57472.fb2
Толстая: Сейчас посчитаю… В 80-м, плюс-минус полгода.
Дзядко: Есть несколько вопросов, которые можно объединить в один: что было хорошего? А также в него входит вопрос о том, какие были развлечения для молодёжи, и просьба рассказать о советском общепите, кафе, ресторанах.
Толстая: Я не знаю, какие были у молодёжи развлечения. А какие бывают? Собирались, хохотали, играли на гитаре. Танцы были, я помню танцы. В ДК имени кого-нибудь были танцы. Мне это было неинтересно просто. Спорт, по-моему, это мучительство, а не развлечение. Ещё что бывает? Долой все игры, всю технику. Электричка — это разве развлечение?
Из зала: У меня такой вопрос, к книге Гайдара «Гибель империи». Вот как Вы относитесь к тому, что дед Гайдара устанавливал эту систему, отец Гайдара был военным дипломатом советским, сам Гайдар был в редколлегии «Коммуниста» и «Правды», и после 20 лет реформ гайдаровских сегодня у нас 4,5 млн бомжей…
Толстая: Вас поняла. А Вас что-то удивляет в этом российском хороводе? По-моему, совершенно нормальная российская жизнь. Так можно взять любого за отправную точку. Вы говорите: «после стольких-то лет гайдаровских реформ». Да не после этого, а после того, что было сделано с Россией, начинается с прихода татар. Если посмотреть все эти реформы, то они куда-то в одну сторону Россию двигали, а всё остальное разрушали. Говорят, что сейчас 4 млн бомжей, а сколько калек, бомжей, так называемых инвалидов-самоваров было после войны, после лагерей…
Из зала: А можно сравнивать войну за Отечество и обогащение кучки олигархов?
Толстая: Да, сравнивать можно.
Из зала: Отличный ответ. Это глубина Вашего метафизического падения.
Толстая: Это уж очень Вы умно завернули: глубина падения — это я понимаю, но метафизическое падение — это же вне вертикали падения. Это как-то даже красиво.
Дзядко: Друзья, давайте по очереди, а лучше пишите записки.
Толстая: Подождите, это не вопрос. Я очень хорошо понимаю: приятно, сидя в аудитории и накачавшись гневом против жизни — вот где-то сидят олигархи, и при этой мысли моя личная жизнь становится ужасна, даже в первый весенний день (+20, между прочим), вот я прямо вижу, как прыщ воспалился! И как приятно в аудитории крикнуть об этом! Спрашивать меня об этом — да я не знаю, почему олигархи, почему люди прямоходящие, а не на четвереньках. Это выкрик, а не вопрос, я понимаю, что Вы получаете от этого удовольствие. Такое удовольствие получали мы в советское время, потому что при мысли, что где-то сидит член Верховного Совета с их распределителями, где были огурчики из специальных парников, без нитратов выращенные, и апельсины отличались.
Вот был профессор Стеблин-Каменский в Ленинградском университете, вообще говоря — гений и великий человек, жил неплохо. Однажды к нему пришла какая-то дама с ребёнком, а дама была обкомовская. Не помню, по какому поводу она пришла, но она пришла к нему домой. И у неё был ребёнок лет двенадцати, профессор поставил на стол чашечку кофе и апельсин. И мальчик к этому апельсину руку протянул, а мать ему по рукам: «Не трогай, это общесетевые!». Потому что они ели только особенное. Вы можете кричать, возмущаться, говорить про дедушку Гайдара — у меня дедушка ещё почище Гайдара. У меня общий предок, который меня объединяет со Львом Толстым, который, наверное, вам, крикунам, всё-таки нравится, потому что он ел рисовые котлетки и не обидел даже муху, меня объединяет с этим достойным человеком кровавый тиран Пётр Андреевич Толстой, который лично для Петра I вывез царевича Алексея из Италии, после чего они в четыре руки его замучили. И царевич Алексей проклял семейство Толстых до двадцатого колена — вот я проклятая перед вами сижу. Много интересного бывает с дедушками и прадедушками.
Из зала: Что же всё-таки такое «совок»?
