57308.fb2
Интересно, сохранились они? Или сразу пошли в макулатуру? Или пошли, но не сразу?
Самым отвратительным был конечно, пунктик об итогах обсуждения, или как он там точно формулировался. Тут надо было воистину меж дождевыми струйками проскользнуть, как Микоян в бородатом анекдоте. Я напирал на запомнившуюся мне реальную критику — исходя из того, что мои собеседники в той или иной степени знают, какие претензии предьявлялись и кем, и так доказывая, что семинар принял мою сомнительную вещь без восторга, следовательно, он не рассадник. Затянутость, лишние эпизоды, неубедительность трехлетнего сидения Мэлора у кнопки… не помню уж всего. Особо, чтобы как-то отвести возможный удар от руководителя семинара — я все эти дни маниакально боялся кого-то подвести, — пришлось высосать из пальца полную ахинею: после заседания Борис Натанович отвел якобы меня в сторонку, не желая компрометировать перед другими членами семинара и привлекать их внимание к чисто политическому аспекту вещи, и поведал о нечеткости социальных акцентов, о том, что сам того, возможно, не желая, я даю возможность антисоветского истолкования ситуации и, следовательно, не недостатки критикую, а, так сказать, злопыхчу, вкладывая в руки нашим врагам так им без моей повести недостающее идеологическое оружие; в заключение он посоветовал вещь доработать. Якобы после этого у меня открылись глаза и я перестал давать повесть кому бы то ни было — а переработать не успел, ибо готовил диссертацию.
Вместе с этой паскудной бумажонкой, дурь которой наверняка была заметна моим собеседникам также, как и мне самому, четыре папки — кровь от крови моей — уплыли от меня навсегда.
"Вам приходилось когда-нибудь жечь собственных детей? Что вы знаете о страхе, благородный дон!.."
Видимо, в тот же день администрация нашего института была уведомлена, что Рыбаков отнюдь не контрреволюционный гений, а просто щенок, да еще и с сексуальной неудовлетворенностью в каждом эпизоде. Администрация повела себя в высшей степени лояльно — я не шучу, не иронизирую, я всерьез и с уважением, потому что после такой встряски, даже при отсутствии явных претензий со стороны Комитета, большинство начальников на всякий случай послало бы меня на ближайшие 10 лет подметать Средневыборгское шоссе. А меня взяли в штат сразу после окончания аспирантуры. Правда, защищаться посоветовали в Москве — подальше от станции метро Чернышевская. Мало ли что. Опять-таки как в анекдоте: он добрый такой, всего-то ногой пихнул — а ведь мог и шашкой рубануть…
Но и на этом история не закончилась. На данный момент у нее есть по крайней мере еще три продолжения.
С "добрым" мы встречались еще дважды. Первый раз — летом 84-го. Шла важная востоковедная конференция, шибко международная, я входил в команду, расселявшую приезжих советских участников в гостинице "Советская" же; "добрый", видать, тоже чем-то занимался, и мы столкнулись нос к носу. Впрочем, несколько раз и до этого мельком здоровались у нас в институте. А тут уже почти готов был сценарий "Писем мертвого человека", и "добрый" слышал звон. "Вы теперь увлеклись кино?" — "Да, писал сценарий об атомном конфликте". — "Боевичок…" — "Нет, что вы. Фильм серьезный, антивоенный". — "Пацифистский", — презрительно заключил "добрый" и удалился.
Вторая встреча произошла год спустя, в пятый месяц эры Горбачева, и длилась недели полторы. Я до сих пор не знаю, как ее интерпретировать.
"Александр Евграфович" неожиданно позвонил мне домой и попросил о свидании. Свидевшись и поговорив, по старой дружбе, о том о сем — в частности, в пух и прах изругав, как сейчас помню, фильм "ТАСС уполномочен заявить… " и прямо-таки, как товарищ товарищу порассказав, что там якобы в действительности было с Трианоном и сколько ошибок в этом деле допустила столичная безопасность, — он вдруг спросил, когда я отправил в Президиум Академии наук жалобу о том, что меня зажимают и не пускают на стажировку в Китай.
