На следующий день в четверг у меня была утренняя пара по физкультуре, и я несколько раз проплыл пятидесятиметровый бассейн. От нагрузки у меня немного поднялось настроение, появился аппетит. Я съел в ресторанчике объемный комплексный обед и направился было в библиотеку филфака кое-что проверить, но по пути случайно встретил Мидори Кобаяси. Она шла со щупленькой девчонкой в очках, но, увидев меня, свернула навстречу.
— Ты куда? — спросила она.
— В библиотеку.
— Может, сходишь в другой раз? А мы зато вместе пообедаем?
— Я только что поел.
— Ну и что? Еще раз поешь.
В конце концов, мы с Мидори зашли в соседнее кафе, она съела порцию риса с карри, а я выпил кофе. На ней поверх белой футболки с длинным рукавом была желтая шерстяная жилетка с вышитыми рыбками, тонкая золотая цепочка и часы с Микки-Маусом на циферблате. Она очень аппетитно все съела, выпила три стакана воды.
— Где ты пропадал все это время? Я столько раз звонила, — сказала Мидори.
— Что-то хотела?
— Нет, просто звонила.
— А-а, — сказал я.
— Что значит «а-а»?
— Ничего. Просто вырвалось. Как у тебя — больше ничего не сгорело?
— Да, повеселились тогда. Почти ничего не пострадало, а дыма на несколько пожаров. Ничего так себе, — сказала Мидори и опять несколько раз жадно отхлебнула воды. А когда отдышалась, серьезно уставилась на меня. — Послушай, Ватанабэ, что с тобой? Что у тебя с лицом? Даже зрачки какие-то чужие…
— Вернулся из похода, немного устал. Так, ничего особенного.
— У тебя такой взгляд, будто ты видел призраков.
— А-а, — снова сказал я.
— У тебя есть после обеда занятия?
— Немецкий и религиоведение.
— Может, прогуляешь?
— Немецкий не получится — сегодня контрольная.
— Во сколько закончится?
— В два.
— Тогда давай потом съездим в город, где-нибудь выпьем?
— С двух часов? — спросил я.
— Иногда можно. Ты весь какой-то заторможенный. Выпьем, придешь в себя. Я тоже хочу с тобой выпить, чтобы взбодриться. Ну, идет?
— Идет, — вздохнул я. — Жду тебя в два во дворе филфака.
После пары немецкого мы сели в автобус и поехали на Синдзюку. Зашли в «DUG» на подземном этаже за книжным магазином «Кинокуния» и выпили по две водки с тоником.
— Иногда захожу сюда. Хоть и рано, но здесь не бывает никаких угрызений совести.
— Часто пьешь с обеда?
— Иногда, — болтая оставшийся в стакане лед, ответила Мидори. — Если в окружающем мире становится невыносимо, прихожу сюда выпить водки с тоником.
— И что, этот самый окружающий мир так невыносим?
— Иногда, — повторила Мидори. — У меня куча проблем.
— Например?
— Дом, парень, сбой в месячных… в общем, разные.
— Еще по стаканчику?
— Конечно.
Я поднял руку, подозвал официанта и заказал еще две порции.
— Помнишь, в то воскресенье я тебя поцеловала? — спросила Мидори. — Я подумала… как было хорошо… очень.
— Ну и хорошо.
— «Ну и хорошо», — повторила Мидори. — Нет, все-таки, у тебя странная манера речи.
— Разве?
— Это к слову. Я думала. Про тот день. Неплохо, если бы то был мой первый в жизни поцелуй с парнем. Если б я могла сама составлять свою жизнь из фрагментов, сделала бы этот поцелуй первым. Непременно. И жила бы потом, размышляя вот так: «Что сейчас делает Ватанабэ, с которым я впервые в жизни поцеловалась на чердаке?» Даже сейчас, когда мне уже шестьдесят четыре. Разве не прекрасно?
— Прекрасно, — ответил я, вынимая из скорлупы фисташки.
— Слушай, почему ты такой рассеянный? Уже второй раз спрашиваю.
— Видимо, еще не вписался в этот мир, — немного подумав, ответил я. — Иногда мне кажется, что здесь — ненастоящий мир. И люди, и окружающий пейзаж — ненастоящие.
Мидори оперлась одной рукой о стойку бара и посмотрела мне в лицо.
— По-моему, у Джима Мориссона были такие слова. «People are strange when you are a stranger»[34].
— «Пи-ис», — сказала Мидори.
— «Пи-ис».
— Поехали со мной в Уругвай? — продолжала Мидори. — Бросим все — любимых, семью, институт…
— Неплохая мысль, — рассмеялся я.
— Тебе не кажется прекрасным все бросить и уехать туда, где никто тебя не знает? Иногда ведь так и хочется сделать. Нестерпимо хочется. Поэтому если ты меня увезешь куда-нибудь далеко, нарожаю тебе крепких, как бычки, малышей. И все будем жить счастливо. Кататься по полу.
Я рассмеялся и допил третью водку с тоником.
— Или ты не хочешь крепких, как бычки, малышей и кататься по полу?
— Интерес испытываю великий. И хочу посмотреть, какие они, — ответил я.
— Ну и ладно, раз не хочешь, — жуя фисташки, сказала Мидори. — Мне-то что? Выпиваю в такую рань, несу всякую чушь. Придет же в голову — все бросить и куда-нибудь уехать… Ну, и что там будет, в этом Уругвае, кроме ослиного дерьма?
— Пожалуй, ты права.
— Вокруг сплошное ослиное дерьмо. Останешься здесь, поедешь туда… Мир — сплошь ослиное дерьмо. На, дарю эту каменную, — протянула мне Мидори фисташку с такой твердой скорлупой, что я с трудом справился. — Но в прошлое воскресенье мне полегчало. На пожар посмотрели, выпили, песен погорланили. Давно я так не расслаблялась. Еще бы — все от меня чего-то требуют. Стоит с кем-нибудь увидеться, и начинается: одному — то, другому — это. По крайней мере, тебе от меня ничего не нужно.
— Я не настолько хорошо тебя знаю, чтоб вымогать.
— То есть, узнаешь лучше — тоже начнешь? Как и все остальные?
— Не исключено, — сказал я. — В реальном мире многие живут вымогательством.
— Но ты этого делать не станешь. Мне так почему-то кажется. В вымогательстве я — большой специалист. Ты не из той породы, поэтому мне с тобой спокойно. Знаешь, в мире немало людей, которые любят, чтобы у них вымогали, и вымогают сами. А когда начинается суета, поднимают шум. Им это нравится. А мне — нет. Маются, понимаешь, от безделья.
— Слышь, а ты, например, что-нибудь вымогаешь? Ну, или там… может, что у тебя?
Мидори сунула в рот льдышку и пососала ее.
— Хочешь меня поближе узнать?
— Есть интерес. Небольшой.
— Послушай, я задала вопрос: «Хочешь меня поближе узнать?» Тебе не кажется, что ответ не в тему?
— Хочу поближе узнать. Тебя, — сказал я.
— Серьезно?
— Серьезно.
— Даже если потом захочется отвести глаза?
— Что, такая страшная?
— В каком-то смысле, — сказала Мидори и нахмурилась. — Хочу еще выпить.
Я подозвал официанта и заказал по четвертой порции. Пока не принесли выпивку, Мидори сидела, облокотившись на стойку бара. Я молча слушал «Honeysuckle Rose» Телониуса Монка. В баре было еще пять-шесть посетителей, но выпивали только мы. От аромата кофе в полумраке бара было интимно.
— Ты свободен в следующее воскресенье?
— Я тебе уже говорил, что по воскресеньям всегда свободен. До шести часов, когда мне на работу.
— Тогда поедешь со мной?
— Хорошо.
— Я заеду за тобой в общежитие. Время точно сказать не могу. Ничего?
— Без проблем, — ответил я.
— Знаешь, Ватанабэ, что мне сейчас хочется сделать?
— Даже представить себе не могу.
— Завалиться в мягкую постель, это во-первых, — сказала Мидори. — Мне хорошо, я пьяная, вокруг нет ослиного дерьма, а рядом лежишь ты. И медленно меня раздеваешь. Очень нежно. Как мать раздевает своего ребенка. Аккуратно.