Толстая: Попробую так сформулировать. Понимаете, в чём дело: это всё имеет отношение к совковости. Вот был вопрос: «Как Вы воспитывали Артемия, чтобы он не вырос „совком“?» Да никто его не воспитывал! Жили, жили, а не воспитывали. Куда делся «совок», когда исчез СССР? Да никуда не делся. Если не бросаться словами, а подумать, что мы вкладываем в понятие «совок». Одни люди совковостью называют узость любого мировоззрения — тупое мещанское, крестьянское, мракобесное, охотнорядское, любое консервативное, вязкое, возможно, эпилептоидное мышление. Когда люди засирают лестничную площадку, потому что считают, что их мир кончается внутри квартиры, а снаружи чужой, враждебный мир, куда надо выбрасывать кал и другие помои. Это интересное вообще культурное явление, если культуру понимать как устройство человеческого бытия, бытования. Существует такая культура, это идёт от животных, собака тоже за собой закапывает, но небрежно — никто из животных не старается особо закапывать свои испражнения. А у человека разные культуры по-разному к этому относятся. Существует невероятная чистота телесная, потому что одни считают, что наше тело — это Божий сосуд, что мы должны сохранять его в чистоте. Есть чистые культуры, есть не очень чистые культуры. И в санитарном отношении, в вопросе отношения к другом человеку совок — это очень нечистая культура, эгоистическая, замкнутая и видящая в соседе врага. Неуважение к человеческой личности встречается в различных странах и во многих культурах, но у нас оно очень сконцентрировано и отнесено к понятию «совка». Некоторые просто называют «совком» ужасно дурной вкус в одежде — можно и так смотреть. Над этим смеяться легко, приятно, вы всегда легко можете найти для этого пищу в Интернете — это украинский гламур. Кто раз видел украинский гламур, не забудет никогда.
То есть совок — это очень разные вещи. Это не что-то ужасное, а просто способ обозвать: «Дурак! Совок! Кретин! Козёл!» Говорить надо с определённой интонацией. Вы не можете сказать «Козёл…». Если смотришь футбол, то обязательно: «Козлы!!!». Но они же не козлы, а надо так кричать, чтобы легче эмоции выражать.
Дзядко: В продолжение того, о чём Вы говорите: «Как можно исправить ситуацию с ностальгией по СССР и необходимо ли это?»
Толстая: Как выяснилось, никому нельзя запретить ничего думать, испытывать ностальгии. У человека есть потребность в ностальгических ощущениях, она совершенно реальна. Молодые люди, например, толкинисты, надевают на себя одежды, едут в леса, устраивают там сходки — это ностальгия по чему, по стране хоббитов? Если человек ностальгирует по СССР в том смысле, что он хотел бы вокруг себя создать ту же романтическую чистоту, которую приписывают СССР, это немножко неправда и немножко даже глупо.
Вопрос «почему так?»: «Ничего не было, даже книги были в дефиците, но читали, а нынче всё имеем, но народ не читает, посмотрите, какие тиражи у классиков. Почему так?» У меня нет ответа на вопрос «почему так», а насчёт того, какие тиражи были раньше, — это вы себе даже не представляете.
Дзядко: «В чём разница между школой, в которой учились Вы, Ваш сын и Ваши внуки?»
Толстая: А я не знаю, потому что я не следила за тем, что происходит в школе, где учатся внуки. Школы разные. Я училась в двух школах, одна была вполне ужасная, вторая — очень хорошая. Это зависело не от времени, когда я училась, а от состава учителей, от уровня этих людей. По-моему, сейчас происходит то же самое: есть школы хорошие, а есть ужасные. Но я больше об этом не знаю, поэтому мне тяжело сказать. Есть основное, что было очень сильно в советское время, это неуважение к личности другого человека. Наверное, это сейчас тоже в школах присутствует, но в наше время это было очень заметно. Но я не в самое плохое время училась — это была «оттепель». А вот до этого, говорят, ужасно было.
