительные стороны других людей, чем свои собственные. Такой вот я человек. В общем, существо наподобие чиркалки спичечного коробка. Хотя… я отношусь к этому спокойно. Лучше первоклассная спичечная коробка, чем второсортные спички. Я стала так рассуждать, если не изменяет память, именно после встречи с той девочкой. В молодости у меня было несколько учеников, но подобные мысли в голову не приходили. И только начав преподавать ей, я впервые задумалась: «Вот, оказывается, как неплохо я умею учить людей». Так успешно продвигались наши занятия.

Я, кажется, говорила вчера, что техника у нее была посредственная. Музыкантом она становиться не собиралась, что облегчало мне работу. В школе ей было достаточно получать минимальные оценки, чтобы автоматически поступить в институт. Грызть гранит науки ей не хотелось, к тому же мать просила особо не усердствовать. Я и не пыталась на нее давить, потому что с первой встречи поняла: заставлять ее что-либо делать — бесполезно. Общительный ребенок, но делает только то, что хочет. Тут первым делом нужно дать ей возможность играть произвольно. Предоставить стопроцентную свободу. Затем сыграть то же самой в разных вариациях, обсудить, какая лучше, какие места понравились. И попросить ее повторить. Глядишь, исполнение станет на порядок лучше, самое ценное она переймет.

Рэйко вздохнула и посмотрела на огонек сигареты. Я продолжал есть виноград.

— Я не считаю себя обделенной чувством музыки, но у нее оно было острее моего. «Жаль, — подумала я, — брала бы с детства уроки у сильных учителей — играла бы намного лучше». Хотя нет, она бы не потянула серьезную учебу. В мире немало таких людей. По крупицам разбазаривают свой талант, не могут удержать его в руках. Мне доводилось таких видеть. Сначала думаешь: вот это да! Например, берут и играют сложную вещь с листа, и при этом — очень даже прилично. Слушатели сражены наповал. Сижу и думаю: куда мне до такой игры? Но на этом — всё. Дальше прогресса нет. Почему? Не хватает усилий. Потому что их не приучили выкладываться, избаловали. Потому что обладая талантом с детства, можно было не напрягаясь, сносно играть, и слушатели бы нахваливали. Зачем стараться, если и так все видят? На что другим требуется три недели, получается за полторы. Учитель слушает и говорит: «Здесь уже хорошо, пойдем дальше». И опять — в два раза быстрее остальных. И опять они идут дальше. Не набив ни одной шишки, теряют то, без чего не может состояться личность. Это — трагедия. Со мной тоже такое могло произойти, но, к счастью, преподаватель оказался на редкость строгим, и все обошлось.

Но девочка занималась с увлечением. Это же как гнать по автостраде на пришпоренной машине. Стоит шевельнуть пальцем, и она подчиняется тебе беспрекословно. Даже если едешь на очень большой скорости. Один из секретов преподавания таким ученикам — не перехваливать их. Они и так с детства слишком к этому приучены и воспринимают каждую новую похвалу как должное. Достаточно изредка найти нужное слово. И еще: главное — на них не давить. Пусть выбирают сами. Направляй вперед, а если застопорятся — заставляй думать. Только и всего. И все будет получаться.

Рэйко бросила окурок на пол и раздавила его ногой. Как бы для успокоения глубоко вздохнула.

— После уроков мы разговаривали за чашкой чая. Иногда я копировала джазовых пианистов. Это — Бад Пауэлл, а это — Телониус Монк. Но в основном говорила она. Да так умело, что постепенно увлекала разговором… Я рассказывала вчера, что большинство ее историй были выдумкой, но при этом — весьма интересной. Взгляд очень острый, слова — к месту, с юмором и сарказмом. В общем, она очень искусно брала людей за живое и играла их чувствами. При этом сама знала о своих способностях и старалась их как можно ловчее использовать. Могла сердить, печалить, проникаться, унижать, радовать, управлять людьми, как вздумается. Только ради собственной прихоти бессмысленно манипулировала чужими чувствами. Естественно, я поняла это не сразу.

Она сама себе кивнула и съела несколько виноградин.

— Это болезнь, — продолжала Рэйко. — Она — нездоровый человек. И заболевание похоже на гнилое яблоко, которое портит соседние. Лечить ее бесполезно. Она останется такой до самой смерти, поэтому в каком-то смысле ее жаль. Если бы я сама от нее не пострадала, пожалуй, так бы и думала. Но и она — жертва.

Рэйко съела еще винограда. Похоже, размышляла, каким образом продолжить рассказ.