— А-а, — сказал я.
— Мне какое-то время так хорошо, что я лежу и кайфую. Но вдруг прихожу в себя и кричу: «Перестань, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня сейчас другой парень, и я так не могу. Я в этом смысле строгая. Поэтому отстань. Прошу тебя». Но ты не отстаешь.
— Я отстану.
— Знаю. Но это же вымышленная сцена. Поэтому пусть будет так, — продолжала Мидори. — И ты показываешь мне. Его. Который встал. Я закрываю глаза, но вскользь замечаю все равно. И говорю: «Нет. Я серьезно — нет. Такой большой и толстый не войдет».
— Не такой у меня и большой. Обычный.
— Ладно. Какая разница? Это же фантазия. Вдруг твое лицо становится печальным, и ты говоришь: «Мне жаль тебя. Давай пожалею. Ну, не плачь, не плачь. Бедный ребенок».
— То есть, этого тебе сейчас хочется больше всего?
— Да.
— Ну-ну.
Выпив по пять стаканов водки с тоником, мы собрались уходить. Я хотел было заплатить, но Мидори шлепнула меня по руке, вынула из портмоне десятитысячную купюру без единой морщинки и заплатила по счету.
— Ладно тебе. Я как раз получила за одну работу. К тому же, приглашала я, — сказала она. — Конечно, если ты состоятельный фашист и не терпишь, когда женщина угощает, тогда другое дело.
— Я так не думаю.
— К тому же, я тебе не дала.
— Потому что большой и толстый?
— Да, — сказала Мидори. — Потому что большой и толстый.
Мидори захмелела, оступилась, и мы чуть не покатились кубарем с лестницы. Когда мы вышли на улицу, голубое небо застилали тонкие облака, город нежно окрашивали лучи заходящего солнца. Мы немного побродили по городу, и между делом Мидори сказала, что хочет полазать по деревьям. На Синдзюку подходящих на нашлось, а парк Синдзюку-Гёэн уже был закрыт.
— Жаль, — сказала она. — Я так люблю лазать по деревьям.
Мы шли и по дороге покупали то, что приглянется нам на витринах. Город перестал выглядеть неестественным, как раньше.
— Благодаря тебе я, кажется, постепенно привык к этому миру.
Мидори остановилась и посмотрела мне в глаза.
— Точно. Зрачки прояснились. Видишь — поведешься со мной, и сколько хорошего сразу.
— Верно.
В полшестого Мидори сказала, что ей нужно готовить ужин, и засобиралась домой. Я ответил, что тогда поеду на автобусе в общагу. Проводил ее до вокзала Синдзюку, и мы расстались.
— Знаешь, чего я сейчас хочу? — спросила перед расставанием Мидори.
— Даже не представляю, о чем ты можешь подумать.
— Хочу, чтобы нас с тобой поймали пираты, раздели догола, прижали лицом друг к другу и связали веревкой.
— Почему именно так?
— Это — странные пираты.
— Думаю, не более чем ты, — заметил я.
— И, сказав, что через час скинут в море, они бросили нас прямо в таком виде в трюм: мол, наслаждайтесь вдоволь.
— И что?
— Ну мы и наслаждались вдоволь целый час: катались, прижимались друг к другу…
— И этого тебе хочется больше всего?
— Да.
— Ну-ну…
В воскресенье Мидори приехала за мной в полдесятого. Я только проснулся и даже еще не умывался. Кто-то постучал в дверь и крикнул:
— Эй, Ватанабэ, к тебе какая-то девчонка.
Я спустился в вестибюль и увидел, как одетая в невероятно короткую джинсовую юбку Мидори сидит, закинув ногу на ногу, на стуле в коридоре и зевает. Проходившие на завтрак общажные жители бросали косые взгляды на ее ноги. И в самом деле ноги красивые.
— Я, наверное, рано? — спросила Мидори. — Ты еще спал?
— Подожди минут пятнадцать. Я сейчас быстро умоюсь и побреюсь.
— Подождать-то я подожду. Только все таращатся на мои ноги.
— Еще бы. Прийти в мужское общежитие в короткой юбке. Ясно дело, все будут таращиться.
— Ну и ладно. На мне сегодня жутко хорошенькие трусики. Розовые с красивыми кружевами. Воздушными.
— Этого еще не хватало, — вздохнул я. Вернувшись в комнату, я как можно скорее умылся и побрился. Надел поверх синей рубашки на кнопках серый твидовый пиджак, спустился и увел Мидори от общаги подальше. Меня прошиб холодный пот.
— Скажи, все, кто здесь живут, дрочат? — спросила Мидори, бросая взгляд на общежитие.
— Наверное.
— А о чем они думают в это время? О девчонках?
— Пожалуй, да, — ответил я. — Вряд ли кто-нибудь станет дрочить, думая о котировке акций, спряжении глаголов или Суэцком канале. Скорее всего, думают о девчонках.
— О Суэцком канале?
— Например.
— Значит, думают о конкретных девчонках?
— Думаю, тебе лучше об этом спросить у своего парня, — сказал я. — С какой это стати я должен в воскресенье с утра объяснять тебе такие вещи?
— Просто хочу знать, — ответила она. — К тому же, он жутко разозлится, если я спрошу у него такое. Потому что девушкам такими вещами интересоваться неприлично.
— Трезвый подход.
— Но я все равно хочу знать. Из чистого любопытства. Ну, скажи: думают о конкретных девчонках, когда дрочат?
— Думают. Как минимум, я — думаю. Про других ничего сказать не могу. — Я капитулировал.
— А про меня ты во время этого думал? Только честно? Я не обижусь.
— Нет. Если честно.
— Почему? Я непривлекательная?
— Да нет. Ты привлекательная, хорошенькая, и тебе идет такой зажигательный характер.
— Тогда почему ты не думаешь обо мне?
— Во-первых, я считаю тебя своим другом, и не хочу вовлекать в эти дела. В эти сексуальные фантазии. Во-вторых…
— У тебя есть человек, о котором ты думаешь?
— Да.
— Ты даже в этом смысле порядочный, — сказала Мидори. — Мне в тебе это очень нравится. Но… ты можешь хотя бы разок вывести меня на сцену? Этих своих сексуальных фантазий? Или сумасбродных химер? Я хочу там появиться хоть мимолетом. Прошу тебя, как друга. Я ведь не могу попросить об этом кого-нибудь другого. Так и сказать: «Сегодня, когда будешь дрочить, подумай обо мне, пожалуйста!» Тебя могу именно потому, что мы — друзья. А потом расскажешь, как все прошло. Как там было.
Я вздохнул.
— Но не вздумай вставлять. Мы ведь друзья. Только не вставляй, а в остальном… делай, что хочешь. И думай, что хочешь…
— Не знаю. Мне никогда не приходилось действовать с такими ограничениями.
— Ну что — подумаешь?
— Посмотрю.
— Только это… Ватанабэ, не считай меня развратницей, сексуально неудовлетворенной или провокаторшей. Просто мне это жутко интересно и жутко хочется знать. Ты же помнишь, я росла среди одних девчонок в женской школе. И хочу знать, о чем думают парни, как устроено их тело. Причем, не по женским журналам, а на конкретных примерах.
— «На конкретных примерах»… — в отчаянии буркнул я.
— Но стоит мне что-нибудь спросить или сделать, как у моего парня портится настроение и он злится. Говорит, что я — развратница, больная на всю голову. Никак не соглашается на оральный секс. А мне так хочется попробовать.
— Хм…
— Ты как — не против орального секса?
— Не против, в общем-то.
— Скорее нравится?
— Скорее нравится, — ответил я. — Но давай поговорим об этом в другой раз. Не хочется этим прекрасным утром убивать время разговорами о мастурбации и оральном сексе. Давай поговорим о другом. Твой парень учится в нашем институте?
— Нет. Конечно, в другом. Мы познакомились в одном кружке еще в старших классах. Я училась в женской школе. Он — в мужской. Такое часто бывает: совместные концерты, ну, сам знаешь. А сблизились уже после школы. Эй, Ватанабэ!
— Что?
— Ну, правда, хотя бы разок… подумай обо мне?
