57379.fb2
Приближался майский праздник «со слезами на глазах», как его окрестили. Принарядились в нежное зеленое одеяние березки под окном, украсив себя модными сережками. Застыли в тишине трепетные листочки, но тревожно было на душе от шельмования фронтовиков. Я не мог с этим мириться. Накануне газета опубликовала мою статью «Боль», в защиту людей с чистой совестью, отстоявших на поле боя свое Отечество. В ней был гневный упрек тем, кто не только предает забвению подвиг солдат Великой Отечественной, но и льет на их седые головы помои. К тому же меня как и раньше возмущало то, что пишут и говорят только о фронтах и армиях, а о батальонах и ротах — ни слова, как будто бы их и не было.
Какая вопиющая несправедливость по отношению к солдатам и лейтенантам — главным участникам войны. Молодые лейтенанты водили в атаки своих солдат–окоп- ников и на поле боя с винтовкой наперевес осуществляли все стратегические операции Верховного Главнокомандования. Без этого не было бы прославленных полководцев — Жукова и Рокоссовского, Конева и других, будь они даже сверхгениальными.
Лейтенанты моего поколения доказали свое превосходство над офицерами нордической расы, одержали Победу. А фронтовики под обрушившимися на них потоками лживой информации заговорили о своем потерянном поколении и напрасно прожитой жизни. Поносили не только живых, но и мертвых, занялись гробокопательством. Многих охватило отчаяние, перестали надевать солдатские медали и ордена за пролитую кровь.
Мат чать я больше не мог, писал о боли фронтовиков с ноющим сердцем. «Какой же праздник?» — с этими тягостными мыслями думалось мне. Такого я не мог припомнить за долгие годы.
. В 1985 году немцы прислали за участниками войны специальный поезд в Москву и увезли нас в Берлин на сорокалетие Победы, как самых дорогих гостей. Мы пробыли там больше десяти дней. В памяти не изгладятся те солнечные майские дни, напоминавшие нам победную весну 1945 года. Каждый из нас помнил и стремился побывать в местах, где застал его последний день войны, где 9 мая он встретил день Победы. Я старался походить не только в Берлине, залечившем руины войны, но и постоять на берегу Эльбы у Магдебурга, куда мы вышли 8 мая 1945 года. С той стороны уже были американцы.
Через сорок лет я узнавал и не узнавал то место, где я, облегченно вздохнув, опустил автомат и снял палец со спускового крючка. Кругом цвели сады, воцарялась звенящая тишина и не верилось, что война кончилась. Опьяненные победой и спиртом, мы не знали, что делать. Не так‑то просто было прийти в себя после четырехлетнего сверхчеловеческого напряжения и призывов — больше убивать немцев. «Убьешь немца на Ловати, его не будет на Волге». Кто не помнит: «Папа, убей немца!» «Стой и бей, бей и стой!»
В мае 1945 года немцы стали покорными. Все улицы городов были как в снегу от белоснежных простыней в окнах. «Мы проиграли войну», — твердили они.
Теперь немцы встречали нас как гостей и друзей. И
это были искренние встречи. Я, воевавший четыре года и люто ненавидивший немцев, верил им, верил, что и они сделали для себя вывод из истории.
Прошло семь лет с тех памятных дней.
…С утра погода чуть нахмурилась. Скупо проглядывало солнышко, на душе смешалось чувство исполненного долга со щемящей болью. С таким настроением я ходил из угла в угол в квартире, пока кто‑то позвонил… Я распахнул дверь и увидел Геннадия Ивановича, как всегда безупречно подтянутого, в белой рубашке, модном галстуке, темно–сером костюме, так гармонировавшего с его сединой.
— Проходите, проходите, —обрадовался я, пропуская гостя. — Свидетельствую на пороге, что слово сдержали.
— Разве можно в такой день отсиживаться в блиндаже.
Потом пришел с цветами и поздравлениями поэт Сергей
Никанорович.