— Примерно с полгода я с удовольствием вела уроки. Иногда закрадывались сомнения, и все это казалось странным. Я, бывало, поражалась, когда чувствовала ее бессмысленную враждебность к окружающим. Размышляла, о чем на самом деле она думает своей очень расчетливой головой? Хотя нет в мире людей без недостатков. К тому же, я — лишь простой преподаватель фортепьяно. По сути, разве не безразлично мне, какой у нее сложится характер? Разве не достаточно мне, чтобы она лишь хорошо репетировала? Вдобавок ко всему, она мне, в общем-то, нравилась. Если честно.

Я лишь старалась в разговорах поменьше касаться своих личных тем. Инстинктивно чувствовала. А когда она заваливала меня вопросами — все-то ей хотелось знать, — я ограничивалась отговорками. Как я росла, в какую школу ходила… ну, и в том же духе. Она говорила: «Хочется больше о вас узнать». «Допустим, ты узнаешь обо мне, и что с того? Банальная жизнь, обычный муж, подрастает ребенок, вся в домашних хлопотах», — отвечала я. «Просто вы мне очень нравитесь», — говорила она, впиваясь в меня взглядом. Мне даже не по себе становилось. Старалась не обращать особого внимания. И при этом лишнего о себе не говорила.

Был, кажется, май, когда посреди урока она вдруг пожаловалась на недомогание. Смотрю, действительно — лицо бледное, вся в поту. Спрашиваю, что будем делать? Пойдешь домой? Можно, говорит, я немного полежу — сразу пройдет. Хорошо, говорю, иди сюда, ложись на мою кровать, — и, почти обняв, веду в свою спальню. Диван у нас маленький, ничего не оставалось, как положить ее в спальне. Она: «Извините за беспокойство». Я ей в ответ: «Ладно, что уж там. Не переживай. Может, что-нибудь попить? Воды?» «Не стоит. Просто, посидите немного рядом». «Это запросто».

Немного погодя: «Извините, вы не могли бы немного погладить меня по спине?» — таким страдальческим голосом. Смотрю, а у нее вся спина в поту. Я давай изо всех сил ее гладить. Вдруг она говорит: «Извините, не поможете мне снять блузку — трудно дышать». Что поделаешь? Помогла. Блузка была в обтяжку — я расстегнула пуговицы, петельку на спине. Для тринадцатилетней девочки грудь — огромная, раза в два больше моей. Бюстгальтер даже не подростковый, а самый настоящий, для взрослых. И при этом очень дорогой. Но это тоже ладно. Продолжаю гладить ее по спине. Как дура. «Извините», — хнычет она, действительно таким виноватым голоском. А я каждый раз: «Не переживай, не переживай».

Рэйко сбросила пепел себе под ноги. Я к тому времени отложил пакет с виноградом и внимательно слушал ее.

— Смотрю, а она уже плачет навзрыд. «Что случилось?» — спрашиваю. «Ничего». «Что значит, ничего? Ну-ка выкладывай». «Со мной иногда такое бывает. Ничего не могу с собой поделать. Печально, горестно и не к кому обратиться. Никому я не нужна. Очень тяжело — и происходит такое. Ночью толком не сплю, аппетита нет. Одна у меня отдушина — ваши уроки». «Рассказывай, в чем причина. Я слушаю».

В семье, говорит, разлад. Родителей не любит, они ее — тоже. У отца есть любовница, дома он почти не появляется. Мать в полубезумном состоянии, сама не своя. Почти каждый день — побои. Домой возвращаться не хочется. Говорит и слезами заливается — накопила, видимо, в своих прекрасных глазах. При виде такого сам господь бог расчувствуется. Я ей говорю: «Если тебе так неприятно возвращаться домой, можешь приходить ко мне и в другие дни, кроме занятий». А она прижалась ко мне и говорит: «Честное слово, простите. Если бы не вы, прямо и не знаю, как мне быть. Не бросайте меня. Если и вы меня бросите, мне больше некуда идти».

Ну что тут поделаешь? Глажу ее по голове, успокаиваю. «Хорошо, хорошо», — говорю. А она тем временем обвила меня руками и ласкает. Чувствую — а со мной что-то странное происходит. Все тело будто пылает. Ну еще бы: обнимаюсь вдвоем в постели с красивой девочкой, будто с обложки журнала, и девочка эта гладит меня по спине. Да так чувственно, что мой муж ей и в подметки не годится. И я понимаю, что с каждым ее движением мое тело млеет все сильнее, настолько мне хорошо. Очнулась — а она уже сняла с меня блузку, расстегнула бюстгальтер и ласкает мне грудь. Тут я наконец-то поняла: она — лесбиянка. Со мной так уже однажды поступали. Старшеклассница в школе. «Прекрати, — говорю, — отстань».