— Попробую. В следующий раз, — смиренно ответил я.
Мы сели в электричку и поехали до Очяно-мидзу. Я еще не завтракал, поэтому купил и съел тонюсенький сэндвич в вокзальном кафетерии. Выпил кофе, похожий по вкусу на вареную типографскую краску. Воскресное утро, поэтому электричка оказалась битком набита семьями и парочками. Все куда-то ехали. По вагону сновали с бейсбольными битами мальчишки в одинаковой форме. Некоторые девушки были в мини-юбках, но не таких коротких, как у Мидори. Она свою то и дело одергивала. Несколько мужчин поглядывали на ее бедра и, видимо, не могли оторваться. Мидори, как мне показалось, не обращала на это внимания.
— Знаешь, что мне сейчас хочется больше всего? — тихо спросила Мидори в районе станции Ичигая.
— Представить себе не могу, — ответил я. — Об одном прошу — только не в электричке, а? Услышат.
— Жалко. А я такое подумала… На этот раз, — грустно сказала она.
— Кстати, зачем мы едем на Очяно-мидзу?
— Иди за мной, сам увидишь.
Окрестности Очяно-мидзу кишели школьниками средних и старших классов. То ли у них были пробные экзамены[35], то ли подготовительные курсы. Мидори левой рукой прижимала к себе сумочку, а правой держала за руку меня. И проворно ныряла сквозь толпы школьников.
— Скажи, Ватанабэ, ты можешь четко объяснить мне разницу между сослагательным наклонением настоящего и прошедшего времени в английском? — ни с того, ни с сего спросила она.
— Думаю, что да.
— Тогда скажи: это как-нибудь может пригодиться в повседневной жизни?
— В повседневной жизни — в общем-то, нет, — ответил я. — Но, думаю, если рассуждать о конкретной пользе, это неплохая тренировка для систематического восприятия разных вещей.
Некоторое время Мидори с серьезным видом обдумывала мои слова.
— А ты крут… — сказала она. — Я до сих пор даже представить себе такое не могла. Лишь рассуждала, зачем нужны эти сослагательные наклонения, дифференциалы, таблица Менделеева. И старалась не замечать все эти заумности. Или же я ошибалась по жизни?
— Как это не замечала?
— Их для меня просто не существовало. Я, например, синуса от косинуса не отличу.
— И ничего, закончила школу, поступила в институт, — с деланным удивлением сказал я.
— Дурак ты, — сказала Мидори. — Ты что, не знаешь? Было б чутье, а экзамены можно сдать и так. Ни шиша не зная.
— У меня чутье не такое острое, как у тебя, поэтому приходится мыслить систематически. Как ворона тащит стеклышки в гнездо.
— Ну и к чему тебе это?
— Кое-что начинает получаться лучше.
— Что, например?
— Например, метафизическое мышление, изучение нескольких иностранных языков…
— И где это может пригодиться?
— Зависит от человека. Некоторым идет на пользу, другим — нет. Но это все — тренировка, пригодится или нет — другой вопрос. Как я говорил в начале…
Мидори заинтересованно хмыкнула и потянула меня за руку вниз по склону:
— А ты умеешь объяснять.
— Серьезно?
— Еще бы. Знаешь, скольким я задавала вопрос про это самое сослагательное наклонение? Думаешь, кто-нибудь дал вразумительный ответ, как ты? Даже учителя английского не смогли. Стоит спросить, все начинают либо сбиваться, либо сердиться и делать из меня идиотку. И никто не может объяснить толком. Был бы кто-нибудь вроде тебя, объяснил мне все это, глядишь — и заинтересовалась бы сослагательным наклонением.
— Хм…
— Ты когда-нибудь читал «Капитал»?
— Читал. Правда, не полностью. Как и многие.
— И… понял?
— Местами — понял, местами — нет. Чтобы адекватно читать «Капитал» нужно обладать соответствующей системой мышления. Конечно, «Марксизм в картинках» не понять сложно.
— Как ты считаешь, может никогда не читавший таких книг первокурсник прочесть «Капитал» и все сразу усвоить?
— Вряд ли, — ответил я.
— Я, поступив в институт, записалась в фольклорный кружок. Хотелось песен попеть. Ну и что ты думаешь? Сборище жутких прохиндеев. Как вспомню, так вздрогну. Не успела записаться, потребовали прочесть Маркса. Конкретно — читай от сих и до сих. Объясняли, что фольклор необходимо связывать с социал-радикализмом. Что поделаешь, пришлось себя не помня читать Маркса. Вернувшись домой, засела. Что к чему? Белиберда какая-то. Сослагательное наклонение и то проще. На третьей странице бросила. А на следующем собрании говорю: «Читала, но ничего не поняла». С тех пор меня держат за дуру. Говорят, нет понимания проблемы, социально-отсталая. Какая чушь! А я всего-то сказала, что текст не поняла. Как тебе это?
— Угу.
— А как они дискутировали… С умными лицами, трехэтажными фразами. Мне стало непонятно, спрашиваю: «Что значит „империалистическая эксплуатация“? Существует ли какая-нибудь связь с Ост-Индской компанией?» Или: «Означает ли крах промышленных кооперативов, что после институтов нельзя устраиваться на работу в фирмы?» Но никто мне ничего не объяснил. Куда там — все разозлились. Поверишь?
— Верю.
— Как ты живешь, не зная таких вещей? О чем думаешь по жизни? И все — клеймо. Глупая. Простонародье. Но мир и держится на простонародье, эксплуатируется — тоже простонародье. К чему тогда революция, если бросаться непонятными простонародью словами? В чем заключаются социальные перемены? Я ведь хочу сделать этот мир лучше. Если до сих пор продолжается эксплуатация, с ней нужно непременно покончить. Поэтому и спрашиваю. Ведь так?
— Так.
— Я тогда подумала: все они — пройдохи. Бросаются громкими словами, петушатся, охмуряют первокурсниц, а сами мечтают лишь о том, как забраться им под юбку. А переходят на четвертый курс — коротко стригутся, шустро устраиваются в свои «Мицубиси», «Ти-Би-Эс», «Ай-Би-Эм», «Банк Фудзи», обзаводятся не имеющими понятия о Марксе женами и дают своим детям до жути вычурные имена. Какой там крах промышленных кооперативов? Смешно до слез. Другим первокурсникам еще хуже. Делают понимающий вид и глупо улыбаются. А потом говорят мне: «Дуреха. Понимаешь не понимаешь — сиди, поддакивай». Рассказать историю похлеще?
— Давай.
— Однажды нам пришлось пойти на ночную маевку. Девушкам сказали сделать и принести по двадцать штук «нигири»[36]. Чего смеяться? Это же чистой воды половая дискриминация. Ладно, думаю, не стоит устраивать бучу по пустякам, молча делаю эти самые нигири. Вкладываю, как положено, моченые сливы, обматываю полоской водорослей. Ну и что, думаешь, мне потом сказали? «У Кобаяси нигири только с одной сливой. Нет бы разные сделать. У других и с красной рыбой, и с тресковой икрой, и даже с омлетом». Я так обалдела, что слова вымолвить не могла. С какой это стати мыслители революции устраивают скандал из-за несчастных рисовых колобков? Куда уж лучше: со сливой и в водорослях? Лучше б о детях Индии подумали.
Я засмеялся.
— Ну и что стало с кружком?
— В июне бросила. Достали, — сказала Мидори. — Но в этом институте почти все — жулики. Трясутся, чтобы никто не понял, что они ни черта не знают. Все читают одинаковые книги, сыплют одинаковыми словами, восхищаются Колтрейном и Пазолини. И это — революция?
— Да, действительно. Ничего не могу сказать. Революции не видел.
— Если это революция, то она такая мне даром не нужна. Еще возьмут и расстреляют за сплошную сливу с водорослями. Тебя уж точно кокнут. За объяснение сослагательного наклонения.
— Возможно, — сказал я.
— Именно так. Я знаю. Потому что я — простонародье. Свершится революция или нет, простонародью остается лишь выживать бог весть в каком месте. Что же тогда революция? Смена вывесок у институтов власти? Но им этого не понять. Тем, кто бросается громкими словами. Ты видел когда-нибудь фининспектора?
