57317.fb2 Красавицы не умирают - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Красавицы не умирают - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

ЗАГАДОЧНАЯ ФОРМУЛА ЛЮБВИ

Вот видишь, мой друг, — не напрасно Предчувствиям верила я: Недаром так грустно, так страстно Душа тосковала моя!..Прощай!.. Роковая разлука Настала... О сердце мое!.. Поплатимся долгою мукой За краткое счастье свое!..Е.Ростопчина

«Мозг покойной оказался в высшей степени развитым, что и можно было предвидеть». Из шведской газеты за фев­раль 1891 года...

                                                    * * *

— А ну-ка, скажите, как вас зовут, моя умница? — спрашивал дьячок маленькую девочку, которую нянька, возвращаясь из церкви, вела за руку.

Кроха молчала.

—      Стыдно, барышня, не знать своего имени! — по­смеивался дьячок.

—      Скажи, деточка, — наставляла нянька, — меня, мол, зовут Сонечка, а мой папаша генерал Крюковский!

Дьячок, провожая их до дома, указал девочке на ворота:

—      Видите, маленькая барышня, на воротах висит крюк. Когда вы забудете, как зовут вашего папеньку, вы только подумайте: «Висит крюк на воротах Крюковско­го», — сейчас и вспомните.

Софья Васильевна Корвин-Круковская, известная все­му миру как Ковалевская, родилась в Москве 15 января 1850 года. Самый теплый человек детства — нянюшка. Она души не чаяла в девочке, которая родной матери ка­залась диковатой и неловкой. Когда Соне было восемь лет, отец вышел в отставку и увез семью в имение Палибино на границе России и Литвы. Дети Круковских: Со­ня, сестра Аня, семью годами ее старше, и брат Федя, на три года младше — попали под сень старого большого дома. Он стоял посреди парка, к которому вплотную при­мыкал громадный бор. В нем, говорили, водилась нечистая сила, лешие да русалки. Здесь было приволье. Только строгие гувернантки портили этот рай.

—     Как! Вы еще в постели? Вы снова опоздали к уро­ку! Так не можно долго спать! Я буду жаловаться генера­лу! — гневалась француженка, открыв дверь в детскую.

—     Ну и ступай, жалуйся, змея! — бормотала ей вслед нянюшка. — Уже господскому дитяти и поспать вдоволь нельзя! Опоздала к твоему уроку! Велика беда! Ну и по­дождешь — не важная фря!

Тихую жизнь усадьбы нарушило одно происшествие. Заметили, что в доме стали исчезать маленькие, но цен­ные вещицы: серебряная ложечка, золотой наперсток, пер­ламутровый перочинный ножик. В доме поднялась тревога. После долгих пересудов и дознаний напали на след вора. Им оказалась старая дева, портниха Марья Васильевна, которую все дворовые не любили за гордость и высокоме­рие. Замкнутая, ни с кем не общавшаяся, жила она себе особняком в отдельной комнате, чиня господское белье и детские вещи. И вдруг — на тебе, старая дева влюбилась в немца-садовника, немолодого, толстого. В его-то кармане и стали оседать не только украденные «презенты», но и деньги помешавшейся от страсти старой девы.

Вечерами Соня с сестрой, лежа в кроватках, затаив дыхание, слушали, как няня обсуждает с приходившими к ней на вечерний чаек знакомыми невероятную новость.

—      Ах, негодница! Да и то, стал бы такой молодец, как Филипп Матвеевич, задаром такую старуху любить! Вот ее любовь куда завела...

 Соня слушала. Любовь? Что же это такое? И как это — воровать, а потом страдать, гореть от стыда? И все это ради любви? Странная какая вещь. А этот немец, ведь он довольно противный. Наверное, и она могла бы полю­бить, рассуждала шестилетняя Соня, но красивого.

Очень скоро красивый нашелся — Сонин дядюшка, приехавший погостить в Палибино. За обедом Соня смот­рела на него во все глаза. Когда ей делали замечание, крас­нела до ушей. Почему-то она стеснялась произнести его имя и с трепетом ждала вечера, когда красавец дядюшка, люби­тель повозиться с малышами, усаживал ее на колено и на­чинал вести «научные беседы». Это было время блаженства.

Дни маленькой Сони потекли в ожидании заветного часа. Однажды она увидела, что на дядином колене сидит ее подружка, хорошенькая, как ангелок, Оля.

Соню точно кто-то толкнул в спину. Вихрем налетела она на соперницу и вцепилась зубами в ее пухлую ручку. Та пронзительно взвизгнула. Это отрезвило Соню. В ужа­се от содеянного, а еще больше от ревности она рыдала в комнате няни. Так оборвалась ее детская любовь. Кова­левская, вспоминая об этом случае, говорила, что детские влюбленности часто бывают чувством значительно более сильным и запоминающимся, чем об этом принято думать.

...Математика тоже началась с палибинских вечеров. Один из родственников Круковских, часто посещавший гостеприимную усадьбу, был страстным любителем побе­седовать на отвлеченные темы. Лучшей слушательницы, чем Соня, сосредоточенная и любопытная, и придумать было трудно. От него она услышала в первый раз о мно­гих интереснейших вещах. Например, о квадратуре круга, об асимптотах, к которым кривая приближается, но — по­думать только! — никогда их не достигает. В этом было что-то таинственное и загадочное. Соня заглянула в новый чудесный мир, куда простым смертным хода не было. Ко­нечно, она не могла осилить смысла математических поня­тий, но в ней пробудилась фантазия, и нужен был лишь новый толчок, чтобы робкий интерес перерос во что-то бо­лее значительное...

Однажды перед переездом Круковских в деревню за­теяли ремонт. На одну из комнат обоев не хватило, и ее решили оклеить листами литографированных лекций знаме­нитого математика Остроградского о дифференциальном и интегральном исчислениях. Их когда-то в молодости купил отец Сони, Василий Васильевич. По счастливой случайности комната с «математическими» обоями оказалась детской.

Часами маленькая Соня стояла перед чудесными сте­нами, стараясь разобрать текст и понять смысл формул. Разумеется, большинство детей скоро охладели бы к зага­дочным иероглифам. Но здесь был тот редкий, не под­дающийся никаким объяснениям случай, когда словно само провидение побудило палибинскую нелюдимку к действию, зная, что в ней дремлет гениальность...

Ковалевская вспоминала, что, когда уже пятнадцатилет­ней девушкой брала первый урок дифференциального исчис­ления у известного преподавателя А.Н.Страннолюбского, тот удивился, сколь быстро она усвоила новые и трудные понятия. У нее же было странное чувство, что математик объяснял ей давно известное, то, до чего она дошла сама и что уже не представлялось ни новым, ни трудным.

Впрочем, с самого раннего детства необычайная Сонина одаренность заявляла о себе. Она выпрашивала разре­шения присутствовать на уроках своей сестры, и часто случалось так, что на следующий день семилетний ребенок подсказывал четырнадцатилетней сестре.

С пяти лет девочка начала сочинять стихи. В двенад­цать Соня уверяла, что будет поэтессой. В голове у нее уже сложилась поэма «Струйка» в сто двадцать строф, нечто среднее между «Ундиной» и «Мцыри». Ее малень­кое сердце было полно романтических настроений и ожи­даний чуда от подступающей взрослой жизни...

Однажды вечером Соня застала сестру Анюту лежа­щей на диване и отчаянно рыдающей.

—   Анюточка, что с тобой?

—    Ты все равно не поймешь. Я плачу не о себе, а о всех нас. Ты еще дитя, ты можешь не думать о серьез­ном. А я... Я поняла, как призрачно все, к чему мы стре­мимся. Самое яркое счастье, самая пылкая любовь — все кончается смертью. И что ждет нас потом, да и ждет ли что-нибудь, мы не знаем и никогда, никогда не узнаем! О, это ужасно, ужасно!

—     Но как же? Есть Бог, и после смерти мы пойдем к нему, — робко возразила Соня.

—     Ты еще сохранила детскую веру. Ты, Соня, ма­ленькая... Не будем больше говорить об этом, — вздох­нула сестра печально.

Но не говорить они не могли. И сестры беседовали ча­сами. Анюта посеяла в умной, не по годам серьезной сест­ре сомнения в прочности многих представлений. Она рас­суждала о том, что живут они скверно, скучно, бесцельно, словно в болоте, затянутом тиной. А где-то рядом идет полная тревог и живого биения жизнь.

Их разговоры длились долго, и, когда Анюта засыпа­ла, Соня перебирала в памяти услышанное. Ни от кого ей не приходилось слышать подобное. Позже Ковалевская назовет Анну Васильевну своей «духовной мамой».

...Через некоторое время в Палибино пришел конверт из Петербурга. Случайно он оказался в руках генерала Круковского. Вскрыв его, отец Сони и Анюты едва не по­терял дар речи от возмущения. Оказывается, старшая дочь написала повесть и послала ее в журнал Достоевскому. И вот теперь писатель извещал, что повесть напечатана. Бо­лее того, он прислал Анюте причитающийся гонорар.

«Позор! Позор!» — вслух говорил Василий Василье­вич, меряя кабинет шагами. Потом открыл дверь и крик­нул, чтобы позвали Анюту.

Объяснение вышло ужасным. Девушка никогда не ви­дела в таком состоянии своего сдержанного, рассудитель­ного отца. Словно кто-то передернул его красивое лицо, и оно сделалось неузнаваемым. Еще ужаснее было то, что он говорил.

—  От девушки, которая способна тайком от отца и матери вступить в переписку с незнакомым мужчиной и получать с него деньги, можно всего ожидать. Теперь ты продаешь свои повести, а придет, пожалуй, время — и се­бя будешь продавать!

Придя к себе, Анюта села на кровать и почувствовала, как ее обняла младшая сестра Соня. «Я все знаю, Анюточка. Няня рассказала... Только ты не печалься, голу­бушка! Все поправится, пройдет. Вот увидишь...»

Анюта привыкла верховодить Соней, как младшей. Но тут от ее почти взрослого сочувствия она не выдержала, упала головой в подушку и заплакала горько, вздрагивая всем телом.

...А Василий Васильевич все не мог прийти в себя. Происшедшее не умещалось в его голове. Девушке, жи­вущей в холе и богатстве, из семьи порядочной и уважае­мой, приходит в голову дикая мысль: сделаться писатель­ницей. Да, он знавал женщин, к чьей красоте добавлялась склонность к изящным занятиям. В одну из них, поэтессу Ростопчину, он был по молодости крепко влюблен. Ах, какое это было чудо — ее поэтическая внешность и по­этический дар. Но для собственной дочери... Нет, об этом даже страшно думать. А думать приходится. Что-то неяс­ное происходит вокруг. Жили-жили, и вот нА тебе.

От соседей дальних и близких, от петербургской родни и знакомцев стали доходить слухи, что дочери вовсе отби­лись от рук. Одна грозит самоубийством, если родные не отпустят за границу в университет, другая сбежала со сту­дентиком-учителем в архангельскую глушь просвещать на­род. Анну стали увлекать совсем не девичьи занятия. То крестьянских детишек возьмется обучать, то о чем-то шеп­чется с дворовыми бабами. Что ей до них? А долгие гуля­ния по усадебным аллеям с поповским сынком, что вер­нулся из Петербурга, нахватавшись завиральных идей?! Говорили, он Анюте книжки все какие-то читает. Да и внешне очень изменилась дочка, думал Василий Василье­вич, стала носить простые, темных тонов платья, причесывается гладко, скучно скручивая прекрасные пепельные во­лосы. Ему, ценителю женской красоты, все это было непонятно. Дамы его молодости умели из дурнушек превра­щаться в богинь. Сколько ухищрений, заботы, истинного искусства, чтобы привлечь к себе внимание! В равнодушии дочери к своей красоте генерал видел нечто неестествен­ное. Какой-то вывих природы.

Почему дочери так не похожи на свою мать, его жену: прелестную, всегда нарядную, нежную, надушенную? Вся­кий раз, входя в ее спальню, он ощущал себя в женском царстве, куда не залетает ни один звук грубой жизни.

От приятных мыслей о жене генерал снова вернулся к дочерям. Гнев уже оставил его. Он думал, что наверняка кажется своим девочкам старым тираном. Пожалуй, и впрямь надо поубавить родительского диктата. И наконец, довольный собой, Василий Васильевич решил, что по при­езде в Петербург надо бы разрешить Анне пригласить в дом Достоевского. Известный писатель, как-никак...

Достоевский действительно откликнулся на приглаше­ние Круковских. Поначалу он стеснялся генеральши, не знал, о чем и как говорить с нарядной барыней — хозяй­кой, старательно щебетавшей возле модного писателя. Его выручала Анюта, заводя серьезные разговоры и оттесняя мамашу на второй план. В общении с девушкой Достоев­ский преображался, делался оживленным и словоохотли­вым. Его визиты становились все более частыми. А в жизни Сони начиналась особая полоса.