«Прошу вас, хоть немного. Мне очень одиноко. Я не вру. Правда, одиноко. Никого, кроме вас. Не бросайте меня», — говорит она, а сама берет мою руку и прикладывает к своей груди. И грудь эта — очень хорошей формы, прикасаешься — и прямо кровь в голову. И я это понимаю, притом что сама женщина. Не зная, что делать, я, как дура, лишь повторяю: «Прекрати, что ты делаешь?» Не знаю, почему, но меня как парализовало. Тогда, еще в школе, я смогла увернуться. А на этот раз не удалось — тело совершенно не слушалось. Она взяла меня за руку и начала ею ласкать себе грудь. Нежно покусывала и лизала мои соски, а другой рукой гладила спину, живот, бедра. Мне до сих пор не верится, что в полутемной спальне тринадцатилетняя девочка буквально раздела меня догола, — когда я уже ничего не соображала, постепенно сняла с меня всю одежду, ласкала и унижала меня. А я — как дура… Будто меня уже околдовало. А она, присасываясь к моей груди, все повторяла и повторяла: «Одиноко. Только вы. Не бросайте. Правда, одиноко…» А я: «Прекрати, прекрати…»

Рэйко умолкла и закурила.

— Знаешь, я впервые в жизни рассказываю эту историю мужчине, — сказала она, глядя мне в глаза. — Считаю, что тебе стоит знать, вот и рассказываю. Хоть мне и стыдно.

— Извините, — сказал я. А что еще тут скажешь?

— Чуть погодя ее правая рука спустилась ниже. И поверх трусов коснулась того места. А я-то… у меня там все было уже влажным. Вот стыдоба… Ни до, ни после того у меня не было так влажно. Честно говоря, до тех пор я не считала себя сексуально активной. И прямо обалдела, когда со мной произошло такое. Затем ее нежные и тонкие пальцы проникли под трусы. И… думаю, сам понимаешь. В общем, что было дальше — у меня язык не поворачивается сказать. Особенно по сравнению с грубыми пальцами мужчины… Нет, правда — как будто щекочут перышком. Тут-то у меня крышу чуть не сорвало. Но совершенно поплывшими мозгами я осознавала: допустить этого нельзя. Один раз позволишь — и будет продолжаться бесконечно. Такую тайну голова моя не выдюжит. Подумала о ребенке: что если дочь застанет меня за этим делом? По субботам она до трех бывала в гостях у моих родителей, но вдруг что-нибудь случится, и она вернется домой? Что делать-то? Я собрала в кулак все свои силы, поднялась и крикнула: «Прошу тебя, прекрати!»

Но она не останавливалась. Сняв с меня трусы, она сосала меня. Я от стыда не позволяла такое делать даже собственном мужу, а тут какая-то тринадцатилетняя пигалица вылизывает мне там все своим языком. Ну что тут делать? Хоть плачь… И вместе с тем — блаженство, как в раю.

«Прекрати!» — крикнула я еще раз и ударила ее по лицу. Наотмашь. Разбила губу. И она перестала наконец-то, поднялась и уставилась на меня в упор. Представляешь: мы с ней, обе голые, стоим на кровати и смотрим друг на друга в упор. Ей тринадцать, мне тридцать один… Правда, мое тело не идет с ее телом ни в какое сравнение. До сих пор хорошо его помню. Мне и тогда не верилось, что это — тело тринадцатилетнего ребенка, а сейчас — подавно. Поставь нас рядом, я покажусь такой уродиной, что хоть с тоски вой. Нет, правда.

Сказать мне было нечего, и я промолчал.

— «Ну почему? — спросила эта девочка. — Вы ведь тоже это любите? Я знала с самого начала. Ведь любите? Я знаю. Сознайтесь, так приятней, чем с мужчиной? Я же видела, как было влажно. Я сделаю еще лучше. Намного лучше. Правда. Станет так хорошо, что все тело размякнет. Идет? Ну?»

И она была права. С ней мне было намного приятней, чем с мужем. Я хотела еще. Но не могла себе это позволить. «Давайте будем встречаться раз в неделю? Всего разок? Никто не узнает. Это будет только наш с вами секрет», — сказала она.

