57317.fb2
«Мозг покойной оказался в высшей степени развитым, что и можно было предвидеть». Из шведской газеты за февраль 1891 года...
* * *
— А ну-ка, скажите, как вас зовут, моя умница? — спрашивал дьячок маленькую девочку, которую нянька, возвращаясь из церкви, вела за руку.
Кроха молчала.
— Стыдно, барышня, не знать своего имени! — посмеивался дьячок.
— Скажи, деточка, — наставляла нянька, — меня, мол, зовут Сонечка, а мой папаша генерал Крюковский!
Дьячок, провожая их до дома, указал девочке на ворота:
— Видите, маленькая барышня, на воротах висит крюк. Когда вы забудете, как зовут вашего папеньку, вы только подумайте: «Висит крюк на воротах Крюковского», — сейчас и вспомните.
Софья Васильевна Корвин-Круковская, известная всему миру как Ковалевская, родилась в Москве 15 января 1850 года. Самый теплый человек детства — нянюшка. Она души не чаяла в девочке, которая родной матери казалась диковатой и неловкой. Когда Соне было восемь лет, отец вышел в отставку и увез семью в имение Палибино на границе России и Литвы. Дети Круковских: Соня, сестра Аня, семью годами ее старше, и брат Федя, на три года младше — попали под сень старого большого дома. Он стоял посреди парка, к которому вплотную примыкал громадный бор. В нем, говорили, водилась нечистая сила, лешие да русалки. Здесь было приволье. Только строгие гувернантки портили этот рай.
— Как! Вы еще в постели? Вы снова опоздали к уроку! Так не можно долго спать! Я буду жаловаться генералу! — гневалась француженка, открыв дверь в детскую.
— Ну и ступай, жалуйся, змея! — бормотала ей вслед нянюшка. — Уже господскому дитяти и поспать вдоволь нельзя! Опоздала к твоему уроку! Велика беда! Ну и подождешь — не важная фря!
Тихую жизнь усадьбы нарушило одно происшествие. Заметили, что в доме стали исчезать маленькие, но ценные вещицы: серебряная ложечка, золотой наперсток, перламутровый перочинный ножик. В доме поднялась тревога. После долгих пересудов и дознаний напали на след вора. Им оказалась старая дева, портниха Марья Васильевна, которую все дворовые не любили за гордость и высокомерие. Замкнутая, ни с кем не общавшаяся, жила она себе особняком в отдельной комнате, чиня господское белье и детские вещи. И вдруг — на тебе, старая дева влюбилась в немца-садовника, немолодого, толстого. В его-то кармане и стали оседать не только украденные «презенты», но и деньги помешавшейся от страсти старой девы.
Вечерами Соня с сестрой, лежа в кроватках, затаив дыхание, слушали, как няня обсуждает с приходившими к ней на вечерний чаек знакомыми невероятную новость.
— Ах, негодница! Да и то, стал бы такой молодец, как Филипп Матвеевич, задаром такую старуху любить! Вот ее любовь куда завела...
Соня слушала. Любовь? Что же это такое? И как это — воровать, а потом страдать, гореть от стыда? И все это ради любви? Странная какая вещь. А этот немец, ведь он довольно противный. Наверное, и она могла бы полюбить, рассуждала шестилетняя Соня, но красивого.
Очень скоро красивый нашелся — Сонин дядюшка, приехавший погостить в Палибино. За обедом Соня смотрела на него во все глаза. Когда ей делали замечание, краснела до ушей. Почему-то она стеснялась произнести его имя и с трепетом ждала вечера, когда красавец дядюшка, любитель повозиться с малышами, усаживал ее на колено и начинал вести «научные беседы». Это было время блаженства.
Дни маленькой Сони потекли в ожидании заветного часа. Однажды она увидела, что на дядином колене сидит ее подружка, хорошенькая, как ангелок, Оля.
Соню точно кто-то толкнул в спину. Вихрем налетела она на соперницу и вцепилась зубами в ее пухлую ручку. Та пронзительно взвизгнула. Это отрезвило Соню. В ужасе от содеянного, а еще больше от ревности она рыдала в комнате няни. Так оборвалась ее детская любовь. Ковалевская, вспоминая об этом случае, говорила, что детские влюбленности часто бывают чувством значительно более сильным и запоминающимся, чем об этом принято думать.
...Математика тоже началась с палибинских вечеров. Один из родственников Круковских, часто посещавший гостеприимную усадьбу, был страстным любителем побеседовать на отвлеченные темы. Лучшей слушательницы, чем Соня, сосредоточенная и любопытная, и придумать было трудно. От него она услышала в первый раз о многих интереснейших вещах. Например, о квадратуре круга, об асимптотах, к которым кривая приближается, но — подумать только! — никогда их не достигает. В этом было что-то таинственное и загадочное. Соня заглянула в новый чудесный мир, куда простым смертным хода не было. Конечно, она не могла осилить смысла математических понятий, но в ней пробудилась фантазия, и нужен был лишь новый толчок, чтобы робкий интерес перерос во что-то более значительное...
Однажды перед переездом Круковских в деревню затеяли ремонт. На одну из комнат обоев не хватило, и ее решили оклеить листами литографированных лекций знаменитого математика Остроградского о дифференциальном и интегральном исчислениях. Их когда-то в молодости купил отец Сони, Василий Васильевич. По счастливой случайности комната с «математическими» обоями оказалась детской.
Часами маленькая Соня стояла перед чудесными стенами, стараясь разобрать текст и понять смысл формул. Разумеется, большинство детей скоро охладели бы к загадочным иероглифам. Но здесь был тот редкий, не поддающийся никаким объяснениям случай, когда словно само провидение побудило палибинскую нелюдимку к действию, зная, что в ней дремлет гениальность...
Ковалевская вспоминала, что, когда уже пятнадцатилетней девушкой брала первый урок дифференциального исчисления у известного преподавателя А.Н.Страннолюбского, тот удивился, сколь быстро она усвоила новые и трудные понятия. У нее же было странное чувство, что математик объяснял ей давно известное, то, до чего она дошла сама и что уже не представлялось ни новым, ни трудным.
Впрочем, с самого раннего детства необычайная Сонина одаренность заявляла о себе. Она выпрашивала разрешения присутствовать на уроках своей сестры, и часто случалось так, что на следующий день семилетний ребенок подсказывал четырнадцатилетней сестре.
С пяти лет девочка начала сочинять стихи. В двенадцать Соня уверяла, что будет поэтессой. В голове у нее уже сложилась поэма «Струйка» в сто двадцать строф, нечто среднее между «Ундиной» и «Мцыри». Ее маленькое сердце было полно романтических настроений и ожиданий чуда от подступающей взрослой жизни...
Однажды вечером Соня застала сестру Анюту лежащей на диване и отчаянно рыдающей.
— Анюточка, что с тобой?
— Ты все равно не поймешь. Я плачу не о себе, а о всех нас. Ты еще дитя, ты можешь не думать о серьезном. А я... Я поняла, как призрачно все, к чему мы стремимся. Самое яркое счастье, самая пылкая любовь — все кончается смертью. И что ждет нас потом, да и ждет ли что-нибудь, мы не знаем и никогда, никогда не узнаем! О, это ужасно, ужасно!
— Но как же? Есть Бог, и после смерти мы пойдем к нему, — робко возразила Соня.
— Ты еще сохранила детскую веру. Ты, Соня, маленькая... Не будем больше говорить об этом, — вздохнула сестра печально.
Но не говорить они не могли. И сестры беседовали часами. Анюта посеяла в умной, не по годам серьезной сестре сомнения в прочности многих представлений. Она рассуждала о том, что живут они скверно, скучно, бесцельно, словно в болоте, затянутом тиной. А где-то рядом идет полная тревог и живого биения жизнь.
Их разговоры длились долго, и, когда Анюта засыпала, Соня перебирала в памяти услышанное. Ни от кого ей не приходилось слышать подобное. Позже Ковалевская назовет Анну Васильевну своей «духовной мамой».
...Через некоторое время в Палибино пришел конверт из Петербурга. Случайно он оказался в руках генерала Круковского. Вскрыв его, отец Сони и Анюты едва не потерял дар речи от возмущения. Оказывается, старшая дочь написала повесть и послала ее в журнал Достоевскому. И вот теперь писатель извещал, что повесть напечатана. Более того, он прислал Анюте причитающийся гонорар.
«Позор! Позор!» — вслух говорил Василий Васильевич, меряя кабинет шагами. Потом открыл дверь и крикнул, чтобы позвали Анюту.
Объяснение вышло ужасным. Девушка никогда не видела в таком состоянии своего сдержанного, рассудительного отца. Словно кто-то передернул его красивое лицо, и оно сделалось неузнаваемым. Еще ужаснее было то, что он говорил.
— От девушки, которая способна тайком от отца и матери вступить в переписку с незнакомым мужчиной и получать с него деньги, можно всего ожидать. Теперь ты продаешь свои повести, а придет, пожалуй, время — и себя будешь продавать!
Придя к себе, Анюта села на кровать и почувствовала, как ее обняла младшая сестра Соня. «Я все знаю, Анюточка. Няня рассказала... Только ты не печалься, голубушка! Все поправится, пройдет. Вот увидишь...»
Анюта привыкла верховодить Соней, как младшей. Но тут от ее почти взрослого сочувствия она не выдержала, упала головой в подушку и заплакала горько, вздрагивая всем телом.
...А Василий Васильевич все не мог прийти в себя. Происшедшее не умещалось в его голове. Девушке, живущей в холе и богатстве, из семьи порядочной и уважаемой, приходит в голову дикая мысль: сделаться писательницей. Да, он знавал женщин, к чьей красоте добавлялась склонность к изящным занятиям. В одну из них, поэтессу Ростопчину, он был по молодости крепко влюблен. Ах, какое это было чудо — ее поэтическая внешность и поэтический дар. Но для собственной дочери... Нет, об этом даже страшно думать. А думать приходится. Что-то неясное происходит вокруг. Жили-жили, и вот нА тебе.
От соседей дальних и близких, от петербургской родни и знакомцев стали доходить слухи, что дочери вовсе отбились от рук. Одна грозит самоубийством, если родные не отпустят за границу в университет, другая сбежала со студентиком-учителем в архангельскую глушь просвещать народ. Анну стали увлекать совсем не девичьи занятия. То крестьянских детишек возьмется обучать, то о чем-то шепчется с дворовыми бабами. Что ей до них? А долгие гуляния по усадебным аллеям с поповским сынком, что вернулся из Петербурга, нахватавшись завиральных идей?! Говорили, он Анюте книжки все какие-то читает. Да и внешне очень изменилась дочка, думал Василий Васильевич, стала носить простые, темных тонов платья, причесывается гладко, скучно скручивая прекрасные пепельные волосы. Ему, ценителю женской красоты, все это было непонятно. Дамы его молодости умели из дурнушек превращаться в богинь. Сколько ухищрений, заботы, истинного искусства, чтобы привлечь к себе внимание! В равнодушии дочери к своей красоте генерал видел нечто неестественное. Какой-то вывих природы.
Почему дочери так не похожи на свою мать, его жену: прелестную, всегда нарядную, нежную, надушенную? Всякий раз, входя в ее спальню, он ощущал себя в женском царстве, куда не залетает ни один звук грубой жизни.
От приятных мыслей о жене генерал снова вернулся к дочерям. Гнев уже оставил его. Он думал, что наверняка кажется своим девочкам старым тираном. Пожалуй, и впрямь надо поубавить родительского диктата. И наконец, довольный собой, Василий Васильевич решил, что по приезде в Петербург надо бы разрешить Анне пригласить в дом Достоевского. Известный писатель, как-никак...
Достоевский действительно откликнулся на приглашение Круковских. Поначалу он стеснялся генеральши, не знал, о чем и как говорить с нарядной барыней — хозяйкой, старательно щебетавшей возле модного писателя. Его выручала Анюта, заводя серьезные разговоры и оттесняя мамашу на второй план. В общении с девушкой Достоевский преображался, делался оживленным и словоохотливым. Его визиты становились все более частыми. А в жизни Сони начиналась особая полоса.
— Какая у вас славная сестренка! — сказал однажды Достоевский, и сердце Сони, которой казалось, что ее не замечают, гулко забилось. А тут еще сестра притащила толстую тетрадь ее стихов, и Федор Михайлович, слегка улыбаясь, прочел два-три отрывка, которые похвалил. Как-то в разговоре Достоевский сказал Анюте, что у ее сестры лицо выразительное и глаза цыганские. Это вызвало в душе Сони целую бурю. Вечером она молилась:
«Господи, Боже мой! Сделай так, чтобы Федору Михайловичу я казалась самой хорошенькой!»