Дзядко: «Откуда брали полиэтиленовые пакеты? В то время они, кажется, были на вес золота»
Толстая: Нет, они в моё время стоили 3 копейки, если не ошибаюсь. Цена менялась: было и 3 коп., и 10. Был такой автор «Литературной газеты» Анатолий Рубинов, у него книжка вышла — я забыла, как называется. Он очень подробно описывает именно быт советский, в частности — и пакетики. Не знаю, пошла ли статья о пакетиках в книгу, которую я читала, но хорошо помню эту статью. Там речь шла о том, что это чудовищный грабёж населения, потому что пакет стоит одну миллионную копейки, а нам продают по 3 копейки. Это способ государства откачивать у населения деньги с помощью этих пакетиков. Пакетики были, но их надо было покупать. А Вы не хотели платить 3 копейки. Прикиньте, если у Вас зарплата 100 рублей, и это всё: сапоги импортные, которые можно носить, стоят 60. Я на руки получала 98, 103 у меня был оклад, остальное шло в налог. Сапоги нужны, их купить можно. Дальше ты живёшь как хочешь и выкручиваешься. Понимаете, туда 3 копейки, сюда 3 копейки — это довольно ощутимая вещь. Поэтому пакетики стирали и сушили, снова использовали много раз. Но люди и сейчас так делают, потому что одно время пакеты в том же магазине «Перекрёсток», не к ночи будь помянут, давали так. А потом был какой-то кризис очередной, и они стали стоить 3 рубля (обратите внимание, ничего не меняется — три рубля). А в некоторых магазинах норовят и по 10 продать. Это те же копейки, что были в советское время. А иностранные пакеты, на которых что-то было напечатано, был не на вес золота, но его можно было зарывать, как эти шапки узбекские.
Записка: «Насколько различаются жизненные ценности в период Вашей молодости и жизненные ценности, навеянные Западом нынешней молодёжи?»
А вот какие ценности навеял Запад? Если на меня веяли чем-то советским, то я отвеивалась в ответ. Я в школе училась во время «оттепели», время нестабильное, когда учителя сами не знали степень дозволенности, чтобы засирать нам мозги. Поэтому можно было сопротивляться, что мы и делали. Чем-то это напоминало свободу конца 80-х, хотя конец 80-х был гораздо свободнее. В моё время и в 70-е, когда мои дети росли, продолжался какой-то бессмысленный культ смерти. Школа создавала культ смерти: ты должен был постоянно петь про гибель, как скакал-скакал и погиб, зарубили мальчонку, повесили, сожгли… Дети нервные, конечно, вырастали неврастениками, а кто был крепок психикой, вырастал циником, чтобы от этого спастись. И я помню, что, когда пошли какие-то облегчения, уже можно было учителям говорить, что я не позволю своего ребёнка мучить тем да этим, в 80-е пошли свободы, я сказала, придя в школу, учительнице, что хорошо бы первым делом выкинуть все эти принудительные пения о радости погибнуть. И на меня, конечно, они посмотрели, как на врага, и какой-то отец, который пришёл со своим ребёнком, тоже на меня посмотрел, как на врага, и говорил, что это наша история, то-сё. Они не понимали историю созидания, что чего-то добились, что что-то построили. Нет — погибнуть. Русский человек любит погибнуть. Вот это навеивало этот мрак и негатив. А в общем это такая манипуляция сознанием, которая отчётливо происходила, как я теперь понимаю.
Дзядко: Тут много вопросов о том, было ли что-нибудь хорошее…
Толстая: Да всё было хорошо!
Дзядко: …в том смысле, что были ли какие-то вещи, за которые Вы в тот момент гордились страной?
Толстая: Страной — нет, никогда. Я люблю страну, понимаете. Это очень странно, и если эту мысль продумывать, то ответ на вопрос отодвигается всё дальше: если в ней всё так ужасно, чё ж ты её так любишь? Ну вот я её люблю, ну. Мне кажется, что она простёгана хорошими разными возможностями, несмотря на государственный кошмар, на то, что народ смотрит на соседа мрачно, не любит его, не любит чужие успехи, не уважает личность ни в ком, идёт по головам. Несмотря на это, рядом с этим существуют замечательные люди, существует бескорыстие, существует жалость — к павшим, к согрешившим. От государства мы этого не видим, а от людей видим, и государство не может перевоспитать. Количество людей, которые охотно совершают зло и испытывают от этого радость, тоже поражает. Но ты никогда не один этим поражён — как не оглянешься, вокруг тебя много хороших людей, которые тоже поражены тем, что зло так нагло торжествует. И это всё перемешано невероятно: не смешиваются эти две вещи, как вода с маслом. Это поразительно. Юмор есть в нашем народе.
Дзядко: Расскажите любимый советский анекдот, к слову.
Толстая: Не соображу сейчас, может быть, потом вспомню. У меня очень плохая память на анекдоты, а ведь есть любимейшие. Нет, сходу не скажу. Не знаю, на какую тему, но скажу такую вещь. Какое самое великое произведение русской литературы? Первое не надо, вот самое основополагающее произведение, которое объясняет…
Дзядко: «Анна Каренина» или «Война и мир».