Но я встала, накинула халат и сказала: «Убирайся и больше сюда не приходи». Она смотрела на меня в упор. Взгляд — не такой, как всегда, монотонный, неглубокий. Плоский, будто по картону написан. Без объема. Спустя какое-то время она молча собрала свою одежду, медленно, будто напоказ, оделась, вернулась в гостиную, где стояло пианино, достала из сумки гребень, расчесала волосы, вытерла с губ платком кровь, обулась и вышла. Уходя, сказала: «Вы — лесбиянка. Правда. И как бы ни скрывали, останетесь ею до смерти».

— И как? Она права? — спросил я.

Рэйко поджала губы и задумалась.

— И да, и нет. С ней у меня было больше ощущений, это так. И в какой-то момент я серьезно засомневалась — может, правда, а я просто раньше не обращала внимания? Но теперь я так не думаю. Я не говорю, что у меня нет такой склонности. Есть наверняка. Но я не лесбиянка в прямом смысле. Почему? У меня нет явной страсти при виде женщины, понимаешь?

Я кивнул.

— Просто некоторые женщины меня чувствуют, и чувство их передается мне. Только тогда со мною что-то происходит. Так, например, обнимая Наоко, я ничего особо не ощущаю. В жару мы ходим в комнате почти голые, вместе моемся, иногда спим в одной постели… но ничего нет. Ничего не чувствую. Хотя у Наоко тело очень красивое. Но не более. Кстати, один раз мы с ней играли в лесбиянок. Рассказать?

— Пожалуйста.

— Когда я рассказала эту историю Наоко — а о чем мы с нею только ни говорим, — она пыталась на пробу ласкать мое тело. По всякому. Мы обе разделись. Но… бесполезно. Вообще никак. Только чуть не защекотала до смерти. Как вспомню, до сих пор зудит. Наоко в этом смысле — и вправду неумеха. Как, отлегло?

— Да. Если честно, — сказал я.

— Ну вот такая история, — сказала Рэйко, почесывая мизинцем бровь. — Она ушла, а я уселась на стул, да так и просидела недвижно. Не зная, что мне делать. В самой глубине тела сердце глухо стучит, руки-ноги — как вата, во рту — сухо, будто наглоталась мотыля. Но скоро вернется ребенок, нужно принять ванну. Чтобы отмыть все те места, к которым она прикасалась, которые лизала. Но сколько я ни терла себя с мылом, какая-то слизь все равно не хотела сходить. Конечно, мне так лишь показалось, но что я могла поделать? Той ночью муж обнял меня. И я будто от скверны очистилась. Разумеется, ему рассказывать ничего не стала. Не то чтобы… но не смогла. Просто попросила обнять и трахнуть меня. «И не торопись, растяни подольше», — лишь сказала я. Он был очень нежен. Долго держался. Я кончила сильно. Вот так: у-у-ух!.. Впервые за нашу совместную жизнь… так сильно. Как ты думаешь, почему? Потому что на мне оставались касания ее пальцев. Только и всего. У-у-ух. Вот стыдоба — рассказываю такие вещи. Аж вспотела. «Трахнул… Кончила…» — Рэйко поджала губы и засмеялась. — Но и это не помогло. Прошло два дня, три, а ощущение той девочки оставалось. Из головы не выходила наша последняя сцена, в ушах отдавалось эхо ее слов.

В следующую субботу она не пришла. «А вдруг придет? Что делать тогда?» — колотило меня. Все валилось из рук. Но она не пришла. «Ну и правильно. Она — гордая. К тому же, все так получилось». И через неделю, и еще через неделю, и через месяц она не появилась. Я считала, что со временем все забуду — но не смогла. Остаюсь дома одна, чувствую вокруг ее присутствие, и не могу успокоиться. Не могу играть на пианино, не могу даже думать. За что ни возьмусь — ничего толком не выходит. Прошел примерно месяц — и вдруг обращаю внимание: иду по улице — и что-то не то. Соседи на меня как-то странно смотрят. Холодно. Конечно, здороваться здороваются, но голос и обхождение — не как раньше. Раньше соседка иногда заходила, а теперь сторонится. Вообще-то я старалась не принимать все это близко к сердцу. Начнешь беспокоиться по таким пустякам — верный признак заболевания.

И вот однажды приходит одна моя знакомая. Примерно одного со мной возраста, дочь материнской подружки. Наши дети ходили в один сад, и мы дружили семьями. Так вот, она неожиданно приходит и говорит: «Знаешь, какие о тебе ходят слухи?» «Нет, — отвечаю я. — Какие?» «Какие-какие… даже язык не поворачивается сказать». «Что значит, не поворачивается? Начала — так продолжай. Говори все, как есть».