Скоро Достоевский полностью завладел мыслями пятнадцатилетней девочки. Она жила от встречи до встречи с ним, ловила каждое его слово. Стоило Федору Михайловичу однажды похвалить Сонину игру на фортепьяно, как сама собой явилась идея: она решила выучить его любимое произведение и сыграть так, чтобы он понял, что творится в ее сердце.
Очень скоро выяснилось — Достоевский любит «Патетическую сонату» Бетховена. Не склонная ранее к фортепьянным экзерсисам, теперь Соня не отрывала пальцев от клавиш. Пьеса трудная, но это лишь подстегивало ее упорство. И вот она нашла удобный момент, чтобы поразить предмет своей страсти.
Наступил вечер, когда Достоевский навестил Круковских в отсутствие старших. Дома были лишь он, Анюта и Соня. С дрожащими от волнения пальцами села влюбленная девочка за фортепьяно. За спиной сидели слушатели: сестра и Достоевский.
Окончила. Вокруг стояла тишина. Соня оглянулась. В комнате никого не было. Сердце у нее упало. На подгибающихся ногах пошла она по комнатам и вдруг, остановившись на пороге самой дальней, услышала страстный, порывистый шепот Достоевского:
— Голубчик мой, Анна Васильевна, поймите же, ведь я вас полюбил с первой минуты... да и раньше, по письмам уже предчувствовал...
Достоевский держал Анютину руку в своей. Лицо его было бледно и взволнованно.
Не помня себя, Соня бросилась прочь.
...И спустя тридцать лет Ковалевская не позабыла, с какой невероятной остротой и отчаянием пережила крушение своих молодых надежд. Ей хотелось умереть, не просыпаться, не начинать нового дня с прежней мукой. Вспоминая себя ту, жалкую, заплаканную, оскорбленную, она, уже с опытом взрослой женщины, замечала, что сердечные травмы, даже если они получены в юном возрасте, губительны для женщины. Не обманывайтесь высохшими слезами и даже улыбкой. Где-то там, в глубине, под гнетом обрушившегося горя, «на душе, — как писала Ковалевская, — совершается медленный, невидимый для других процесс разрушения и одряхления».
А внешне — да, все улеглось, успокоилось. Соня, как умела, пережила свое горе. Анюта отказалась выйти замуж за Достоевского. Он уехал и вскоре нашел свое счастье — со второй женой Анной Григорьевной, оставшись до конца в дружеских отношениях с сестрами Круковскими.
Надолго, очень надолго вирус влюбленности оставляет Соню. Теперь она скорее Софья Васильевна. Так ее называют новые петербургские друзья, в компании которых нет места нежным взглядам, а идут бурные дебаты о социальных свободах, равенстве полов, всеобщем просвещении.
* * *
...Восемнадцатилетняя Соня, как и сестра, твердо решила продолжить образование. Но генерал Круковский и слышать не хотел ни о каком университете. Чем настойчивее приступали к нему дочери, тем с большей решительностью говорил он «нет». В доме воцарилась гнетущая атмосфера. Не проходило дня, чтобы дверь в кабинет генерала не захлопывалась с оглушительным грохотом и откуда-нибудь из дальних комнат не доносились глухие рыдания. Девушкам запретили выходить на улицу без гувернантки. Круковский все больше склонялся к мысли, что надо скорее покинуть этот зараженный бреднями Петербург и ехать в тихое Палибино.
Действительно, если бы можно было заглянуть под крыши петербургских домов в те шестидесятые годы прошлого столетия, когда сестры Круковские так рвались на волю, то невольно бы пришла на ум мысль о начавшейся настоящей эпидемии семейных разладов.
«Не сошлись убеждениями» — этого было достаточно, чтобы молодежь из богатых семей, покидая отлаженное столетиями житье в особняках и роскошных квартирах, устремлялась на выстуженные промозглым невским ветром улицы. Испуганные родители с ужасом пересказывали друг другу последние новости. Девушки-аристократки, сбившись в кучку, или, как они называют, коммуну, моют грязные лестницы, сами ходят на рынок, стирают и зарабатывают тем, что шьют белье. Угрозы лишить наследства, даже проклянуть, не действовали. На все попытки вернуть беглянок домой те отвечали отказом. Они, видите ли, хотят жить своим трудом и устраивать жизнь по собственному разумению. Конечно, родители могли прибегнуть к силе закона, но поступать так, не боясь огласки и полной компрометации девушки, решались не многие.
...Понимая, что не сегодня-завтра их увезут в Палибино, Соня и Анюта решили прибегнуть к средству, которое все больше входило в моду среди барышень, жаждавших освобождения от родительских пут. Фиктивный брак. Обвенчавшись с человеком, который сочувствовал стремлению жить самостоятельно, девушка получала от него отдельный паспорт и разрешение на учебу в университете.
Среди людей, с которыми Анюта познакомилась в Петербурге, было несколько счастливиц, именно таким образом получивших возможность учиться. Они, впрочем, как и вся компания молодежи, куда зачастила старшая генеральская дочка, недолго ломали голову над тем, как помочь сестрам.
...Иван Рождественский, уже успевший посидеть в крепости и побывать в ссылке за участие в революционных студенческих волнениях 1861 года, был готов на товарищескую услугу. Добрый малый решительно направился к генералу просить руки младшей дочери, Софьи. Когда он объяснил отцу цель своего визита, тот, откашлявшись, поинтересовался социальным положением неожиданного гостя. Рождественский отрекомендовался сыном священника и поборником «свободной педагогики». Разумеется, этого было достаточно, чтобы генерал поблагодарил визитера за честь, которую он делает своим предложением, но категорически заявил при этом, что его дочь Софья Васильевна еще слишком молода и ей рано выходить замуж.
Да, в том-то и была загвоздка, что кандидаты в фиктивные мужья были не из тех, за кого мог бы генерал Круковский отдать свою дочь. Всё разночинцы да обедневшие дворяне. Итак, поиски «женихов» затягивались, и Соня взяла дело в свои руки.
Через Марью Александровну Бокову-Сеченову, жену знаменитого физиолога И.М.Сеченова, который был поборником женского образования, она познакомилась с Владимиром Онуфриевичем Ковалевским. На тайном совете решили «освободить» сначала Анюту. Жених, казалось, на этот раз был подходящий...
Сын мелкопоместного дворянина Владимир Ковалевский блестяще окончил училище правоведения, увлекся естествознанием и за пять-шесть лет издал пятьдесят книг разных авторов из этой области науки. Конечно, генералу полагалось знать о кандидате на руку дочери лишь с этой стороны. Серьезный человек, имеющий свое дело, — чем не партия двадцатипятилетней Анюте, которой давно пора выходить замуж? Круковский, конечно, не предполагал, что «жених» имел связи с радикальным революционным кружком, общался в Лондоне с Герценом и участвовал в польском национально-освободительном восстании.
Довольно трудной задачей оказалось, не вызывая подозрений, познакомиться с семейством Круковских, но все прошло благополучно, и теперь уже не было нужды для уточнения дальнейших деталей операции встречаться с оглядкой, как раньше, в церкви.
Казалось, все шло по задуманному плану. Но случилось неожиданное: Ковалевский попросил руки младшей дочери.
Никто не ожидал такого поворота событий, и менее всего, кажется, сам Анютин жених. Совсем недавно он, уехав по делам в свою деревню, написал Соне письмо, из которого было ясно, что он берет на себя заботу о поисках подходящего для нее варианта. «В Петербурге, конечно, первым моим делом будет производство по вашему поручению смотра и отобрания более годных экземпляров для приготовления консервов, — сообщал он, — посмотрим, каково-то удастся этот новый продукт». Если учесть, что «консервами» назывались женихи, готовые на фиктивный брак, то ясно, о чем хлопочет Ковалевский. И вот его рука предложена восемнадцатилетней Сонечке.
Генерал, предполагавший выдать замуж сначала старшую, отказал Ковалевскому. Сестры, решив, что такой ситуацией все равно надо воспользоваться, рискнули идти до конца.
...В доме ждали гостей. Повара хлопотали на кухне. Генеральша вернулась с покупками: букетами цветов для украшения стола и новыми нотами для рояля. Прислуга занималась платьями для барышень. Те же, воспользовавшись тем, что отец в клубе и до них никому нет дела, закрылись у себя в комнате. И вот осторожно, стараясь ни с кем не встретиться, Соня в пальто и шляпе спустилась вниз в прихожую и выскользнула за дверь. Анюта, провожавшая ее, беззвучно закрыла замок. До самых сумерек она просидела у себя в комнате и вышла, переодевшись в нарядное светло-голубое платье, когда должны были съезжаться гости.
— Хороша, Анюточка, душа моя, прелесть, — восхищалась мать. — А где же Софочка?
— Она... она вышла, — запинаясь ответила Анюта.
— Куда? С кем?
Лакей принес записку: «Папа, прости меня, я у Владимира. Прошу тебя не противиться больше моему браку».
...Соня постучала в дверь, и та немедленно открылась. Видно было, что ее ждали. В комнате находились Владимир и их друзья. Они бросились к девушке: «Ну как? Ну что, Соня?» Везде лежали книги, и, сбросив их с одного из стульев, ее усадили. «Да что рассказывать? Надо ждать...» Шумел самовар, но чай пить не сели. Очень скоро через незатворенную дверь послышались быстрые шаги. Они приближались, и сжавшейся Соне казалось, что сейчас раздастся удар грома. Она вскинула голову: в проеме двери, облокотившись о косяк, тяжело дыша и прижимая руку к боку, стоял генерал Круковский...
Домой они вернулись вместе с Владимиром Ковалевским. Генерал извинился перед гостями и произнес:
— Позвольте мне представить вам жениха моей дочери Софьи...
Голос его дрогнул.
Круковские перебрались в Палибино, где решили сыграть свадьбу. Владимир Онуфриевич писал Соне письма, которые невольно заставляют усомниться — только ли передовые убеждения подвигнули его на фиктивное жениховство? «Вот уже целая вечность, как мы расстались, мой милый, чудный друг, и я опять начинаю считать дни, которые остались до нового свидания. ...Прежде всего я принялся в городе за отыскивание квартиры... Комнаты у нас страсть какие высокие и светлые до крайности». Он рисует план их семейного гнездышка из пяти комнат. Ответные письма Сони в меру веселы, полны палибинских новостей. Анна занимает в них большое место. «Невеста» как бы лишний раз напоминает об их тайном договоре, единении с целью, которая исключает всякий намек на интимность, личные чувства. Ковалевского постоянно называет «братом», а себя «сестрой».
В сентябре 1868 года Софья обвенчалась с Владимиром Онуфриевичем в палибинской церкви.
Софья Васильевна Ковалевская
Дрогнула ли ее душа, когда, стоя перед алтарем, она давала свою лжеклятву? Или посеянные Анной семена дали всходы, подтвердив уверенность — «там» ничего нет?.. Трудно ответить на этот вопрос. Но быть может, не случайно, довольно детально рассказывая о перипетиях своей жизни ближайшей подруге А.К.Леффлер, написавшей биографию Ковалевской, Софья Васильевна не вспоминала ликующие звуки «аллилуйя» под сводами палибинской церкви. Что ни говори, какой возвышенной целью ни оправдывай это «лжевенчание», у Ковалевской, натуры впечатлительной до нервности, неизбежно должно было появиться чувство душевного дискомфорта. Да и могла ли существовать такая идея, в угоду которой восемнадцатилетняя девушка в венчальном платье не пожалела бы о том, что стоит под руку с малознакомым нелюбимым человеком? Добро бы, мы имели дело с циничной, многоопытной особой, давным-давно научившейся держать в узде сердце и душу. Но как могла на это решиться юная, романтическая Соня, с ее рано проснувшейся женственностью, жаждой любви и ласки, обостренным вниманием к красивым, как дядюшка, или значительным, как Достоевский, мужчинам? Загадка.
* * *
История прорыва русских женщин в университеты весьма драматична. Справедливости ради надо сказать, что авторитетная мужская научная и общественная плеяда их поддержала. Среди таковых были Д.И.Менделеев, И.М.Сеченов, А.Н.Бекетов, А.М.Бутлеров, И.И.Мечников и другие.
В.В.Розанов, о котором говорили, что, когда он умрет, «русские женщины поставят ему памятник» в благодарность за его любовь к ним, был ярым противником женского образования. Человек, чье философское творчество проникнуто обожествлением женщины, мыслитель, первый восставший против трактовки плотской любви как греховной, в вопросе, пускать женщину в университет или нет, был полностью солидарен с генералом Круковским.
