57510.fb2 Лариса Рейснер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Лариса Рейснер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Глава 17ЗНАКОМСТВО С ГУМИЛЁВЫМ

Мне непременно нужно ощущать другое существование – яркое и прекрасное.

Н. Гумилёв

Вы, кажется, спросили, есть ли у меня душа? Такой пожар лазури, солнца, света.

Л. Рейснер, 1913 год

Когда и где Лариса впервые увидела и познакомилась с Николаем Гумилёвым, точно сказать трудно. В автобиографическом романе «Рудин» она описывает знакомство с Гафизом (под именем которого скрыт Гумилёв) в «Бродячей собаке», куда пришла в поиске авторов и меценатов для своего журнала «Рудин» или «Богемы», первый номер которой вышел в феврале 1915 года. «Собака» закрылась 3 марта 1915 года.

Двадцать седьмого января 1915 года в «Бродячей собаке» проходил вечер поэтов, где приехавший с фронта Николай Гумилёв читал стихи о войне. Двумя неделями раньше, 15 января 1915 года, за смелость в бою и конную разведку в конце 1914 года Гумилёву вручили первый Георгиевский крест.

Кроме него в вечере участвовали Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин, Сергей Городецкий. На капустнике 2 февраля выступали Гумилёв, Тэффи, Потемкин, Г. Иванов и еще три-четыре молодых поэта. В эти дни и могли познакомиться Лариса и Николай Гумилёв. К этому же времени относится и записка Алексея Лозина-Лозинского к Гумилёву:

«Многоуважаемый Ник. Степ.

Если… Вы по-прежнему с интересом относитесь к молодым порослям литературы, то могу Вам прислать (напишите мне: В. О., Тучкова наб., 10—1, кв. 41) несколько стихот. молодого поэта Злобина, пишущего весьма грамотно. Моментами он напоминает как-то вас… Он был бы рад быть знакомым с Вами, причем не надо предполагать в данном случае расчетов на какую бы то ни было протекцию. Мы познакомились недавно в редакции довольно мизерного нового журнала «Богема», в который отдали свои поэзы по предложению нашего общего знакомого – Ларисы Рейснер. Мне кажется, что к творчеству Злобина Вы не останетесь совершенно безучастным.

Жму руку. Кстати, поздравляю с Георг, крестом. Поклон Анне Андреевне.

А. Лозина-Лозинский. 21 марта 1915 года».

Стал бы Алексей Константинович писать о Ларисе, если бы Гумилёв не был с ней знаком?

В «Бродячей собаке»

Вот как описывает Лариса знакомство с Гумилёвым в своем романе:

«Кабачок был расположен на Михайловской площади, в подвале старинного дома. Толпа, изрыгаемая на белый декабрьский снег двумя театрами и большим Варьете, свою пену вливала в его узкие, сырые ворота… Просачиваясь в фантастически расписанный подвал, эта пена струилась вдоль крутых лесенок… Газовые рожки, обрамляя чудовищную и плоскую орнаментальную живопись стен, согревают воздух синими языками… У камина, способного обогреть своей огромной, доброй пастью декадентов всего мира, несколько двадцатилетних эпикурейцев, сидя спиной к огню, наслаждаются теплом и мучительно ждут приглашения прочесть свои произведения, бесконечно похожие друг на друга и на своих авторов: маленьких, с расчесанными проборами, оттопыренными ушами и мордочками по-человечески испорченных ночных зверюшек.

Огонь в камине трещит… и в восторге бросает на смутный ковер полную горсть своих червонцев… Свет ночных ламп изменил лица, сообщая им неподвижную, ложную, глубокую прелесть, изображенную импрессионистами в «Ночном баре»…

Под аркой, увитой кистями винограда, за чашками черного кофе, за беседой о боге и любви отдыхают прекраснейшие любовники этой зимы. Он некрасив. Узкий и длинный череп (его можно видеть у Веласкеса, на портретах Карлов и Филиппов испанских), безжалостный лоб, неправильные пасмурные брови, глаза – несимметричные, с обворожительным пристальным взглядом. Сейчас этот взгляд переполнен.