— Какая у вас славная сестренка! — сказал однажды Достоевский, и сердце Сони, которой казалось, что ее не замечают, гулко забилось. А тут еще сестра притащила толстую тетрадь ее стихов, и Федор Михайлович, слегка улыбаясь, прочел два-три отрывка, которые похвалил. Как-то в разговоре Достоевский сказал Анюте, что у ее сестры лицо выразительное и глаза цыганские. Это вызва­ло в душе Сони целую бурю. Вечером она молилась:

«Господи, Боже мой! Сделай так, чтобы Федору Михай­ловичу я казалась самой хорошенькой!»

Скоро Достоевский полностью завладел мыслями пят­надцатилетней девочки. Она жила от встречи до встречи с ним, ловила каждое его слово. Стоило Федору Михайлови­чу однажды похвалить Сонину игру на фортепьяно, как са­ма собой явилась идея: она решила выучить его любимое произведение и сыграть так, чтобы он понял, что творится в ее сердце.

Очень скоро выяснилось — Достоевский любит «Патетическую сонату» Бетховена. Не склонная ранее к фортепьянным экзерсисам, теперь Соня не отрывала паль­цев от клавиш. Пьеса трудная, но это лишь подстегивало ее упорство. И вот она нашла удобный момент, чтобы по­разить предмет своей страсти.

Наступил вечер, когда Достоевский навестил Круковских в отсутствие старших. Дома были лишь он, Анюта и Соня. С дрожащими от волнения пальцами села влюблен­ная девочка за фортепьяно. За спиной сидели слушатели: сестра и Достоевский.

Окончила. Вокруг стояла тишина. Соня оглянулась. В комнате никого не было. Сердце у нее упало. На подги­бающихся ногах пошла она по комнатам и вдруг, остано­вившись на пороге самой дальней, услышала страстный, порывистый шепот Достоевского:

— Голубчик мой, Анна Васильевна, поймите же, ведь я вас полюбил с первой минуты... да и раньше, по пись­мам уже предчувствовал...

Достоевский держал Анютину руку в своей. Лицо его было бледно и взволнованно.

Не помня себя, Соня бросилась прочь.

...И спустя тридцать лет Ковалевская не позабыла, с какой невероятной остротой и отчаянием пережила круше­ние своих молодых надежд. Ей хотелось умереть, не про­сыпаться, не начинать нового дня с прежней мукой. Вспо­миная себя ту, жалкую, заплаканную, оскорбленную, она, уже с опытом взрослой женщины, замечала, что сердечные травмы, даже если они получены в юном возрасте, губи­тельны для женщины. Не обманывайтесь высохшими сле­зами и даже улыбкой. Где-то там, в глубине, под гнетом обрушившегося горя, «на душе, — как писала Ковалев­ская, — совершается медленный, невидимый для других процесс разрушения и одряхления».

А внешне — да, все улеглось, успокоилось. Соня, как умела, пережила свое горе. Анюта отказалась выйти замуж за Достоевского. Он уехал и вскоре нашел свое счастье — со второй женой Анной Григорьевной, оставшись до конца в дружеских отношениях с сестрами Круковскими.

Надолго, очень надолго вирус влюбленности оставля­ет Соню. Теперь она скорее Софья Васильевна. Так ее называют новые петербургские друзья, в компании кото­рых нет места нежным взглядам, а идут бурные дебаты о социальных свободах, равенстве полов, всеобщем про­свещении.

                                                                   * * *

...Восемнадцатилетняя Соня, как и сестра, твердо решила продолжить образование. Но генерал Круковский и слы­шать не хотел ни о каком университете. Чем настойчивее приступали к нему дочери, тем с большей решительностью говорил он «нет». В доме воцарилась гнетущая атмосфера. Не проходило дня, чтобы дверь в кабинет генерала не за­хлопывалась с оглушительным грохотом и откуда-нибудь из дальних комнат не доносились глухие рыдания. Девуш­кам запретили выходить на улицу без гувернантки. Кру­ковский все больше склонялся к мысли, что надо скорее покинуть этот зараженный бреднями Петербург и ехать в тихое Палибино.

Действительно, если бы можно было заглянуть под крыши петербургских домов в те шестидесятые годы прошлого столетия, когда сестры Круковские так рвались на волю, то невольно бы пришла на ум мысль о на­чавшейся настоящей эпидемии семейных разладов.

«Не сошлись убеждениями» — этого было достаточно, чтобы молодежь из богатых семей, покидая отлаженное столетиями житье в особняках и роскошных квартирах, устремлялась на выстуженные промозглым невским ветром улицы. Испуганные родители с ужасом пересказывали друг другу последние новости. Девушки-аристократки, сбившись в кучку, или, как они называют, коммуну, моют грязные лестницы, сами ходят на рынок, стирают и зара­батывают тем, что шьют белье. Угрозы лишить наслед­ства, даже проклянуть, не действовали. На все попытки вернуть беглянок домой те отвечали отказом. Они, видите ли, хотят жить своим трудом и устраивать жизнь по соб­ственному разумению. Конечно, родители могли прибегнуть к силе закона, но поступать так, не боясь огласки и полной компрометации девушки, решались не многие.

...Понимая, что не сегодня-завтра их увезут в Палибино, Соня и Анюта решили прибегнуть к средству, которое все больше входило в моду среди барышень, жаждавших освобождения от родительских пут. Фиктивный брак. Об­венчавшись с человеком, который сочувствовал стремлению жить самостоятельно, девушка получала от него отдельный паспорт и разрешение на учебу в университете.

Среди людей, с которыми Анюта познакомилась в Пе­тербурге, было несколько счастливиц, именно таким обра­зом получивших возможность учиться. Они, впрочем, как и вся компания молодежи, куда зачастила старшая гене­ральская дочка, недолго ломали голову над тем, как по­мочь сестрам.

...Иван Рождественский, уже успевший посидеть в крепости и побывать в ссылке за участие в революцион­ных студенческих волнениях 1861 года, был готов на това­рищескую услугу. Добрый малый решительно направился к генералу просить руки младшей дочери, Софьи. Когда он объяснил отцу цель своего визита, тот, откашлявшись, по­интересовался социальным положением неожиданного гостя. Рождественский отрекомендовался сыном священни­ка и поборником «свободной педагогики». Разумеется, этого было достаточно, чтобы генерал поблагодарил визи­тера за честь, которую он делает своим предложением, но категорически заявил при этом, что его дочь Софья Васи­льевна еще слишком молода и ей рано выходить замуж.

Да, в том-то и была загвоздка, что кандидаты в фик­тивные мужья были не из тех, за кого мог бы генерал Круковский отдать свою дочь. Всё разночинцы да обед­невшие дворяне. Итак, поиски «женихов» затягивались, и Соня взяла дело в свои руки.

Через Марью Александровну Бокову-Сеченову, жену знаменитого физиолога И.М.Сеченова, который был по­борником женского образования, она познакомилась с Владимиром Онуфриевичем Ковалевским. На тайном со­вете решили «освободить» сначала Анюту. Жених, каза­лось, на этот раз был подходящий...

Сын мелкопоместного дворянина Владимир Ковалев­ский блестяще окончил училище правоведения, увлекся ес­тествознанием и за пять-шесть лет издал пятьдесят книг разных авторов из этой области науки. Конечно, генералу полагалось знать о кандидате на руку дочери лишь с этой стороны. Серьезный человек, имеющий свое дело, — чем не партия двадцатипятилетней Анюте, которой давно пора выходить замуж? Круковский, конечно, не предполагал, что «жених» имел связи с радикальным революционным кружком, общался в Лондоне с Герценом и участвовал в польском национально-освободительном восстании.

Довольно трудной задачей оказалось, не вызывая по­дозрений, познакомиться с семейством Круковских, но все прошло благополучно, и теперь уже не было нужды для уточнения дальнейших деталей операции встречаться с оглядкой, как раньше, в церкви.

Казалось, все шло по задуманному плану. Но случи­лось неожиданное: Ковалевский попросил руки младшей дочери.

Никто не ожидал такого поворота событий, и менее всего, кажется, сам Анютин жених. Совсем недавно он, уехав по делам в свою деревню, написал Соне письмо, из которого было ясно, что он берет на себя заботу о поисках подходящего для нее варианта. «В Петербурге, конечно, первым моим делом будет производство по вашему пору­чению смотра и отобрания более годных экземпляров для приготовления консервов, — сообщал он, — посмотрим, каково-то удастся этот новый продукт». Если учесть, что «консервами» назывались женихи, готовые на фиктивный брак, то ясно, о чем хлопочет Ковалевский. И вот его ру­ка предложена восемнадцатилетней Сонечке.

Генерал, предполагавший выдать замуж сначала стар­шую, отказал Ковалевскому. Сестры, решив, что такой си­туацией все равно надо воспользоваться, рискнули идти до конца.

...В доме ждали гостей. Повара хлопотали на кухне. Генеральша вернулась с покупками: букетами цветов для украшения стола и новыми нотами для рояля. Прислуга занималась платьями для барышень. Те же, воспользовав­шись тем, что отец в клубе и до них никому нет дела, за­крылись у себя в комнате. И вот осторожно, стараясь ни с кем не встретиться, Соня в пальто и шляпе спустилась вниз в прихожую и выскользнула за дверь. Анюта, про­вожавшая ее, беззвучно закрыла замок. До самых сумерек она просидела у себя в комнате и вышла, переодевшись в нарядное светло-голубое платье, когда должны были съезжаться гости.

—     Хороша, Анюточка, душа моя, прелесть, — восхи­щалась мать. — А где же Софочка?

—     Она... она вышла, — запинаясь ответила Анюта.

—     Куда? С кем?

Лакей принес записку: «Папа, прости меня, я у Вла­димира. Прошу тебя не противиться больше моему браку».

...Соня постучала в дверь, и та немедленно открылась. Видно было, что ее ждали. В комнате находились Влади­мир и их друзья. Они бросились к девушке: «Ну как? Ну что, Соня?» Везде лежали книги, и, сбросив их с одного из стульев, ее усадили. «Да что рассказывать? Надо ждать...» Шумел самовар, но чай пить не сели. Очень скоро через незатворенную дверь послышались быстрые шаги. Они приближались, и сжавшейся Соне казалось, что сейчас раздастся удар грома. Она вскинула голову: в про­еме двери, облокотившись о косяк, тяжело дыша и при­жимая руку к боку, стоял генерал Круковский...

Домой они вернулись вместе с Владимиром Ковалев­ским. Генерал извинился перед гостями и произнес:

— Позвольте мне представить вам жениха моей доче­ри Софьи...

Голос его дрогнул.

Круковские перебрались в Палибино, где решили сыг­рать свадьбу. Владимир Онуфриевич писал Соне письма, которые невольно заставляют усомниться — только ли пе­редовые убеждения подвигнули его на фиктивное женихов­ство? «Вот уже целая вечность, как мы расстались, мой милый, чудный друг, и я опять начинаю считать дни, ко­торые остались до нового свидания. ...Прежде всего я принялся в городе за отыскивание квартиры... Комнаты у нас страсть какие высокие и светлые до крайности». Он рисует план их семейного гнездышка из пяти комнат. От­ветные письма Сони в меру веселы, полны палибинских новостей. Анна занимает в них большое место. «Невеста» как бы лишний раз напоминает об их тайном договоре, единении с целью, которая исключает всякий намек на ин­тимность, личные чувства. Ковалевского постоянно назы­вает «братом», а себя «сестрой».

В сентябре 1868 года Софья обвенчалась с Владими­ром Онуфриевичем в палибинской церкви.

                                                 Софья Васильевна Ковалевская

Дрогнула ли ее душа, когда, стоя перед алтарем, она давала свою лжеклятву? Или посеянные Анной семена да­ли всходы, подтвердив уверенность — «там» ничего нет?.. Трудно ответить на этот вопрос. Но быть может, не слу­чайно, довольно детально рассказывая о перипетиях своей жизни ближайшей подруге А.К.Леффлер, написавшей биографию Ковалевской, Софья Васильевна не вспоминала ликующие звуки «аллилуйя» под сводами палибинской церкви. Что ни говори, какой возвышенной целью ни оправдывай это «лжевенчание», у Ковалевской, натуры впечатлительной до нервности, неизбежно должно было появиться чувство душевного дискомфорта. Да и могла ли существовать такая идея, в угоду которой восемнадцатилетняя девушка в венчальном платье не пожалела бы о том, что стоит под руку с малознакомым нелюбимым че­ловеком? Добро бы, мы имели дело с циничной, много­опытной особой, давным-давно научившейся держать в уз­де сердце и душу. Но как могла на это решиться юная, романтическая Соня, с ее рано проснувшейся женствен­ностью, жаждой любви и ласки, обостренным вниманием к красивым, как дядюшка, или значительным, как Достоев­ский, мужчинам? Загадка.

                                                               * * *

История прорыва русских женщин в университеты весьма драматична. Справедливости ради надо сказать, что авторитетная мужская научная и общественная плеяда их поддержала. Среди таковых были Д.И.Менделеев, И.М.Сеченов, А.Н.Бекетов, А.М.Бутлеров, И.И.Меч­ников и другие.

В.В.Розанов, о котором говорили, что, когда он умрет, «русские женщины поставят ему памятник» в благодарность за его любовь к ним, был ярым противни­ком женского образования. Человек, чье философское творчество проникнуто обожествлением женщины, мыс­литель, первый восставший против трактовки плотской любви как греховной, в вопросе, пускать женщину в уни­верситет или нет, был полностью солидарен с генералом Круковским.