Так же, как и он, с беспредельной горечью, в бессильной тоске, Розанов наблюдает, как его божество ринулось навстречу иной жизни, «сбрасывая с себя запястья, кольца, обстригая красоту свою — волосы, марая руки, лицо в трупной вони анатомических театров...».
Но Василий Васильевич не винит женщину. Без малейшего сомнения указывает он на причину этого несчастья — мужчину. Прекрасная Ева в ее бегстве из дома, как считает Розанов, — это жертва мужчины, изменившего коренным чертам своей природы.
«Он разучился быть покровителем и вождем» — вот приговор философа сильному полу. Мужчина «потерял инстинкт правильной к женщине любви», любви, в которой мысли о равенстве, сотрудничестве, товариществе, партнерстве дики и неуместны. Потому что женщина — это Женщина, а мужчина — это Мужчина. И вот, рассуждает Розанов, поняв, что мужчина добровольно сложил с себя обязанности покровителя и вождя, женщина «покорно, без рассуждений, приняла новое требование. Она взялась за книгу, потянулась к скальпелю...».
Розанов язвит в адрес тех, для кого вериги мужского превосходства оказались слишком тяжелыми и кто заменил их на гораздо более необременительное — на отношение к женщине как к равноправному партнеру. Добролюбова, Писарева, Щелгунова, Стасова и прочих, как он выражается, «хлопотунов около «женского вопроса», он считает аномалиями, носителями «немужского». Этот дефект ощущают прежде всего сами женщины. Вот почему им так легко было стать «другом и товарищем» такому мужчине — «они не чувствовали того неудержимого влечения, которое покоряет женщину, к инстинктам и чертам сильно выраженной мужской природы».
Наверняка во всем этом есть какая-то своя, словно крючком резко вытянутая на свет Божий, правда. Однако нельзя забывать, что время диктует свое, капитализация России, наметившаяся с 30-х годов XIX века и вошедшая в свою развитую фазу к 60-м годам, расцвет науки, достижения в этой области, естественно, должны были натолкнуть на мысль, что отсутствие профессионального обучения служит ей тормозом.
Разумеется, в те годы большинство женщин по-прежнему предпочитали семейный очаг университетской аудитории. Смелость переступить черту, отречься от заведенного веками — это всегда удел немногих. «Вообще женское развитие — тайна, — писал А.И.Герцен. — Все ничего, наряды да танцы, шаловливое злословие и чтение романов, глазки и слезы — и вдруг является гигантская воля, зрелая мысль, колоссальный ум. Девочка, увлеченная страстями, исчезла — перед вами Теруань де Меркур, красавица-трибун, потрясающая народные массы, княгиня Дашкова восемнадцати лет с саблей в руках среди крамольной толпы солдат».
Ковалевская с ее гениальной одаренностью — тоже из ряда вон...
Няня хлопотала возле Сони, собиравшейся в Петербург. По правде, старушка, сильно одряхлев, была плохой помощницей, она и сама понимала это. Поэтому, посуетившись без толку, садилась в уголок. Ей хотелось быть возле своей любимицы. Няня то утыкалась в платок, причитая, что им с Соней больше не свидеться, то, вытерев слезы, сердито выговаривала ей:
— И что же ты, ясонька, такого некрасивого себе выбрала? Сама-то какая пригожая, картинка ты моя. А муж? Ох, невидный из себя мужчина. Молодой, и уж тебе и стекла на глазах. Папенька ваш не в пример старше будет, а ведь герой героем перед ним.
Соня неожиданно для себя всякий раз, как нянюшка затрагивала эту тему, расстраивалась. Старушка замечала это и примирительно говорила:
— Красота, однако, ежели рассудить, дело десятое. Мужик добрый должен быть, не обижать... Кажись, твой нраву мягкого. Говорит так тихо, ласково. А, касаточка моя? Ну да, ну да, разве сразу спознаешь, за несколько деньков-то?
Соня, не отрываясь от сборов, машинально повторяла в который раз, что Владимир хороший, добрый и пусть няня не волнуется. Ей хотелось поскорей уехать. Жизнь под пристальным взглядом, каким смотрят на новобрачных, угнетала ее. Как ни убеждала Анюта, Соне все казалось, что они с Ковалевским выглядят ненатурально. Молодожены, наверное, должны вести себя иначе. Соня уставала от своей роли и старалась как можно чаще уходить с Владимиром из дома. Они бродили по окрестностям, которые, разукрашенные сентябрем, были чудно красивы.
И вот настал час прощанья с Палибином. Ковалевские уезжали в Петербург. Садясь в экипаж, Соня готова была разрыдаться. Она жадно, пока не повернули на большак, смотрела на крыльцо родного дома, на провожавших, которые махали им платками. Только сейчас она поняла, что любила и этот дом, и всех, кто в нем жил, очень любила, и вдруг то, что ждало ее впереди, показалось ненужным, даже враждебным. Соня не замечала, что рядом с ней сидит Владимир. Ее охватила тоска. Но вот замелькали незнакомые места, и она понемногу успокоилась...
* * *
В Петербурге жизнь началась веселая и суматошная. Шел день за днем, месяц за месяцем. Квартира Ковалевских продолжала оставаться необжитой. Соне недосуг было заниматься занавесками, мебелью и поисками хорошей кухарки. Что ни вечер, Владимира и Соню видели в гостях, на вечеринках, где собирались все свои и велись порой очень смелые разговоры.
Красота и обаяние Ковалевской действовали безотказно. Не было человека ни молодого, ни старого, кто решился бы не ответить на ее восхитительную улыбку. Только здесь, в Петербурге, Соня поняла наконец, что свободна, свободна до конца. Она буквально лучилась от счастья, и единственное, что огорчало ее, это непристроенность Анюты. Надо было срочно искать кого-то подходящего из ряда «консервов». Но трудности были все те же: за разночинца в потертом сюртуке отец Анюту не отдаст. Соне пришла в голову мысль снова обратиться к госпоже Боковой-Сеченовой, уже помогавшей сестрам с поисками жениха. Мария Александровна свой человек, думала Ковалевская, ей объяснять много не нужно.
...Маша Обручева, сестра будущего знаменитого ученого-демократа, вышла замуж за доктора Бокова с одной целью: иметь возможность учиться медицине. Брак был фиктивный. Молоденькая женщина принялась воплощать в жизнь свою мечту. Она оказалась не только настойчива, но и талантлива: получила в университете Гейдельберга диплом врача-окулиста, а потом занялась практикой в Лондоне, где прославилась как искусный специалист по глазным болезням.
Вернувшись в Россию и не найдя себе здесь применения как врач, Мария Александровна зарабатывала переводами. По воспоминаниям А.Я.Панаевой, «она перевела почти всего Брэма, которого издавал выпусками молодой естественник В.О.Ковалевский». Наступил день, когда ученая женщина впервые узнала любовь. Это был Сеченов, лекции которого, много нашумевшие в Петербурге, Бокова посещала. Ее чувство оказалось взаимным. Но Сеченов не мог назвать Марию Александровну своей женой: в глазах закона она была связана с Боковым не фиктивным, а самым настоящим церковным браком. Сам доктор Боков, несмотря на то что их брак стал реальным, ни в чем не препятствовал жене. Однако выбраться из ловушки оказалось трудно. Для развода нужны были веские и доказанные факты. Сеченов и его студентка стали жить как муж и жена.
И вот случилось неожиданное. Когда Ковалевская обратилась к Марии Александровне с просьбой уговорить Сеченова на фиктивный брак с Анютой, она категорически отказалась.
Надо признаться, что кандидатура действительно была выбрана Ковалевской неудачно. Женщина, чья собственная судьба была так осложнена последствиями фиктивного брака, едва ли захотела бы подвергнуться новым испытаниям, добровольно «отдав» молодой и красивой девушке любимого мужчину, пусть и на роль подставного мужа. Мария Александровна отлично знала, как легко иногда фиктивный брак становится реальным.
Потерпев неудачу, Ковалевская снова и снова старается «выдать замуж» сестру. Пожалуй, это единственное, что их с Владимиром задерживало в Петербурге. Соня душой давно уже рвалась туда, где она сможет учиться. Что делать? Петербург лишь поманил женщин. В 1860 году двери его университета впервые распахнулись для них. Теперь они могли быть хотя бы вольнослушательницами. Однако радость была недолгой. Скоро из-за студенческих волнений занятия были прекращены, а когда через год университет снова открыли, то места для женщин в нем не оказалось. Оставалась заграница.
Весной 1869 года Ковалевская покинула Россию...
* * *
...Профессор Вейерштрасс без всякого энтузиазма принял посетительницу. После лекции в университете и сытного обеда, приготовленного сестрами — старыми девами, он обычно с час мирно дремал в старом вольтеровском кресле. Сегодня ему пришлось отступить от этого правила. Он был раздосадован и рассеянно слушал посетительницу. Ей отказали в приеме в университет, и она просит профессора давать ей уроки.
— Откуда вы? — спросил профессор.
— Я русская, — ответила Ковалевская.
Гордость берлинской математической школы, Вейерштрасс имел весьма смутное представление о моде и все же, глядя на женщину, он подумал: «Боже, как ужасно там одеваются дамы». На Соне было кое-как сидевшее, мешковатое пальто, каких в Берлине давно не носили. Шляпа, нелепо нахлобученная, закрывала пол-лица. «Бедняжка, — смягчился профессор, — должно быть, она очень некрасива». В качестве испытания он дал ей решить несколько весьма трудных задач, втайне надеясь, что странноватая гостья сюда уже не вернется.
Каково же было его изумление, когда через неделю русская пришла к нему и сказала, что задачи решены. Мало того, что они были решены верно, Вейерштрасс просто прихлопнул в ладоши от изящества их решений. Он задал гостье несколько вопросов. Почувствовав, что профессор заинтересовался ею, Соня стала отвечать с жаром и в порыве воодушевления сняла свою уродливую шляпу. Вейерштрасс замер. Он увидел юное, прелестное, раскрасневшееся от возбуждения лицо. Освобожденные от шляпы волосы слегка растрепались, и каштановые прядки упали на лоб. На профессора пахнуло молодой свежестью. Он уже не слышал, что говорила русская, а только думал: «Сколько ей лет — шестнадцать, семнадцать?»
...Прошло совсем немного времени, и Вейерштрасс понял, что ему в руки попал талант, сравнить который он бы не смог ни с кем, кого знал и учил за свою жизнь. Без сомненья, трудолюбие, которым обладала эта хрупкая молоденькая дама, плюс феноменальная одаренность должны были в недалеком будущем принести блестящие результаты. И когда Софья взялась за решение математической задачи высокой сложности, он не стал отговаривать, а лишь поддержал свою ученицу.
По вечерам Софья приходила к нему, а по воскресеньям профессор, тщательно одевшись и спрыснув сюртук душистой водой, шел в маленькую квартиру Софьи, снятую ею неподалеку от университета. Их занятия, когда оба уже уставали, переходили в долгие беседы. Ученица рассказывала о своей прежней жизни, о России так живо и увлекательно, что Вейерштрассу казалось, что он побывал там. Профессор ловил себя на том, что, с тех пор как маленькая россиянка переступила порог его холостяцкого жилища, в его отлаженной, монотонной жизни что-то изменилось. И изменилось в лучшую сторону. Две его сестры, которые жили вместе с ним, успели всей душой привязаться к Софье и расстраивались, когда что-либо отменяло занятия. Чувствуя, как хорошо здесь к ней относятся, Софья становилась веселой, беззаботной и доверчивой. Лишь одной темы старались не касаться в доме Вейерштрасса. Здесь никогда не спрашивали Софью о ее муже, заметив, что ей неприятна эта тема. Она ни разу не представила им Владимира, и сам он вел себя странно. По вечерам, когда профессору и ученице случалось засидеться допоздна, раздавался стук в дверь. Сестры открывали — один и тот же господин, вежливо поздоровавшись и никогда не переступая порога, просил передать фрау Ковалевской, что внизу ее ждет экипаж. Они знали, что это муж Софьи, но молчаливый договор сохранялся в силе.
...И Софье, и Владимиру до их лжевенчания трудно было вообразить подводные мели фиктивного брака. Казалось бы, все так просто и ясно. Единственное — приходится быть начеку с родителями и знакомыми, не посвященными в суть дела. С отъездом же за границу и эти проблемы исчезли. Но теперь трудность друг для друга представляли они сами. Одно то, что из двух сестер, несмотря на договоренность, Владимир выбрал младшую, говорит о многом. «Молодой муж любил ее идеальной любовью, в которой не было чувственности. Обоим им, по-видимому, еще чужда та болезненная низменная страсть, которую называют обыкновенно именем любви». Это пишет человек одного круга с Ковалевским, тех же взглядов и настроений.