Но она все равно сильно стеснялась, и мне пришлось выспрашивать. Раз пришла — значит, собиралась рассказать. Сначала помялась, но все же выложила. По ее словам, пошел слух о том, что я — отъявленная лесбиянка, к тому же, несколько раз лежала в психушке. Я дескать раздела пришедшую на урок девочку, собираясь поглумиться над нею, а когда та начала сопротивляться, избила так, что все лицо распухло. Придумано-то лихо, но я удивилась другому: откуда ученица моя узнала, что я лежала в больнице.

«Я давно тебя знаю и говорила им всем, что ты — не такой человек, — сказала приятельница. — Но мать той девочки поверила и разболтала всем соседкам, как ты глумилась над ее дочерью. Навела о тебе справки и узнала о твоем психическом заболевании».

Судя по ее рассказу, однажды — ну, то есть, в тот самый день — девочка вернулась с занятий музыкой вся зареванная. Что случилось? — спрашивает мать. Лицо распухшее, губа разбита, кровь сочится, на блузке не хватает пуговиц, трусы разорваны. Поверишь? Естественно, для пущей убедительности все это она сделала сама. Заляпала блузку кровью, оторвала пуговицы, отодрала с лифчика кружева, наревелась, пока глаза не покраснели, все волосы спутала, в таком виде заявилась домой и наврала там с три короба. Так и вижу, как все это было.

Но разве могла я винить всех только за то, что они поверили россказням той девочки. Я бы сама на их месте поверила. Кто угодно поверит, когда красивая, словно куколка, девочка, способная тебя заговорить, заколдовать, лопочет, вся в слезах: «Нет, не хочу ничего рассказывать, мне стыдно», — а потом признается. К тому же, разве не правда, что мне, к сожалению, приходилось лежать в психиатрической больнице? Разве я не ударила ее изо всех сил? Раз так, кто поверит моим словам? Только муж…

Несколько дней я мучилась, а потом решилась и рассказала ему об этой истории. Он мне действительно поверил. Естественно, я ни о чем не умолчала. Как та пыталась меня соблазнить, как я ее ударила. Лишь о своих чувствах говорить не стала — о них-то распространяться как раз не стоило. «Я этого так не оставлю. Сейчас пойду к ним домой и во всем разберусь, — заявил разъяренный муж. — Ты замужем, у тебя ребенок. С какой стати должны тебя называть лесбиянкой? Что за вздор?»

Но я его остановила. «Не ходи. Оставь их. От этого нам самим только станет хуже». Серьезно. Я понимала: у той девочки больная душа. Я сполна насмотрелась на таких в больнице и все понимала. Та девочка — гнилая до мозга костей. Снять с нее слой красивой кожи — и под ним окажется сплошная падаль. Может, сказано слишком, но это правда. Никому не понятная правда. Как ни крути, у нас нет шансов на победу. У той девочки — долгий опыт такой манипуляции чувствами взрослых, а в наших руках — ни одного доказательства. Кто поверит, что тринадцатилетняя девочка будет склонять к лесбийским играм женщину тридцати одного года? Что бы мы ни говорили, люди верят только в то, во что хотят. И чем больше мы будем метаться, тем хуже будет наше положение.

«Давай переедем, — предложила я. — Другого не остается. Не уедем — все обострится, и у меня опять съедет крыша. У меня и сейчас уже голова идет кругом. Переберемся куда-нибудь далеко, где нас никто не знает». Но муж не хотел уезжать. Еще не осознавал всю серьезность ситуации. Как раз в ту пору у него была интересная работа, мы едва-едва заимели собственный дом, хоть и проектной постройки. Дочь привыкла к садику. «Постой, подожди. Мы не можем так внезапно сняться и уехать, — сказал он. — Где я сразу найду работу? Нужно продать дом, найти для дочери детсад. Самое малое — понадобится месяца два».

«Нет, так не годится. Еще раз такую травму я уже не перенесу, — говорю я ему. — Я тебя не пугаю. Это — правда. Я чувствую». У меня уже начиналась бессонница, звенело в ушах, пошли слуховые галлюцинации. «Ну тогда поезжай куда-нибудь первой, пока я разберусь здесь со всеми делами».

«Нет, — говорю, — Одна я тоже никуда не поеду. Если мы сейчас с тобой разбежимся, мне конец. Ты мне нужен сейчас. Не оставляй меня одну».