Так же, как и он, с беспредельной горечью, в бессиль­ной тоске, Розанов наблюдает, как его божество ринулось навстречу иной жизни, «сбрасывая с себя запястья, коль­ца, обстригая красоту свою — волосы, марая руки, лицо в трупной вони анатомических театров...».

Но Василий Васильевич не винит женщину. Без ма­лейшего сомнения указывает он на причину этого несчастья — мужчину. Прекрасная Ева в ее бегстве из до­ма, как считает Розанов, — это жертва мужчины, изме­нившего коренным чертам своей природы.

«Он разучился быть покровителем и вождем» — вот приговор философа сильному полу. Мужчина «потерял ин­стинкт правильной к женщине любви», любви, в которой мысли о равенстве, сотрудничестве, товариществе, парт­нерстве дики и неуместны. Потому что женщина — это Женщина, а мужчина — это Мужчина. И вот, рассужда­ет Розанов, поняв, что мужчина добровольно сложил с се­бя обязанности покровителя и вождя, женщина «покорно, без рассуждений, приняла новое требование. Она взялась за книгу, потянулась к скальпелю...».

Розанов язвит в адрес тех, для кого вериги мужского превосходства оказались слишком тяжелыми и кто заменил их на гораздо более необременительное — на отношение к женщине как к равноправному партнеру. Добролюбова, Писарева, Щелгунова, Стасова и прочих, как он выра­жается, «хлопотунов около «женского вопроса», он считает аномалиями, носителями «немужского». Этот дефект ощу­щают прежде всего сами женщины. Вот почему им так легко было стать «другом и товарищем» такому мужчи­не — «они не чувствовали того неудержимого влечения, которое покоряет женщину, к инстинктам и чертам сильно выраженной мужской природы».

Наверняка во всем этом есть какая-то своя, словно крючком резко вытянутая на свет Божий, правда. Однако нельзя забывать, что время диктует свое, капитализация России, наметившаяся с 30-х годов XIX века и вошедшая в свою развитую фазу к 60-м годам, расцвет науки, до­стижения в этой области, естественно, должны были на­толкнуть на мысль, что отсутствие профессионального обу­чения служит ей тормозом.

Разумеется, в те годы большинство женщин по-прежнему предпочитали семейный очаг университетской аудитории. Смелость переступить черту, отречься от заве­денного веками — это всегда удел немногих. «Вообще женское развитие — тайна, — писал А.И.Герцен. — Все ничего, наряды да танцы, шаловливое злословие и чтение романов, глазки и слезы — и вдруг является гигантская воля, зрелая мысль, колоссальный ум. Девочка, увлеченная страстями, исчезла — перед вами Теруань де Меркур, красавица-трибун, потрясающая народные массы, княгиня Дашкова восемнадцати лет с саблей в руках среди кра­мольной толпы солдат».

Ковалевская с ее гениальной одаренностью — тоже из ряда вон...

Няня хлопотала возле Сони, собиравшейся в Петер­бург. По правде, старушка, сильно одряхлев, была плохой помощницей, она и сама понимала это. Поэтому, посуе­тившись без толку, садилась в уголок. Ей хотелось быть возле своей любимицы. Няня то утыкалась в платок, при­читая, что им с Соней больше не свидеться, то, вытерев слезы, сердито выговаривала ей:

—     И что же ты, ясонька, такого некрасивого себе вы­брала? Сама-то какая пригожая, картинка ты моя. А муж? Ох, невидный из себя мужчина. Молодой, и уж тебе и стекла на глазах. Папенька ваш не в пример старше будет, а ведь герой героем перед ним.

Соня неожиданно для себя всякий раз, как нянюшка затрагивала эту тему, расстраивалась. Старушка замечала это и примирительно говорила:

—       Красота, однако, ежели рассудить, дело десятое. Мужик добрый должен быть, не обижать... Кажись, твой нраву мягкого. Говорит так тихо, ласково. А, касаточка моя? Ну да, ну да, разве сразу спознаешь, за несколько деньков-то?

Соня, не отрываясь от сборов, машинально повторяла в который раз, что Владимир хороший, добрый и пусть няня не волнуется. Ей хотелось поскорей уехать. Жизнь под пристальным взглядом, каким смотрят на новобрачных, угнетала ее. Как ни убеждала Анюта, Соне все казалось, что они с Ковалевским выглядят ненатурально. Молодо­жены, наверное, должны вести себя иначе. Соня уставала от своей роли и старалась как можно чаще уходить с Вла­димиром из дома. Они бродили по окрестностям, которые, разукрашенные сентябрем, были чудно красивы.

И вот настал час прощанья с Палибином. Ковалевские уезжали в Петербург. Садясь в экипаж, Соня готова была разрыдаться. Она жадно, пока не повернули на большак, смотрела на крыльцо родного дома, на провожавших, ко­торые махали им платками. Только сейчас она поняла, что любила и этот дом, и всех, кто в нем жил, очень любила, и вдруг то, что ждало ее впереди, показалось ненужным, даже враждебным. Соня не замечала, что рядом с ней си­дит Владимир. Ее охватила тоска. Но вот замелькали не­знакомые места, и она понемногу успокоилась...

* * *

В Петербурге жизнь началась веселая и суматошная. Шел день за днем, месяц за месяцем. Квартира Ковалевских продолжала оставаться необжитой. Соне недосуг было за­ниматься занавесками, мебелью и поисками хорошей ку­харки. Что ни вечер, Владимира и Соню видели в гостях, на вечеринках, где собирались все свои и велись порой очень смелые разговоры.

Красота и обаяние Ковалевской действовали безотказ­но. Не было человека ни молодого, ни старого, кто решил­ся бы не ответить на ее восхитительную улыбку. Только здесь, в Петербурге, Соня поняла наконец, что свободна, свободна до конца. Она буквально лучилась от счастья, и единственное, что огорчало ее, это непристроенность Аню­ты. Надо было срочно искать кого-то подходящего из ря­да «консервов». Но трудности были все те же: за разно­чинца в потертом сюртуке отец Анюту не отдаст. Соне пришла в голову мысль снова обратиться к госпоже Боковой-Сеченовой, уже помогавшей сестрам с поисками жени­ха. Мария Александровна свой человек, думала Ковалев­ская, ей объяснять много не нужно.

...Маша Обручева, сестра будущего знаменитого уче­ного-демократа, вышла замуж за доктора Бокова с одной целью: иметь возможность учиться медицине. Брак был фиктивный. Молоденькая женщина принялась воплощать в жизнь свою мечту. Она оказалась не только настойчива, но и талантлива: получила в университете Гейдельберга диплом врача-окулиста, а потом занялась практикой в Лондоне, где прославилась как искусный специалист по глазным болезням.

Вернувшись в Россию и не найдя себе здесь примене­ния как врач, Мария Александровна зарабатывала перево­дами. По воспоминаниям А.Я.Панаевой, «она перевела почти всего Брэма, которого издавал выпусками молодой естественник В.О.Ковалевский». Наступил день, когда уче­ная женщина впервые узнала любовь. Это был Сеченов, лекции которого, много нашумевшие в Петербурге, Бокова посещала. Ее чувство оказалось взаимным. Но Сеченов не мог назвать Марию Александровну своей женой: в глазах закона она была связана с Боковым не фиктивным, а самым настоящим церковным браком. Сам доктор Боков, несмотря на то что их брак стал реальным, ни в чем не препятствовал жене. Однако выбраться из ловушки оказалось трудно. Для развода нужны были веские и доказанные факты. Сеченов и его студентка стали жить как муж и жена.

И вот случилось неожиданное. Когда Ковалевская об­ратилась к Марии Александровне с просьбой уговорить Сеченова на фиктивный брак с Анютой, она категорически отказалась.

Надо признаться, что кандидатура действительно была выбрана Ковалевской неудачно. Женщина, чья собствен­ная судьба была так осложнена последствиями фиктивного брака, едва ли захотела бы подвергнуться новым испыта­ниям, добровольно «отдав» молодой и красивой девушке любимого мужчину, пусть и на роль подставного мужа.  Мария Александровна отлично знала, как легко иногда фиктивный брак становится реальным.

Потерпев неудачу, Ковалевская снова и снова старает­ся «выдать замуж» сестру. Пожалуй, это единственное, что их с Владимиром задерживало в Петербурге. Соня душой давно уже рвалась туда, где она сможет учиться. Что делать? Петербург лишь поманил женщин. В 1860 году двери его университета впервые распахнулись для них. Теперь они могли быть хотя бы вольнослушательни­цами. Однако радость была недолгой. Скоро из-за сту­денческих волнений занятия были прекращены, а когда через год университет снова открыли, то места для жен­щин в нем не оказалось. Оставалась заграница.

Весной 1869 года Ковалевская покинула Россию...

* * *

...Профессор Вейерштрасс без всякого энтузиазма принял посетительницу. После лекции в университете и сытного обеда, приготовленного сестрами — старыми девами, он обычно с час мирно дремал в старом вольтеровском кресле. Сегодня ему пришлось отступить от этого правила. Он был раздосадован и рассеянно слушал посетительницу. Ей отказали в приеме в университет, и она просит профес­сора давать ей уроки.

—     Откуда вы? — спросил профессор.

—   Я русская, — ответила Ковалевская.

Гордость берлинской математической школы, Вейер­штрасс имел весьма смутное представление о моде и все же, глядя на женщину, он подумал: «Боже, как ужасно там одеваются дамы». На Соне было кое-как сидевшее, мешковатое пальто, каких в Берлине давно не носили. Шляпа, нелепо нахлобученная, закрывала пол-лица. «Бедняжка, — смягчился профессор, — должно быть, она очень некрасива». В качестве испытания он дал ей решить несколько весьма трудных задач, втайне надеясь, что странноватая гостья сюда уже не вернется.

Каково же было его изумление, когда через неделю русская пришла к нему и сказала, что задачи решены. Мало того, что они были решены верно, Вейерштрасс просто прихлопнул в ладоши от изящества их решений. Он задал гостье несколько вопросов. Почувствовав, что профессор заинтересовался ею, Соня стала отвечать с жа­ром и в порыве воодушевления сняла свою уродливую шляпу. Вейерштрасс замер. Он увидел юное, прелестное, раскрасневшееся от возбуждения лицо. Освобожденные от шляпы волосы слегка растрепались, и каштановые прядки упали на лоб. На профессора пахнуло молодой свежестью. Он уже не слышал, что говорила русская, а только думал: «Сколько ей лет — шестнадцать, семнадцать?»

...Прошло совсем немного времени, и Вейерштрасс по­нял, что ему в руки попал талант, сравнить который он бы не смог ни с кем, кого знал и учил за свою жизнь. Без сомненья, трудолюбие, которым обладала эта хрупкая мо­лоденькая дама, плюс феноменальная одаренность должны были в недалеком будущем принести блестящие результа­ты. И когда Софья взялась за решение математической задачи высокой сложности, он не стал отговаривать, а лишь поддержал свою ученицу.

По вечерам Софья приходила к нему, а по воскресеньям профессор, тщательно одевшись и спрыснув сюртук душис­той водой, шел в маленькую квартиру Софьи, снятую ею неподалеку от университета. Их занятия, когда оба уже уставали, переходили в долгие беседы. Ученица рассказы­вала о своей прежней жизни, о России так живо и увлека­тельно, что Вейерштрассу казалось, что он побывал там. Профессор ловил себя на том, что, с тех пор как маленькая россиянка переступила порог его холостяцкого жилища, в его отлаженной, монотонной жизни что-то изменилось. И изменилось в лучшую сторону. Две его сестры, которые жили вместе с ним, успели всей душой привязаться к Софье и расстраивались, когда что-либо отменяло занятия. Чувствуя, как хорошо здесь к ней относятся, Софья стано­вилась веселой, беззаботной и доверчивой. Лишь одной темы старались не касаться в доме Вейерштрасса. Здесь никогда не спрашивали Софью о ее муже, заметив, что ей неприятна эта тема. Она ни разу не представила им Влади­мира, и сам он вел себя странно. По вечерам, когда про­фессору и ученице случалось засидеться допоздна, раздавал­ся стук в дверь. Сестры открывали — один и тот же гос­подин, вежливо поздоровавшись и никогда не переступая порога, просил передать фрау Ковалевской, что внизу ее ждет экипаж. Они знали, что это муж Софьи, но молчаливый договор сохранялся в силе.

...И Софье, и Владимиру до их лжевенчания трудно было вообразить подводные мели фиктивного брака. Каза­лось бы, все так просто и ясно. Единственное — приходит­ся быть начеку с родителями и знакомыми, не посвященны­ми в суть дела. С отъездом же за границу и эти проблемы исчезли. Но теперь трудность друг для друга представляли они сами. Одно то, что из двух сестер, несмотря на догово­ренность, Владимир выбрал младшую, говорит о многом. «Молодой муж любил ее идеальной любовью, в которой не было чувственности. Обоим им, по-видимому, еще чужда та болезненная низменная страсть, которую называют обыкно­венно именем любви». Это пишет человек одного круга с Ковалевским, тех же взглядов и настроений.