И все-таки могла ли Софья при своих девятнадцати годах, пылком воображении оказаться вполне безразличной к двадцатишестилетнему мужчине, пусть не красавцу, но, безусловно, интересному, умному? У них было так много общего. Они в конце концов жили бок о бок друг с другом на чужой земле, что всегда подталкивает к сближению.
Но и Софья, и Владимир были уверены, что не должны нарушать правила той жизни, которую придумали сами. А в этих правилах о сердечных делах не было написано ни слова. Любовь, физическое влечение — неужели они попадут в этот допотопный капкан? Случись такое, им пришлось бы расписаться в предательстве своих целей: учеба, покорение вершин в науке, общественное благо. Любое отклонение от этой мечты, которой уже были принесены жертвы, мешало восхождению и, хуже того, ставило под сомнение идеи «новых людей». А Ковалевским так хотелось быть ими!
Софья помнила, с какой насмешкой смотрела их петербургская компания на девушку, вышедшую замуж по любви. Это казалось безнадежно устаревшим, погибельным для личности. И вот теперь, размышляя о себе и Владимире, Софья придирчиво искала в их отношениях то, что не вписывалось в понятие товарищества. А если бы нашла — то уничтожила бы. Она искренне считала, что это в ее воле. Ведь Анна в таких вопросах смогла бы быть непреклонной. Наверняка. И Софья вспоминала недавнюю встречу с сестрой со смутным чувством стыда и неловкости. Что же тогда произошло?..
После Петербурга Ковалевские жили в Гейдельберге. Здесь в университете уже училась небольшая группа молодых людей и девушек из России. Супруги присоединились к ним. Софья занималась математикой, Владимир зоологией. Маленький, тихий городишко, где в восемь вечера сторож бродил по улицам, стуча в колотушку и призывая жителей гасить огни, пришелся им по душе. Здесь впервые после треволнений палибинской свадьбы им было спокойно и легко.
Ковалевские нашли скромную, но уютную квартиру и жили соседями, каждый в своей комнате. Владимир неотлучно сопровождал Софью на прогулки, молодежные вечеринки, после лекций они вместе шли домой, делясь друг с другом новостями.
Однако с приездом к ним Анны все резко изменилось. Видимо, та в глубине души была уязвлена своим задержавшимся девичеством. Ей шел двадцать седьмой год, и в сердце шевельнулось завистливое чувство. Начались придирки, намеки, и в конце концов вышел очень неприятный разговор.
Анна донимала Ковалевского: раз брак фиктивен, то надо быть честным и не переходить грань. «Какую грань?» — недоумевал Владимир. Но Анна считала недопустимым, что Ковалевские живут в одной квартире и слишком много времени проводят вместе. Стало понятно — ближайший друг, кем считали Ковалевские Анну, думает, что они обманщики и предатели. Заподозренный в «болезненной низменной страсти», Владимир покинул квартиру, а там и вовсе уехал из Гейдельберга, сначала в Иену, потом в Мюнхен. Он приезжал к Соне, перебравшейся в Берлин, но лишь на время, урывками. Ей в большом холодном городе было неуютно, тоскливо. Она обвиняла Владимира в эгоизме, в отсутствии добрых чувств к ней. Их встречи заканчивались ссорами, а письма были переполнены взаимными упреками.
Тяжело перенося одиночество, Софья подозревала, что Ковалевского это не мучает. «Ему нужно только иметь около себя книгу и стакан чая, чтобы чувствовать себя вполне удовлетворенным». Ее это злило. Она забыла, что Владимир, дав ей долгожданную свободу, выполнил главное и единственное условие их брака. Теперь они могли расстаться и не видаться больше никогда. Но раздражение Софьи, ее жалобы заставляют думать, что она отнюдь не хотела, чтобы дело кончилось именно так. Безусловно, отношения Ковалевских должны были принять какую-то более конкретную форму. Полный разрыв? Полный союз?
На это все-таки еще нужно было время...
* * *
Профессор Вейерштрасс с гордостью и грустью признавал, что работа его ученицы близится к концу. С гордостью — потому что понимал: на математическом небосклоне поднимается новая яркая звезда и он в меру отпущенных ему сил способствовал этому. С грустью — потому что четыре года пролетели вмиг, Софья, конечно же, уедет в Россию, и эту потерю ему никто никогда не заменит.
Но, преисполненный тайного, невысказанного чувства к своей ученице, профессор сделал для нее все что мог. Он, прожив жизнь во власти отвлеченных формул и теорем, научился читать все на лице Софьи. Чтобы скрасить ей скучное берлинское житье, отправлялся с нею в театры, на концерты, знакомил с интересными людьми. Он на правах старшего друга умолял ее не перегружаться так сильно и беречь здоровье. Она заболевала — он возил ее по врачам. Его дом и стол всегда были в распоряжении милой ученицы. На Рождество, когда всякий, покинувший отчие стены, особенно остро ощущает свою заброшенность, профессор устраивал для Софьи чудесный праздник с красавицей елкой и трогательными подарками. Его рыцарство не знало предела. И теперь, считал он, ему надлежало сделать последнее — помочь Ковалевской добиться официального признания.
Вейерштрасс решился на шаг, который для любого другого, не такого авторитетного, как он, ученого окончился бы неудачей: в Геттингенский университет полетело письмо профессора с просьбой присудить Ковалевской ученую степень без защиты, заочно.
За эти годы профессор изучил характер своей ученицы. Она была нервна до болезненности. Ни здоровьем, ни выносливостью природа ее не наградила. Как скажется на ней выступление перед чужой и, возможно, не слишком доброжелательной аудиторией?
Поразительно, какая предупредительность и забота сквозят в строчках Вейерштрасса. «Она застенчива, не может свободно говорить с чужими, — писал он о Софье геттингенским коллегам. — При ее молодости и нежном сложении возбуждение от экзамена может вредно отразиться на ней. Факультет должен согласиться, что студент, самостоятельно занимающийся исследованиями подобно тем, что выполнила Ковалевская, представляет собой нечто необычное».
Ходатайство профессора Вейерштрасса возымело действие: Ковалевская получила научную степень доктора философии и математических наук. Впереди была родина, куда она возвращалась победительницей. И, как это всегда бывает после нелегкой полосы в жизни, ей казалось, что все тревоги и сомнения остались позади.
Софья, конечно, повзрослела и была теперь готова иначе взглянуть на свои отношения с Владимиром. Их, даже вопреки собственным желаниям, все-таки соединили какие-то тайные нити. Сейчас она стала дорожить ими. Кроме того, профессиональный успех «старшего брата» не мог оставить ее равнодушной. Ковалевский действительно потряс научный мир. Вчера еще неизвестный любитель-естественник всего за два-три года создал несколько фундаментальных работ, послуживших основой сравнительной палеонтологии. Позже их назовут классическими, а маститые ученые-палеонтологи всего мира признают Владимира Ковалевского своим гениальным учителем.
В Россию Ковалевские вернулись вместе...
* * *
Те, кто пять лет не видел Софью, ожидали встречи с неким синим чулком, дамой науки, которая во сне и наяву бредит формулами. Ковалевская же, казалось, напрочь забыла свою математику и успехи на этом поприще. Она с удовольствием дала себя закрутить вихрю развлечений. Ее видели в театрах, на литературных вечерах, на молодежных пирушках, шумевших до рассвета. Оживленная, с блестящими глазами и улыбкой, не покидавшей лица, Ковалевская по-прежнему притягивала восхищенные взоры. Неужели эта хохотушка, танцевавшая до упаду на дружеских сходках, действительно подданная сухой и строгой науки? «Ах, какие же вы наивные, господа, — смеялась Софья. — Лишь с фантазером и мечтателем водит знакомство ее величество математика».
И говорила, говорила, говорила... Родная речь звучала музыкой. «Простите, друзья, там, в неметчине, я молчала долгие пять лет. Как же мучительно жить без долгих наших разговоров за чаем пусть и ни о чем, о пустяках-мелочах, но долгих, задушевных». Та петербургская осень, осень возвращения, когда нудные холодные дожди вымывали из города последнее золото парков, казалась Софье раем.
Милые, родные лица — она видела их в Палибино, где вся семья после нескольких лет разлуки собралась за большим обеденным столом. Отец, мать, Анюта с мужем, французом Виктором Жакларом.
...В этот мирный час можно было безбоязненно вспоминать встречу сестер в осажденном версальцами Париже. Члену правительства Коммуны Жаклару и его жене, которая рядом с ним сражалась на баррикадах, грозила смертельная опасность. Ковалевские, рискуя всем, приложили невероятные усилия, чтобы спасти Анну от ареста, а Виктору помочь бежать из тюрьмы.
И вот они вместе. Генерал Круковский, словно предчувствуя свою скорую смерть, с любовью и нежностью смотрел на дочерей. Он давно по-родительски все простил им и лишь желал, чтобы жертвы, принесенные его девочками новой, непонятной ему жизни, не оказались напрасными. Он смутно подозревал затаенную опасность для женского существа на выбранном ими пути. И страстно хотел ошибиться...
Палибинские письма Софьи мужу, иногда даже в стихах, говорят о том, что точки над «и» были поставлены. У них семья — обыкновенная, земная. А посему Ковалевская, дипломированный доктор философии и математических наук, знакомится с терниями супружеской жизни, выпадающими всем женам на свете.
Она писала мужу шутливые письма, а на горизонте их жизни уже начали сгущаться тучи. Неприятности имеют скверную особенность являться одна за другой, не давая передышки. Сначала супругам пришлось пережить отказ университетского начальства принять их на преподавательскую работу. Женщина на университетской кафедре? Об этом не могло быть и речи. Ковалевскому же припомнили его активное участие в революционном движении. Итак, супруги оказались в изоляции от любимого дела. И с большой горечью рука Софьи Васильевны позже выведет: «За все время в России я не сделала ни одной самостоятельной работы».
Кроме того, оказалось, что супругам попросту не на что жить. Приданое Ковалевской буквально просочилось меж пальцев. Обоих отличала крайняя непрактичность. Каким-то невероятным образом они находили дорогие, но плохие квартиры, питались дурно, к ним липли всякого рода ловкачи.
Как пишут люди, хорошо знавшие быт супругов, одно время они даже попались в руки шайки воров, которая систематически их грабила через горничную. Гениальный математик и плохая хозяйка, Ковалевская полушутя признавалась, что не смогла бы преподавать детям арифметику в школе, будучи неспособной справиться с домашними счетами.
Владимир Онуфриевич, вынужденный покуда расстаться с мыслью о научной работе, искал источники дохода. Возобновленная издательская деятельность Ковалевским приносила одни убытки. Последние остатки приданого Софьи Васильевны «съела» газета, в издание которой она включилась.
Казалось бы, супруги должны были правильно оценить свои предпринимательские способности, но нет же! Ковалевская откровенно пишет: «В то время все русское общество было охвачено духом наживы и разных коммерческих предприятий. Это течение захватило и моего мужа и отчасти, должна покаяться в своих грехах, и меня самое».
Супруги занялись возведением в Петербурге многоэтажных домов, бань, оранжерей. Строительный бум обещал скорые и большие деньги. Софья же Васильевна понимала: без них, в постоянных хлопотах о хлебе насущном нечего и думать о возврате к научным занятиям. И она не только не остерегла мужа, но, пожалуй, подталкивала его к все большему расширению предпринимательской деятельности. Если бы она знала, чем это кончится!
Поманив большим кушем и даже принеся некий первый успех, дело начинало потихоньку разваливаться. Кредиторы, поставщики, долговые обязательства, беззастенчивое надувательство — Владимир Онуфриевич пробовал, но не мог с этим справиться. Он понял, что попал в капкан, но, легко терявший голову, не знал, как из него выбраться. И Софья Васильевна начала понимать, что строительная лихорадка приведет к краху. Однажды она увидела странный, очень испугавший ее сон. Он приснился как раз перед закладкой нового большого здания. Как будто бы большая толпа народа, обступившая строительную площадку, вдруг рассеялась. Софья Васильевна увидела своего мужа. К нему на плечо вспрыгнуло сатанинское существо и пригибало его к земле.
Теперь ее, от природы очень суеверную, дурные предчувствия уже не отпускали. Она жила в постоянном страхе. Беременность лишь его усугубила, протекала тяжело, изматывающе, бесконечно. Счастливое, как тому положено быть, ожидание превратилось в пытку. И вот родилась девочка, названная в честь мамы, Софьей. После родов Ковалевская долго и тяжело болела. Ослабленная, мучимая тревогами, она в конце концов стала уговаривать мужа покончить с сомнительными занятиями.