По его губам, непрестанно двигающимся и воспаленным, видно, что после счастья они скандируют стихи, – может быть, о ночи, о гибели надежды и белом, безмолвном монастыре. Нет в Петербурге хрустального окна, покрытого девственным инеем и густым покрывалом снега, которого Гафиз не замутил бы своим дыханием, на всю жизнь оставляя зияющий просвет в пустоту между чистых морозных узоров. Нет очарованного сада, цветущего ранней северной весной, за чьей доверчивой, старинной, пошатнувшейся изгородью дерзкие руки поэта не наломали бы сирени, полной холодных рос, и яблони, беззащитной, опьяненной солнцем накануне венца… Каждая новая книга Гафиза – пещера пирата, где видно много похищенных драгоценностей, старого вина, пряностей, испытанного оружия и цветов, заглохших без воздуха, в густой темноте. И беззаконная, в каком-то великолепном ослеплении, муза его идет высоко и все выше, не веря, что гнев, медленно зреющий, может упасть на ее певучую голову, лишенную стыда и жалости. Новое искусство прославило холодность, объективное совершенство ее форм и превосходство царей, с которым она шествует через трясину мертвой, страшной и позорной грязи. О, кто смел думать о том, что самая земля, по которой ступает это бесчеловечное искусство, должна расточиться, погибнуть и сгореть!»

Здесь следует заметить, что несколько отрывков своего романа Лариса только набросала, ожидая мнения своих первых читателей – родителей. Они высказались против дальнейшей работы над романом, поэтому он остался в черновом виде, перегруженный образностью и подробностями.

«Между тем Гафиз действительно смотрел на Ариадну. Ее красота, вдруг возникшая среди знакомых лиц, в условном чаду этого литературного притона, причинила ему чисто физическую боль. Какая-то невозможная нежность, полная сладострастного сожаления, оттого что она недосягаема, эта девушка. Недосягаема. Пока Ариадну не пригласили читать. Она согласилась, и, когда на ее лице выразилась вся боязнь начинающей девочки, не искушенной в тяжелой литературной свалке, и в руках так растерянно забелел смятый лист бумаги, в который еще раз заглянули, ничего не видя и не разбирая, ее мужественные глаза юноши-оруженосца, маленького рыцаря без страха и упрека, – Гафиз ощутил черное ликование. Все рубцы, нанесенные его душе клыками критики в пору его собственного начинания, вся горькая слюна небрежения, которым награждали его ныне признанный талант когда-то сильные, старшие мэтры, – сладко заныли и заболели. Видеть ее, эту незнакомку с непреклонным стройным профилем какой-нибудь Розалинды, с тонким станом, который старый Шекспир любил прятать в мужскую одежду между вторым и четвертым актом своих комедий, – ее, недосягаемую, и вдруг – на подмостках литературы, зависящей от прихоти критика, от безвкусия богемской черни, от одного взгляда его собственных воспетых глаз, давно отвыкших от бескорыстия. Это было громадное торжество, сразу уравнявшее его и Ариадну. Мальстрем литературы вступал в свои права.

– Что она читает?

– Не знаю, что-то странное. Может быть, она социалистка?

Издатель был растроган, и он, и меценат, и критик, вышедший из моды, ныне применявший к балету свои философские познания. Все они любили большое и бурное. Старые авгуры слушали голос Ариадны, сожмурив глаза: они не ошибались. Какая-то смутная угроза и мечтательная твердость в ее строфах и в ней самой. И даже там, где стихия прорывала неискусную и непослушную форму, слова и образы сливаются у нее в целое весеннее бездорожье, где беспокойно и радостно гуляет ветер, и тает, и возбужденно пахнет землей. Стихи о Петербурге разбудили самых ленивых…»

Вспомним начало «Медного всадника»:

Боготворимый Гунн!В порфире Мономаха.Всепобеждающего страхаИсполненный чугун.Противиться не смею:Опять – удар хлыста;Опять – копыта на устаРаздавленному змею!

Не очень понятные стихи, но для чего-то дана была стихам Ларисы звонкая энергия.

«Последние строки поэмы были покрыты аплодисментами. Ленивый меценат, колебля толстый живот между коротких рук, бил друг о дружку розовыми ладонями и оглянулся на нескольких вполне корректных молодых людей, зависящих от его пособий. Они присоединили свои хлопки вяло, но демонстративно. Живописцы, не слышавшие ничего, но верные красоте, с радостью принесли свою лепту. Хозяин кабачка, видя общее движение, постарался поднять его до такой степени, когда за хорошее вино платят не считая и начинаются крылатые и неожиданные споры… Но каста поэтов, строго подобранный цех, недоступный влияниям минуты, связанный общими вкусами, – цех колебался… Полный отвращения Шилейко направился к выходу. Поэзия, пропитанная гарью близкого социального пожара, причинила ему чисто физическую боль. И за ним жрецы чистого искусства опустили между собой и сценой непроницаемый занавес, их невысказанное порицание пахнуло в горячее лицо Ариадны сквозняком и серым туманом.