— Нет.
— Я — много раз. Заходит, как к себе домой, и начинает важничать. «Что это… за счета? Чем вы здесь… занимаетесь? Это что — издержки? Тогда показывай чеки! И это — чеки?» Мы забиваемся в угол, на обед заказываем на дом лучшие суси. Только отец ни разу не утаил доходы. Правда. Он — такой. Старого склада. А фининспектор знай придирается. Мол, чеков мало. Чего смеяться? Мало чеков — значит, нет прибыли. Слушаю все это, а самой так обидно. И хочется на него заорать: «Иди к богатеям и попробуй там это сказать!» Слушай, как ты думаешь, фининспекторы изменятся после революции?
— Очень сомневаюсь.
— Тогда я не верю в революцию. Я верю только в любовь.
— «Пи-ис», — сказал я.
— «Пи-ис», — сказала и Мидори.
— Куда мы идем, кстати? — поинтересовался я.
— В больницу. Отец там лежит, и сегодня мне нужно весь день за ним присматривать. Моя очередь.
— Отец? — удивленно воскликнул я. — Разве он не в Уругвай уехал?
— Враки все это, — как ни в чем не бывало сказала Мидори. — Только собирается. Уже очень давно. Да только куда ему ехать? Он из Токио-то ни разу не выезжал.
— А что с ним?
— Говоря откровенно, вопрос времени.
Я продолжал идти молча.
— То же, что и с матерью. Вот и все. Опухоль мозга. Поверишь? Лишь два года, как от этого мама умерла. Теперь вот у отца — опухоль мозга.
В университетской больнице — отчасти из-за воскресенья — было столпотворение посетителей и ходячих больных. Витал ни с чем не сравнимый госпитальный дух. Все было пропитано смесью дезинфицирующих средств и букетов посетителей, мочи и матрасов; еле слышно семеня, сновали по коридорам медсестры.
Отец Мидори лежал в двухместной палате ближе к дверям. Будто распластанный подраненный зверек. Он не шевелился. Свешивалась левая рука с капельницей. Исхудавший и щуплый — казалось, он будет худеть и усыхать дальше. Голова обмотана бинтом, посиневшая рука вся истыкана уколами. Он рассеянно смотрел в некую точку пространства, а стоило мне войти, едва перевел на нас глаза, налитые кровью, и спустя секунд десять уже вернул ослабленный взгляд в прежнюю точку.
По этим глазам можно было понять, что человек скоро умрет. В его теле почти не оставалось жизни. Лишь какой-то призрачный след былой силы. Так ждет сноса обветшавший дом, из которого уже вынесли мебель и всякую утварь. Вокруг его потрескавшихся губ, как бурьян, местами торчали клочки щетины. У меня пронеслось: «Борода у него, видать, тоже обессилела».
Мидори поздоровалась с тучным мужчиной средних лет, лежавшим на кровати у окна. Тот не мог разговаривать и только, улыбнувшись, кивнул в ответ. Потом два-три раза кашлянул, попил воды из стакана у изголовья, неуклюже повернулся набок и уставился в окно. Там виднелись только столбы и соединявшие их провода. И больше ничего. Даже завалящей тучки не было.
— Папа, как дела? В порядке? — заговорила Мидори, приблизив губы к самому уху отца. Точно проверяла звук микрофона. — Как ты себя чувствуешь?
Отец еле-еле зашевелил губами.
— Пло…хо… — произнес он, даже не произнося, а как бы выдувая сухим воздухом слова из глубины гортани. — Голо…ва…
— Что, голова болит? — спросила Мидори.
— Да… — ответил отец. Похоже, слова длиннее двух слогов были ему не под силу.
— Что поделаешь, ты же только после операции. Конечно, будет болеть. Нужно потерпеть немного, — сказала Мидори. — А это — Ватанабэ, мой друг.
— Здравствуйте, — сказал я. Отец на это лишь приоткрыл губы и снова сомкнул их.
— Садись туда, — сказала Мидори, показав мне на круглую табуретку в ногах больного. Я так и поступил. Мидори напоила отца из кувшина и спросила, не хочет ли он фруктов или желе.
— Не… хочу… — ответил тот.
— Ну хоть понемногу-то есть нужно?
— Уже… ел…
В изголовье кровати стояла тумбочка, на ней — кувшин, кружка, тарелка и маленькие часы. Мидори достала из большого пакета ночной халат, трусы и еще какую-то мелочь, разобрала их и положила в шкафчик у входа. На дне бумажного пакета оставались фрукты для больного: два грейпфрута, фруктовое желе и три огурца.
— Огурцы? — удивленно воскликнула Мидори. — Что здесь делают огурцы? Чем сестра думала? Ума не приложу. Специально еще позвонила, перечислила, что нужно купить.
— Может, ослышалась и перепутала с киви[37]?
Мидори щелкнула пальцами.
— Точно, я просила купить киви. Но она что, сама не могла догадаться? Как больной будет есть огурцы? Папа, огурец будешь?
— Нет…
Мидори села в изголовье и принялась подробно рассказывать о последних событиях. Стал плохо показывать телевизор — вызвала мастера, тетушка из Такаидо сказала, что завтра-послезавтра приедет навестить, аптекарь Миявакэ упал с мотоцикла. Отец в ответ только изредка похмыкивал.
— Что, правда ничего не хочешь?
— Нет… — ответил тот.
— Ватанабэ, будешь грейпфрут?
— Нет, — отказался и я.
Чуть позже Мидори предложила сходить в холл к телевизору, уселась там на диван и закурила. Трое больных в пижамах тоже курили и смотрели какие-то политические дебаты.
— Слышь, вон тот дядька на костылях уже давно поглядывает на мои ноги. Ну, вон тот, в синей пижаме и очках.
— Чего б ему не смотреть? Кто пропустит мимо такую юбку?
— Ну и ладно. Им здесь, наверное, скучно? Пусть посмотрят на ноги молоденькой девушки. Иногда можно. Глядишь, возбудятся и быстрее на поправку пойдут.
— Хорошо, если не наоборот, — ответил я.
Мидори разглядывала струйку дыма из длинной трубы за окном.
— Отец — неплохой мужик. Иногда достает меня своими словечками, но в глубине души он — человек откровенный, мать любил всем сердцем и по-своему старался жить как мог. Есть у него слабости в характере, нет таланта торговца, цели в жизни, но, по сравнению с прочей публикой, он порядочный. Я тоже за словом в карман не лезу. Сцепимся на пару — не остановишь. Так и ссорились постоянно. Но он хороший.
Мидори, словно подбирая что-то с дороги, подхватила мою руку и положила себе на бедро. Часть руки попала на юбку, часть — на голую ногу. Мидори посмотрела мне в глаза.
— Послушай, Ватанабэ, извини, что я тебя сюда притащила. Но побудь со мной еще немного?
— До пяти я свободен и в твоем полном распоряжении, — ответил я. — Мне с тобой приятно. К тому же, делать больше нечего.
— А что ты вообще по воскресеньям делаешь?
— Стираю, — ответил я. — Затем глажу белье.
— А о той девушке мне рассказать не хочешь? О своей подруге.
— Нет, не хочу. Там все непросто. Боюсь, не смогу тебе объяснить.
— Да ладно. Не объясняй, — сказала Мидори. — А хочешь, я расскажу, как ее представляю?
— Давай. Твои фантазии это… интересные. С удовольствием послушаю.
— Думаю, что она — замужняя женщина.
— Хм.
— Тридцать два или три года. Красивая жена толстосума. В меховой шубе, обуви от «Шарля Журдана» и шелковом белье. В добавок ко всему, сексуально ненасытная. И как она только ни извращается… И утоляет свою страсть с тобой в рабочие дни после обеда. Однако по воскресеньям муж дома, и она встречаться не может.
— Интересная версия.
— Наверняка связывает тебя, надевает на глаза повязку и ласкает языком все уголки тела. Потом это… вставляет в себя странные предметы, изгибается, как акробат, а ты снимаешь на «полароид».
— Весело.