На беду, именно в это время Ковалевский встретил некоего нефтепромышленника. Этот искатель приключений прельстил Владимира Онуфриевича идеей быстрого обогащения. В результате Ковалевский оказался втянутым в финансовые махинации. Почувствовав неладное, жена потребовала от него немедленно выйти из игры. Но было поздно. Ковалевский понимал, что обратного хода нет, и действовал украдкой. В доме поселились недоверие и напряженность. Супруги отдалились друг от друга.
К семейной драме подтолкнуло и то, что, желая окончательно пресечь влияние Ковалевской на мужа, его компаньон-нефтепромышленник задел ее женское самолюбие. Это был верный удар. Все доводы разума для Софьи Васильевны не значили ничего, если подымала голову ревность. В этом смысле никакой разницы между маленькой девочкой, которая набросилась на свою подругу лишь за то, что ее приласкал любимый Сонин дядя, и ею теперешней, взрослой женщиной, не было. Помимо всех талантов, природа наградила Ковалевскую опасным даром: ревнивостью. Стоило этому чувству подать голос, здравый смысл, доверие к другому человеку уступали место самым черным подозрениям.
И сейчас, хотя чутье подсказывало Ковалевской, что муж ни в чем не виновен перед ней, остановить себя она не могла. В семье начались скандалы, выяснения отношений. Они переехали в Москву, но устройство на новом месте не ослабило напряжения. Снежный ком взаимных обид нарастал. В ситуации, когда все вокруг черно, невозможно жить. Нужна отдушина, просвет, маломальская удача. Вместо этого — новый удар.
Чтобы получить место преподавателя, она попыталась сдать магистерский экзамен. Ей не разрешили этого сделать и сказали, что и она, и ее дочь «успеют состариться, прежде чем женщины будут допущены к университету».
Ковалевская понимала: жизнь зашла в тупик.
* * *
Давно замечено, что талант не столько дар небес, сколько тяжкий крест. Люди, им наделенные, невероятно страдают, если не имеют возможности его реализовать. Талант требует выхода, воплощения, иначе он, словно растущая опухоль, разъедает все внутри, увеча человека неосознанной смертельной тоской.
Ковалевская, рожающая ребенка, Ковалевская, униженно хлопочущая перед кредиторами, Ковалевская, не раз в мечтах являвшаяся себе в роли богатой владелицы недвижимостью, — Софье Васильевне казалось, что вместо нее действует ее двойник. И делает он то, что ей, настоящей, совсем не нужно.
Словно со стороны, Софья Васильевна наблюдала за самозванкой. Как положить всему этому конец и вернуться к себе той, полузабытой: к формулам, книжкам, ночным мучениям над трудными задачами? Как стать свободной, чтобы жить так, как хочется жить? Для этого надо скинуть семейную обузу. Муж — он был ей сейчас не нужен, раздражал, становился олицетворением ее просчетов, слабости, заблуждений. Да, наверное, она плохая жена, не слишком заботливая мать. Пусть! Она готова признать, что в этой области бездарна. Но зачем быть презренной троечницей, если можно стать отличницей, первой из первых. Только не здесь, не в квартирке с обоями в веселый цветочек, с запахом обеда, с меховым жилетом мужа на спинке кресла, с его каждодневным вопросом: «Гуляла ли няня с Сонечкой?» Ее истинное место — теперь Софья Васильевна не сомневалась в этом — наука, и только она!
...Оставив Россию и мужа, Ковалевская, взяв маленькую дочь и лишь самое необходимое из вещей, ринулась к Вейерштрассу, единственному, на кого могла рассчитывать.
Карл Вейерштрасс за годы предпринимательских безумств Ковалевской не разуверился в ее высоком предназначении. Он стал мостиком между обрывом, возникшим было между милой его ученицей и наукой математикой. Он держал Софью Васильевну в курсе новостей в этой области, не давал погаснуть в ней интересу и желанью вернуться на престол, где она должна царить. Ни на секунду Вейерштрасс не сомневался в этом и сумел заразить своей убежденностью свою ученицу.
Благодаря немецкому другу Софья Васильевна познакомилась в 1876 году с весьма авторитетным профессором математики Миттаг-Леффлером. Обаятельный швед с пышной шевелюрой темных волос оказался учеником Вейерштрасса, которого тот буквально заразил рассказами о необыкновенной россиянке. Встретившись в Петербурге, ученики старого немца очень понравились друг другу. Через четыре года, вновь оказавшись в Петербурге, Миттаг-Леффлер рассказывал Ковалевской о том, что в Стокгольме открывается новый университет. В конце 1882 года он начал вести с Софьей Васильевной переговоры о возможности ее работы на кафедре математики Стокгольмского университета.
Тогда в сумятице семейных неприятностей, напуганная неудачами, следовавшими одна за другой, она отказалась. Еще неизвестно, примет ли Стокгольм женщину. Ах, если бы добрый профессор Вейерштрасс был рядом! Вот у кого можно было спросить: «Что делать дальше?»
Свидание с Вейерштрассом не заставило Софью Васильевну задержаться в Берлине. Она не могла простить этому городу обиду за то, что здесь ей отказали в праве сидеть на университетской скамье. Сам прусский дух был Ковалевской враждебен. Лишь добрый профессор искупал все грехи «неметчины». Теперь он слал ей письма в Париж, куда переехала Софья Васильевна.
Парижская жизнь понемногу сглаживала разочарования последних российских лет. Ковалевская много работала. Сейчас ей это шло на пользу. Она успокоилась, похорошела. В жизнь ее вошло событие, которому она хотела и не могла найти названия: любовь, романтическое приключение, такое обычное в Париже, а может, союз одиноких сердец?
Хозяйка пансиона, в котором остановилась Ковалевская, поднявшись однажды ночью, заметила, что жилище русской мадам покидает молодой мужчина. Спустившись из окна в сад, он перемахнул через ограду и исчез. Уверенность и быстрота, с которой действовал ночной гость, наводили на мысль, что он здесь не в первый и наверняка не в последний раз. Не в правилах хозяйки было вмешиваться в личную жизнь постояльцев, особенно тех, кто исправно платил и не нарушал ничьего покоя. Теперь она даже с некоторым интересом смотрела на русскую, постоянно ходившую с книжками в руках и в темной накидке, наброшенной на скромное платье.
...С молодым поляком Софья Васильевна познакомилась, едва приехав в Париж. Он оказался революционером, математиком, поэтом. А она? Приверженница переустройства России, поклонница романтики и науки. Их буквально швырнуло друг к другу, и, сложив два одиночества, они обрели то блаженное состояние души, которое им ранее было не знакомо. Ковалевская и поэт-математик постоянно были вместе, а если и разлучались на несколько часов, то сочиняли друг другу письма в стихах. Так радостно было, сидя за одним столом, их перечитывать.
Слова любви, вечное горючее, без которого стук женского сердца вял и замедлен, — как мало их слышала Софья! Такая живучая память о неудачных юных влюбленностях, необходимость носить маску законной супруги, уклоняясь от ухаживаний мужчин, — все складывалось совсем не так, как хотелось.
Детская мечта о рыцаре, совершающем безумства от страсти к ней, — вот какой встречи ей хотелось. «Я требую, — признавалась Софья Васильевна, — чтобы мне постоянно повторяли, если хотят, чтобы я верила любви ко мне. Стоит только один раз забыть об этом, как мне сейчас же кажется, что обо мне и не думают».
Должно быть, романтические отношения с поляком было как раз то, чего не хватало ей в браке с Ковалевским. Ей всегда казалось, и, должно быть, не без оснований, что любое из занятий мужа вполне заменяет ее. Она отступает на второй план. Уязвленное женское самолюбие лишало душевного покоя. А она еще не бегала на свиданья, ее не ревновали, и она не теряла голову от страсти. Ей уже перевалило за тридцать. Скоро она начнет стареть. Диплом же доктора математики — теперь Ковалевская отчетливо понимала это — не в состоянии возместить отсутствие полнокровной жизни сердца. Вот почему парижская страсть со всеми ее романтическими атрибутами — ночь, тайные свидания, пылкие послания — явилась как воплощение давней и затаенной мечты. Но какая женщина не согласится с тем, что именно такое абсолютное, идеальное счастье неживуче и обрывается неожиданно!
Письма из России то и дело возвращали Софью Васильевну к печальной реальности. Ковалевский оставался ее мужем и отцом ее дочери. Кроме того, как это часто и необъяснимо бывает, даже после всех семейных дрязг, даже в очарованности поляком Софья Васильевна не могла поручиться, что с привязанностью к Ковалевскому окончательно покончено. Оттого в ее письмах отчаянные резкие фразы перемежались словами любви и нежности.
И вот в самый разгар своего парижского романа она получила письмо, написанное незнакомой рукой. Ее извещали, что Владимир Онуфриевич покончил жизнь самоубийством.
...Несколько недель Ковалевская лежала в жесточайшей горячке. Когда наконец поднялась, хозяйка пансиона поразилась перемене, произошедшей в ней. Чистое, светлое лицо Ковалевской, не собиравшееся прощаться с юностью, будто подернулось пеплом. Глаза смотрели измученно.
Едва собравшись с силами, Софья Васильевна выехала в Россию. Дальняя дорога, когда нечего было делать, а только думать и вспоминать, вспоминать и думать, растягивала донельзя ее страдания. Угрызения совести не давали покоя. Она старалась быть честной и не могла не признать, что в этой страшной кончине повинна и она. Владимир остался один на один со своей бедою. Его доконал не денежный крах, что он, вероятно, пережил бы. Но мужа обвинили в мошенничестве, обесчестили. И тогда его рука потянулась к газовому крану.
...Приезд в Россию был печален. Без Софьи Васильевны схоронили ее отца. Без нее опустили в землю гроб мужа. Эти две утраты как-то особенно остро чувствовались здесь, на родине. Любимый теплый дом в Палибино без хозяина пуст. Пусто и в их с Владимиром некогда семейном обиталище. Пусто было и на сердце. Единственная мысль не дает покоя: муж умер оклеветанным. Словно выполняя невысказанное желание покойного, Софья Васильевна взялась хлопотать о восстановлении его честного имени. Задача была трудная: она наткнулась на равнодушие и откровенную бессовестность. Тем энергичнее и настойчивее становились ее действия. Ковалевская не успокоилась, пока правда не восторжествовала. Это была горькая радость, вслед за которой пришли неотвязные раздумья: как, чем жить дальше?
Неожиданно она получила письмо от Вейерштрасса. Он как будто угадывал, когда ей было особенно плохо, и неизменно предлагал помощь. Милый, добрый старик! Девятнадцать лет, с того самого момента, как женщина в нелепой шляпке переступила порог его жилища, его мысли неизменно будут обращены к ней. Но все, что достанется профессору от его безмолвного чувства к Ковалевской, — это пачка писем, которую он бросит в огонь камина, узнав, что пережил свою ученицу.
Однако в тот час, когда Софьей Васильевной владело полное смятение, он напоминал ей, что у нее есть верный друг. А стало быть, есть дом, где она может жить на правах его сестры, — профессор не смел предложить большего.
Берлин? Но там нет для нее работы, думала Софья Васильевна, а нахлебницей у доброго Вейерштрасса она не станет. В поисках выхода Ковалевская написала Миттагу-Леффлеру в Стокгольм. Она боялась его «да» так же, как и «нет». Если «да» — сумеет ли она, женщина, к которой наверняка отнесутся предвзято, остаться на высоте и не подвести симпатичного шведа? А он прислал ответ: «Да». Осенью 1883 года Ковалевская пишет Миттагу-Леффлеру: «Я надеюсь долгие годы провести в Швеции и найти в ней вторую родину». В ноябре, оставив дочку родственникам, она отправилась в Стокгольм... Балтика в это время особенно неприветлива. Свинцовые облака неслись вслед пароходу, плывущему в неспокойных волнах. Куда она направлялась, зачем? Оторвавшись от земли, которая была к ней так сурова, Софья Васильевна не чувствовала радости освобождения.
В Швеции она проведет почти восемь лет, до самой смерти. Отлучки в Россию и во Францию будут недолгими.
* * *
Первое, что делает иностранец, пока не врос в новую среду, — сравнивает. Не нужно было особенных стараний, чтобы заметить, насколько люди здесь мягче и предупредительнее. Это свойственно всем: толпе, суетящейся возле рыночных прилавков, и членам парламента. Конфликтов, выяснений отношений, желания насолить друг другу не было, и Ковалевская сделала вывод, что это итог куда более спокойной, чем у России, истории.