Толстая: Нет. Нет, не «Преступление и наказание». «Ревизор», конечно, вот там всё. «Мёртвые души» — это тоже «Ревизор», только это поэма, там всё пространно, а вот в краткой форме — это, конечно, «Ревизор». Там такие поразительные вещи сошлись. А самое поразительное — что вот уже 200 лет, а абсолютно ничего не изменилось. Соответственно, ситуацию с ревизором можно разбирать во все стороны и выбрать себе любую роль. Если ты попадаешь в ситуацию этого губернского города и видишь, что здесь происходит чёрт знает что, то у тебя есть единственный выход, чтобы оно тебя не съело и не поглотило — ты должен становиться ревизором. Это всегда выход из ситуации и всегда бывает немножко неудобно. Привожу пример, простой пример, может быть, у многих у самих есть опыт такого обращения. Еду с детьми на юг, в Одессу. Дикая жара. В вагоне нет простыней. Ну как без простыней на каких-то зассанных матрасах сутки спать, с детьми? Иду к проводнику: почему нет простыней? «Ну нет простыней и нет, поспите, женщина, без простыней». Я говорю: «Нет, женщина поспит на простынях, а Вы пойдёте и достанете. В сумму билета входит стоимость простыни и так далее». «Ничего не знаю, женщина, отвяжитесь». Говорю: «Мне сюда начальника поезда, быстро». И смотрю нехорошим взглядом. Что-то у него перещёлкнуло в голове, в глазах, думает: чё она так разговаривает? «Сейчас подойдёт к Вам начальник поезда». Подходит начальник поезда. Я ему говорю уже как генерал генералу: «Понимаете, ситуация неловкая для Вас складывается. Я работник министерства железнодорожного транспорта, еду в отпуск. Похоже, что мой отпуск будет сильно испорчен этим неприятным инцидентом. Давайте подумаем, как сделать, чтобы я хорошо отдохнула и, вернувшись домой, не поставила это дело на контроль». (Смех в зале, аплодисменты) Тут же быстро прибежали, простыни принесли. Не знаю, где они их взяли, не знаю, из-под каких людей выдрали, но они их принесли. Я думаю: Николай Васильевич, спасибо!
А другой случай… Я даже не знала, сделаю ли я это, получится-не получится. Стою в очереди в сберкассу, свои 15 человек, советское время, район Медведково. Вокруг всё мрачно, стоят усталые женщины, медленно движется очередь, отвратительно медленно работает тётка-кассирша и на всех кричит. Кричит, но тем не менее они оплачивают. Уже ноги болят стоять. И тут я вижу, что на какую-то женщину она начинает особенно кричать. Прислушиваюсь. Она: «Чё Вы мне копейки свои суёте, чё я буду считать тут? Уходите, несите мне рубли нормальные, бумажные!» Та говорит: «Вы понимаете, у меня нет, так выдали на работе…» А действительно были случаи, когда выдавали мелочью зарплату. Я не знаю, почему — ну вот выдали и выдали. «Идите. Меняйте где хотите, не буду с Вами разговаривать!» Где она их поменяет, ей никто эти копейки на рубли не поменяет. И суки эти, бабы в очереди, которые тоже устали, у которых тоже ноги болят, тоже: «Женщина, идите отсюда, сказали Вам — не задерживайте!» Я думаю: Господи, несчастная баба! Меня бы сейчас так выгнали! Я свои полтора часа отстояла, а мне ещё покупать продукты, ещё к детям. И вот она стоит со своими несчастными копейками, сейчас её погонят. Я включаю и говорю: «Это кто тут нашу, советскую копейку отрицает?! Она с гербом нашего государства!» (Аплодисменты) Таким мерзким голосом сказала, партийным, и все смотрят на меня, как на сволочь. А я действительно сволочь — и у неё эти копейки, двушки, всё взяли. И она быстро ушла, на меня не оборачиваясь, потому что это же какой-то кошмар! (Аплодисменты)
Хороший вопрос: «Расскажите, пожалуйста, что у Вас осталось от того времени: одежда, техника, мебель, посуда?» Вот недавно совсем выкинула я купленный в 1975 году молоток для отбивания мяса. Я даже жалею, что я выкинула, но невозможно уже было. Я его выкинула, потому что он был сделан так: была ручка деревянная, и сверху на ручке гвоздём он был прибит. Я им всего несколько раз пользовалась, потому что в советское время не было много того мяса, которое стоило отбивать — больше делали котлеты. Одежды, конечно, никакой нет, это невозможно. У меня другая одежда осталась. В своё время была такая интересная выставка нижнего белья. Она была в Питере, не знаю, была ли она в Москве. Там показывалось женское нижнее бельё — каждое