Мне только икнуть оставалось. Никогда я в Китай не рвался. Да в ту пору и никто из наших не ездил, столпы востоковедения бились в эту стенку годами… Так я и ответил. Не писал, не собираюсь, и вообще Коктебель и Новый Свет не променяю ни на какой Аомынь. Нет, настаивал "добрый", писали, я вам в следующий раз постараюсь показать копию вашего письма; это очень плохо, потому что куратор вашего института, человек очень жестокий, похуже Мищенко, и вдобавок враждебно к вам настроенный, за это письмо ухватился и в данный момент вовсю под вас копает, и только я могу вас спасти. Но вы со своей стороны…
Уже ясно, правда? Любой, кто хоть иногда читает детективы, сразу сообразит, что именно "я со своей стороны" был должен.
Я не смогу пользоваться уважением своих новых коллег, сказал я. В четверть мозга балакая о чем-то для выигрыша времени, над фразой этой я думал минут десять. "Добрый" ушел, обещав еще позвонить. И звонил, и убеждал. У вас же все контакты уже фактически есть! Все возможности, только шевельнитесь! Вот на днях к вашему Лопушанскому приезжает из-за рубежа видный специалист по творчеству Тарковского, лично знает многих эмигрантов, к нашему строю относится отрицательно. Как было бы хорошо, если бы вы смогли присутствовать при их беседах!
О господи…
А ведь я чуть не согласился.
Отнюдь не страх перед мифическим куратором и копией моего письма (которую я, конечно, так и не увидел) заставил меня колебаться — хотя страху были полны штаны, ночей не спал. Отнюдь не соблазн каких-то новых возможностей и привилегии по слухам, положенных в нашей стране подонкам. Хуже.
Органическая неспособность решительно говорить "нет".
Ведь живой человек просит! Так просит! Ему же ведь это очень нужно! Я же его оскорбляю, унижаю тем, что раз за разом ему отказываю! У него же из-за меня п работе могут быть неприятности!
Дурак дураком…
А "добрый", вероятно, считал, что у меня поджилки трясутся — и пора подсекать.
Последнее наше свидание происходило ни с того ни с сего в каком-то из кабинетов управления балета на льду, в доме, соседствующем с нашим институтом. "Добрый" был решителен, никаких не относящихся к делу разговоров на этот раз себ не позволял. "Чтобы вывести вас из-под удара, мне пришлось сказать, что мы с вам уже сотрудничаем. Конечно, фигурировать вы будете не под своей фамилией. Как отчество вашей матери? Константиновна? Вот вы будете Константинов".
Я понял — шутки кончились. Ни бластера, ни квантового дезинтегратора как-то н случилось под рукой, и отнюдь не ждал на набережной гравилет. Ничего я не мо кроме как ответить, стараясь, чтобы голос не дрожал: "Вы слишком много на себя берете".
"Ну, что ж теперь поделаешь". — "Я не согласен. Я ни разу не сказал вам, что согласен".
"Между прочим, у вас в институте скоро общая переаттестация научны сотрудников. Вы уверены в своих позициях?"
"Это мое дело".
"И все-таки подумайте хорошенько".
Последнее слово осталось за ним. А значит, и неопределенность осталась. Мы разошлись на набережной, а через минуту я бросился за ним вслед. По привычному, почти родному Запорожскому переулку, где чуть ли не каждой день ходишь взад-вперед. И вокруг — столько людей!
"Добрый" куда-то звонил. Я увидел его в будке автомата и замедлил шаги. Он повернул голову в мою сторону, и я глупейшим образом спрятался за угол — мне хотелось подойти, когда он выйдет из будки, невозможно было стоять рядом и ждать, когда он договорит. Впрочем, я тут же вынырнул обратно и пошел к нему. Он повесил трубку. Отчетливо помню, как очень мягко, будто что-то втолковываю ребенку, я произношу: "Я не завербовался!"
А он мне ответил что-то вроде: "Очень жаль".
И я ушел. И вскоре уехал в отпуск, сильно подозревая, что, когда вернусь, в институте уже и стол мой сожгут, и имя мое позабудут. Однако — нет.
Черт его знает, что это такое было.
С тех пор все тихо. Пока. Тьфу-тьфу-тьфу.
Продолжение второе имело место в ноябре 86-го года. Перестройка набирала обороты и, возможно, находилась в лучшей из всех до сих пор известных нам фаз: кровь еще не лилась, республики, края, области и микрорайоны еще не начали, как тараканы разбегаться по углам, в магазинах еще кое-что было, и казалось, вот-вот станет больше — и в то же время воняющие убоиной идеологические табу начинали слетать одно за другим. В апреле я закончил "Очаг на башне" и осенью достал из папок черновики, заготовки, промежуточные куски "доверия". Иногда опираясь на них, а иногда работая совершенно наново, я написал повесть, которая в чуточку сокращенном виде была опубликована в "Урале" и вскоре выйдет в моем сборнике "Свое оружие". Мне кажется, она умнее, глубже того "Доверия", которое удостоилось когда-то столь высокого внимания. Гораздо интереснее поставить эксперимент чистый.