Приятно удивил ее и новый университет — дитя частной инициативы и добровольных пожертвований. Система обучения здесь была гибкая, направленная на то, чтобы в первую очередь удовлетворить человека, пришедшего учиться, а не департамент просвещения. Стоит ли говорить, как приятно было Ковалевской видеть в студенческой толпе женские лица. Мужчины и женщины допускались к слушанью лекций на совершенно равных правах и безо всяких оговорок.
Сначала Ковалевской было предоставлено место приват-доцента, а летом 1884 года ее назначили ординарным профессором. Она читала четыре лекции в неделю, то есть два дня по два часа подряд. Кроме того, на ней лежала обязанность участвовать в заседаниях университетского совета. Безусловно, это льстило самолюбию Ковалевской, все-таки ожидавшей, что дискриминация ее, как ученой-женщины, даст себя знать. И потому она подчеркивала особо: «Я имею право голоса наравне с прочими профессорами».
На первых порах Ковалевская предложила своим слушателям выбрать, на каком языке они хотели бы слушать ее лекции: на немецком или французском. Они выбрали первое. А их профессор уже упорно штудировала шведский. Сверходаренная к тому же и трудолюбием, и упорством, Ковалевская настолько быстро им овладела, что на второй год смогла читать лекции и на шведском.
Благополучное вхождение в университетскую среду окрылило Ковалевскую. Она почувствовала себя на взлете. И, словно беря реванш за российские годы, ничего не давшие научной карьере, принялась наверстывать упущенное. А поставив перед собой какую-либо цель, она была беспощадна к себе. Работа по ночам, без выходных и праздников, работа до полного изнеможения.
От чрезмерных перегрузок у нее стали выпадать волосы, и она, как истинная женщина, с нескрываемым ужасом переживала это. Но по-прежнему свет в ее окне гас с восходом солнца. Еще бы! Софья Васильевна понимала, на что замахнулась. Если сначала ей хотелось достигнуть таких результатов, чтобы ни одна женщина не смогла соперничать с ней на стокгольмской кафедре, то скоро ставки повысились. Она пишет: «Я бы не хотела умереть, не открыв того, что ищу. Если мне удастся решить проблему, которой я занимаюсь теперь, то имя мое будет занесено среди имен самых выдающихся математиков».
Но стать избранницей истории трудно, очень трудно. Тщеславие же Ковалевской равновелико ее таланту, и никакие жертвы не пугали ее. Сейчас или никогда.
Уже первый «шведский» 1883 год приносит ей успех. Большая работа о преломлении света в кристаллах вызвала, по словам Ковалевской, «впечатление в математическом мире».
* * *
Разумеется, благополучное вхождение в научную элиту Швеции придало Ковалевской уверенности. Не без тайного удовлетворения читала тридцатитрехлетняя женщина в газете:
«Сегодня нам предстоит сообщить не о приезде какого-нибудь пошлого принца крови или тому подобного, высокого, но ничего не значащего лица. Нет, принцесса науки, г-жа Ковалевская почтила наш город своим посещением и будет первым приват-доцентом женщиной в Швеции».
Итак, она могла себе сказать, что цель, которая потребовала столько жертв, ради которой она ринулась по неизвестному, таящему опасности пути, достигнута. Ученый мир признал ее настолько, что доверил воспитание молодых математиков.
Ковалевская могла поздравить себя и с тем, что стокгольмский свет, как везде придирчивый и подозрительный к чужеземцам, отдал должное ей и как математику, и как женщине.
«В особенности интересна г-жа Ковалевская; она профессор математики и, со всей алгеброй, все же настоящая дама. Она смеется, как ребенок, улыбается, как зрелая и умная женщина... На лице ее происходит такая быстрая смена света и теней, она то краснеет, то бледнеет, я почти не встречал раньше ничего подобного. Она ведет разговор на французском языке, свободно изъясняется на нем и сопровождает свою речь быстрой жестикуляцией. Это могло бы действовать утомительно, если бы не было очаровательно; она похожа при этом на кошечку», — пишет один из светских знакомых Ковалевской, и его впечатление подтверждается многими другими.
Более того, нежелание Софьи Васильевны в глазах людей выглядеть научным светилом ставило в тупик. От нее ожидали высокоумия, мудрствований, полного пренебрежения ко всему, что не наука. И ошибались. «М-м Ковалевская мило-детски улыбается, но я ожидала в ней больше содержания, чем нахожу», — даже с долей некоторого разочарования признается стокгольмская дама.
Желанную гостью в научных и светских салонах шведской столицы Ковалевскую называли «Микеланджело разговора». «Без малейшего желания учить или первенствовать, — вспоминала ее друг Эллен Кэй, — она делалась всегда центром, вокруг которого собирались заинтересованные слушатели. Своей безыскусственною простотой и сердечностью она делала людей общительными; умела слушать, хотя это ей редко приходилось, охотнее слушали, как она сама говорила, а еще более рассказывала».
...Оставшиеся фотографии не передают всего внешнего очарования Ковалевской. Но в том, что судьба наградила ее счастливой внешностью, не стоит сомневаться. Доказательством тому — многочисленные воспоминания современников в разные периоды жизни Ковалевской, сходящиеся на том, что эта женщина обладала необыкновенной притягательностью.
Пристальные взгляды, под перекрестье которых Ковалевская попадала, стоило ей где-нибудь появиться, оставили примечательные черточки ее внешности. Отмечали необыкновенно красивые очертания чувственного рта... Когда Софья Васильевна улыбалась, на щеках появлялись очень молодившие ее ямочки. Даже несколько крупноватая для миниатюрной фигуры голова не портила дела. Лицо было очень подвижно и мгновенно отражало настроение, неровное, часто меняющееся. Оно то угасало, то вспыхивало, но никто бы не заметил на нем ничего неопределенного, невыразительного. Внешность Ковалевской, что характерно для впечатлительных, художественных натур, была продолжением ее внутренней сути.
Она знала, что продолжает нравиться, как в молодости. Это тем более льстило, что вся скандинавская элита состояла в ее знакомых. Тут были и шведский исследователь Арктики Н.Норденшельд, известный датский публицист Г.Брандес, драматург Г.Ибсен, шведский писатель А.Стриндберг и многие другие.
Софья Васильевна прилагала немалые старания, чтобы усилить производимое ею впечатление. Ей нравилось поклонение, и она старательно подогревала отношение к себе не как к феноменальному явлению в научном мире, а как к женщине красивой и эффектной.
Чтобы блистать на придворных балах, Софья Васильевна брала уроки танцев. Кавалерами были ее поклонники. Начала учиться ездить верхом и любила рассказывать о себе как об опытной наезднице. Это милое сочинительство ей с готовностью прощали, ибо широко было известно, что при малейшем движении лошади Софья Васильевна страшно пугалась и умоляла: «Пожалуйста, господин шталмейстер, скажите ей «стоп»!»
Где у Софьи Васильевны дело продвинулось вперед, так это в катании на коньках, которым она стала упорно заниматься. Чтобы публика не глазела на госпожу профессоршу, делавшую первые неуверенные шаги на льду, один из ее поклонников залил каток у себя в саду.
Скоро Софья Васильевна в изящном костюме смогла показаться на льду, с удовольствием слушая комплименты в свой адрес. Вот как описывала подобную сцену одна из свидетельниц ледовых успехов Ковалевской: «Когда я приходила после школы на каток, то иногда наблюдала там, как профессор Леффлер катался на коньках вместе с профессором Софьей Васильевной Ковалевской, которую он всюду сопровождал, как верный рыцарь. Они напоминали мне одну пару, о которой я читала в каком-то русском романе: его богатая шевелюра выбивалась из-под большой меховой шапки, а она со своими локонами походила на Анну Каренину — на ней была широкая юбка с меховой опушкой и фалдистый жакет, обрамленный тем же мехом. Про них рассказывали, что, ведя все время между собой математические разговоры, они и коньками выписывали математические формулы...»
В отличие от многих «новых» женщин, чрезвычайно небрежно относившихся к своей внешности, Софья Васильевна придавала большое значение тому, как и во что она одета. К сожалению, как отмечали внимательные дамы, Ковалевская не обладала искусством одеваться. Она знала за собой этот грех и обычно просила подругу-польку, известную изысканным вкусом, выбирать для нее туалеты.
Широко известное изображение Ковалевской в скучном полосатом платье далеко не отражает настойчивого стремления «принцессы науки» следовать новейшим изыскам парижской моды.
Вот любопытная зарисовка, сделанная рукой самой Софьи Васильевны: «...я сижу в белом пеньюаре, с цветами и золотой бабочкой в волосах — через час я должна ехать на большой бал к норвежскому министру, там будет и король и все принцы».
В письмах Ковалевская тщательно помечает знаки внимания, оказанные ей как женщине. Обилие мужских имен, правда, наводит на мысль, что сердце Софьи Васильевны всерьез никем не занято. Это подтверждается и ее собственными словами: «Что же касается моей частной жизни, то вы не можете себе представить, до какой степени она вяла и неинтересна».
...Кем бы женщина ни была: адвокатом, балериной, проводником дальнего следования, космонавтом или барменшей, — у нее есть своя, особая «история женщины». Род занятий, успехи в профессии в этой истории не играют никакой роли, или роль эта слишком незначительна. Скромная библиотекарша в немодном пальтишке может быть столь удачлива и благополучна чисто по-женски, сколь фатально невезуча, скажем, экранная дива, чье имя у всех на устах. Стремление найти свою пару на этой земле, быть чьей-то избранницей уравнивает всех женщин на свете.
Вот почему удачный стокгольмский дебют не мог заставить Ковалевскую не думать о том, что, пожалуй, это печально — быть ничьей. Умной, знаменитой, красивой, обаятельной — и ничьей.
* * *
Летом 1886 года Ковалевская отправилась в Россию за дочерью, которую, уезжая в Стокгольм, оставила у родных. Все время ее вживания в новую почву стокгольмские дамы изводили Софью вопросами, как она может так долго жить в разлуке со своим ребенком. Хотя профессор Леффлер советовал российской гостье не обращать внимания на «шведский курятник», эти разговоры, видимо, уязвляли Ковалевскую.
Действительно, маленькой Софье уже исполнилось семь лет, а виделась она с матерью урывками. Впрочем, надо вспомнить, с какими опасениями Ковалевская ехала в Стокгольм, сколько сомнений у нее было, сложится ли у нее здесь карьера. Именно этим объясняется ее долгая разлука с дочерью. И, только убедившись, что сможет создать девочке хорошие условия, она привезла ее в Стокгольм.
Спустя много лет Софья Владимировна вспоминала, что, когда она сошла на шведский берег, их с матерью никто не встретил. Видимо, это неприятно удивило девочку. Но стоял конец лета, и знакомые Ковалевской еще были на даче.
Они наняли ручную тележку для багажа, дав носильщику адрес, а сами отправились через большой сад, где Соню поразили огромные цветущие агавы.
На первых порах Софья Васильевна сама занималась с дочерью русским языком, читала ей русские книги. Когда Соня немного пообвыклась, Ковалевская отдала ее в шведскую школу. Дочь знаменитой матери привлекала внимание, и девочку часто спрашивали, любит ли она математику. На что Софья-младшая отвечала, что похожа на своего отца и к математике совершенно не способна.
Из множества людей, посещавших их дом, в памяти девочки остался красивый, словно король экрана, человек. Это был Фритьоф Нансен.
...Умевшая влюбляться мгновенно и безоговорочно, Ковалевская сразу выделила Нансена среди тех людей, знакомство с которыми подарил ей интеллектуальный Стокгольм. Все ярко, необычно было в этом человеке, начиная от внешности, просившейся на холст, и кончая манерой одеваться. Ковалевской нравился жизненный задор Фритьофа, этот неудержимый порыв, способность, махнув рукой на трудности, смертельные опасности, весело и дерзко служить своей идее. Это так сближало Ковалевскую и ее друга-полярника.
Они оба были не только романтиками, но и людьми дела, по праву прибиравшими к рукам положенную им славу. О Нансене Ковалевская писала, что «на великом жизненном пиру» великий норвежец «получил именно ту порцию, которую он сам желал».
Когда Нансен посвятил Софью Васильевну в план предполагаемого похода через льды Гренландии, она испугалась: так рисковать своей жизнью! Фритьоф украшал собою Стокгольм, когда приезжал сюда, свою суровую Норвегию, да и, пожалуй, весь мир. Но Софья Васильевна знала, что никакие силы во Вселенной не заставят этого рыцаря ледяного королевства отказаться от задуманного. Он пойдет — и выиграет!