Он обнял меня. И сказал: «Потерпи хоть самую малость. Всего один месяц. Я за это время все улажу: доделаю начатый проект, продам дом, устрою ребенка в сад, найду себе новую работу. Если повезет, есть одна подходящая должность в Австралии. Поэтому подожди лишь один месяц. И все образуется». Что я могла на это сказать? Ровным счетом ничего. Каждое новое слово будет лишь подталкивать меня к одиночеству.

Рэйко вздохнула я посмотрела на лампочку под потолком.

— Но я не вынесла этот месяц. И однажды мне снова снесло крышу. Щелк!.. На этот раз пришлось нелегко. Я выпила снотворное и открыла газ. Но не умерла — очнулась на больничной койке. Это — конец. Спустя несколько месяцев, когда мало-помалу успокоилась и начала соображать головой, предложила мужу развестись. Мол, так будет лучше и для тебя, и для дочери. Он: «И не подумаю. Мы сможем начать все сначала. Уедем втроем на новое место и начнем новую жизнь».

«Поезд ушел, — говорю я ему. — Все было кончено, еще когда ты попросил подождать месяц. Если ты действительно хотел начать все сначала, то не должен был тогда так говорить. Куда бы мы ни поехали, это случится опять. Ты опять будешь страдать из-за меня, а я этого не хочу».

И мы развелись. Точнее говоря, я настояла. Два года назад он повторно женился, но я по-прежнему считаю, что поступила правильно. Так оно к лучшему, правда. Уже тогда я понимала, что останусь такой до конца своих дней, и больше никого не хотела вовлекать в свои проблемы. Навязывать жизнь, полную страха, когда же у меня опять сорвет крышу.

Я за многое ему благодарна. Он искренний верный человек, сильный и выносливый — мой идеальный мужчина. Изо всех сил пытался меня исцелить, и я старалась выздороветь. Ради него и ребенка. Я и сама считала себя исцеленной. Шесть лет замужества, счастливая жизнь. Он делал все на 99 процентов. Но один процент, всего лишь один процент — и все смешалось. Затем — щелк! И все, что мы возвели, в одночасье рухнуло, превратившись в ничто. Все из-за той девочки.

Рэйко подобрала растоптанные окурки и сложила их в жестяную банку.

— Жуткая история. Сколько нам пришлось всего вытерпеть, чтобы наладить свою жизнь. А рухнуло все в один миг. Р-раз — и нет ничего. — Рейко поднялась и сунула руки в карманы: — Пойдем домой. Уже поздно.

Небо затянули совсем темные тучи. Луна совершенно скрылась. Теперь и я уже ощущал запах дождя, с которым смешивался аромат молодого винограда из пакета у меня в руках.

— Вот почему я не могу выбраться отсюда, — сказала Рэйко. — Меня пугает контакт с внешним миром. Страшно встречаться с разными людьми, думать о разных вещах.

— Я понимаю, — сказал я. — Хотя кто-кто а Рэйко в этом мире жить сможет.

Она улыбнулась невесело, но ничего не сказала.

Наоко сидела на диване и читала книгу. Закинув ногу на ногу, подпирая пальцами виски, читала, но выглядело так, будто она, как бы проверяя, дотрагивается пальцами до слов, роящихся у нее в голове. За окном падали первые капли дождя, а вокруг Наоко мелкой пылью мерцал свет лампы. Взглянув на нее после долгого разговора с Рэйко, я вновь убедился, как она все-таки молода.

— Извини, что мы задержались. — Рэйко погладила Наоко по голове.

— Хорошо провели время? — спросила та, подняв голову.

— Конечно, — ответила Рэйко.

— И чем вы там занимались на пару? — спросила Наоко у меня.

— Тем, о чем вслух не говорят.

Наоко фыркнула и отложила книгу. Прислушиваясь к шуму дождя, мы принялись за виноград.

— Когда вот так льет, кажется, что в мире нет никого, кроме нас, — сказала Наоко. — Лей дождь целую вечность — мы так и останемся втроем.

— И пока вы там будете обниматься, я, как покорный раб, буду играть вам на гитаре и размахивать узорчатым опахалом? Я против, — сказала Рэйко.

— Ладно, иногда я буду давать его в пользование, — рассмеялась Наоко.

— Тогда другое дело… Лей, дождик, лей!

И дождь продолжался. Иногда гремел гром. Доев виноград, Рэйко закурила, достала из-под кровати гитару и заиграла. «Desafinado» и «Girl from Ipanema», затем мелодии Бакараха и Леннона-Маккартни. Мы с Рэйко опять пили вино, а когда оно закончилось, разлили коньяк из моей фляги. Нам было тепло, и мы разговаривали. Я тоже подумал: хорошо бы дождь лил бесконечно.