— Настолько изголодалась, что делает все, что может. Каждый день об этом только и думает. Еще бы — времени навалом. В следующий раз сделаем с Ватанабэ вот так и вот эдак. А когда вы забираетесь в постель, кончает от удовольствия аж по три раза. И спрашивает тебя: «Как ты думаешь, у меня классное тело? Молоденькие тебя так не удовлетворят, правда? Или ты считаешь, что они это умеют? Вот так? Чувствуешь? Нет, не так. Пока не вынимай…»
— Кажется, ты порнухи насмотрелась, — засмеялся я.
— Кажется, — ответила Мидори. — Что поделаешь — нравится. Давай как-нибудь сходим вместе?
— Давай. Когда у тебя будет время.
— Что, правда? Классно. Скорей бы. Может, тогда сразу на мазохистский? Когда девчонок бьют плетью, а потом заставляют перед всеми мочиться прямо на лицо. Это в моем вкусе.
— Идет.
— А знаешь, что мне больше всего нравится в порно-кинотеатрах?
— Даже представить себе не могу.
— Когда начинается сексуальная сцена, слышно, как на соседних местах сглатывают слюну, — сказала Мидори. — Вот этот самый звук. Он такой милый.
Вернувшись в палату, Мидори опять подсела к отцу и заговорила. Отец только вставлял «а-а», «ага» или вообще отмалчивался. Около одиннадцати пришла жена круглолицего соседа по палате. Она сменила ему ночную пижаму, почистила фрукты. Приятная женщина, она болтала с Мидори обо всем на свете. Пришла медсестра, заменила капельницы, перекинулась парой слов с собеседницей Мидори и ушла. Тем временем я от безделья разглядывал палату и провода за окном. Изредка на них садились воробьи. За это время Мидори по очереди разговаривала с отцом, вытирала ему пот и слюну, перебрасывалась фразами с соседкой и медсестрой, что-то спрашивала у меня, проверяла капельницу.
В полдвенадцатого начался обход. Мы с Мидори вышли подождать в коридор. Появился врач, у которого Мидори поинтересовалась состоянием отца.
— Сразу после операции, обезболивающее даем. Конечно, сильное истощение, — ответил врач. — Результаты станут известны дня через два-три… мне в том числе. Пойдет на поправку — хорошо, нет — будем думать дальше.
— Что, опять будете вскрывать голову?
— Будет день — будет пища, — ответил врач. — Постой, что-то юбка на тебе сегодня коротковата.
— Красивая?
— А как ты ходишь по лестнице? В ней? — задал вопрос врач.
— Так и хожу. Показываю все, как есть, — ответила Мидори. Медсестра у нее за спиной прыснула.
— Тебе тоже неплохо бы полежать, провериться, — покачал головой врач. — В общем, так. Пока находишься в этой больнице, старайся пользоваться лифтом. Не хочу, чтоб из-за тебя прибавилось пациентов. В последнее время и так работы хоть отбавляй.
Через некоторое время начался обед. Медсестра погрузила на тележку еду и стала развозить по палатам. Отцу Мидори подали картофельный суп, фрукты, мягкую отварную рыбу без костей и овощное пюре. Мидори положила отца на спину, покрутила ручку в ногах кровати и приподняла спинку. Потом зачерпнула ложкой суп и начала его кормить маленькими порциями. Отец съел пять-шесть ложек, отвернулся и сказал:
— Хватит…
— Нельзя так мало есть, — сказала Мидори.
— Потом…
— Ну что мне с тобой делать? Не будешь есть — не будет здоровья, — сказала Мидори. — По малому еще не хочешь?
— Нет…
— Ватанабэ, пойдем вниз, пообедаем в столовой? — предложила Мидори.
— Пойдем, — согласился я. Хотя если честно, есть мне не хотелось.
В столовой стояла кутерьма — и врачи, и медсестры, и посетители обедали вперемешку. В просторном зале без единого окна стояли в ряд столы и стулья, люди ели там и вели разговоры — видимо, о болезнях, — а их голоса отдавались эхом, как в подземном переходе. Иногда по радио вызывали врачей или медсестер, и объявления заглушали этот гул. Пока я занимал столик, Мидори принесла на алюминиевом подносе два комплексных обеда. Картофельные котлетки в сливочном соусе, картофельный салат, шинкованная капуста, что-то вареное, рис и суп мисо. В такой же, как и для больных, пластиковой посуде. Я съел только половину, Мидори же аппетитно уплела всю порцию.
— Что, не хочется? — потягивая горячий чай, спросила она.
— Да не очень.
— Это из-за больницы, — оглядываясь по сторонам, сказала Мидори. — С непривычки все так. Запах, звуки, спертый воздух, лица больных, напряг, раздражение, отчаяние, боль, страдание, усталость… Из-за всего этого сокращается желудок и пропадает аппетит. Привыкнешь — перестанешь обращать внимание. К тому же, какая из тебя сиделка, если нормально не поешь? Серьезно. Я выхаживала четверых: деда, бабку, мать и вот теперь отца, поэтому знаю. Бывает так, что не до еды. Поэтому когда есть возможность, нужно есть впрок.
— Понимаю.
— Когда приходят навестить родственники, мы часто обедаем здесь. Они, как и ты, оставляют примерно половину. Я-то съедаю все подчистую. Только и слышишь от них: «Мидори, ну ты уплетаешь. Мы уже наелись, и больше не лезет». Но с больными сидят не они, а я. Чего смеяться? Остальные изредка заглядывают и лишь сочувствуют. А подмывать, утирать слюни и тело освежать-то приходится мне. От одного сочувствия задница чистой не станет. Мне самой его жалко раз в пятьдесят больше. А стоит съесть весь обед, все смотрят чуть ли не с упреком: «Мидори, ну ты уплетаешь»… Что я им, вьючный осел, что ли? Почтенного возраста люди, а простых вещей не понимают. Говорить можно что угодно. Но куда важнее, чистый лежит больной или в дерьме. Я тоже порой обижаюсь. Выбиваюсь из сил. Хочу зареветь. Никаких надежд на выздоровление, а толпы врачей вскрывают голову, копаются в ней — и так раз за разом. Причем, все хуже и хуже, голова вообще перестает соображать. И все это — на твоих глазах. Попробуй посмотри на это целыми днями. Никто не выдержит. Такое. Вдобавок ко всему, сбережения тают не по дням, а по часам. Не знаю, хватит на оставшиеся семь семестров или нет? Сестре так можно и не мечтать о свадьбе.
— Сколько раз в неделю ты сюда ходишь? — попробовал спросить я.
— Около четырех, — ответила Мидори. — Вообще-то в этой больнице предусмотрен полный уход, но одними медсестрами не обойдешься. Они, конечно, стараются изо всех сил, но персонала не хватает, а делать все это кто-то должен. Поэтому без родственников никак. Сестра присматривает за магазином, поэтому на мою долю выпадает ездить сюда в промежутках между занятиями. Но даже при этом сестра приходит три раза в неделю, я — примерно четыре. Улучив свободную минуту, бегаем на свидания. Так и живем.
— Раз ты так занята, почему же часто со мной встречаешься?
— Мне с тобой нравится, — покручивая пластмассовый стаканчик, сказала Мидори.
— Иди погуляй где-нибудь пару часов, — предложил я. — Я пока посмотрю за отцом.
— Зачем?
— Тебе неплохо бы отвлечься от больницы и побыть одной. Поброди в одиночестве, развейся.
Мидори немного подумала и согласилась.
— Да, пожалуй, ты прав. А справишься?
— Я наблюдал за тобой. Думаю, справлюсь. Проверить капельницу, напоить водой, промокнуть пот, вытереть слюну, судно — под кроватью, проголодается — накормить остатками обеда. Что будет непонятно — спросить у медсестры.
— Пожалуй, справишься, — улыбнулась Мидори. — Только имей в виду — у него осложнение на голову, и он иногда несет всякий вздор. Порой сама не могу разобрать, что к чему. Если что, не обращай внимания.
— Не буду, — ответил я.
Вернувшись в палату, Мидори подошла к отцу и сказала, что должна отлучиться по делам.