Об этом знакомстве, быстро приобретшем черты любовной интриги, в Стокгольме много говорили. Нансен был на одиннадцать лет моложе Софьи Васильевны, но ни тому, ни другому не было дела до арифметики. Наблюдавшие их стремительное, радостное сближение поговаривали о том, что в дальнейшем оно могло решающим образом изменить судьбу обоих.
Но романтическим отношениям двух красивых и таких значительных людей не было дано счастливого завершения. В Норвегии Нансена ждала невеста. Он был помолвлен и не решился нарушить данное слово в угоду нахлынувшему чувству к обаятельной россиянке. Ковалевская всегда тяжело переносила неудачи любого толка, что, конечно же, очень осложняло ее жизнь. Но к счастью, на сей раз обошлось без особых переживаний.
Может быть, причиной тому была случайная встреча в Париже. Давний знакомый, математик и профессиональный революционер-эмигрант П.Л.Лавров, познакомил ее с Максимом Максимовичем Ковалевским.
Они протянули друг другу руки, рассмеявшись, — однофамильцы! Софья Васильевна заметила: человек, стоявший перед ней, как бы застил свет — настолько мощной, внушительной казалась его фигура. Он не походил на записного красавца, но простое лицо было умно и значительно, а глаза, насмешливые, пронзительные, глядели на нее весело и с интересом.
В Софье Васильевне заговорила женщина, умеющая выбирать и ценить добротную мужскую породу. Что бы там ни было, с первой встречи и до конца она не изменила мнения о могучем бородаче — это был человек, о котором она с удовольствием написала бы не один роман. Судьба уготовила ей участь стать героиней его романа...
* * *
Максим Максимович Ковалевский родился в богатой дворянской семье в 1851 году. Стало быть, с Софьей Васильевной они были почти ровесники.
Отец Ковалевского, участник войны 1812 года, вышел в отставку в чине полковника кирасирского полка. До пятидесяти пяти лет он дожил холостяком. В этом почтенном возрасте его настигла страсть к девушке, на двадцать семь лет моложе его. Он поспешил жениться на ней, получив от шутников-приятелей прозвище Мазепа.
Шутка шуткой, но выбор Максима Максимовича-старшего был на редкость удачен. «Эта умная и необыкновенно сердечная женщина, — вспоминал Максим Максимович-младший, — получившая при этом хорошее эстетическое воспитание (она сама занималась живописью, музыкой и пением и была знатоком французской литературы), несмотря на свою молодость, красоту и светские успехи, всецело отдала себя заботам обо мне». Именно матери, считал Ковалевский, он обязан интересом к истории и этнографии. Это она со всем терпением и вниманием к его маленькой жизни развивала природные способности. Ее труды, тихое самопожертвование с лихвой были вознаграждены. Сын стремительно расправлял крылья: в гимназию поступил сразу в пятый класс и окончил ее с золотой медалью. Эту награду дали ему нехотя: ученик не отличался благонравием и почтительностью к гимназическому начальству. Потом Ковалевский поступил в Харьковский университет, где пришлось хитрить, так как ему не было и семнадцати. Тем не менее преподаватели говорили о нем, как о будущей «звезде». Юридический факультет Ковалевский окончил в числе лучших студентов, а подготовку к магистерскому экзамену проходил в высших учебных заведениях Берлина, Парижа, Лондона.
Вот как характеризовал Максима Максимовича приятель его молодости Климент Аркадьевич Тимирязев: «Молодой, талантливый, блестящий, остроумный, в совершенстве владевший шестью, а может быть, большим числом языков, лично знакомый со всеми видными представителями в избранной области и в то же время не уклонявшийся от самого тяжелого, усидчивого, казалось бы, скучно специального труда — он, конечно, являл собой редкое явление в рядах научных деятелей всего мира».
В июне 1880 года Ковалевский решением ученого совета Московского университета утверждается в степени доктора государственного права, а в декабре того же года становится ординарным профессором. С 1877 года он начинает читать лекции, и на все десять будущих лет они становятся событием, заставлявшим студентов набиваться в аудитории так, что яблоку негде было упасть. Импозантная, в неизменном черном, у дорогого портного сшитом сюртуке, фигура профессора приковывала внимание. Специально переводились на юридический, чтобы «слушать Ковалевского». Все, что он говорил, было смело, неожиданно, парадоксально. Все изобличало не только отточенный интеллект, энциклопедическую широту знаний, но и нескрываемое неприятие российской действительности.
«Господа, я должен вам читать о государственном праве, но так как в нашем государстве нет никакого права, то как же я вам буду читать?»
Было ясно, что в конце концов за это придется расплатиться. Так и случилось. Ковалевскому вменили в вину «отрицательное отношение к русскому государственному строю». Сбылась угроза, высказанная еще директором гимназии непокорному, ершистому мальчишке: «Ваше поведение доведет вас до выведения из заведения».
«Выведение из заведения» — теперь уже из Московского университета — не оказалось для Ковалевского катастрофой. Во-первых, он, наследник богатой семьи, не ведал материальной зависимости от опостылевшего начальства. Во-вторых, во всем мире его уже хорошо знали, его авторитет был исключительно велик.
Ковалевский отправился за границу. Он по-прежнему вел активную научную работу, читал лекции в Европе и Америке, сотрудничал в журналах. Наконец Максим Максимович выбрал Стокгольм для продолжения преподавательской деятельности: его пригласили открыть в новом университете курс общественных наук. И вот здесь-то мимолетное парижское знакомство со своей однофамилицей продолжилось...
* * *
«Жаль, что у нас нет на русском языке слова Volkommen (совершенный. — Л.Т.), которое мне так хочется сказать вам. Я очень рада вашему приезду и надеюсь, что вы посетите меня немедленно», — писала Софья Васильевна только что появившемуся в Стокгольме Ковалевскому.
Максим Максимович пришел — могло ли быть иначе? Он не переставал изумляться уму и способностям этой женщины. Суть самых трудных проблем схватывалась ею на лету. Софья Васильевна рассуждала — ее знакомый радовался оригинальности ее мысли, интуиции. В беседах незаметно пролетал вечер за вечером. Тут было много всего: и согласия, и жарких споров.
Софья Васильевна в таких случаях любила, чтобы победа оставалась за ней. Доказывала свою правоту страстно, запальчиво. От волнения ее лицо розовело. Она становилась так хороша, что в памяти Максима Максимовича всплывали слова, услышанные от Тимирязева о тогда еще незнакомой женщине-математике. Тот говорил, что в молодости Софья Васильевна была очень красива и многие ухаживали за ней.
«Почему в молодости? — думал Ковалевский. — А сейчас?» Он, опытный мужчина, расчетливо избегавший брачных уз и тем не менее отдававший должное прекрасному полу, мог бы свидетельствовать: природа наделила Софью Васильевну красотой, которая, как ему казалось, успешно сопротивлялась времени. Он терпеть не мог ученых дам, которых видел немало. Ему претили их апломб, дурная одежда, папироса во рту и до одури долгие «умные разговоры». Будь Софья Васильевна хоть чуть похожа на них, он бежал бы без оглядки.
Но Ковалевский всякий раз ловил себя на том, что, видя Софью Васильевну, любуется ею как прелестной маленькой игрушкой. От нее веяло женственностью. Она выдавала себя желанием нравиться, легким кокетством. Ее несравненная ученость была спрятана в маленькую кружевную театральную сумочку, и госпожа профессор как бы намекала: «Ах, забудьте про мое совсем не дамское дело. Я всего лишь женщина...»
Ноги сами несли Ковалевского в гостиную Софьи Васильевны. Здесь было ему уютно и легко. Здесь пахло Россией, по которой они оба втайне и не втайне тосковали. Не случайно Ковалевская обставила свою стокгольмскую квартиру мебелью, выписанной из Палибино. Она была, пожалуй, старомодна и тяжеловата. Красный атлас на креслах и диване местами вытерся, вылезали пружины. Их прикрывали салфетками. Дамы, заглядывавшие к Ковалевской, были разочарованы столь нешикарной обстановкой, в которой жила необыкновенная гостья из России, к которой благоволил сам король. Сама же Софья Васильевна не могла пожелать для себя ничего лучшего. От каждой вещи в ее доме веяло дорогими сердцу воспоминаниями. И большой, рокочущий Максим Максимович с его внешностью и ухватками вальяжного русского барина становился здесь родным и необходимым.
Они стремительно сближались. Приятельские отношения переходили в нечто более важное. Они еще не знали, как труден, порой мучителен будет их роман. Впрочем, едва ли можно было ожидать другого. Встретились два очень крупных человека, не слишком молодых, с уже определившейся жизнью и со сложными характерами. Но влечение друг к другу давало себя знать. Надо было что-то делать. Оба пребывали в некоторой растерянности.
«Вчерашний день был вообще тяжелый для меня, потому что вчера вечером уехал М., — пишет Ковалевская подруге. — Мы все время его десятидневного пребывания в Стокгольме были постоянно вместе, большею частью глаз на глаз и не говорили ни о чем другом, как только о себе, причем с такой искренностью и сердечностью, какую тебе трудно даже представить, тем не менее я еще совершенно не в состоянии анализировать своих чувств к нему».
Стоило Максиму Максимовичу уехать — он часто покидал Стокгольм ввиду своих научных интересов, — как Ковалевская начинала тосковать. Одиночество тяготило ее, и она осознавала, что чем дальше, тем нужнее для нее будет опора в жизни, надежный друг, способный оградить от жизненных проблем.
Теперь все в ее руках. И из письма подруге, как ни туманны слова о «планах» Ковалевских, все-таки ясно, что решительное объяснение произошло и речь идет о будущей совместной жизни. Но в том же письме есть фраза, которая настораживает: «...если бы М. остался здесь, я не знаю, право, удалось бы мне окончить свою работу».
* * *
Работа! Ее дело! Математическая загадка, которую пыталась решить Ковалевская как раз в то время, когда роман с Максимом Максимовичем принимал все более четкие формы, еще со студенческих лет занимала ее воображение. Дело шло о решении классического вопроса в области точных наук, вопроса важного и — нерешаемого.
Подобное обстоятельство особенно подстегивало тщеславие Ковалевской. Ее воображение уносилось в прошлые века. Лагранж, Пуассон, великий старина Эйлер — все они бились над решением этой задачи, подбирались к ней вкрадчиво, боясь спугнуть добычу, как к раковине с редкостной жемчужиной внутри. Но в самый последний момент, когда рука охотника готова была схватить драгоценность, створки плотно прикрывались и заветная диковина уходила под воду. Не случайно немецкие ученые назвали эту загадку «математической русалкой».
Когда же Софья Васильевна узнала, что Парижская Академия наук назначила специальный конкурс на соискание премии за лучшее сочинение на тему «О движении твердого тела», то есть за «математическую русалку», мысль у нее была одна: надо спешить, надо успеть к назначенному сроку оформить уже полученные результаты и написать это сочинение.
Максим Максимович на диване из черного дерева с красной обивкой — это как раз то, что Софье Васильевне сейчас, в момент творческой гонки, совершенно не нужно. Она жалуется, что ее безусловно желанный поклонник тем не менее «занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне было бы положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него». Под «другими» она имеет в виду, конечно, себя. И это невольно пробивающееся раздражение очень опасный симптом. Он говорит о том, что, несмотря на интерес, который вызывает в ней этот человек, он внес в жизнь Ковалевской сложности. И она не знает, как с ними сладить. В Софье Васильевне говорит то влюбленная, боящаяся упустить последнюю надежду на счастье женщина, то человек, который уже не мыслит жизни без удачной на зависть всем карьеры. Эти метания между двумя берегами, распря ума и сердца стали истинной Голгофой для Ковалевской.
Да, она не на шутку увлечена Максимом Максимовичем, но, едва дождавшись, когда он уйдет, с чувством облегчения на целую ночь усаживается за письменный стол. Дело доходит до того, что Софья Васильевна просит верного Леффлера увести куда-нибудь Ковалевского, чтобы на просторе докончить в конце концов свой манускрипт. Кто-кто, а Леффлер понимает ее, и они вдвоем с Максимом Максимовичем уезжают в курортное местечко под Стокгольмом.
Но вот большой шершавый пакет отправляется в Париж. Кроме рукописи там находится маленький заклеенный конверт с указанием фамилии конкурсанта. Сверху же написан девиз, под которым тот выступал.
Всего работ было подано пятнадцать. Жюри признало достойным премии автора, выступавшего под девизом: «Говори, что знаешь, делай, что должен, будь то, чему быть». Вскрыли маленький конверт с именем победителя. Там значилось: Софья Ковалевская.
Исследование «О движении твердого тела вокруг неподвижной точки под влиянием силы тяжести» вознесло Ковалевскую на математический Олимп. В Париже чрезвычайное заседание Академии наук чествовало Ковалевскую, не скупясь на самые лестные эпитеты.