— Как-нибудь еще приедешь? — спросила Наоко, глядя мне в глаза.

— Конечно, — ответил я.

— А писать будешь?

— Каждую неделю.

— И про меня не забывай, — сказала Рэйко.

— Хорошо. Напишу. С удовольствием, — сказал я.

В одиннадцать Рэйко, как и вчера, постелила мне на диване. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и выключили свет. Но мне не спалось, и я достал из рюкзака фонарик и «Волшебную гору». Около двенадцати дверь спальни тихонько открылась, вышла Наоко и нырнула ко мне. Сейчас она была обычной Наоко — совсем иной, нежели прошлой ночью. Глаза ясные, движения точные. Она прижалась губами к моему уху и прошептала:

— Не спится почему-то.

— Мне тоже. — Я отложил книгу, потушил фонарь, обнял и поцеловал Наоко. Темнота и шум дождя мягко окутывали нас.

— А Рэйко?

— Не бойся. Спит крепко. Стоит ей заснуть, уже не просыпается… Ты правда еще приедешь?

— Приеду.

— Даже если я ничего не смогу для тебя сделать?

Я кивнул в темноте. Своей грудью я отчетливо чувствовал ее грудь, а ладонью водил по ее телу поверх халата. От плеча к спине, затем к пояснице. Я гладил ее, как бы впечатывая в память очертания и мягкость ее тела. Немного погодя Наоко поцеловала меня в лоб и проворно встала с дивана. Ее голубой халат скользил в ночной темноте, словно рыба.

— До свидания, — прошептала Наоко.

Вслушиваясь в шум дождя, я тихо уснул.

Настало утро, а дождь продолжался. Не как ночью, а мелкая, почти не видимая глазу осенняя морось. Что дождь еще идет, было понятно по кругам на лужах и легкому стуку капелек по карнизу. Когда я проснулся, за окном лежал молочный туман, но с восходом солнца он развеялся, и постепенно проступили роща и линия гор.

Как и прошлым утром, мы втроем позавтракали и пошли в птичник. Наоко и Рэйко надели желтые полиэтиленовые дождевики с капюшонами. Я накинул поверх свитера водонепроницаемую ветровку. Воздух был влажный и зябкий. Укрываясь от дождя, птицы застыли в глубине сарая, тихо сбившись в кучку.

— Холодно. Когда идет дождь, — сказал я Рэйко.

— И с каждым днем все холоднее, а вскоре и снег пойдет, — ответила Рэйко. — Тучи с Японского моря его здесь стряхивают и уносятся дальше.

— А как зимуют птицы?

— Естественно, мы переселяем их в тепло. Ведь не получится откопать весной их заледеневшие тушки из-под снега, разморозить и сказать: «Так, все, кушать подано!»

Я постучал пальцем по сетке, попугай замахал крыльями и закричал:

— Жопа. Спасибо. Чокнутая.

— Вот этого не мешало бы заморозить, — меланхолично заметила Наоко. — Послушаешь его каждый день, и впрямь тронешься рассудком.

После уборки мы вернулись в комнату. Я собрал вещи, женщины приготовились идти на поле. Мы вместе вышли из здания и расстались у теннисного корта. Женщины повернули направо, а я пошел прямо.

— До свиданья, — сказали они.

— До свиданья, — ответил я. — Приеду опять, — сказал я. Наоко улыбнулась, повернула за угол и скрылась из виду.

По пути к воротам навстречу мне прошло несколько человек, и на всех были такие же, как у Наоко, желтые плащи, на головы нахлобучены капюшоны. Под дождем цвета казались нереально яркими. Чернела земля, ярко зеленели ветви сосен, закутанные в желтые дождевики люди выглядели особыми призраками, которым позволили сновать по земле только дождливым утром. Они бесшумно передвигались с корзинами, какими-то мешками и полевыми инструментами.

Привратник помнил мое имя, и когда я выходил, нашел меня в списке посетителей и поставил галочку.

— Из Токио приехали, да? — спросил он, взглянув на мой адрес. — Мне тоже раз случилось туда съездить. Свинина там вкусная, да?

— Неужели? — не понимая, к чему это, наобум ответил я.

— Из того, что я ел в Токио, мне ничего не понравилось, кроме свинины. Ее там что, как-то особо выращивают?

Я ответил, что ничего об этом не знаю, и вообще впервые слышу.

— Когда это было? В каком году вы ездили в Токио?