— А за тобой присмотрит вот он, — показала на меня она, но тому, похоже, было все равно. А может, просто не понимал, о чем речь. Он лежал на спине и пристально смотрел в потолок. Если бы иногда не моргал, вполне мог сойти за мертвеца. Глаза налились кровью, как у пьяного; при глубоких вдохах слегка раздувались ноздри. Он лежал, не шелохнувшись, и не собирался отвечать Мидори. Я не мог себе представить, о чем он думает, о чем размышляет на дне своего помутневшего рассудка.
Когда Мидори ушла, я хотел было с ним заговорить, но не стал этого делать, не зная, что и как ему сказать. Тем временем он закрыл глаза и, похоже, уснул. Я сел на стул у изголовья и, молясь, чтобы он не умер у меня на руках, наблюдал за тем, как изредка шевелится его нос. И попутно размышлял: странно, если он испустит дух в моем обществе. Еще бы — я видел его впервые в жизни. Со мной его связывала лишь Мидори, а с нею отношения у нас не выходили за рамки общего курса «Истории театра II».
Но умирать он не собирался. Просто крепко спал. Стоило прислушаться, и еле различалось его сонное дыхание. Я успокоился и заговорил с женой соседа, которая, видимо, приняла меня за парня Мидори и долго рассказывала о ней.
— Она и вправду хорошая, — начала женщина, — старательно за отцом ухаживает, приветливая и любезная, внимательная и ответственная, к тому же — красивая. Береги ее и не спускай с нее глаз. Такие на дороге не валяются.
— Берегу, — ответил я первое, что пришло в голову.
— У нас двое: сыну двадцать один, дочери семнадцать. Чтобы сходили в больницу — не дождешься. В выходные — серфинг, свидания, постоянно куда-нибудь уезжают развлекаться. Кому сказать — позор. Только доят меня постоянно. Получат на карман — и след простыл.
В полвторого женщина, сославшись на то, что ей нужно за покупками, вышла. Больные крепко спали. Палату заливал мягкий солнечный свет. И я, сидя на стуле, едва не уснул сам. На столе у окна стояли в вазе белые и желтые хризантемы: на дворе все-таки — осень. В палате висел сладковатый запах нетронутой с обеда вареной рыбы. Все так же, еле слышно семеня, сновали по коридорам медсестры, но беседовали они при этом между собой весьма отчетливо. Иногда заглядывали в палату, но завидев двух крепко спящих пациентов, улыбались мне и куда-то исчезали. Я подумал: почитать бы чего, — но в палате не было ни книг, ни журналов, ни газет. Только висел на стене календарь.
Я вспомнил Наоко. Представил ее нагое тело, бабочку в волосах. Ее талию, туманность лобка. Почему она появилась передо мной так? Или это она ходила во сне? Или то была иллюзия? Шло время, и чем дальше я отстранялся от их маленького мира, тем больше начинал сомневаться в событиях той ночи. Если считать, что это было на самом деле, казалось, это действительно было. Если считать, что это иллюзия, начинало казаться, что я видел сон. Слишком отчетливо я помнил его детали, и вместе с тем все это чересчур красиво для правды. И тело Наоко, и свет луны…
Отец Мидори внезапно проснулся и закашлялся, я стряхнул раздумья, достал салфетку и вытер слюну, промокнул ему полотенцем пот на лбу.
— Пить будете? — спросил я, и он миллиметра на четыре кивнул. Стоило мне приблизить к его рту стеклянный кувшин, как задрожали ссохшиеся губы, зашевелилось горло. Он выпил все, что было в кувшине.
— Еще налить? — спросил я. Похоже, он собирался что-то сказать. Я нагнулся к нему и услышал тихий сухой голос:
— Хва… тит…
Он был еще суше, еще тише, чем прежде.
— Может, что-нибудь поесть? — спросил я. Он опять едва заметно кивнул. Я, как это делала Мидори, покрутил ручку и поднял спинку кровати. Зачерпывая попеременно овощное пюре и вареную рыбу, покормил его с ложки. Потребовалось немало времени, прежде чем он, съев половину, не закачал головой: мол, достаточно. Все движения давались ему с большим трудом, а потому были едва различимы. На вопрос:
— Как насчет фруктов? — ответил:
— Не… хочу…
Я вытер ему полотенцем рот, опустил кровать и выставил посуду в коридор.
— Как, вкусно? — спросил я.
— Нет… — ответил он.
— Да, на деликатес этот суррогат явно не тянет, — засмеялся я. Отец Мидори пристально разглядывал меня такими глазами, будто вообще сомневался, открывать их или закрывать. Интересно, он понял, кто я такой? — пронеслось у меня в голове. Похоже, со мной ему спокойней, чем с Мидори. А может, просто с кем-то меня спутал. Если так, это мне только на руку.
— На улице хорошая погода. Очень хорошая, — заговорил я, закинув ногу на ногу. — Осень. Воскресенье, погода, куда ни пойди — полно народа. В такие дни лучше всего из дому вообще не выходить. По крайней мере, не устанешь. Поедешь туда, где людно, — только вымотаешься, воздух паршивый. Я по воскресеньям обычно стираю. Утром постираю, и вывешиваю белье на крыше общаги. К вечеру снимаю и сразу глажу. Мне нравится гладить. Нравится, когда мятая одежда становится без единой морщинки. Глажу я хорошо. Сначала, правда, не мог — все заглаживал складки, но через месяц привык. Теперь у меня по воскресеньям — постирочно-гладильный день. Сегодня, к сожалению, не получилось… А такая идеальная погода.
Ладно. Сделаю завтра утром. Вот только встану пораньше. Можно не переживать. Все равно по воскресеньям больше делать нечего.
Завтра с утра постираю и пойду к десяти на лекцию. На эту лекцию мы ходим вместе с Мидори. «История театра II». Сейчас проходим Еврипида. Знаете такого? Он вместе с Эсхилом и Софоклом входит в тройку родоначальников театра в Древней Греции. В конце концов, его скормили в Македонии собакам, хотя есть и другие версии. Вот кто такой Еврипид. По правде, мне больше нравится Софокл. Но это дело вкуса. Поэтому ничего сказать не могу.
Особенность его пьес — в нагромождении всевозможных событий. Их столько, что за всеми не уследишь. Понимаете? Появляются разные люди, у каждого свои обстоятельства и причины, каждый по-своему ищет счастья и справедливости. Но при этом каждый тянет воз в свою сторону. Еще бы — ведь не бывает так, чтобы все оказались правы и счастливы. Отсюда сплошной хаос. Как вы думаете, что происходит? Все, на самом деле, очень просто. В конце концов, появляется бог и регулирует движение. Ты иди туда, ты — сюда, ты иди с ним, а ты подожди здесь. Прямо кудесник. И все разрешается. Зовут его «бог из машины». Он часто появляется в пьесах Еврипида, и здесь мнения о Еврипиде расходятся.
Вот бы жил такой «бог из машины» в реальном мире, как было бы удобно. Только подумаешь, что же делать и как быть, — с небес проворно спускается боженька и наводит порядок. И все так просто!.. Вот, это и есть «История театра II». Проходим в институте такие темы.
Пока я говорил, отец Мидори рассеянно смотрел на меня и молчал. По его взгляду невозможно было определить, понимает ли он хоть что-нибудь из моего рассказа.
— «Пи-ис», — сказал я.
Закончив говорить, я понял, что жутко проголодался. Толком не позавтракал, к тому же не доел почти половину комплекса на обед. Оставалось только жалеть, что съел так мало. Но от сожалений сытым не станешь. Я поискал на полках, нет ли чего съестного. Там оказались только банка с «но-ри»[38], леденцы «Викс» и соевый соус. В бумажном пакете лежали огурцы и грейпфруты.
— Я есть хочу. Ничего, если я съем огурцы? — спросил я.
Отец Мидори ничего не ответил. Тогда я помыл их в умывальнике, налил в тарелку немного соевого соуса, обернул огурцы в нори, обмакнул в сою и с хрустом съел один.
— Вкусно, — сказал я. — Просто, свежо и душевный запах. Хорошие огурцы. Куда полезней, чем киви.
Съев первый, я принялся за следующий. По палате разносилось приятное похрумкивание. Доев второй, я перевел дух. Затем вскипятил в коридоре воду, сделал чаю и выпил.
— Будете пить воду или сок? — спросил я.
— Огу… рец… — ответил он.
Я улыбнулся.