И все-таки могла ли Софья при своих девятнадцати го­дах, пылком воображении оказаться вполне безразличной к двадцатишестилетнему мужчине, пусть не красавцу, но, без­условно, интересному, умному? У них было так много об­щего. Они в конце концов жили бок о бок друг с другом на чужой земле, что всегда подталкивает к сближению.

Но и Софья, и Владимир были уверены, что не должны нарушать правила той жизни, которую придумали сами. А в этих правилах о сердечных делах не было написано ни сло­ва. Любовь, физическое влечение — неужели они попадут в этот допотопный капкан? Случись такое, им пришлось бы расписаться в предательстве своих целей: учеба, покорение вершин в науке, общественное благо. Любое отклонение от этой мечты, которой уже были принесены жертвы, мешало восхождению и, хуже того, ставило под сомнение идеи «новых людей». А Ковалевским так хотелось быть ими!

Софья помнила, с какой насмешкой смотрела их петер­бургская компания на девушку, вышедшую замуж по люб­ви. Это казалось безнадежно устаревшим, погибельным для личности. И вот теперь, размышляя о себе и Влади­мире, Софья придирчиво искала в их отношениях то, что не вписывалось в понятие товарищества. А если бы наш­ла — то уничтожила бы. Она искренне считала, что это в ее воле. Ведь Анна в таких вопросах смогла бы быть не­преклонной. Наверняка. И Софья вспоминала недавнюю встречу с сестрой со смутным чувством стыда и нелов­кости. Что же тогда произошло?..

После Петербурга Ковалевские жили в Гейдельберге. Здесь в университете уже училась небольшая группа моло­дых людей и девушек из России. Супруги присоединились к ним. Софья занималась математикой, Владимир зоологи­ей. Маленький, тихий городишко, где в восемь вечера сто­рож бродил по улицам, стуча в колотушку и призывая жи­телей гасить огни, пришелся им по душе. Здесь впервые после треволнений палибинской свадьбы им было спокойно и легко.

Ковалевские нашли скромную, но уютную квартиру и жили соседями, каждый в своей комнате. Владимир неот­лучно сопровождал Софью на прогулки, молодежные ве­черинки, после лекций они вместе шли домой, делясь друг с другом новостями.

Однако с приездом к ним Анны все резко изменилось. Видимо, та в глубине души была уязвлена своим задержав­шимся девичеством. Ей шел двадцать седьмой год, и в сердце шевельнулось завистливое чувство. Начались при­дирки, намеки, и в конце концов вышел очень неприятный разговор.

Анна донимала Ковалевского: раз брак фиктивен, то надо быть честным и не переходить грань. «Какую грань?» — недоумевал Владимир. Но Анна считала недо­пустимым, что Ковалевские живут в одной квартире и слишком много времени проводят вместе. Стало понятно — ближайший друг, кем считали Ковалевские Анну, думает, что они обманщики и предатели. Заподозренный в «бо­лезненной низменной страсти», Владимир покинул квартиру, а там и вовсе уехал из Гейдельберга, сначала в Иену, потом в Мюнхен. Он приезжал к Соне, перебравшейся в Берлин, но лишь на время, урывками. Ей в большом холодном горо­де было неуютно, тоскливо. Она обвиняла Владимира в эгоизме, в отсутствии добрых чувств к ней. Их встречи за­канчивались ссорами, а письма были переполнены взаимны­ми упреками.

Тяжело перенося одиночество, Софья подозревала, что Ковалевского это не мучает. «Ему нужно только иметь около себя книгу и стакан чая, чтобы чувствовать себя вполне удовлетворенным». Ее это злило. Она забыла, что Владимир, дав ей долгожданную свободу, выполнил глав­ное и единственное условие их брака. Теперь они могли расстаться и не видаться больше никогда. Но раздражение Софьи, ее жалобы заставляют думать, что она отнюдь не хотела, чтобы дело кончилось именно так. Безусловно, от­ношения Ковалевских должны были принять какую-то бо­лее конкретную форму. Полный разрыв? Полный союз?

На это все-таки еще нужно было время...

* * *

Профессор Вейерштрасс с гордостью и грустью признавал, что работа его ученицы близится к концу. С гордостью — потому что понимал: на математическом небосклоне под­нимается новая яркая звезда и он в меру отпущенных ему сил способствовал этому. С грустью — потому что четыре года пролетели вмиг, Софья, конечно же, уедет в Россию, и эту потерю ему никто никогда не заменит.

Но, преисполненный тайного, невысказанного чувства к своей ученице, профессор сделал для нее все что мог. Он, прожив жизнь во власти отвлеченных формул и теорем, на­учился читать все на лице Софьи. Чтобы скрасить ей скуч­ное берлинское житье, отправлялся с нею в театры, на кон­церты, знакомил с интересными людьми. Он на правах старшего друга умолял ее не перегружаться так сильно и беречь здоровье. Она заболевала — он возил ее по врачам. Его дом и стол всегда были в распоряжении милой учени­цы. На Рождество, когда всякий, покинувший отчие стены, особенно остро ощущает свою заброшенность, профессор устраивал для Софьи чудесный праздник с красавицей ел­кой и трогательными подарками. Его рыцарство не знало предела. И теперь, считал он, ему надлежало сделать по­следнее — помочь Ковалевской добиться официального признания.

Вейерштрасс решился на шаг, который для любого другого, не такого авторитетного, как он, ученого окончил­ся бы неудачей: в Геттингенский университет полетело письмо профессора с просьбой присудить Ковалевской ученую степень без защиты, заочно.

За эти годы профессор изучил характер своей учени­цы. Она была нервна до болезненности. Ни здоровьем, ни выносливостью природа ее не наградила. Как скажется на ней выступление перед чужой и, возможно, не слишком доброжелательной аудиторией?

Поразительно, какая предупредительность и забота сквозят в строчках Вейерштрасса. «Она застенчива, не может свободно говорить с чужими, — писал он о Софье геттингенским коллегам. — При ее молодости и нежном сложении возбуждение от экзамена может вредно отра­зиться на ней. Факультет должен согласиться, что сту­дент, самостоятельно занимающийся исследованиями по­добно тем, что выполнила Ковалевская, представляет со­бой нечто необычное».

Ходатайство профессора Вейерштрасса возымело дей­ствие: Ковалевская получила научную степень доктора фи­лософии и математических наук. Впереди была родина, куда она возвращалась победительницей. И, как это всег­да бывает после нелегкой полосы в жизни, ей казалось, что все тревоги и сомнения остались позади.

Софья, конечно, повзрослела и была теперь готова иначе взглянуть на свои отношения с Владимиром. Их, даже вопреки собственным желаниям, все-таки соединили какие-то тайные нити. Сейчас она стала дорожить ими. Кроме того, профессиональный успех «старшего брата» не мог оставить ее равнодушной. Ковалевский действительно потряс научный мир. Вчера еще неизвестный любитель-естественник всего за два-три года создал несколько фун­даментальных работ, послуживших основой сравнительной палеонтологии. Позже их назовут классическими, а масти­тые ученые-палеонтологи всего мира признают Владимира Ковалевского своим гениальным учителем.

В Россию Ковалевские вернулись вместе...

* * *

Те, кто пять лет не видел Софью, ожидали встречи с неким синим чулком, дамой науки, которая во сне и наяву бредит формулами. Ковалевская же, казалось, напрочь забыла свою математику и успехи на этом поприще. Она с удовольстви­ем дала себя закрутить вихрю развлечений. Ее видели в те­атрах, на литературных вечерах, на молодежных пирушках, шумевших до рассвета. Оживленная, с блестящими глазами и улыбкой, не покидавшей лица, Ковалевская по-прежнему притягивала восхищенные взоры. Неужели эта хохотушка, танцевавшая до упаду на дружеских сходках, действительно подданная сухой и строгой науки? «Ах, какие же вы наив­ные, господа, — смеялась Софья. — Лишь с фантазером и мечтателем водит знакомство ее величество математика».

И говорила, говорила, говорила... Родная речь звучала музыкой. «Простите, друзья, там, в неметчине, я молчала долгие пять лет. Как же мучительно жить без долгих на­ших разговоров за чаем пусть и ни о чем, о пустяках-мелочах, но долгих, задушевных». Та петербургская осень, осень возвращения, когда нудные холодные дожди вымы­вали из города последнее золото парков, казалась Софье раем.

Милые, родные лица — она видела их в Палибино, где вся семья после нескольких лет разлуки собралась за большим обеденным столом. Отец, мать, Анюта с мужем, французом Виктором Жакларом.

...В этот мирный час можно было безбоязненно вспо­минать встречу сестер в осажденном версальцами Париже. Члену правительства Коммуны Жаклару и его жене, кото­рая рядом с ним сражалась на баррикадах, грозила смер­тельная опасность. Ковалевские, рискуя всем, приложили невероятные усилия, чтобы спасти Анну от ареста, а Вик­тору помочь бежать из тюрьмы.

И вот они вместе. Генерал Круковский, словно пред­чувствуя свою скорую смерть, с любовью и нежностью смотрел на дочерей. Он давно по-родительски все простил им и лишь желал, чтобы жертвы, принесенные его девоч­ками новой, непонятной ему жизни, не оказались напрас­ными. Он смутно подозревал затаенную опасность для женского существа на выбранном ими пути. И страстно хотел ошибиться...

Палибинские письма Софьи мужу, иногда даже в стихах, говорят о том, что точки над «и» были поставлены. У них семья — обыкновенная, земная. А посему Ковалев­ская, дипломированный доктор философии и математических наук, знакомится с терниями супружеской жизни, выпадающими всем женам на свете.

Твоей смуглянке скучно, мужа ожидает, Раз десять в сутки на дорогу выбегает. Собаки лай, бубенцов звонких дребезжанье В ней возбуждают трепет ожиданья, И вновь бежит она и, обманувшись вновь, Клянет мужей неверных и любовь.

Она писала мужу шутливые письма, а на горизонте их жизни уже начали сгущаться тучи. Неприятности имеют скверную особенность являться одна за другой, не давая передышки. Сначала супругам пришлось пережить отказ университетского начальства принять их на преподава­тельскую работу. Женщина на университетской кафедре? Об этом не могло быть и речи. Ковалевскому же припом­нили его активное участие в революционном движении. Итак, супруги оказались в изоляции от любимого дела. И с большой горечью рука Софьи Васильевны позже выве­дет: «За все время в России я не сделала ни одной само­стоятельной работы».

Кроме того, оказалось, что супругам попросту не на что жить. Приданое Ковалевской буквально просочилось меж пальцев. Обоих отличала крайняя непрактичность. Каким-то невероятным образом они находили дорогие, но плохие квартиры, питались дурно, к ним липли всякого рода ловкачи.

Как пишут люди, хорошо знавшие быт супругов, одно время они даже попались в руки шайки воров, которая си­стематически их грабила через горничную. Гениальный ма­тематик и плохая хозяйка, Ковалевская полушутя призна­валась, что не смогла бы преподавать детям арифметику в школе, будучи неспособной справиться с домашними сче­тами.

Владимир Онуфриевич, вынужденный покуда расстать­ся с мыслью о научной работе, искал источники дохода. Возобновленная издательская деятельность Ковалевским приносила одни убытки. Последние остатки приданого Софьи Васильевны «съела» газета, в издание которой она включилась.

Казалось бы, супруги должны были правильно оценить свои предпринимательские способности, но нет же! Кова­левская откровенно пишет: «В то время все русское обще­ство было охвачено духом наживы и разных коммерческих предприятий. Это течение захватило и моего мужа и от­части, должна покаяться в своих грехах, и меня самое».

Супруги занялись возведением в Петербурге много­этажных домов, бань, оранжерей. Строительный бум обе­щал скорые и большие деньги. Софья же Васильевна понимала: без них, в постоянных хлопотах о хлебе насущном нечего и думать о возврате к научным занятиям. И она не только не остерегла мужа, но, пожалуй, подталкивала его к все большему расширению предпринимательской дея­тельности. Если бы она знала, чем это кончится!

Поманив большим кушем и даже принеся некий пер­вый успех, дело начинало потихоньку разваливаться. Кре­диторы, поставщики, долговые обязательства, беззастенчи­вое надувательство — Владимир Онуфриевич пробовал, но не мог с этим справиться. Он понял, что попал в кап­кан, но, легко терявший голову, не знал, как из него вы­браться. И Софья Васильевна начала понимать, что строи­тельная лихорадка приведет к краху. Однажды она увиде­ла странный, очень испугавший ее сон. Он приснился как раз перед закладкой нового большого здания. Как будто бы большая толпа народа, обступившая строительную площадку, вдруг рассеялась. Софья Васильевна увидела своего мужа. К нему на плечо вспрыгнуло сатанинское существо и пригибало его к земле.

Теперь ее, от природы очень суеверную, дурные пред­чувствия уже не отпускали. Она жила в постоянном стра­хе. Беременность лишь его усугубила, протекала тяжело, изматывающе, бесконечно. Счастливое, как тому положено быть, ожидание превратилось в пытку. И вот родилась девочка, названная в честь мамы, Софьей. После родов Ковалевская долго и тяжело болела. Ослабленная, му­чимая тревогами, она в конце концов стала уговаривать мужа покончить с сомнительными занятиями.