Мне нравилось его русское лицо и пышная поседевшая шевелюра и что‑то близкое в его неторопливых суждениях, подкупавшая простота, сдержанность и откровенность. Все это чувствовалось и в его стихах, идущих от сердца смоленского крестьянина, а потом рабочего строителя, сооружавшего ТЭЦ. Там, на стройке сквозь клубы цементной пыли виделось ему синее небо.
По–разному люди воспринимают окружающий мир. Одни все события пропускают, как пролетающие мимо поезда с мелькающими окнами, сливающимися воедино, у других откладывается виденное, даже трепет занавесок на ветру в мчащихся экспрессах, цветы на столиках, нарастающий, а потом затихающий перестук колес удаляющегося состава. У одних пробежавший поезд ничего не оставил, у других он вызвал грусть, когда умолк и скрылся вдалеке.
Все это, мне казалось, присутствует в прищуренных глазах за толстыми линзами у Сергея Никаноровича. Иначе он не стал бы поэтом. На стройку он принес в душе смоленские леса, зеленые луга, заросшие цветущим разнотравьем, тихие перелески вокруг хуторов. Тишина сменилась грохотом, как неожиданно надвинувшейся грозой, но не такой, как в смоленском небе, промывавшей летний зной живительной влагой.
Тяжелые кирпичи, лязг металла, скрежет электросварки и надрывный гул моторов по разбитым дорогам наполняли стройку. Может, этот перепад тишины природы
и придуманный человеком грохот и породил тоску, противление поэта издевательству человека над извечным покоем.
И это спокойствие, подаренное природой, запечатлелось в Сергее Никаноровиче. Он оживлялся, когда с вдохновением читал свои стихи, когда у него рождался поэтический образ, выплескивавшийся на собравшихся гостей. Безмятежный, рассудительный Юрий Георгиевич, мой сосед, инженер–строитель величаво устремил на поэта свой взгляд, прислушиваясь к его проникновенным строкам о встретившейся на дорогах войны девочке:
Это была поэтическая быль. Я ему как‑то рассказал, как в одной орловской деревушке увидел в войну девочку- сиротку и велел старшине дать ей кусок рафинада. Девочка застеснялась и не брала, пока ей не сказала женщина: «Возьми, это наши солдаты».
В походной пыли пехота все несла на себе. Даже тяжелые минометы. У каждого на голове была каска. Один я ее не надевал.
— Почему? — спросил меня Сергей Никанорович и уставился на меня испытующе.
— На передовой у всех были свои приметы, своего рода талисманы. У меня тоже. Мне казалось, что если надену каску, то со мною непременно что‑то случится.
И в атаку я поднимался без каски, терял пилотку, когда- бежал. А потом стряхивал с головы землю, набившуюся в волосы. Приходилось ведь с разбега плюхаться в свежую воронку и упираться лбом в рыхлую, еще не остывшую после разрыва снаряда землю — спасительницу.
Сергей Никанорович пристально вглядывался в меня и наверное удивлялся, что я таким был. Мне казалось, что он пытается представить меня бежавшим в атаке с автоматом и про себя переживал, даже жалел меня. А может, у него рождались Строки?
Глядя на него, я подумал, что он похож на Алексея Фатьянова. С таким же открытым русским лицом, каким я запомнил поэта по фотографии.
Песни Фатьянова пела вся страна, особенно фронтовики. Тут я не удержался, положил на диск проигрывателя пластинку и. полилась музыка на проникновенные фатьяновские слова:
Кто не знает эту мелодию? Она перенесла всех гостей' кто воевал и кто не воёв’йл, на фронт, в окопы. Все притихли, слушая издалека звуки времени, эпохи.
Мне даже показалось, что глаза Геннадия Ивановича^ сидевшего со мною рядом, затуманились и он ттытаяея незаметно смахнуть слезу.
Я не мог не вспомнить слов, запавших навсегда в душу фронтовиков:
Ко мне присоединился Сергей Никанорович, напомнив четыре слова поэта, но каких:
— Такой поэт, такой поэт, прошедший всю войну,
запечатлевший думы солдатские для поколений, а жилось ему трудно. При жизни у него не вышло ни одной книги, но он признан народом.