Высоко над толпой сидел Гафиз и улыбался. И хуже нельзя было сделать: он одобрил ее как красивую девушку, но совершенно бездарную. Дама с ним рядом, счастливая возлюбленная поэта, выразила сожаление.

В течение вечера, проходя между столиков своей простой походкой, Ариадна нашла нескольких отщепенцев, несколько колоколов с трещиной, через которую течет благовест горя и одиночества, несколько молодых поэтов и художников, и просила их о сотрудничестве».

Из откликнувшихся был Осип Мандельштам. Если он не ошибся, поставив 1913 год под своим «Мадригалом», посвященным Ларисе, то он знал ее уже давно. Но, может быть, Мандельштам перепосвятил это стихотворение? Оно опубликовано в седьмом номере «Рудина», а это уже 1916 год. В восьмом номере опубликовано еще одно его стихотворение – «Уничтожает пламень сухую жизнь мою…», написанное в 1915 году.

МАДРИГАЛНет, не поднять волшебного фрегата:Вся комната в табачной синеве —И пред людьми русалка виновата —Зеленоглазая, в морской траве!Она курить, конечно, не умеет,Горячим пеплом губы обожглаИ не заметила, что платье тлеет —Зеленый шелк, и на полу зола…Так моряки в прохладе изумруднойНи чубуков, ни трубок не нашли.Ведь и дышать им научиться трудноСухим и горьким воздухом земли!

Беглый календарь гумилёвских дней и романов:1915–1916

Когда я был влюблен (а я влюблен Всегда – в поэму, женщину иль запах)…

Н. Гумилёв

Допустим, что знакомство Ларисы и Гумилёва состоялось в «Бродячей собаке» в конце января 1915 года. Почти весь февраль поэт был на фронте. В начале марта он заболел (воспаление почек), и его в бреду снимают с санитарного поезда и помещают в лазарет деятелей искусства на Введенской улице, дом 1, где он пролежал два месяца. Врачи уже не в первый раз признали его негодным к воинской службе, но он выпросил переосвидетельствование и признание годным и уехал-таки на фронт. За июльский бой Гумилёв был представлен ко второму Георгиевскому кресту 3-й степени.

В конце лета он получил передышку на несколько дней. Биограф поэта П. Лукницкий пишет: «Много людей жаждет его видеть, вопрос у всех один, как там на войне? И Гумилёв рассказывает – о крови, о бессмысленности убийства, о человеческом терпении, о беззащитности людей перед судьбой. Он вспоминает чью-то понравившуюся ему мысль о том, что главная опасность всех народолюбивых ораторских выступлений в том, что они создают у народов впечатление, будто ради спасения мира что-то делается. А что сделано на самом деле? Ровным счетом ничего».

В сентябре 1915 года Гумилёв приехал в Петроград, ожидая перевода в 5-й Александрийский гусарский полк. Организовал собрания – хотел объединить литературную молодежь, надеялся, что эти собрания в какой-то степени заменят распавшийся перед войной Цех поэтов. Несколько раз Гумилёв посетил заседания кружка К. Случевского. На одном из них познакомился и подружился с переводчицей, начинающей поэтессой Марией Левберг. Прочитав сборник ее стихов «Лунный странник», сказал: «Стихи ваши обличают вашу поэтическую неопытность. В них есть почти все модернистские клише… Материал для стихов есть: это – энергия солнца в соединении с мечтательностью, способность видеть и слышать и какая-то строгая и спокойная грусть, отнюдь не похожая на печаль».

Марии Левберг Гумилёв посвятил два или три стихотворения. Но о ней сведения – это дальнее приближение к Ларисе Рейснер. А вот ближнее – Маргарита Марьяновна Тумповская, поэтесса, критик, переводчица, она успеет стать возлюбленной Гумилёва. Родилась Тумповская в 1891 году. Была убежденной антропософкой. Воспоминания о ней оставила Ольга Мочалова (подруга Гумилёва в июне 1916-го и в июле 1920 года): «Серые глаза, выразительные губы, черные волосы. Тихий голос, ленинградская воспитанность, неулыбчивая серьезность… Маргарита казалась созданной для углубленных, созерцательных настроений и поисков, для молитвенных жертвоприношений».