На беду, именно в это время Ковалевский встретил некоего нефтепромышленника. Этот искатель приключений прельстил Владимира Онуфриевича идеей быстрого обо­гащения. В результате Ковалевский оказался втянутым в финансовые махинации. Почувствовав неладное, жена по­требовала от него немедленно выйти из игры. Но было поздно. Ковалевский понимал, что обратного хода нет, и действовал украдкой. В доме поселились недоверие и на­пряженность. Супруги отдалились друг от друга.

К семейной драме подтолкнуло и то, что, желая окон­чательно пресечь влияние Ковалевской на мужа, его компаньон-нефтепромышленник задел ее женское самолюбие. Это был верный удар. Все доводы разума для Софьи Ва­сильевны не значили ничего, если подымала голову рев­ность. В этом смысле никакой разницы между маленькой девочкой, которая набросилась на свою подругу лишь за то, что ее приласкал любимый Сонин дядя, и ею тепереш­ней, взрослой женщиной, не было. Помимо всех талантов, природа наградила Ковалевскую опасным даром: ревни­востью. Стоило этому чувству подать голос, здравый смысл, доверие к другому человеку уступали место самым черным подозрениям.

И сейчас, хотя чутье подсказывало Ковалевской, что муж ни в чем не виновен перед ней, остановить себя она не могла. В семье начались скандалы, выяснения отноше­ний. Они переехали в Москву, но устройство на новом месте не ослабило напряжения. Снежный ком взаимных обид нарастал. В ситуации, когда все вокруг черно, невоз­можно жить. Нужна отдушина, просвет, маломальская удача. Вместо этого — новый удар.

Чтобы получить место преподавателя, она попыталась сдать магистерский экзамен. Ей не разрешили этого сде­лать и сказали, что и она, и ее дочь «успеют состариться, прежде чем женщины будут допущены к университету».

Ковалевская понимала: жизнь зашла в тупик.

                                                               * * *

Давно замечено, что талант не столько дар небес, сколько тяжкий крест. Люди, им наделенные, невероятно страда­ют, если не имеют возможности его реализовать. Талант требует выхода, воплощения, иначе он, словно растущая опухоль, разъедает все внутри, увеча человека неосознан­ной смертельной тоской.

Ковалевская, рожающая ребенка, Ковалевская, уни­женно хлопочущая перед кредиторами, Ковалевская, не раз в мечтах являвшаяся себе в роли богатой владелицы недвижимостью, — Софье Васильевне казалось, что вмес­то нее действует ее двойник. И делает он то, что ей, на­стоящей, совсем не нужно.

Словно со стороны, Софья Васильевна наблюдала за самозванкой. Как положить всему этому конец и вернуться к себе той, полузабытой: к формулам, книжкам, ночным мучениям над трудными задачами? Как стать свободной, чтобы жить так, как хочется жить? Для этого надо скинуть семейную обузу. Муж — он был ей сейчас не нужен, раз­дражал, становился олицетворением ее просчетов, слабости, заблуждений. Да, наверное, она плохая жена, не слишком заботливая мать. Пусть! Она готова признать, что в этой области бездарна. Но зачем быть презренной троечницей, если можно стать отличницей, первой из первых. Только не здесь, не в квартирке с обоями в веселый цветочек, с запа­хом обеда, с меховым жилетом мужа на спинке кресла, с его каждодневным вопросом: «Гуляла ли няня с Сонечкой?» Ее истинное место — теперь Софья Васильевна не сомне­валась в этом — наука, и только она!

...Оставив Россию и мужа, Ковалевская, взяв малень­кую дочь и лишь самое необходимое из вещей, ринулась к Вейерштрассу, единственному, на кого могла рассчитывать.

Карл Вейерштрасс за годы предпринимательских без­умств Ковалевской не разуверился в ее высоком предназ­начении. Он стал мостиком между обрывом, возникшим было между милой его ученицей и наукой математикой. Он держал Софью Васильевну в курсе новостей в этой области, не давал погаснуть в ней интересу и желанью вернуться на престол, где она должна царить. Ни на се­кунду Вейерштрасс не сомневался в этом и сумел заразить своей убежденностью свою ученицу.

Благодаря немецкому другу Софья Васильевна познако­милась в 1876 году с весьма авторитетным профессором ма­тематики Миттаг-Леффлером. Обаятельный швед с пышной шевелюрой темных волос оказался учеником Вейерштрасса, которого тот буквально заразил рассказами о необыкновен­ной россиянке. Встретившись в Петербурге, ученики старого немца очень понравились друг другу. Через четыре года, вновь оказавшись в Петербурге, Миттаг-Леффлер расска­зывал Ковалевской о том, что в Стокгольме открывается новый университет. В конце 1882 года он начал вести с Софьей Васильевной переговоры о возможности ее работы на кафедре математики Стокгольмского университета.

Тогда в сумятице семейных неприятностей, напуганная неудачами, следовавшими одна за другой, она отказалась. Еще неизвестно, примет ли Стокгольм женщину. Ах, если бы добрый профессор Вейерштрасс был рядом! Вот у кого можно было спросить: «Что делать дальше?»

Свидание с Вейерштрассом не заставило Софью Васи­льевну задержаться в Берлине. Она не могла простить этому городу обиду за то, что здесь ей отказали в праве сидеть на университетской скамье. Сам прусский дух был Ковалевской враждебен. Лишь добрый профессор искупал все грехи «неметчины». Теперь он слал ей письма в Париж, куда переехала Софья Васильевна.

Парижская жизнь понемногу сглаживала разочарования последних российских лет. Ковалевская много работала. Сейчас ей это шло на пользу. Она успокоилась, похороше­ла. В жизнь ее вошло событие, которому она хотела и не могла найти названия: любовь, романтическое приключение, такое обычное в Париже, а может, союз одиноких сердец?

Хозяйка пансиона, в котором остановилась Ковалев­ская, поднявшись однажды ночью, заметила, что жилище русской мадам покидает молодой мужчина. Спустившись из окна в сад, он перемахнул через ограду и исчез. Уве­ренность и быстрота, с которой действовал ночной гость, наводили на мысль, что он здесь не в первый и наверняка не в последний раз. Не в правилах хозяйки было вмеши­ваться в личную жизнь постояльцев, особенно тех, кто исправно платил и не нарушал ничьего покоя. Теперь она даже с некоторым интересом смотрела на русскую, постоянно ходившую с книжками в руках и в темной накидке, наброшенной на скромное платье.

...С молодым поляком Софья Васильевна познакоми­лась, едва приехав в Париж. Он оказался революционе­ром, математиком, поэтом. А она? Приверженница пере­устройства России, поклонница романтики и науки. Их буквально швырнуло друг к другу, и, сложив два одино­чества, они обрели то блаженное состояние души, которое им ранее было не знакомо. Ковалевская и поэт-математик постоянно были вместе, а если и разлучались на несколько часов, то сочиняли друг другу письма в стихах. Так ра­достно было, сидя за одним столом, их перечитывать.

Слова любви, вечное горючее, без которого стук жен­ского сердца вял и замедлен, — как мало их слышала Софья! Такая живучая память о неудачных юных влюб­ленностях, необходимость носить маску законной супруги, уклоняясь от ухаживаний мужчин, — все складывалось совсем не так, как хотелось.

Детская мечта о рыцаре, совершающем безумства от страсти к ней, — вот какой встречи ей хотелось. «Я тре­бую, — признавалась Софья Васильевна, — чтобы мне постоянно повторяли, если хотят, чтобы я верила любви ко мне. Стоит только один раз забыть об этом, как мне сей­час же кажется, что обо мне и не думают».

Должно быть, романтические отношения с поляком было как раз то, чего не хватало ей в браке с Ковалевским. Ей всегда казалось, и, должно быть, не без оснований, что лю­бое из занятий мужа вполне заменяет ее. Она отступает на второй план. Уязвленное женское самолюбие лишало ду­шевного покоя. А она еще не бегала на свиданья, ее не ревновали, и она не теряла голову от страсти. Ей уже пере­валило за тридцать. Скоро она начнет стареть. Диплом же доктора математики — теперь Ковалевская отчетливо понимала это — не в состоянии возместить отсутствие полно­кровной жизни сердца. Вот почему парижская страсть со всеми ее романтическими атрибутами — ночь, тайные сви­дания, пылкие послания — явилась как воплощение давней и затаенной мечты. Но какая женщина не согласится с тем, что именно такое абсолютное, идеальное счастье неживуче и обрывается неожиданно!

Письма из России то и дело возвращали Софью Васи­льевну к печальной реальности. Ковалевский оставался ее мужем и отцом ее дочери. Кроме того, как это часто и не­объяснимо бывает, даже после всех семейных дрязг, даже в очарованности поляком Софья Васильевна не могла по­ручиться, что с привязанностью к Ковалевскому оконча­тельно покончено. Оттого в ее письмах отчаянные резкие фразы перемежались словами любви и нежности.

И вот в самый разгар своего парижского романа она получила письмо, написанное незнакомой рукой. Ее изве­щали, что Владимир Онуфриевич покончил жизнь само­убийством.

...Несколько недель Ковалевская лежала в жесточай­шей горячке. Когда наконец поднялась, хозяйка пансиона поразилась перемене, произошедшей в ней. Чистое, свет­лое лицо Ковалевской, не собиравшееся прощаться с юностью, будто подернулось пеплом. Глаза смотрели из­мученно.

Едва собравшись с силами, Софья Васильевна выехала в Россию. Дальняя дорога, когда нечего было делать, а только думать и вспоминать, вспоминать и думать, растя­гивала донельзя ее страдания. Угрызения совести не дава­ли покоя. Она старалась быть честной и не могла не при­знать, что в этой страшной кончине повинна и она. Вла­димир остался один на один со своей бедою. Его доконал не денежный крах, что он, вероятно, пережил бы. Но му­жа обвинили в мошенничестве, обесчестили. И тогда его рука потянулась к газовому крану.

...Приезд в Россию был печален. Без Софьи Васи­льевны схоронили ее отца. Без нее опустили в землю гроб мужа. Эти две утраты как-то особенно остро чувствовались здесь, на родине. Любимый теплый дом в Палибино без хозяина пуст. Пусто и в их с Владимиром некогда семейном обиталище. Пусто было и на сердце. Единственная мысль не дает покоя: муж умер оклеветанным. Словно выполняя невысказанное желание покойного, Софья Васильевна взя­лась хлопотать о восстановлении его честного имени. Задача была трудная: она наткнулась на равнодушие и откровенную бессовестность. Тем энергичнее и настойчивее становились ее действия. Ковалевская не успокоилась, пока правда не восторжествовала. Это была горькая радость, вслед за ко­торой пришли неотвязные раздумья: как, чем жить дальше?

Неожиданно она получила письмо от Вейерштрасса. Он как будто угадывал, когда ей было особенно плохо, и неизменно предлагал помощь. Милый, добрый старик! Де­вятнадцать лет, с того самого момента, как женщина в не­лепой шляпке переступила порог его жилища, его мысли неизменно будут обращены к ней. Но все, что достанется профессору от его безмолвного чувства к Ковалевской, — это пачка писем, которую он бросит в огонь камина, уз­нав, что пережил свою ученицу.

Однако в тот час, когда Софьей Васильевной владело полное смятение, он напоминал ей, что у нее есть верный друг. А стало быть, есть дом, где она может жить на пра­вах его сестры, — профессор не смел предложить большего.

Берлин? Но там нет для нее работы, думала Софья Васильевна, а нахлебницей у доброго Вейерштрасса она не станет. В поисках выхода Ковалевская написала Миттагу-Леффлеру в Стокгольм. Она боялась его «да» так же, как и «нет». Если «да» — сумеет ли она, женщина, к которой наверняка отнесутся предвзято, остаться на высоте и не подвести симпатичного шведа? А он прислал ответ: «Да». Осенью 1883 года Ковалевская пишет Миттагу-Леффлеру: «Я надеюсь долгие годы провести в Швеции и найти в ней вторую родину». В ноябре, оставив дочку родственни­кам, она отправилась в Стокгольм... Балтика в это время особенно неприветлива. Свинцовые облака неслись вслед пароходу, плывущему в неспокойных волнах. Куда она на­правлялась, зачем? Оторвавшись от земли, которая была к ней так сурова, Софья Васильевна не чувствовала радости освобождения.

В Швеции она проведет почти восемь лет, до самой смерти. Отлучки в Россию и во Францию будут недолгими.

                                                              * * *

Первое, что делает иностранец, пока не врос в новую сре­ду, — сравнивает. Не нужно было особенных стараний, чтобы заметить, насколько люди здесь мягче и предупре­дительнее. Это свойственно всем: толпе, суетящейся возле рыночных прилавков, и членам парламента. Конфликтов, выяснений отношений, желания насолить друг другу не было, и Ковалевская сделала вывод, что это итог куда бо­лее спокойной, чем у России, истории.