Тут все после этих слов в один голос, расчувствовавшись, просили еще что‑то прочитать из Фатьянова.
— Это тоже Фатьянова? — спросил Юрий Георгиевич.
— Ну, конечно, — подтвердил Сергей Никанорович. — Как и «В тумане скрылась милая Одесса».
— Я и понятия не имел, как и многие. Пели его песни, а имени автора не знали. Ай, ай, ай…
Поэт и инженер сидели друг против друга. Поначалу они присматривались, как это всегда бывает, когда впервые встречаются незнакомые люди, к тому же такие разные, думалось мне. Но к моему удивлению, как только Сергей Никанорович заговорил о работе на строительстве ТЭЦ, у обоих всплыло столько воспоминаний об общих знакомых, сложностях, трудностях той поры, что не видно было им конца и края, хотя так далеко ушло то время. Они узнали друг друга. А построенная их фуками ТЭЦ светит людям, посылает тепло и энергию. Они словно братья встретились после долгой разлуки.
Разговор гостей затягивался, но больше о поэзии. Без нее чего‑то бы не хватало за столом в присутствии поэта, как соли в солонке.
Юрий Георгиевич смотрел то на поэта, то на меня и, наверное, удивлялся, что мы так увлеклись, невольно вынуждая всех прислушиваться к нам.
— Алексей Иванович, — не выдержал Юрий Г еоргиевич, — вы тоже, наверное, пишете стихи?
— Кто в молодости не писал… Нет, нет, это мне не дано. Поэтом надо родиться. Научиться нельзя. Я могу только навести на тему, сочинить «капусту» для стиха.
Сергей Никанорович тут же подтвердил, что такое уже было и он написал чуть ли не целую поэму на мой сюжет.
Мне давно уже хотелось подбросить ему на раздумье, когда его посетит муза, то, что сидело во мне и волновало много лет, с самой войны.
…Тревожное лето 1943 года. Войска Степного фронта скрытно подтягивались к передовой. После изнуряющего двадцатипятикилометрового ночного марша рота, которой я командовал, остановилась на дневку в большом селе, вытянувшемся вдоль речки Красивая Меча. Есть такая.
На рассвете усталые солдаты разбрелись по хатам. Я зашел на постой в дом поближе. Оказалось, что в нем живет учительница русского языка и литературы местной школы. Ей было тогда лет тридцать пять, а мне шел двадцатый год.
Она открыла мне дверь с заспанным лицом в накинутом на ночную рубашку простеньком ситцевом халатике. Но встретила приветливо, словно ждала меня.
Я валился с ног и искал место на вымытом полу, где бы мне расстелить плащ–палатку, положить под голову вещмешок и быстрее растянуться. Она решительно запротестовала, предложила лечь на кровать. Я был весь в грязи, в пыли и не мог ложиться на чистую простынь. Пришлось умываться, обливаясь водой. После этого сразу провалился в беспробудный сон. А когда проснулся от яркого солнца, увидел на стуле у кровати выстиранное и выглаженное обмундирование — гимнастерку с подшитым белым подворотничком и брюки. Учительница с таким добрым ласковым русским лицом, гладко причесанная, в белой в горошек кофточке на цыпочках ходила по комнате, чтобы не разбудить меня.
На следующий день в темноте рота покидала село. Учительница сама развязала мой вещмешок и положила в него томик стихов Тютчева, из которого она мне читала днем. А я тогда только и знал:
Прощаясь со мною за околицей, она сквозь слезы сказала: «Возвращайся живым» и поцеловала меня.
Полк шел в огонь. Впереди была Курская битва, жесточайшее сражение, как на Куликовом поле. Многие однополчане остались там навсегда в братских могилах. А я с уцелевшим томиком Тютчева в вещмешке дошел до Берлина. Читал солдатам в окопах, не забывая об учительнице из того села. С тех пор люблю этого великого поэта, без которого жить нельзя, как сказал Лев Толстой.