десятилетие отличалось своим бельём. Самые страшные были, конечно, 50-е — 60-е: это такие байковые женские штаны до колена, вот тут резинка. Стыдно было в них вообще не то что появиться, даже мысль о том, что надето под одеждой… И меня поразило на этой выставке, что, оказывается, в 20-е годы в Советском Союзе производили очень красивое тонкое бельё. В частности, то, что потом стало называться комбинации — такие рубашечки батистовые, очень простые, две лямочки, белое полотно, а на груди обязательно кружавчиком вышитый треугольник, причём кружавчики какие-то натуральные. Мы с мамой ходили на эту выставку, и мама говорит: «Слушай, у меня такие остались». И когда мы вернулись домой, она из сундука достала. Ей было 12 лет, когда она носила эти рубашечки, и они у неё как-то сохранились. С 1929 года у меня остались три такие рубашечки, их даже надеть можно. Это совершенно музейные предметы, я их выстирала, отбелила и держу — не знаю, что с ними делать, потому что это совершеннейший музей. Прелестная вещь. Меня поразило. Мы ничего не знаем про те годы, когда мы не жили. Я не представляла, что в 20-е годы это могло существовать, купленное в России. А от моего детства — нет, не осталось.
Ну, мебель, конечно, осталась в нашей семье, но она не у меня, у нас много народа, и каждому что-то досталось. Посуда, конечно, просуществовала. Хорошая посуда мало билась, её доставали по праздникам, а плохая посуда как-то побилась и разошлась, её было не жалко. А техника — это уже тоже антиквариат. Боюсь, что у меня не осталось ничего. Из последнего был, но непонятно, куда делся, такой прибор для показа диапозитивов.
Дзядко: Проигрыватель.
Толстая: Нет, не проигрыватель, а как он назывался… Диаскоп.
Дзядко: А самиздат?
Толстая: Самиздат мы дома не держали, потому что боялись. Мы читали и быстро кому-то отправляли дальше. Фотокопии были, конечно, какие-то. Были какие-то люди, которые не боялись, была возможность взять. Но дело в том, что с самиздатом была хитрость. Ты не мог человека попросить дать тебе самиздат, а если человек предлагал тебе самиздат, то он был подозрительный. У нас у многих была паранойя, но у многих она была совершенно обоснованная. То есть если ты как-то узнавал и тоже хотел почитать, то это была большая проблема. Вокруг нас были стукачи. Я знаю, кто у нас был стукач, и в дом к нам ходил стукач. Мне папа сказал, кто стукач, я спросила: так что ж ты его в дом пускаешь? Он ответил: «Так я знаю, что он стукач, а если я его удалю, кто-то ещё захочет со мной зазнакомиться». Это была серьёзная проблема. Но я об этом знаю меньше, чем другие, потому что люди об этом книги писали и своей жизнью и свободой рисковали, а мы не рисковали.
Дзядко: Несколько вопросов про самую читающую страну в мире.
Толстая: Это такое представление, что тогда читали очень много, а теперь читают очень мало? Хорошо. Это вопрос очень сложный. Во-первых, чтение как некое занятие для глаз сейчас тоже есть, просто оно переместилось на другие носители: не из книг это идёт, а из интернета, телевизора, компьютерных игр. Это первое. Второе: допустим, даже читали классику много, хороших авторов, классиков. Что из этого вычитывали? Этот же вопрос никто специально не задавал. Вот читает человек хоть ту же «Анну Каренину» — что у него остаётся в голове, он как это понимает? Существует узкий круг людей — я не знаю, сколько их, но сейчас ни одна хорошая книга тиражом больше, чем 3000 экземпляров, не выпускается, редко 4000 — предположительно, это тот круг, который читает сознательно, критично и понимает, что читает, это те, кто хочет приобрести книгу, потому что остальные находят способы почитать мимо бумажной книги. Но чувство художественного — не могу сказать, насколько все эти люди им отличались. У людей есть социальная потребность, информационная потребность, но чтобы у них была эстетическая потребность — я не знаю, я даже не знаю, как проводить этот опрос и получать от этого какой-то значимый результат. Социологи, которые могли бы эти вопросы задавать, как правило, не на этой поляне сидят. Они сидят на другой совершенно поляне: как узнать, как обсчитать, какой сделать вывод. Но они не могут быть носителями эстетического. Поэтому замерить это невозможно, или я не знаю, как это замерять.