Приятно удивил ее и новый университет — дитя част­ной инициативы и добровольных пожертвований. Система обучения здесь была гибкая, направленная на то, чтобы в первую очередь удовлетворить человека, пришедшего учиться, а не департамент просвещения. Стоит ли гово­рить, как приятно было Ковалевской видеть в студен­ческой толпе женские лица. Мужчины и женщины допус­кались к слушанью лекций на совершенно равных правах и безо всяких оговорок.

Сначала Ковалевской было предоставлено место приват-доцента, а летом 1884 года ее назначили ординарным профессором. Она читала четыре лекции в неделю, то есть два дня по два часа подряд. Кроме того, на ней лежала обязанность участвовать в заседаниях университетского со­вета. Безусловно, это льстило самолюбию Ковалевской, все-таки ожидавшей, что дискриминация ее, как ученой-женщины, даст себя знать. И потому она подчеркивала особо: «Я имею право голоса наравне с прочими профес­сорами».

На первых порах Ковалевская предложила своим слу­шателям выбрать, на каком языке они хотели бы слушать ее лекции: на немецком или французском. Они выбрали первое. А их профессор уже упорно штудировала швед­ский. Сверходаренная к тому же и трудолюбием, и упорством, Ковалевская настолько быстро им овладела, что на второй год смогла читать лекции и на шведском.

Благополучное вхождение в университетскую среду окрылило Ковалевскую. Она почувствовала себя на взлете. И, словно беря реванш за российские годы, ничего не давшие научной карьере, принялась наверстывать упущен­ное. А поставив перед собой какую-либо цель, она была беспощадна к себе. Работа по ночам, без выходных и праздников, работа до полного изнеможения.

От чрезмерных перегрузок у нее стали выпадать воло­сы, и она, как истинная женщина, с нескрываемым ужасом переживала это. Но по-прежнему свет в ее окне гас с вос­ходом солнца. Еще бы! Софья Васильевна понимала, на что замахнулась. Если сначала ей хотелось достигнуть та­ких результатов, чтобы ни одна женщина не смогла сопер­ничать с ней на стокгольмской кафедре, то скоро ставки повысились. Она пишет: «Я бы не хотела умереть, не от­крыв того, что ищу. Если мне удастся решить проблему, которой я занимаюсь теперь, то имя мое будет занесено среди имен самых выдающихся математиков».

Но стать избранницей истории трудно, очень трудно. Тщеславие же Ковалевской равновелико ее таланту, и ни­какие жертвы не пугали ее. Сейчас или никогда.

Уже первый «шведский» 1883 год приносит ей успех. Большая работа о преломлении света в кристаллах вызва­ла, по словам Ковалевской, «впечатление в математи­ческом мире».

                                                         * * *

Разумеется, благополучное вхождение в научную элиту Шве­ции придало Ковалевской уверенности. Не без тайного удо­влетворения читала тридцатитрехлетняя женщина в газете:

«Сегодня нам предстоит сообщить не о приезде какого-нибудь пошлого принца крови или тому подобного, высоко­го, но ничего не значащего лица. Нет, принцесса науки, г-жа Ковалевская почтила наш город своим посещением и будет первым приват-доцентом женщиной в Швеции».

Итак, она могла себе сказать, что цель, которая потре­бовала столько жертв, ради которой она ринулась по неиз­вестному, таящему опасности пути, достигнута. Ученый мир признал ее настолько, что доверил воспитание моло­дых математиков.

Ковалевская могла поздравить себя и с тем, что сток­гольмский свет, как везде придирчивый и подозрительный к чужеземцам, отдал должное ей и как математику, и как женщине.

«В особенности интересна г-жа Ковалевская; она про­фессор математики и, со всей алгеброй, все же настоящая дама. Она смеется, как ребенок, улыбается, как зрелая и умная женщина... На лице ее происходит такая быстрая смена света и теней, она то краснеет, то бледнеет, я почти не встречал раньше ничего подобного. Она ведет разговор на французском языке, свободно изъясняется на нем и со­провождает свою речь быстрой жестикуляцией. Это могло бы действовать утомительно, если бы не было очарова­тельно; она похожа при этом на кошечку», — пишет один из светских знакомых Ковалевской, и его впечатление подтверждается многими другими.

Более того, нежелание Софьи Васильевны в глазах людей выглядеть научным светилом ставило в тупик. От нее ожидали высокоумия, мудрствований, полного прене­брежения ко всему, что не наука. И ошибались. «М-м Ковалевская мило-детски улыбается, но я ожидала в ней больше содержания, чем нахожу», — даже с долей неко­торого разочарования признается стокгольмская дама.

Желанную гостью в научных и светских салонах швед­ской столицы Ковалевскую называли «Микеланджело разговора». «Без малейшего желания учить или первен­ствовать, — вспоминала ее друг Эллен Кэй, — она дела­лась всегда центром, вокруг которого собирались заинтере­сованные слушатели. Своей безыскусственною простотой и сердечностью она делала людей общительными; умела слушать, хотя это ей редко приходилось, охотнее слушали, как она сама говорила, а еще более рассказывала».

...Оставшиеся фотографии не передают всего внешнего очарования Ковалевской. Но в том, что судьба наградила ее счастливой внешностью, не стоит сомневаться. Доказа­тельством тому — многочисленные воспоминания совре­менников в разные периоды жизни Ковалевской, сходя­щиеся на том, что эта женщина обладала необыкновенной притягательностью.

Пристальные взгляды, под перекрестье которых Кова­левская попадала, стоило ей где-нибудь появиться, остави­ли примечательные черточки ее внешности. Отмечали не­обыкновенно красивые очертания чувственного рта... Когда Софья Васильевна улыбалась, на щеках появлялись очень молодившие ее ямочки. Даже несколько крупноватая для миниатюрной фигуры голова не портила дела. Лицо было очень подвижно и мгновенно отражало настроение, неров­ное, часто меняющееся. Оно то угасало, то вспыхивало, но никто бы не заметил на нем ничего неопределенного, не­выразительного. Внешность Ковалевской, что характерно для впечатлительных, художественных натур, была про­должением ее внутренней сути.

Она знала, что продолжает нравиться, как в молодо­сти. Это тем более льстило, что вся скандинавская элита состояла в ее знакомых. Тут были и шведский исследова­тель Арктики Н.Норденшельд, известный датский публи­цист Г.Брандес, драматург Г.Ибсен, шведский писатель А.Стриндберг и многие другие.

Софья Васильевна прилагала немалые старания, чтобы усилить производимое ею впечатление. Ей нравилось по­клонение, и она старательно подогревала отношение к себе не как к феноменальному явлению в научном мире, а как к женщине красивой и эффектной.

Чтобы блистать на придворных балах, Софья Васи­льевна брала уроки танцев. Кавалерами были ее поклонни­ки. Начала учиться ездить верхом и любила рассказывать о себе как об опытной наезднице. Это милое сочинитель­ство ей с готовностью прощали, ибо широко было извест­но, что при малейшем движении лошади Софья Васи­льевна страшно пугалась и умоляла: «Пожалуйста, госпо­дин шталмейстер, скажите ей «стоп»!»

Где у Софьи Васильевны дело продвинулось вперед, так это в катании на коньках, которым она стала упорно заниматься. Чтобы публика не глазела на госпожу профес­соршу, делавшую первые неуверенные шаги на льду, один из ее поклонников залил каток у себя в саду.

Скоро Софья Васильевна в изящном костюме смогла показаться на льду, с удовольствием слушая комплименты в свой адрес. Вот как описывала подобную сцену одна из свидетельниц ледовых успехов Ковалевской: «Когда я приходила после школы на каток, то иногда наблюдала там, как профессор Леффлер катался на коньках вместе с профессором Софьей Васильевной Ковалевской, которую он всюду сопровождал, как верный рыцарь. Они напоми­нали мне одну пару, о которой я читала в каком-то рус­ском романе: его богатая шевелюра выбивалась из-под большой меховой шапки, а она со своими локонами похо­дила на Анну Каренину — на ней была широкая юбка с меховой опушкой и фалдистый жакет, обрамленный тем же мехом. Про них рассказывали, что, ведя все время между собой математические разговоры, они и коньками выписывали математические формулы...»

В отличие от многих «новых» женщин, чрезвычайно небрежно относившихся к своей внешности, Софья Васи­льевна придавала большое значение тому, как и во что она одета. К сожалению, как отмечали внимательные дамы, Ковалевская не обладала искусством одеваться. Она знала за собой этот грех и обычно просила подругу-польку, известную изысканным вкусом, выбирать для нее туалеты.

Широко известное изображение Ковалевской в скучном полосатом платье далеко не отражает настойчиво­го стремления «принцессы науки» следовать новейшим изыскам парижской моды.

Вот любопытная зарисовка, сделанная рукой самой Софьи Васильевны: «...я сижу в белом пеньюаре, с цвета­ми и золотой бабочкой в волосах — через час я должна ехать на большой бал к норвежскому министру, там будет и король и все принцы».

В письмах Ковалевская тщательно помечает знаки внимания, оказанные ей как женщине. Обилие мужских имен, правда, наводит на мысль, что сердце Софьи Васи­льевны всерьез никем не занято. Это подтверждается и ее собственными словами: «Что же касается моей частной жизни, то вы не можете себе представить, до какой степе­ни она вяла и неинтересна».

...Кем бы женщина ни была: адвокатом, балериной, проводником дальнего следования, космонавтом или бар­меншей, — у нее есть своя, особая «история женщины». Род занятий, успехи в профессии в этой истории не играют никакой роли, или роль эта слишком незначительна. Скром­ная библиотекарша в немодном пальтишке может быть столь удачлива и благополучна чисто по-женски, сколь фа­тально невезуча, скажем, экранная дива, чье имя у всех на устах. Стремление найти свою пару на этой земле, быть чьей-то избранницей уравнивает всех женщин на свете.

Вот почему удачный стокгольмский дебют не мог за­ставить Ковалевскую не думать о том, что, пожалуй, это печально — быть ничьей. Умной, знаменитой, красивой, обаятельной — и ничьей.

                                                                     * * *

Летом 1886 года Ковалевская отправилась в Россию за дочерью, которую, уезжая в Стокгольм, оставила у род­ных. Все время ее вживания в новую почву стокгольмские дамы изводили Софью вопросами, как она может так долго жить в разлуке со своим ребенком. Хотя профессор Леффлер советовал российской гостье не обращать внима­ния на «шведский курятник», эти разговоры, видимо, уязвляли Ковалевскую.

Действительно, маленькой Софье уже исполнилось семь лет, а виделась она с матерью урывками. Впрочем, надо вспомнить, с какими опасениями Ковалевская ехала в Стокгольм, сколько сомнений у нее было, сложится ли у нее здесь карьера. Именно этим объясняется ее долгая разлука с дочерью. И, только убедившись, что сможет создать девочке хорошие условия, она привезла ее в Стокгольм.

Спустя много лет Софья Владимировна вспоминала, что, когда она сошла на шведский берег, их с матерью никто не встретил. Видимо, это неприятно удивило девочку. Но стоял конец лета, и знакомые Ковалевской еще были на даче.

Они наняли ручную тележку для багажа, дав носиль­щику адрес, а сами отправились через большой сад, где Соню поразили огромные цветущие агавы.

На первых порах Софья Васильевна сама занималась с дочерью русским языком, читала ей русские книги. Когда Соня немного пообвыклась, Ковалевская отдала ее в шведскую школу. Дочь знаменитой матери привлекала внимание, и девочку часто спрашивали, любит ли она ма­тематику. На что Софья-младшая отвечала, что похожа на своего отца и к математике совершенно не способна.

Из множества людей, посещавших их дом, в памяти девочки остался красивый, словно король экрана, человек. Это был Фритьоф Нансен.

...Умевшая влюбляться мгновенно и безоговорочно, Ко­валевская сразу выделила Нансена среди тех людей, зна­комство с которыми подарил ей интеллектуальный Сток­гольм. Все ярко, необычно было в этом человеке, начиная от внешности, просившейся на холст, и кончая манерой оде­ваться. Ковалевской нравился жизненный задор Фритьофа, этот неудержимый порыв, способность, махнув рукой на трудности, смертельные опасности, весело и дерзко служить своей идее. Это так сближало Ковалевскую и ее друга-полярника.

Они оба были не только романтиками, но и людьми дела, по праву прибиравшими к рукам положенную им славу. О Нансене Ковалевская писала, что «на великом жизненном пиру» великий норвежец «получил именно ту порцию, которую он сам желал».

Когда Нансен посвятил Софью Васильевну в план предполагаемого похода через льды Гренландии, она испу­галась: так рисковать своей жизнью! Фритьоф украшал собою Стокгольм, когда приезжал сюда, свою суровую Норвегию, да и, пожалуй, весь мир. Но Софья Васи­льевна знала, что никакие силы во Вселенной не заставят этого рыцаря ледяного королевства отказаться от задуман­ного. Он пойдет — и выиграет!

Об этом знакомстве, быстро приобретшем черты лю­бовной интриги, в Стокгольме много говорили. Нансен был на одиннадцать лет моложе Софьи Васильевны, но ни тому, ни другому не было дела до арифметики. Наблю­давшие их стремительное, радостное сближение поговари­вали о том, что в дальнейшем оно могло решающим обра­зом изменить судьбу обоих.