— Отлично. Завернуть в нори?
Он едва заметно кивнул. Я опять поднял кровать, порезал ножом для фруктов огурец на мелкие ломтики, обернул в нори, макнул в сою, наколол на зубочистку и поднес ему ко рту. Он несколько раз, не меняя выражения лица, пожевал и затем проглотил.
— Как? Вкусно? — спросил я.
— Вкусно… — ответил он.
— Хорошо, когда пища вкусная. Это как признак жизни.
Так он съел весь огурец. Затем попросил пить, и я опять напоил его из кувшина. Вскоре он захотел помочиться, я достал из-под кровати судно и приблизил отверстие к его пенису. Потом сходил в туалет вылить мочу, промыл судно, вернулся в палату и допил остаток чая.
— Как настроение? — спросил я.
— Немно… го… — сказал он. — Го… лова…
— Немного болит голова?
Он лишь слегка кивнул.
— Так это после операции. Ничего не поделаешь. Правда, мне операций не делали, и я не знаю, как это.
— Билет… — сказал он.
— Билет? Какой билет?
— Мидо… ри… Билет.
Я не понимал, что к чему, и стоял молча. Он тоже на некоторое время умолк. Затем сказал:
— П-пра… шу… — Кажется, «прошу». Он широко открыл глаза и смотрел мне в лицо. Похоже, хотел мне что-то сообщить. А вот что — я даже представить себе не мог.
— Уэ… но… — сказал он. — Ми… дори…
— Станция Уэно?
Он кивнул.
Билет, Мидори, прошу, станция Уэно, — обобщил я, но смысла так и не понял. Может, у него помутился рассудок, и он совсем запутался, подумал я, но взгляд его был отчетливей прежнего. Он приподнял свободную от капельницы руку и протянул мне. Похоже, приложил немалое усилие — рука дрожала на весу. Я встал и пожал эту иссохшую шершавую руку. Он ответил мне слабым усилием и повторил:
— Прошу…
— Можете не переживать. Я побеспокоюсь и о билете, и о Мидори.
Услышав это, он уронил руку и устало закрыл глаза. И, посапывая, заснул. Я проверил, не умер ли он, после чего сходил за кипятком и опять заварил чай. Этот щуплый умирающий человек был мне чем-то симпатичен.
Вскоре вернулась жена соседа и с порога спросила, все ли в порядке.
— Все хорошо, — ответил я. Ее муж тоже мирно посапывал во сне.
Мидори вернулась в четвертом часу.
— Оттянулась в парке, — сказала она. — Как ты и советовал, ни с кем не разговаривала. Проветрила мозги.
— Ну и как?
— Спасибо, кажется, полегчало. Слабость еще есть, но телу стало намного легче, чем раньше. Кажется, я устала даже сильнее, чем предполагала.
Ее отец крепко спал, заняться было нечем, мы купили в автомате кофе и пошли пить его в комнату с телевизором. Я рассказал Мидори о событиях в ее отсутствие. Крепко спал, проснулся, съел оставшуюся половину обеда, увидел, как я грызу огурец и попросил себе тоже, съел один, сходил по малому и уснул.
— Ватанабэ, ну ты даешь! — восхищенно сказала Мидори. — Мы тут не знаем, как его заставить есть, а ты даже огурец в него запихал. Не верю своим ушам.
— Не знаю. Может, просто потому, что я аппетитно ел?
— Или потому, что у тебя способность успокаивать людей.
— Да ну? — засмеялся я. — Многие говорят обратное.
— Как тебе отец?
— Понравился. Мы толком не разговаривали. Но он почему-то показался мне хорошим человеком.
— Вел себя спокойно?
— Очень.
— А неделю назад выдал нам, — покачивая головой, сказала Мидори. — Стало плохо с головой, и он разбушевался. Бросал в меня стаканами. Кричал: «Дура, чтоб ты сдохла». Из-за этой болезни иногда бывает и такое. Не знаю, почему, но в определенный момент начинает злобствовать. С матерью было то же самое. Знаешь, что она мне говорила? «Ты — не моя дочь. Я тебя ненавижу». У меня враз перед глазами потемнело. Вот такая особенность у этой болезни. Что-то давит на мозг, раздражает человека и заставляет говорить всякую ересь. Я это понимаю, но все равно обидно. Стараешься здесь, стараешься, и должна в придачу выслушивать такое. Грустно.
— Понимаю, — сказал я. И вспомнил о странных словах ее отца.
— Билет? Станция Уэно? — переспросила она. — Не понимаю, к чему это?
— А потом «прошу» и «Мидори».
— Видимо, просил позаботиться обо мне?
— Или просил меня съездить на станцию Уэно и купить для тебя билет? — предположил я. — Во всяком случае, порядок слов — вразброс. Я ничего не понял. Может, что-то связано с этой станцией?
— Уэно? — Мидори задумалась. — Что меня связывает с Уэно? Разве только два побега из дома. В третьем и пятом классах. Оба раза я садилась на Уэно в поезд и ехала в Фукусиму. За что-то обижалась, брала из кассы деньги, и делала назло. В Фукусиме живет в своем доме тетка. Она мне нравилась, вот я и ездила к ней. Отец приезжал за мной и забирал обратно. Покупали бэнто и ели в пути. Отец хоть и сердился, но рассказывал мне о разных вещах. О землетрясении в Токио, о войне, о моем рождении, — то, о чем обычно не распространялся. Если подумать, до сих пор я спокойно разговаривала с отцом только в такие минуты. Поверишь? Во время землетрясения отец попал в самый эпицентр, но ничего не заметил.
— Да ну? — тупо воскликнул я.
— Правда. Он в тот момент, прицепив к велосипеду повозку, ехал вдоль речки Коиси и ничего не почувствовал. Когда вернулся домой, с крыши попадала черепица, а семья прижалась к столбам и трясется от страха. Отец ничего не может понять и спрашивает: чем это вы тут занимаетесь? Вот что он помнил о землетрясении. — Мидори засмеялась. — У него все рассказы такие. Никакого драматизма. Какие-то чудны́е. Послушаешь его, и начнет казаться, что за последние пятьдесят-шестьдесят в лет в Японии не происходило ничего особого. Ни событий 26 февраля[39], ни Тихоокеанской войны[40]. Как будто он с Луны свалился. Странно, да? И все рассказы в таком духе, пока едем с Фукусимы до Уэно. А напоследок всегда говорил: «Куда не поедь, везде одно и то же, Мидори». И начинаешь по-детски считать, что так оно и есть.
— И это все, что ты помнишь об Уэно?
— Да, — ответила Мидори. — А ты когда-нибудь уходил из дома?
— Нет.
— Почему?
— Не додумался…
— А ты — странный, — с легким восхищением сказала Мидори, наклонив голову набок.
— Разве?
— Во всяком случае, отец просил тебя позаботиться обо мне.
— Что, правда?
— Конечно, правда. Я это чувствую. Инстинктивно. И что ты ответил?
— Я не знал, что сказать. Ну, вроде, не переживайте, все нормально. Я побеспокоюсь и о билетах, и о Мидори.
— То есть, пообещал отцу… заботиться обо мне, — сказала Мидори и серьезно посмотрела мне в глаза.
— Да нет же, — суетливо прервал я. — Я же тогда и не понял толком, что к чему…
— Не переживай. Это шутка. Я просто немного над тобой пошутила, — сказала Мидори и засмеялась. — Ты в эти минуты такой милый.
Допив кофе, мы вернулись в палату. Отец продолжал крепко спать. Если совсем близко, то слышалось его сонное дыхание. Дело шло к вечеру, и свет за окном окрашивался в мягкие тихие тона, осенние уже по-настоящему. На провода уселась, посидела и унеслась прочь стайка птиц. Мы с Мидори забились в угол палаты и тихо беседовали. Она посмотрела на мою руку и предсказала:
— Ты проживешь до пятисот лет, будешь трижды женат и погибнешь в аварии.
— Неплохая судьба, — ответил я.
В пятом часу проснулся отец. Мидори села в изголовье, промокнула пот, дала попить, спросила, как голова. Пришла медсестра, измерила температуру, пометила, сколько раз больной помочился, проверила капельницу. Я тем временем уселся на диван в комнате отдыха и посмотрел прямой репортаж футбольного матча.