Обе возлюбленные поэта подружатся, и Мочалова запишет рассказ Тумповской о ее романе:

«– Он полюбил меня, думая, что я – полька, но узнав о моем еврействе, не имел [ничего] против… Когда, наконец, добиваться уж больше было нечего, он облегченно вздохнул – „надоело ухаживать!“. Ведь его взгляды на женщину были очень банальны. Покорность, счастливый смех. Он действительно говорил, что – „быть поэтом женщине – нелепость“. Был случай, когда я задумала с ним разойтись и написала ему прощальное, разрывное письмо. Он находился тогда в госпитале, болел воспалением легких. Несмотря на запрет врача, приехал ко мне тотчас, подвергая себя опасности любого обострения…

На литературных вечерах, где мы с Н. С. бывали, он ухаживал одновременно и за Ларисой Рейснер. Уходил под руку то со мной, то с ней. Лариса Рейснер была одной из тех революционерок, которые кладут голову на гильотину, картинно позируя».

Маргарита Тумповская написала одну из самых глубоких рецензий на книгу Гумилёва «Колчан», которая вышла в январе 1916 года:

«Нельзя не чувствовать, что по своему внутреннему характеру поэзия Гумилёва должна быть „большим искусством“… Стихи „Колчана“ – еще не создание творчества; они – запечатление творческого процесса. Стихи иногда прекрасны, но хаотичны, и нам еще приходится их разгадывать… Постараемся раскрыть и запечатлеть метафизическую сущность „Колчана“… Поэту свойственно мир внешний воспринимать не мыслью, не чувством, а ощущениями… Он просто говорит о своих видениях, не углубляя их, не превращая в символ и толкуя… Стихийная воля мира помогает поэту отыскать в нем свое лицо…

Необычным и сложным путем приходит творчество Гумилёва к тому спокойствию и тому единству, которое отмечает собой законченное в искусстве. Он находит их, двигаясь и в движении».

Почти всю зиму 1915/16 года поэт провел в Петрограде. Он много читал. Часто бывал в церкви – всегда один. «У человека есть свойство все приводить к единству, – заметил однажды Гумилёв, – по большей части он приходит этим путем к Богу».

На фронте Николай Гумилёв вел дневник, который публиковался в «Биржевых ведомостях» в 1915 году как «Записки кавалериста». Однажды опасность смерти была особенно велика, когда Гумилёву пришлось скакать прямо на немцев. «Мне были ясно видны их лица, растерянные в момент заряжания, сосредоточенные в момент выстрела. Невысокий, пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера. Этот звук выделялся каким-то дискантом среди остальных. Два всадника выскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись. Может быть, они просто побоялись, что их подстрелят их же товарищи. Все это в минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же много позже. Тогда я только придержал лошадь и бормотал молитву Богородице, тут же мною сочиненную и сразу забытую по миновению опасности».

Возможно, после этого чудесного спасения Николай Гумилёв и стал часто ходить в церковь, креститься на все храмы, встречаемые по дороге.

Весной 1916 года он вновь простудился, заболел бронхитом, врачи обнаружили процесс в легком. Лечился в лазарете в Царском Селе и продолжал приезжать в Петроград. В это время В. М. Жирмунский познакомил Николая Степановича в Тенишевском училище на лекции Брюсова об армянской поэзии с Анной Николаевной Энгельгардт, а она представила ему свою подругу Ольгу Николаевну Арбенину. За обеими он стал ухаживать.

Анна Энгельгардт (1895–1942) в то время работала сестрой милосердия. Ольга Арбенина (1897–1980), дочь артиста Александрийского театра, в дальнейшем станет актрисой, затем художником-акварелистом, мастером оригинального колорита. На выставках будет участвовать под фамилией мужа – Гильдебрандт. Останется красавицей до конца жизни. В молодости, кроме Гумилёва, в нее был влюблен и Осип Мандельштам.

Получается, что весной 1916 года у Гумилёва образуется почти гарем. Тумповская, зная о Ларисе Рейснер, отходит от Гумилёва. На «освободившееся место» сразу появляются еще две кандидатки.

Из дневника Ольги Арбениной: «В антракте, проходя одна по выходу в фойе, я в испуге увидела совершенно дикое выражение восхищения на очень некрасивом лице». «Бешеные натиски влюбленного Гумилёва было трудно выдерживать», – пишет Арбенина. Ей это удалось, Ане Энгельгардт – нет. Об этом догадалась Ольга и отстранилась от поэта до 1920 года, когда Николай Степанович отослал Аню, ставшую его второй женой, с годовалой дочкой Леной к матери в Бежецк.