— И в самом деле, когда? — наклонил голову старик. — В пору женитьбы наследного принца[33]. Сын жил в Токио и звал хотя бы раз приехать. Вот когда.

— Пожалуй, в ту пору свинина в Токио действительно была вкусной, — сказал я.

— А теперича?

— Не знаю, но ни от кого такого не слышал, — ответил я. Привратник слегка огорчился. Старик не прочь был поболтать еще, но я сослался на автобус и пошел к дороге. На тропе вдоль реки местами оставались островки тумана, но их подхватывал ветерок и уносил вверх по склону. По пути я несколько раз останавливался, оборачивался и бессмысленно вздыхал. Как будто прилетел на планету с другой силой притяжения. Я вспомнил, что здесь иной мир, и мне стало уныло.

В полпятого я вернулся в общежитие. Оставил в комнате сумку, переоделся и пошел на работу. С шести и до пол-одиннадцатого продавал пластинки. А в промежутках рассеянно наблюдал за публикой, проходившей перед витриной. Семьи, парочки, пьяные, якудзы, оживленные девицы в коротких юбчонках, парни с хиппейскими бородками, хостессы из баров и другие непонятные люди. Стоило поставить рок, как у магазина собрались хиппи и бездельники — некоторые пританцовывали, кто-то нюхал растворитель, кто-то просто сидел на асфальте. Заиграла пластинка Тони Беннетта — и все они куда-то исчезли.

Рядом с нашим магазином располагалась лавчонка игрушек для взрослых, где мужчина средних лет с сонным видом продавал странные сексуальные приспособления. Я даже представить себе не мог, кому и для чего они нужны, но заведение, судя по виду, процветало. На другой стороне улицы, наискосок от магазина, прямо на дороге блевал перепивший студент, в игровом салоне по другую руку проигрывал в бинго свою зарплату повар из соседнего ресторанчика. Под навесом закрытого магазина неподвижно сидел на корточках бездомный с почерневшим лицом. К нам зашла какая-то школьница с бледно-розовой помадой на губах и попросила поставить «Jumping Jack Flash» «Роллинг Стоунз». Я принес пластинку. Она защелкала пальцами и стала танцевать, покачивая бедрами. Спросила, нет ли у меня закурить. Я дал ей сигарету «Ларк» из пачки управляющего. Школьница блаженно ее выкурила, а когда закончилась музыка, вышла, даже не поблагодарив. Каждые пятнадцать минут раздавалась сирена то ли «скорой помощи», то ли полицейского патруля. Три равно пьяных служащих несколько раз обозвали звонившую по телефону красивую длинноволосую девушку «мандой» и принялись ржать.

Я за всем этим наблюдал, и меня охватило смятение. Я вообще перестал понимать, что к чему. «Что же это такое? — думал я. — Что все они хотят этим сказать?»

Вернулся с ужина управляющий и радостно сообщил, что позавчера трахнул продавщицу вон из того бутика. Он давно положил на нее глаз и дарил иногда пластинки.

— Класс, — ответил я, на что он принялся во всех подробностях описывать, как это было.

— Хочешь трахнуть деваху, — самодовольно пояснял он, — во всяком случае, обязательно сделай подарок. Потом как бы там ни было, напои ее, пока, во всяком случае, не опьянеет. Потом останется только трахнуть. Просто?

Я в смятении вернулся в общагу, задернул шторы, погасил свет и лег спать. Казалось, что вот-вот ко мне в постель нырнет Наоко. Я закрыл глаза, услышал ее шепот, руками обвел все ее тело. Во мраке я снова возвращался в тот тесный мир Наоко. Вдыхал аромат луга, слышал шум ночного дождя. Думая о Наоко, которую видел нагой в лунном свете, представлял, как она, укутав свое мягкое и красивое тело в желтый дождевик, чистит птичник, пропалывает овощи. Я взял в руку возбудившийся пенис и кончил, думая о ней. Смятение улеглось, но сон все равно не приходил. Я очень устал, хотел спать, но заснуть не мог.

И тогда я встал у окна и принялся рассеянно смотреть на площадку перед флагштоком. Белый шест без флага походил во мраке ночи на гигантскую кость. «Интересно, что сейчас делает Наоко? — подумал я. — Спит, наверное». Спит, укутанная мраком того маленького странного мира. Я мысленно пожелал, чтобы ее не мучили горькие сны.


  1. Нэриум — декоративный кустарник (Nerium odorum Soland).

  2. Свадьба нынешнего императора Акихито состоялась в 1959 г.