— Ну, мне пора, — сказал я, когда пробило пять. Затем обратился к отцу: — Мне надо идти на работу. С шести до половины одиннадцатого продаю пластинки на Синдзюку.
Он посмотрел на меня и легонько кивнул.
— Послушай, Ватанабэ, я не знаю, как это сказать, но я очень благодарна тебе за сегодня. Спасибо, — сказала Мидори, провожая меня до выхода из больницы.
— Да не за что, — ответил я. — Если понадобится, могу приехать в следующее воскресенье. Мне хотелось бы опять увидеться с твоим отцом.
— Серьезно?
— Все равно в общежитии, по большому счету, делать нечего. А здесь можно поесть огурцов.
Мидори скрестила на груди руки и постукивала каблуком по линолеуму.
— Сходим опять куда-нибудь выпить? — сказала Мидори, слегка наклонив голову набок.
— А порно-кинотеатр?
— Посмотрим кино и поедем выпивать, — ответила она. — И, как всегда, будем сполна говорить о всяких непристойностях.
— Не мы, а ты, — возмущенно поправил я.
— Какая разница? Во всяком случае, за этими разговорами напьемся в стельку и в обнимку пойдем назад.
— Что будет дальше, я примерно представляю, — вздохнул я. — Я буду тебя убалтывать, а ты — ни в какую.
— Хм-м.
— Ладно, приезжай, как сегодня утром. В следующее воскресенье. Вместе и поедем.
— Юбку длиннее надеть?
— Да.
Но в следующее воскресенье в больницу мы не поехали. Отец Мидори умер в пятницу утром.
В полседьмого позвонила Мидори. Я накинул на пижаму халат, спустился в вестибюль и взял трубку. Бесшумно лил леденящий дождь.
— Отец умер, — тихо сказала Мидори.
— Я могу помочь?
— Спасибо. Все нормально. Мы привыкли к похоронам. Просто хотела тебе сообщить. — И она тяжко вздохнула. — На похороны не приходи. Не люблю я это. Вот где не хотелось бы с тобой встречаться.
— Хорошо.
— А ты правда сводишь меня в порно-кинотеатр?
— Конечно.
— На самый непристойный?
— Непременно подберу. Самый такой.
— Ладно, я сама позвоню, — сказала Мидори и положила трубку.
Но пропала на целую неделю. Мы не виделись на занятиях, она не отвечала на мои звонки. Каждый раз, возвращаясь в общежитие, я проверял, нет ли каких-нибудь сообщений. Но никто не звонил. Однажды ночью, выполняя данное слово, я попробовал мастурбировать, думая о ней, но толком ничего не получилось. Тогда я переключил свои мысли на Наоко, но в этот раз ее облик тоже не помог. Как нелепо все. И я бросил это занятие. Выпил виски, почистил зубы и лег спать.
В воскресенье утром я написал письмо Наоко. Рассказал об отце Мидори. Как ходил проведать отца однокашницы и съел там оставшиеся огурцы. Отец увидел, как аппетитно я их грызу, попросил себе тоже и с хрустом съел. Но, в конце концов, через пять дней на рассвете умер. Я до сих пор отчетливо помню тихий хруст, когда он грыз огурец. Смерть человека оставляет после себя маленькие удивительные воспоминания.
Еще я написал:
Просыпаюсь по утрам и думаю о тебе, о Рэйко, о птичнике. О воробьях, голубях, попугаях, индюшках и кроликах. Вспоминаю желтый плащ с капюшоном, который ты надела дождливым утром. Очень приятно думать о тебе в теплой постели. Будто ты рядом — свернулась калачиком и сладко спишь. Прекрасно, если бы так было на самом деле.
Иногда мне становится нестерпимо грустно, но в целом жизнь течет своим чередом. Подобно тому, как ты каждое утро прибираешься в птичнике и работаешь в поле, я тоже каждое утро завожу свою пружину. Пока встаю с постели, чищу зубы, бреюсь, завтракаю, переодеваюсь, выхожу из общежития, иду в институт — делаю тридцать шесть оборотов. А сам думаю: пусть и этот день пройдет не зря. Долго не обращал внимания, но в последнее время стал разговаривать сам с собой. Завожу пружину и что-нибудь бурчу себе под нос.
Очень жаль, что я не могу тебя видеть. Но не будь тебя, моя токийская жизнь оказалась бы куда тяжелее. По утрам думаю о тебе в постели и говорю себе: нужно завести пружину и не вешать нос. Стараться здесь так же, как ты стараешься там.
Но сегодня — воскресенье. День без пружины. Покончив со стиркой, я пишу тебе в своей комнате письмо. Вот допишу, наклею марку, брошу в почтовый ящик, и до вечера совершенно свободен. По воскресеньям я не учусь. Я успеваю это делать в обычные дни — в перерывах между лекциями иду в библиотеку и занимаюсь. Поэтому на воскресенье ничего не остается. Воскресный полдень тихий, мирный и… одинокий. Я в одиночестве читаю книги, слушаю музыку. Бывает, пытаюсь вспомнить те дороги, по которым мы гуляли в воскресные дни, когда ты жила в Токио. Даже твою одежду могу вспомнить до мелочей. В такие минуты я много о чем вспоминаю.
Передавай привет Рэйко. По вечерам мне так не хватает ее гитары.
Дописав письмо, я сбросил его в почтовый ящик в двухстах метрах от общежития, зашел в соседнюю булочную, купил сэндвич с яйцом и колу и съел на скамейке в парке. Можно сказать, пообедал. В парке мальчишки играли в мяч, и я, чтобы убить время, понаблюдал за ними. Осеннее небо с каждым днем становилось все выше и голубее. Случайно задрав голову, я увидел: параллельно, как по трамвайным рельсам, движутся ровно на запад два самолета. Я подобрал и бросил обратно подскочивший ко мне «фол». Дети сняли кепки и поблагодарили. Как и во всем детском бейсболе, тут преобладали подачи и перебежки.
Спустя время я вернулся в комнату и принялся за книгу, но не мог на ней сосредоточиться, и, глядя в потолок, стал думать о Мидори. Ее отец, видимо, всерьез пытался попросить, чтобы я позаботился о Мидори. Хотя что он имел под этим в виду, мне было неизвестно. Скорее всего, он меня с кем-то перепутал. В любом случае, в пятницу утром, когда лил холодный дождь, он умер, и теперь уточнять смысл его слов было уже поздно. Я представил, что перед смертью он усох еще сильнее. И стал в печи крематория прахом. После себя оставил неприметную книжную лавку в неприметном торговом квартале и двух дочерей, из которых как минимум одна — чудачка. Что это была за жизнь? — думал я. И о чем он, лежа на больничной койке с искромсанной и помутневшей головой, думал, глядя на меня?
Мне стало невыносимо грустно от мыслей об отце Мидори. Я раньше обычного снял высохшее белье и поехал на Синдзюку побродить, чтобы убить время. И облегченно вздохнул в воскресной сутолоке оживленного квартала. В переполненном, как утренняя электричка, книжном магазине «Кинокуния», купил «Свет в августе» Фолкнера, зашел в самый громкий джаз-бар, где, слушая пластинки Орнетта Коулмена и Бада Пауэлла, пил горячий и крепкий, но невкусный кофе и читал только что купленную книгу. В полшестого закрыл ее, вышел на улицу, слегка перекусил и вскользь подумал, сколько десятков или сотен раз повторится такое воскресенье. «Тихое мирное одинокое воскресенье», — попробовал сказать я вслух. По воскресеньям я не завожу пружину.
Зд. — «Люди странны, если ты странник» (англ).
Репетиция основного вступительного экзамена в японские ВУЗы, проводится с ознакомительной целью.
Рисовые колобки с начинкой, как правило, круглой или треугольной формы, завернутые в тонкий сушеный лист морских водорослей.
В японском это созвучные слова: «киури» — огурцы, «киуи» — киви.
Тонкие сухие листы из морских водорослей, незаменимый продукт японской национальной кухни.
Предпринятая в 1936 г. попытка вооруженного государственного переворота.
Война (1937–1945) между Японией и США.