Но в то самое время, когда в Париже в ее честь устраивались банкеты и весь ученый мир приветствовал «принцессу науки», сама «принцесса» признавалась: «Со всех сторон мне присылают поздравительные письма, а я, по странной иронии судьбы, еще ни разу в жизни не чувствовала себя такою несчастною, как теперь. Несчастна, как собака. Впрочем, я думаю, что собаки, к своему счастью, не могут быть никогда так несчастны, как люди, и в особенности, как женщины».
Ирония судьбы заключалась в том, что Софья Васильевна была слишком проницательна, чтобы не понимать: поймав одну жар-птицу, она невольно упускала другую — ту, которая сулила любовь и семью. Что важнее? Что нужнее? Если бы она могла ответить на этот вопрос окончательно и бесповоротно... Если бы!
* * *
В Стокгольме Ковалевскую ожидал Максим Максимович. Он нашел ее плохо выглядевшей, усталой, взвинченной. Его забота и участие вызывали раздражение. Софья Васильевна ни на минуту не сомневалась в его привязанности к ней, но это лишь распаляло ее подозрительность. Она изумительно умела себе отравлять самые светлые минуты. Почему он так внимателен? Куда логичнее ему было бы влюбиться в молодую красотку. Вот главный мотив его привязанности — ему лестно быть другом столь знаменитой женщины: кто же мог усомниться, что тогда в Стокгольме властвовали король Оскар и она, Софья Ковалевская, королева математики?
Ей же, как писала подруга Софьи Васильевны, хотелось внушить Ковалевскому «такую же сильную и глубокую любовь к себе, какую она сама чувствовала к нему. Эта борьба представляет всю историю ее жизни в течение последних двух лет».
Борьба... В характере Ковалевской действительно была черта, немало навредившая ей, о чем не умалчивали люди, с глубокой, искренней симпатией относившиеся к ней.
«Стоило ей задаться какой-нибудь целью, она пускала в ход все, чтобы добиться ее. Но когда на сцену выступало чувство, она теряла свою проницательность и ясность суждений». «Она требовала всегда слишком многого от того, кто любил ее и кого она в свою очередь любила, и всегда как бы силою хотела брать то, что любящий человек охотно дал бы ей и сам, если бы она не завладела этим насильно со страстной настойчивостью».
Любовь не терпит нажима, штурма, критики. Она съеживается и прячется, испуганная и обиженная недоверием. Эти горькие уроки Софья Васильевна постигала на опыте своего романа с Ковалевским, но, страстно мечтая избавиться от одиночества, делала одну ошибку за другой.
«Она мучила его и себя своими требованиями, устраивала ему страшные сцены ревности, они много раз совершенно расходились в сильном взаимном озлоблении, снова встречались, примирялись и вновь резко рвали все отношения», — писал человек, на глазах которого разворачивался роман двух необыкновенных людей.
Но то, что уже связывало Ковалевских, было сильнее их личного эгоизма, нежелания смириться с привычками друг друга. В противном случае они, конечно, расстались бы — и навсегда. Но попытки понять, притереться друг к другу следовали одна за другой. Любовь-борьба, любовь-противостояние, как ее ни назови, все-таки была любовью. И тот и другой наносили ей удары, а любовь все терпела и не покидала их сердца.
Максим Максимович, всю жизнь лелеявший в душе идеальный женский образ — свою матушку, — которая предпочла всему тихую семейную заводь, отлично понимал, что женщина, которую он встретил и полюбил, которую был готов назвать своей женою, ни в чем с ней не схожа. Едва ли Софья Васильевна была способна жить для другого человека. И ничто не предвещало ему спокойной семейной жизни, присутствия хорошей хозяйки в доме. И все-таки Максим Максимович предложил Ковалевской стать его женою. Он поставил одно лишь условие: она покинет профессорскую кафедру. Ковалевская отказалась. Расклад ее мыслей легко постичь: «Да, я знаю, что именно тебя не устраивает. Но если ты меня действительно любишь, то пойдешь на любые жертвы».
Вместе с тем Софья Васильевна могла ожидать от Ковалевского того же: «Если любишь, то найдешь силы уступить». Она любила по-своему, насколько это было доступно ее импульсивной, нервной натуре. И вот они снова и снова пускались в изматывающие, ни к чему не приводившие объяснения. Сколько раз она говорила: «Я вижу, что мы с тобой никогда не поймем друг друга... Только в одной работе могу я теперь найти утешение».
Но в этой любовной мороке поставить точку было невозможно, пока кто-то из них окончательно и бесповоротно не покинул другого. Сил же на это не было.
...Максим Максимович пережил Ковалевскую на двадцать пять лет. Он так и не смог ее забыть, но, судя по воспоминаниям, вполне по-мужски не стал выносить на суд людской этапы их большого и трудного романа. «В наших отношениях, — писал он, — было много такого, что трудно понять людям посторонним, говорить и недоговаривать — задача нелегкая».
Тем не менее из вороха легенд и слухов, вившихся вокруг романа Ковалевских, стоит выделить весьма многозначительную дату — на июнь 1891 года была назначена свадьба.
* * *
В нелегком, с глубокими перепадами романе Ковалевских случались светлые безмятежные страницы. В 1890 году на рождественские каникулы Софья Васильевна выбралась на Ривьеру. Здесь, неподалеку от Ниццы, у Ковалевского было имение Болье, где обычно Максим Максимович скрывался от мира, углубившись в очередное научное исследование.
Отправилась она туда, как всегда, страшась мысли, что снова начнется их любовный поединок. «Уезжаю сегодня на юг Франции, но на радость или на горе, не знаю сама, — писала она подруге, — скорее на последнее».
И все же Болье чрезвычайно понравилось Ковалевской. Возле ласкового моря под солнышком она как-то быстро повеселела. Вечные препирательства и выяснения отношений словно остались в холодном Стокгольме. Максим Максимович лишь довольно усмехался в пышную бороду, видя, с каким азартом Софья Васильевна ринулась в развлечения, не дававшие спать рождественской Ницце. Она участвовала в «бое цветов» и костюмированных балах, кончавшихся с рассветом. Возвращалась помолодевшей на двадцать лет, сияя цыганскими глазами. И Ковалевский снова начинал верить, что счастье возможно.
Между тем уже в это время Софья Васильевна начала прихварывать. Из Болье она уехала, чувствуя себя неважно. Максим Максимович проводил ее до Канн, и дорогой она говорила, что ей кажется, будто очень скоро кто-то из них двоих умрет. Вернулась в Стокгольм уже совсем больной, но от лекций не отказалась. Вечерами, без оставшегося на Ривьере Максима Максимовича, она не находила себе места.
...Когда вам сорок лет, любая болячка как-то особенно тщательно стирает с лица последние признаки молодости. Ковалевская смотрелась в зеркало и не нравилась себе. Серая, сделавшаяся дряблой кожа. Опущенные уголки губ: похоже, они приготовились к плачу, не к улыбке. А глаза? Где их веселый цыганский блеск?.. Скоро свадьба. Вся эта затея казалась неестественной, ненужной, о чем не хотелось и думать.
Что ж, у каждого на этой земле свой жребий, утешала себя Софья Васильевна, тщетно пытаясь согреться в своей постели. Гений любви не посетил ее — печально, но надо сказать себе правду. А что умение любить — такой же талант, как художество или наука, это она понимала теперь совершенно отчетливо. Не все люди могут любить... Ей приходило на ум, что природа, сделав ее ученой женщиной, поступила бы куда добрее к ней, вложив в душу уравновешенность и гармонию. Вот истинные дары! Конечно, можно держать себя в ежовых рукавицах, но от смирения и борьбы с собой так устаешь.
И она устала. Так устала, что мысль о смерти, как о сне, избавляющем от тоски и неудовлетворенности собою, все чаще и чаще наведывалась к ней.
Особенно обострились эти настроения со смертью сестры. Анна Васильевна уходила из жизни долго, мучительно, понимая, что умирает, рыданьями и криками сопротивляясь своему уходу. Ей сделали операцию на яичнике, но это была короткая отсрочка. Ковалевская приехала в Петербург ухаживать за умирающей. Состояние бедной Анюты потрясло ее. Какая-то страшная, неумолимая сила подтягивала истерзанное болезнью тело ее милой, веселой сестры к краю черной ямы. И ничто не могло остановить это сползание в небытие.
А казалось, только вчера, прижавшись друг к другу, они с радостно и тревожно бьющимися сердцами смотрели в свое будущее из окна старого палибинского дома. Сияли звезды в бездонной мгле. И запах сирени заполнял всю Вселенную. «Боже! Как эта лежащая перед нами жизнь и влекла нас, и манила, и как она казалась нам в эту ночь безгранична, таинственна и прекрасна!» — вспоминала об этом ожидании счастья Софья Васильевна. Куда все уходит, куда?
После смерти сестры и новой женитьбы ее мужа Ковалевская хотела забрать к себе ее сына Юрия. Но Виктор Жаклар воспротивился.
Уход Анюты наложил неизгладимый отпечаток на Ковалевскую. Она мечтала о мгновенной безболезненной смерти и верила, что, с детства страдая пороком сердца, умрет молодою.
Софья Васильевна не раз говорила, что внушенная когда-то в детстве нянюшкой мысль о каре, настигающей самоубийцу, не раз останавливала ее у последней черты. Она к тому же боялась таинственной, бьггь может, очень мучительной минуты перехода в небытие. Другое дело — уснуть вечным сном. Ей приходил на ум Шекспир:
* * *
...В тот день младшая Ковалевская — Соня собиралась на детский праздник. Для нее был приготовлен цыганский наряд. Перед тем как уйти, девочка подошла к постели матери. Та осталась довольна ею. Дочке было двенадцать с половиной, она походила на нее. Когда-то в этом самом возрасте, что сейчас Соня, Софья Васильевна отчаянно влюбилась в Достоевского. И он заметил нечто цыганское в ее внешности. Это передалось и Соне.
Самой же ей день ото дня становилось все хуже и хуже. Третье февраля, день, когда Софье Васильевне исполнился сорок один год, прошел никак не отмеченным. Седьмого февраля записала в дневнике: «Сегодня мне очень плохо». Врачи терялись в догадках, докучали больной, а улучшения не наступало. Ковалевскую лечили от обострения болезни почек. Умерла же она от воспаления легких.
В промежутках между приступами надсадного кашля она, прикрыв глаза от света ночника, обдумывала сюжет повести под названием «Когда не будет больше смерти». О том, что конец близок, — не догадывалась.
...Агония началась глубокой ночью, когда возле нее никого не было.
Максим Максимович, получив известие о болезни Ковалевской, срочно отправился в Стокгольм. Пароход стоял на причале в Киле, когда он узнал, что Софья Васильевна умерла. Но на похороны он успел.
Вышедшая через три года после кончины Ковалевской книга «Расплата за славу» возмутила его. Автор упирал на то, что якобы добровольный уход из жизни еще молодой, в самом расцвете таланта женщины связан с любовной катастрофой.
«Я получил самые точные сведения о всем ходе болезни, как и о результатах вскрытия, — защищал память своей ушедшей подруги Ковалевский. — Доктор Ковалевской, присутствовавший на нем, сообщил мне, что у Софьи Васильевны найден такой порок сердца, который и без болезни должен был вызвать скорый конец».
Максим Максимович умер в марте 1916 года. Перед кончиной он, так и не женившийся, поручил единственному близкому человеку, своему племяннику, сберечь то, чем так дорожил на протяжении двадцати пяти лет, — интимную переписку с необыкновенной женщиной, что встретилась на его жизненном пути. Но письма в конце концов затерялись...
* * *
Софья Васильевна Ковалевская историей своей жизни положила начало спору, который продолжается и по сию пору: что есть призвание женщины? Быть замужем за работой, карьерой, славой? Как утвердиться в избранном деле и с готовностью принять груз женских обязанностей, которые требуют самоотречения ради любимых, детей, семьи? В чем суть женской жизни и женского счастья?
Когда «принцесса науки» скончалась, появились стихи в ее память:
Софья Васильевна грустно бы улыбнулась... Истина? Разве кто-нибудь знает наверняка, в чем она? И разве наш путь на этой земле не есть лишь слабая и бесполезная попытка разгадать ее смысл? Каждый в меру отпущенных ему сил делает эту попытку, далеко не всегда получая ответ. Великая Ковалевская незадолго до своей смерти писала, что в сочиненной ею драме с математической точностью доказала всемогущую силу любви — «только она придает жизни энергию или заставляет преждевременно блекнуть».
Быть может, это и есть ответ...