Но романтическим отношениям двух красивых и таких значительных людей не было дано счастливого заверше­ния. В Норвегии Нансена ждала невеста. Он был помол­влен и не решился нарушить данное слово в угоду нахлы­нувшему чувству к обаятельной россиянке. Ковалевская всегда тяжело переносила неудачи любого толка, что, ко­нечно же, очень осложняло ее жизнь. Но к счастью, на сей раз обошлось без особых переживаний.

Может быть, причиной тому была случайная встреча в Париже. Давний знакомый, математик и профессиональ­ный революционер-эмигрант П.Л.Лавров, познакомил ее с Максимом Максимовичем Ковалевским.

Они протянули друг другу руки, рассмеявшись, — од­нофамильцы! Софья Васильевна заметила: человек, стояв­ший перед ней, как бы застил свет — настолько мощной, внушительной казалась его фигура. Он не походил на за­писного красавца, но простое лицо было умно и значи­тельно, а глаза, насмешливые, пронзительные, глядели на нее весело и с интересом.

В Софье Васильевне заговорила женщина, умеющая выбирать и ценить добротную мужскую породу. Что бы там ни было, с первой встречи и до конца она не изменила мнения о могучем бородаче — это был человек, о котором она с удовольствием написала бы не один роман. Судьба уготовила ей участь стать героиней его романа...

                                                                  * * *

Максим Максимович Ковалевский родился в богатой дво­рянской семье в 1851 году. Стало быть, с Софьей Васи­льевной они были почти ровесники.

Отец Ковалевского, участник войны 1812 года, вышел в отставку в чине полковника кирасирского полка. До пя­тидесяти пяти лет он дожил холостяком. В этом почтенном возрасте его настигла страсть к девушке, на двадцать семь лет моложе его. Он поспешил жениться на ней, получив от шутников-приятелей прозвище Мазепа.

Шутка шуткой, но выбор Максима Максимовича-старшего был на редкость удачен. «Эта умная и необыкновенно сердечная женщина, — вспоминал Максим Максимович-младший, — получившая при этом хорошее эстетическое воспитание (она сама занималась живопи­сью, музыкой и пением и была знатоком французской литературы), несмотря на свою молодость, красоту и светские успехи, всецело отдала себя заботам обо мне». Именно матери, считал Ковалевский, он обязан интере­сом к истории и этнографии. Это она со всем терпением и вниманием к его маленькой жизни развивала природ­ные способности. Ее труды, тихое самопожертвование с лихвой были вознаграждены. Сын стремительно расправ­лял крылья: в гимназию поступил сразу в пятый класс и окончил ее с золотой медалью. Эту награду дали ему не­хотя: ученик не отличался благонравием и почтитель­ностью к гимназическому начальству. Потом Ковалев­ский поступил в Харьковский университет, где пришлось хитрить, так как ему не было и семнадцати. Тем не ме­нее преподаватели говорили о нем, как о будущей «звезде». Юридический факультет Ковалевский окончил в числе лучших студентов, а подготовку к магистерскому экзамену проходил в высших учебных заведениях Берли­на, Парижа, Лондона.

Вот как характеризовал Максима Максимовича прия­тель его молодости Климент Аркадьевич Тимирязев: «Молодой, талантливый, блестящий, остроумный, в со­вершенстве владевший шестью, а может быть, большим числом языков, лично знакомый со всеми видными пред­ставителями в избранной области и в то же время не уклонявшийся от самого тяжелого, усидчивого, казалось бы, скучно специального труда — он, конечно, являл со­бой редкое явление в рядах научных деятелей всего мира».

В июне 1880 года Ковалевский решением ученого со­вета Московского университета утверждается в степени доктора государственного права, а в декабре того же года становится ординарным профессором. С 1877 года он на­чинает читать лекции, и на все десять будущих лет они становятся событием, заставлявшим студентов набиваться в аудитории так, что яблоку негде было упасть. Импозант­ная, в неизменном черном, у дорогого портного сшитом сюртуке, фигура профессора приковывала внимание. Спе­циально переводились на юридический, чтобы «слушать Ковалевского». Все, что он говорил, было смело, неожи­данно, парадоксально. Все изобличало не только отточен­ный интеллект, энциклопедическую широту знаний, но и нескрываемое неприятие российской действительности.

«Господа, я должен вам читать о государственном пра­ве, но так как в нашем государстве нет никакого права, то как же я вам буду читать?»

Было ясно, что в конце концов за это придется рас­платиться. Так и случилось. Ковалевскому вменили в вину «отрицательное отношение к русскому государственному строю». Сбылась угроза, высказанная еще директором гимназии непокорному, ершистому мальчишке: «Ваше по­ведение доведет вас до выведения из заведения».

«Выведение из заведения» — теперь уже из Москов­ского университета — не оказалось для Ковалевского ка­тастрофой. Во-первых, он, наследник богатой семьи, не ведал материальной зависимости от опостылевшего началь­ства. Во-вторых, во всем мире его уже хорошо знали, его авторитет был исключительно велик.

Ковалевский отправился за границу. Он по-прежнему вел активную научную работу, читал лекции в Европе и Америке, сотрудничал в журналах. Наконец Максим Максимович выбрал Стокгольм для продолжения препода­вательской деятельности: его пригласили открыть в новом университете курс общественных наук. И вот здесь-то ми­молетное парижское знакомство со своей однофамилицей продолжилось...

                                                                 * * *

«Жаль, что у нас нет на русском языке слова Volkommen (совершенный. — Л.Т.), которое мне так хочется сказать вам. Я очень рада вашему приезду и надеюсь, что вы по­сетите меня немедленно», — писала Софья Васильевна только что появившемуся в Стокгольме Ковалевскому.

Максим Максимович пришел — могло ли быть иначе? Он не переставал изумляться уму и способностям этой женщины. Суть самых трудных проблем схватывалась ею на лету. Софья Васильевна рассуждала — ее знакомый радовался оригинальности ее мысли, интуиции. В беседах незаметно пролетал вечер за вечером. Тут было много всего: и согласия, и жарких споров.

Софья Васильевна в таких случаях любила, чтобы по­беда оставалась за ней. Доказывала свою правоту страст­но, запальчиво. От волнения ее лицо розовело. Она стано­вилась так хороша, что в памяти Максима Максимовича всплывали слова, услышанные от Тимирязева о тогда еще незнакомой женщине-математике. Тот говорил, что в мо­лодости Софья Васильевна была очень красива и многие ухаживали за ней.

«Почему в молодости? — думал Ковалевский. — А сейчас?» Он, опытный мужчина, расчетливо избегавший брачных уз и тем не менее отдававший должное прекрас­ному полу, мог бы свидетельствовать: природа наделила Софью Васильевну красотой, которая, как ему казалось, успешно сопротивлялась времени. Он терпеть не мог уче­ных дам, которых видел немало. Ему претили их апломб, дурная одежда, папироса во рту и до одури долгие «умные разговоры». Будь Софья Васильевна хоть чуть похожа на них, он бежал бы без оглядки.

Но Ковалевский всякий раз ловил себя на том, что, видя Софью Васильевну, любуется ею как прелестной ма­ленькой игрушкой. От нее веяло женственностью. Она выдавала себя желанием нравиться, легким кокетством. Ее несравненная ученость была спрятана в маленькую кру­жевную театральную сумочку, и госпожа профессор как бы намекала: «Ах, забудьте про мое совсем не дамское дело. Я всего лишь женщина...»

Ноги сами несли Ковалевского в гостиную Софьи Ва­сильевны. Здесь было ему уютно и легко. Здесь пахло Россией, по которой они оба втайне и не втайне тосковали. Не случайно Ковалевская обставила свою стокгольмскую квартиру мебелью, выписанной из Палибино. Она была, пожалуй, старомодна и тяжеловата. Красный атлас на кре­слах и диване местами вытерся, вылезали пружины. Их прикрывали салфетками. Дамы, заглядывавшие к Ковалев­ской, были разочарованы столь нешикарной обстановкой, в которой жила необыкновенная гостья из России, к которой благоволил сам король. Сама же Софья Васильевна не могла пожелать для себя ничего лучшего. От каждой вещи в ее доме веяло дорогими сердцу воспоминаниями. И большой, рокочущий Максим Максимович с его внеш­ностью и ухватками вальяжного русского барина становил­ся здесь родным и необходимым.

Они стремительно сближались. Приятельские отноше­ния переходили в нечто более важное. Они еще не знали, как труден, порой мучителен будет их роман. Впрочем, едва ли можно было ожидать другого. Встретились два очень крупных человека, не слишком молодых, с уже определившейся жизнью и со сложными характерами. Но влечение друг к другу давало себя знать. Надо было что-то делать. Оба пребывали в некоторой растерянности.

«Вчерашний день был вообще тяжелый для меня, по­тому что вчера вечером уехал М., — пишет Ковалевская подруге. — Мы все время его десятидневного пребыва­ния в Стокгольме были постоянно вместе, большею частью глаз на глаз и не говорили ни о чем другом, как только о себе, причем с такой искренностью и сердеч­ностью, какую тебе трудно даже представить, тем не ме­нее я еще совершенно не в состоянии анализировать сво­их чувств к нему».

Стоило Максиму Максимовичу уехать — он часто по­кидал Стокгольм ввиду своих научных интересов, — как Ковалевская начинала тосковать. Одиночество тяготило ее, и она осознавала, что чем дальше, тем нужнее для нее бу­дет опора в жизни, надежный друг, способный оградить от жизненных проблем.

Теперь все в ее руках. И из письма подруге, как ни туманны слова о «планах» Ковалевских, все-таки ясно, что решительное объяснение произошло и речь идет о будущей совместной жизни. Но в том же письме есть фраза, кото­рая настораживает: «...если бы М. остался здесь, я не знаю, право, удалось бы мне окончить свою работу».

                         * * *

Работа! Ее дело! Математическая загадка, которую пыта­лась решить Ковалевская как раз в то время, когда роман с Максимом Максимовичем принимал все более четкие формы, еще со студенческих лет занимала ее воображение. Дело шло о решении классического вопроса в области точ­ных наук, вопроса важного и — нерешаемого.

Подобное обстоятельство особенно подстегивало тще­славие Ковалевской. Ее воображение уносилось в прошлые века. Лагранж, Пуассон, великий старина Эйлер — все они бились над решением этой задачи, подбирались к ней вкрадчиво, боясь спугнуть добычу, как к раковине с ред­костной жемчужиной внутри. Но в самый последний мо­мент, когда рука охотника готова была схватить драгоцен­ность, створки плотно прикрывались и заветная диковина уходила под воду. Не случайно немецкие ученые назвали эту загадку «математической русалкой».

Когда же Софья Васильевна узнала, что Парижская Академия наук назначила специальный конкурс на соиска­ние премии за лучшее сочинение на тему «О движении твердого тела», то есть за «математическую русалку», мысль у нее была одна: надо спешить, надо успеть к назна­ченному сроку оформить уже полученные результаты и на­писать это сочинение.

Максим Максимович на диване из черного дерева с красной обивкой — это как раз то, что Софье Васильевне сейчас, в момент творческой гонки, совершенно не нужно. Она жалуется, что ее безусловно желанный поклонник тем не менее «занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне было бы положи­тельно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него». Под «другими» она имеет в виду, ко­нечно, себя. И это невольно пробивающееся раздражение очень опасный симптом. Он говорит о том, что, несмотря на интерес, который вызывает в ней этот человек, он внес в жизнь Ковалевской сложности. И она не знает, как с ними сладить. В Софье Васильевне говорит то влюбленная, боящаяся упустить последнюю надежду на счастье женщина, то человек, который уже не мыслит жизни без удачной на за­висть всем карьеры. Эти метания между двумя берегами, распря ума и сердца стали истинной Голгофой для Ковалев­ской.

Да, она не на шутку увлечена Максимом Максимови­чем, но, едва дождавшись, когда он уйдет, с чувством об­легчения на целую ночь усаживается за письменный стол. Дело доходит до того, что Софья Васильевна просит вер­ного Леффлера увести куда-нибудь Ковалевского, чтобы на просторе докончить в конце концов свой манускрипт. Кто-кто, а Леффлер понимает ее, и они вдвоем с Макси­мом Максимовичем уезжают в курортное местечко под Стокгольмом.

Но вот большой шершавый пакет отправляется в Па­риж. Кроме рукописи там находится маленький заклеен­ный конверт с указанием фамилии конкурсанта. Сверху же написан девиз, под которым тот выступал.

Всего работ было подано пятнадцать. Жюри признало достойным премии автора, выступавшего под девизом: «Говори, что знаешь, делай, что должен, будь то, чему быть». Вскрыли маленький конверт с именем победителя. Там значилось: Софья Ковалевская.

Исследование «О движении твердого тела вокруг не­подвижной точки под влиянием силы тяжести» вознесло Ковалевскую на математический Олимп. В Париже чрез­вычайное заседание Академии наук чествовало Ковалев­скую, не скупясь на самые лестные эпитеты.