Я в своём ЖЖ как-то спросила читателей — у меня же там предположительно 20 тысяч читателей, которые меня зафрендили. Там бывают такие, Пашки-какашки, зафрендят тебя — вряд ли это собеседник, вряд ли я буду с Пашкой-какашкой долгими зимними вечерами разговаривать. Но кто-то же есть. И вот я закинула невод: вы кто, кто читаете, какие у вас три любимых писателя, поэта? И народ стал отвечать. Много народа очень ответили. Я даже пыталась составить какой-то портрет средний, но бросила это, потому что мне показалось, что я не вижу картину, которую читают люди, я вижу картину их ответов, как они считают нужным ответить. У них все поэты — Ахматова, Маяковский и Есенин. Чё-то я не верю. А художники — Дали, Моне, ну, Матисс. То есть такой бедный мир! Дальше импрессионистов они не знают.
Дзядко: А Вы бы как ответили на оба вопроса?
Толстая: Я не знаю. Я бы порушила шаблон, я бы не отвечала так вот — прямо три, я бы как-то с другой стороны зашла. Прямой ответ на прямо заданный вопрос — это тоже некоторый показатель. Я хочу сказать, что неизвестно, как люди читают, неизвестно, что они от этого берут. Поэтому эта самая читающая страна — это самая водящая глазами по строчкам, например. Научиться читать можно, если есть потребность, а кто мешает? Как говорил протопоп Аввакум про ангела, «нигде ему не загорожено». Дух веет, где хочет — меня никто не учил читать. Я хочу сказать, что ситуация не так выглядит, что в Советском Союзе все были наделены этим талантом, а потом вдруг раз — и он оскудел. Люди хотели чего-то, какого-то развлечения, не тупой конвейерной работы, а ещё чего-то. И одни читали, другие играли в шахматы, третьи мечтали, четвёртые смотрели телевизор. Сейчас телевизора стало больше, он довольно глуп и поверхностен, но есть люди, которые хотят, чтобы телевизор всё время их развлекал.
Из зала: Что Вы понимали и не понимали тогда?
Толстая: Я не могу ответить на этот вопрос. Да, да, ответьте.
Из зала: Я немножко позволю себе в бочку дёгтя подбросить ложечку хотя бы мёда. Всё было, безусловно, всё было. Но надо понимать, что было и то, и другое. И на целину мы ездили сами, никто нас не загонял, мы туда рвались, и втроём — я и две девочки — за четыре часа бросали лопаточками 20 тонн зерна. Всё это было. Что я конкретно хочу сказать по поводу того, что понимали. В девятом классе учитель русской литературы Земский дал нам задание. Он каждый раз давал нам список, и за год я прочитал 90 примерно книг. Причём имейте в виду: «Бруски», «Война и мир» 4 тома — это всё считалось за одну книгу, а брошюрочки просто не считались. Это не в Москве, это далеко в Ферганской долине, в городе Намангане. Из 43 человек нашего выпуска только 3 не поступили в самые престижные вузы Москвы. Когда я поступал в Военно-морское училище, нам давали 12 вариантов по три темы, и у меня обязательно хотя бы одно сочинение в каждом из вариантов было написано за последние три года.
Просто жили по-другому. И если говорить о страхах, культе смерти, то я думаю, что сегодня в тысячу раз больше этот культ выливается на человека из одного даже телевизора. Везде разные школы, везде разные преподаватели, но мы читали, мы понимали. И я могу сказать так: я воспитывался улицей и книгами. Мы дрались, мы хулиганили, но было очень чётко: двое на одного — нет, лежачего не бьют и так далее. А что сегодня? Сегодня наоборот. Поэтому задача наша сегодня, как мне кажется, немножечко остановиться, взглянуть на себя со стороны и подумать: а в ту ли сторону мы идём, а что нам нужно, чтобы во всех случаях оставаться прежде всего человеком?
Дзядко: Спасибо.