Общество — практически идеальное, и люди-то все очень хорошие; но, раз включив некий социальный механизм, пусть даже с наигуманнейшими намерениями, они уже не могут сказать "чурики" и отрулить обратно. Кнопки, которые нельзя нажимать ни в коем случае, есть не только в арсенале ракетчиков — но и в арсенале политиков, и в арсенале экономистов. Нажал — тогда не обессудь. Падающий ковш экскаватора одинаково легко пробьет череп Гитлеру — и Швейцеру, Брежневу — и Сахарову… Швейцер и Сахаров — не в том, что они могут этот падающий ковш голой рукой остановить, а в том, что они никогда не сделают движения, после которого ковш упадет. В сотый же раз описывать, как ковш расплющил Гитлера… пфе!
И, наконец, третье продолжение случилось каких-то полтора года назад.
В университетские времена я дружил с девушкой с моего же курса, тоже китаисткой, только гораздо способнее меня; и была она не историк, как я, а филолог. С большим пиететом она относилась к моим тогдашним писаниям, и я дарил ей третьи, а то и четвертые экземпляры. Кончилась учеба, она вернулась в свой Львов — хотя и наезжала несколько раз в Ленинград, вначале одна, потом с мужем, потом перестала (она все пыталась оформить хотя бы соискательство в Университете, во Львове ее способности были не нужны — и, естественно, ничего не вышло); потом и переписка наша как-то угасла, хотя я лелеял надежду: вот выйдет у меня когда-нибудь книга, обязательно пошлю ей… Как будто нашим друзьям нужны наши книги, а не мы сами.
Поздно вечером — частый перезвон.
"Але?" — "Это Ира, помнишь?" — "Господи, еще бы!" — "Мы завтра уезжаем".— "Чего? Куда это?" — "Пока как бы в Израиль, потом попробуем в Штаты. У нас ребенок будет, рожать и растить здесь нельзя".
Я так ошалел, что, наверное, только через полминуты ответил: "Черт. Вот так все порядочные люди разъедутся, останутся тут одни подонки, и тогда мы на вас точно нападем, вам же хуже будет".
Из этой фразы четыре месяца спустя проросла повесть "Не успеть".
"У меня много твоих рукописей. Я боюсь их везти через таможню, вдруг у тебя из-за этого будут неприятности. Я высылаю их тебе. Только не думай, что мне не хотелось бы увезти их с собой. Просто я боюсь, что у тебя могут быть неприятности".
Один парень с нашего курса как-то сказал о ней: "Все-то ее беспокоит, всего-то она боится. Хочется ее пристрелить из жалости".
Видимо, так наше государство и поступает.
А тот, кто из жалости не стреляет, а помогает, нечувствительным образом оказывается врагом государства.
Через неделю я получил две обьемистые бандероли. Чего там только не было! Дарил — и забывал… А у нее хранилось. Там было "Доверие"! Тот самый вариант! До сих пор не могу вспомнить, когда и как я его презентовал. Кажется, послал на Восьмое марта 1977 года, а уж потом окончательно распечатал. В подарок-то уж надо было послать первый экземпляр, а в издательствах, куда я по наивности собирался ходить с "Доверием", тоже нужен был первый экземпляр. В ту пору я еще мог перешлепать 170 страниц просто для того, чтобы сделать подарок.
И вот 9 лет спустя после конфискации я перечел свою, казалось, погибшую повесть.
Она эмоциональнее, конечно. Возможно, хлестче. Видно, что писал почти ребенок. Инфантильные антисоветизмы, которые я сейчас воспринимаю отчасти как дурновкусие, привязывают текст к реальности, делают его не умозрительной алгебраической формулой (не зря в новом варианте части называются "Условия", "Решения", "Результат"), а злободневным памфлетом. С одними и теми же героями, с одним и тем же сюжетом, с почти одной и той же проблематикой — это две разные вещи.
Член нашего Семинара Сергей Переслегин, читавший обе, заметил: "Вторая лучше, но первая мне нравится больше". Очень глубокомысленно.
Не знаю. Не мне судить.
Но до чего же мне хотелось бы увидеть оба варианта под одной обложкой рядом. Академическим изданием, как с иронией выразился Борис Натанович…