Но в то самое время, когда в Париже в ее честь устраивались банкеты и весь ученый мир приветствовал «принцессу науки», сама «принцесса» признавалась: «Со всех сторон мне присылают поздравительные письма, а я, по странной иронии судьбы, еще ни разу в жизни не чув­ствовала себя такою несчастною, как теперь. Несчастна, как собака. Впрочем, я думаю, что собаки, к своему счас­тью, не могут быть никогда так несчастны, как люди, и в особенности, как женщины».

Ирония судьбы заключалась в том, что Софья Васи­льевна была слишком проницательна, чтобы не понимать: поймав одну жар-птицу, она невольно упускала другую — ту, которая сулила любовь и семью. Что важнее? Что нужнее? Если бы она могла ответить на этот вопрос окон­чательно и бесповоротно... Если бы!

* * *

В Стокгольме Ковалевскую ожидал Максим Максимович. Он нашел ее плохо выглядевшей, усталой, взвинченной. Его забота и участие вызывали раздражение. Софья Васильевна ни на минуту не сомневалась в его привязанности к ней, но это лишь распаляло ее подозрительность. Она изумительно умела себе отравлять самые светлые минуты. Почему он так внимателен? Куда логичнее ему было бы влюбиться в моло­дую красотку. Вот главный мотив его привязанности — ему лестно быть другом столь знаменитой женщины: кто же мог усомниться, что тогда в Стокгольме властвовали король Оскар и она, Софья Ковалевская, королева математики?

Ей же, как писала подруга Софьи Васильевны, хоте­лось внушить Ковалевскому «такую же сильную и глубо­кую любовь к себе, какую она сама чувствовала к нему. Эта борьба представляет всю историю ее жизни в течение последних двух лет».

Борьба... В характере Ковалевской действительно была черта, немало навредившая ей, о чем не умалчивали люди, с глубокой, искренней симпатией относившиеся к ней.

«Стоило ей задаться какой-нибудь целью, она пускала в ход все, чтобы добиться ее. Но когда на сцену выступа­ло чувство, она теряла свою проницательность и ясность суждений». «Она требовала всегда слишком многого от того, кто любил ее и кого она в свою очередь любила, и всегда как бы силою хотела брать то, что любящий чело­век охотно дал бы ей и сам, если бы она не завладела этим насильно со страстной настойчивостью».

Любовь не терпит нажима, штурма, критики. Она съеживается и прячется, испуганная и обиженная недове­рием. Эти горькие уроки Софья Васильевна постигала на опыте своего романа с Ковалевским, но, страстно мечтая избавиться от одиночества, делала одну ошибку за другой.

«Она мучила его и себя своими требованиями, устраи­вала ему страшные сцены ревности, они много раз совер­шенно расходились в сильном взаимном озлоблении, снова встречались, примирялись и вновь резко рвали все отно­шения», — писал человек, на глазах которого разворачивался роман двух необыкновенных людей.

Но то, что уже связывало Ковалевских, было сильнее их личного эгоизма, нежелания смириться с привычками друг друга. В противном случае они, конечно, расстались бы — и навсегда. Но попытки понять, притереться друг к другу следовали одна за другой. Любовь-борьба, любовь-противостояние, как ее ни назови, все-таки была любовью. И тот и другой наносили ей удары, а любовь все терпела и не покидала их сердца.

Максим Максимович, всю жизнь лелеявший в душе идеальный женский образ — свою матушку, — которая предпочла всему тихую семейную заводь, отлично пони­мал, что женщина, которую он встретил и полюбил, кото­рую был готов назвать своей женою, ни в чем с ней не схожа. Едва ли Софья Васильевна была способна жить для другого человека. И ничто не предвещало ему спокой­ной семейной жизни, присутствия хорошей хозяйки в доме. И все-таки Максим Максимович предложил Ковалевской стать его женою. Он поставил одно лишь условие: она по­кинет профессорскую кафедру. Ковалевская отказалась. Расклад ее мыслей легко постичь: «Да, я знаю, что имен­но тебя не устраивает. Но если ты меня действительно любишь, то пойдешь на любые жертвы».

Вместе с тем Софья Васильевна могла ожидать от Ковалевского того же: «Если любишь, то найдешь силы уступить». Она любила по-своему, насколько это было до­ступно ее импульсивной, нервной натуре. И вот они снова и снова пускались в изматывающие, ни к чему не приво­дившие объяснения. Сколько раз она говорила: «Я вижу, что мы с тобой никогда не поймем друг друга... Только в одной работе могу я теперь найти утешение».

Но в этой любовной мороке поставить точку было не­возможно, пока кто-то из них окончательно и бесповорот­но не покинул другого. Сил же на это не было.

...Максим Максимович пережил Ковалевскую на двад­цать пять лет. Он так и не смог ее забыть, но, судя по воспоминаниям, вполне по-мужски не стал выносить на суд людской этапы их большого и трудного романа. «В наших отношениях, — писал он, — было много такого, что трудно понять людям посторонним, говорить и недого­варивать — задача нелегкая».

Тем не менее из вороха легенд и слухов, вившихся во­круг романа Ковалевских, стоит выделить весьма много­значительную дату — на июнь 1891 года была назначена свадьба.

                                                                         * * *

В нелегком, с глубокими перепадами романе Ковалевских случались светлые безмятежные страницы. В 1890 году на рождественские каникулы Софья Васильевна выбралась на Ривьеру. Здесь, неподалеку от Ниццы, у Ковалевского было имение Болье, где обычно Максим Максимович скрывался от мира, углубившись в очередное научное ис­следование.

Отправилась она туда, как всегда, страшась мысли, что снова начнется их любовный поединок. «Уезжаю сегодня на юг Франции, но на радость или на горе, не знаю са­ма, — писала она подруге, — скорее на последнее».

И все же Болье чрезвычайно понравилось Ковалев­ской. Возле ласкового моря под солнышком она как-то быстро повеселела. Вечные препирательства и выяснения отношений словно остались в холодном Стокгольме. Мак­сим Максимович лишь довольно усмехался в пышную бо­роду, видя, с каким азартом Софья Васильевна ринулась в развлечения, не дававшие спать рождественской Ницце. Она участвовала в «бое цветов» и костюмированных ба­лах, кончавшихся с рассветом. Возвращалась помоло­девшей на двадцать лет, сияя цыганскими глазами. И Ко­валевский снова начинал верить, что счастье возможно.

Между тем уже в это время Софья Васильевна начала прихварывать. Из Болье она уехала, чувствуя себя неваж­но. Максим Максимович проводил ее до Канн, и дорогой она говорила, что ей кажется, будто очень скоро кто-то из них двоих умрет. Вернулась в Стокгольм уже совсем больной, но от лекций не отказалась. Вечерами, без оставшегося на Ривьере Максима Максимовича, она не находила себе места.

...Когда вам сорок лет, любая болячка как-то особенно тщательно стирает с лица последние признаки молодости. Ковалевская смотрелась в зеркало и не нравилась себе. Серая, сделавшаяся дряблой кожа. Опущенные уголки губ: похоже, они приготовились к плачу, не к улыбке. А глаза? Где их веселый цыганский блеск?.. Скоро свадьба. Вся эта затея казалась неестественной, ненужной, о чем не хотелось и думать.

Что ж, у каждого на этой земле свой жребий, утешала себя Софья Васильевна, тщетно пытаясь согреться в своей постели. Гений любви не посетил ее — печально, но надо сказать себе правду. А что умение любить — такой же талант, как художество или наука, это она понимала те­перь совершенно отчетливо. Не все люди могут любить... Ей приходило на ум, что природа, сделав ее ученой жен­щиной, поступила бы куда добрее к ней, вложив в душу уравновешенность и гармонию. Вот истинные дары! Ко­нечно, можно держать себя в ежовых рукавицах, но от смирения и борьбы с собой так устаешь.

И она устала. Так устала, что мысль о смерти, как о сне, избавляющем от тоски и неудовлетворенности собою, все чаще и чаще наведывалась к ней.

Особенно обострились эти настроения со смертью сестры. Анна Васильевна уходила из жизни долго, мучи­тельно, понимая, что умирает, рыданьями и криками со­противляясь своему уходу. Ей сделали операцию на яични­ке, но это была короткая отсрочка. Ковалевская приехала в Петербург ухаживать за умирающей. Состояние бедной Анюты потрясло ее. Какая-то страшная, неумолимая сила подтягивала истерзанное болезнью тело ее милой, веселой сестры к краю черной ямы. И ничто не могло остановить это сползание в небытие.

А казалось, только вчера, прижавшись друг к другу, они с радостно и тревожно бьющимися сердцами смотрели в свое будущее из окна старого палибинского дома. Сияли звезды в бездонной мгле. И запах сирени заполнял всю Вселенную. «Боже! Как эта лежащая перед нами жизнь и влекла нас, и манила, и как она казалась нам в эту ночь безгранична, таинственна и прекрасна!» — вспоминала об этом ожидании счастья Софья Васильевна. Куда все ухо­дит, куда?

После смерти сестры и новой женитьбы ее мужа Ко­валевская хотела забрать к себе ее сына Юрия. Но Вик­тор Жаклар воспротивился.

Уход Анюты наложил неизгладимый отпечаток на Ко­валевскую. Она мечтала о мгновенной безболезненной смерти и верила, что, с детства страдая пороком сердца, умрет молодою.

Софья Васильевна не раз говорила, что внушенная когда-то в детстве нянюшкой мысль о каре, настигающей самоубийцу, не раз останавливала ее у последней черты. Она к тому же боялась таинственной, бьггь может, очень мучительной минуты перехода в небытие. Другое дело — уснуть вечным сном. Ей приходил на ум Шекспир:

Окончить жизнь — уснуть, Не более! И знать, что этот сон Окончит грусть и тысячи ударов — Удел живых. Такой конец достоинЖеланий жарких.

                                                 * * *

...В тот день младшая Ковалевская — Соня собиралась на детский праздник. Для нее был приготовлен цыганский наряд. Перед тем как уйти, девочка подошла к постели матери. Та осталась довольна ею. Дочке было двенадцать с половиной, она походила на нее. Когда-то в этом самом возрасте, что сейчас Соня, Софья Васильевна отчаянно влюбилась в Достоевского. И он заметил нечто цыганское в ее внешности. Это передалось и Соне.

Самой же ей день ото дня становилось все хуже и ху­же. Третье февраля, день, когда Софье Васильевне испол­нился сорок один год, прошел никак не отмеченным. Седьмого февраля записала в дневнике: «Сегодня мне очень плохо». Врачи терялись в догадках, докучали боль­ной, а улучшения не наступало. Ковалевскую лечили от обострения болезни почек. Умерла же она от воспаления легких.

В промежутках между приступами надсадного кашля она, прикрыв глаза от света ночника, обдумывала сюжет повести под названием «Когда не будет больше смерти». О том, что конец близок, — не догадывалась.

...Агония началась глубокой ночью, когда возле нее никого не было.

Максим Максимович, получив известие о болезни Ко­валевской, срочно отправился в Стокгольм. Пароход стоял на причале в Киле, когда он узнал, что Софья Васильевна умерла. Но на похороны он успел.

Вышедшая через три года после кончины Ковалевской книга «Расплата за славу» возмутила его. Автор упирал на то, что якобы добровольный уход из жизни еще молодой, в самом расцвете таланта женщины связан с любовной ка­тастрофой.

«Я получил самые точные сведения о всем ходе болез­ни, как и о результатах вскрытия, — защищал память своей ушедшей подруги Ковалевский. — Доктор Ковалев­ской, присутствовавший на нем, сообщил мне, что у Софьи Васильевны найден такой порок сердца, который и без бо­лезни должен был вызвать скорый конец».

Максим Максимович умер в марте 1916 года. Перед кончиной он, так и не женившийся, поручил единственно­му близкому человеку, своему племяннику, сберечь то, чем так дорожил на протяжении двадцати пяти лет, — интим­ную переписку с необыкновенной женщиной, что встрети­лась на его жизненном пути. Но письма в конце концов затерялись...

                                                        * * *

Софья Васильевна Ковалевская историей своей жизни по­ложила начало спору, который продолжается и по сию по­ру: что есть призвание женщины? Быть замужем за работой, карьерой, славой? Как утвердиться в избранном деле и с готовностью принять груз женских обязанностей, кото­рые требуют самоотречения ради любимых, детей, семьи? В чем суть женской жизни и женского счастья?

Когда «принцесса науки» скончалась, появились стихи в ее память:

Душа из пламени и дум! Пристал ли твой корабль воздушный К стране, куда парил твой ум, Призыву истины послушный?

Софья Васильевна грустно бы улыбнулась... Истина? Разве кто-нибудь знает наверняка, в чем она? И разве наш путь на этой земле не есть лишь слабая и бесполезная попытка разгадать ее смысл? Каждый в меру отпущенных ему сил делает эту попытку, далеко не всегда получая от­вет. Великая Ковалевская незадолго до своей смерти писа­ла, что в сочиненной ею драме с математической точ­ностью доказала всемогущую силу любви — «только она придает жизни энергию или заставляет преждевременно блекнуть».

Быть может, это и есть ответ...