— Что вы в нем находили? — спросил Юрий Георгиевич.
— Что я находил?.. Веру, прибежище, островок надеж
ды, как говорили герои Ремарка. Я не согласен с тем, что пусть все горит ясным огнем. Со мною все прошлое, пережитое: Как жаль, что невозможно вернуться назад в неповторимое, чистое и светлое, помогавшее жить даже с несбывшейся мечтой. Теперь я хочу куда‑то убежать… Если бы мне кто‑то положил в вещмешок ту мечту и сказал, как учительница: «Возвращайся, я жду тебя, я с тобой…», я бы убежал. Вот это есть у Тютчева.
Мне не хотелось больще утруждать гостей стихами, но про себя, вспоминая учительницу, с болью присоединился к словам поэта:
Поймав себя на Этой навязчивой мысли о русской женщине, оставившей, болью и радостью такой след в жизни, почему‑то подумал, что так и произошло с ней, хотя ее после этого не видел.
— Кто еще оставил во мне подобное? Истинность чувств? Человек, которого я знал больше пятнадцати лет, уверявший меня, что приобщился к поэзии Тютчева? Не знаю. День–два — миг по сравнению с теми долгими годами, но перевешивают ли они тот миг? Не от того ли он так врезался в память, что светится кристально чисто, как в голубом поднебесье звезда, со слезой проникнув в душу?
— Алексей Иванович, позвольте мне, —сказал Геннадий. Иванович, сидевший молча, чем‑то озабоченный. Вид у него, был усталый, я. чувствовал в нем какую‑то перемену, но не расспрашивал, что там у него глубоко засело.
. — Прошу.
. Все умолкли. Г еннадий. Иванович взял рюмку с коньяком, обвел всех глазами, чуть наклонив голову, видимо, собираясь с мыслями.
— У каждого есть свое личное, сокровенное, не высказанное, но выстраданное, с которым мы не расстаемся, носим при себе. Его никто не может отнять, пока мы живем с ним вдвоем. Предлагаю всем вспомнить свое сокровенное и выпить за…
— За нее? — подсказал с намеком Юрий Георгиевич, чокнувшись с Геннадием Ивановичем.
— Почему бы нет?.. Пусть будет так.
Все выпили по глотку, а Геннадий Иванович до дна.
— Как там немцы говорят, Алексей Иванович?
— Bis aus dem Boden{До дна (нем.)}.
Он словно угадал мои мысли. Я последовал его примеру и тоже выпил до дна, показал ему пустую рюмку. Одинокий и с виду суровый, он посмотрел на меня добрыми глазами. В них светилась совестливая сдержанность.
Гости расходились, а я остался снова с нелегкими раздумьями. Мелькнувший на мгновенье огонек угасал. Его нельзя было остановить.
…Спустя месяц позвонил Сергей Никанорович.
— Работаете? За письменным столом?
— Сижу.
— Мне пришла в голову мысль.
— Слушаю.
— Вот то, что вы пишете, назовите «Без каски».
— А вы напишите к этому четыре–восемь строк, как учительница положила в мешок лейтенанту, шедшему на передовую, томик стихов Тютчева и сказала со слезами на глазах: «Возвращайся живым». И он пронес эту книжку всю войну, читал стихи в окопе.
Человек самовыражает себя только в поэзии. Она необозрима, вечна, как мириады звезд в небе и никогда не иссякнет в душе, если, конечно, не бьггь постыдно вероломным.
— Договорились, — согласился он.
В тот день мне повезло. Друзья отвлекли от грустных раздумий, держащих меня, как в тисках. Тучи разогнал легкий ветерок.
Светило приветливое майское солнышко, яркими лучами проникавшее в комнату, где мы сидели за овальным столом, слушали стихи поэтов и бравшие за душу мелодии, запечатлевшие думы поколения Великой Отечественной.
Жаль, что не смог прийти Иван Ильич из‑за свалившего его в постель гриппа, жаль, что все проходит, как с белых яблонь дым.