Таким образом, с осени 1916-го по весну 1917 года, до отъезда Гумилёва в Лондон, у него были два одновременных романа. Ни Анна Энгельгарт, ни Лариса Рейснер друг о друге долго не знали. Осип Мандельштам, влюбившись в Ольгу Арбенину в конце 1920 года, говорит ей о «неверности и донжуанстве» Гумилёва. А Николай Степанович сказал на это Ольге: «Я отвечу за это кровью». Из дневника Ольги Арбениной: «Стихи Ахматовой о нем: „Все равно, что ты наглый и злой… Все равно, что ты любишь других…“ Наглый? Боже сохрани! Никогда! Злой? В те месяцы 20-го года? Никогда. Вот врать и сочинять он любил».

В Гумилёва влюблялось много женщин. Что же в поэте так мгновенно действовало на них, таких разных? Правда, все они или писали стихи, или очень любили поэзию. Первое известное стихотворение было написано влюбленным Гумилёвым в альбом гимназистке, когда он учился в Тифлисской гимназии и ему было 14 лет. Последней его влюбленностью была Нина Берберова, с которой он, судя по ее воспоминаниям, встречался в конце июля – начале августа 1921 года. Гумилёв мгновенно увлекался, быстро остывал.

«Когда я пишу стихи, горит только часть моего мозга, когда я влюблен, горю весь. Вы не знаете, как много может дать страстная близость», – записала его признание Ольга Мочалова.

С детства Николай Степанович во всех увлечениях всегда хотел быть первым, самым смелым. Жаждал максимально насыщенной жизни. Воспитывал железную волю. Волей исправлял недостатки в себе и даже внешность. Увлекался живописью, учился не только рисовать, но и брал уроки музыки. Из художников Александра Иванова считал гениальным, за ним, по его иерархии, следовал Николай Рерих. В то время Гумилёв считал, что его поколению предстоит разрабатывать неизведанные пространства Духа, намеченные Рерихом.

Признавался Валерии Сергеевне Срезневской, подруге Анны Ахматовой, что настоящий мужчина – полигамен, настоящая женщина – моногамна. Валерия Сергеевна поинтересовалась: «А вы встречали такую?» – «Нет. Но думаю, что она есть».

Валерия Срезневская дружила с Анной Ахматовой и Николаем Гумилёвым с гимназических пор и всю жизнь. И ее воспоминания, как и дневники Ольги Арбениной, как и мемуары Ирины Одоевцевой, представляются наиболее точными.

Аню Горенко (будущую Ахматову) с Колей Гумилёвым познакомила именно Валерия Срезневская. Она писала:

«Он не был красив, – в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри… Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом… Позже, возмужав и пройдя суровую кавалерийскую военную школу… подтянулся и, благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам, был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и несколько насмешливый, но милый и не дерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравился многим и многим. Говорил он чуть нараспев, нетвердо выговаривая „р“ и „л“, что придавало его говору совсем не уродливое своеобразие, отнюдь не похожее на косноязычие <…>

Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством <…>

У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца… Но Николай Степанович, отец ее единственного ребенка, занимает в жизни ее сердца скромное место <…>

Могу сказать еще то, что знаю очень хорошо: Гумилёв был нежным и любящим сыном, любимцем своей умной и властной матери. <…>

Не знаю, как называют поэты или писатели такое единоборство между мужчиной и женщиной… Если это «любовь», то как она не похожа на то, что обычно описывают так тщательно большие сердцеведы… И даже Тютчев, который… описывал женские чувства, как свои собственные настроения и эмоции. У него была холодная душа и горячее воображение. И у Гумилёва, пожалуй, во многом было тоже что-то от пылкого воображения. Ему не хотелось иметь… просто спокойную, милую, скромную жену…»

Многие друзья Николая Гумилёва – Михаил Лозинский, Сергей Ауслендер – быстро поняли, что все его странности и самый вид денди – внешнее. С ними, близкими друзьями, он был прост и нежен. Сергей Маковский отметил, что сквозь гумилёвскую гордыню чувствовалась его интуиция, быстрота, с какой он схватывал чужую мысль, быстро осваивал и отыскивал слова, бьющие в цель. Николай Оцуп называл Гумилёва ребенком и мудрецом. Надежда Войтинская, художница, написавшая в 1909–1910 годах портрет Гумилёва, вспоминала: «Он не любил болтать, беседовать, все преподносил в виде готовых сентенций, поэтических образов… У него была манера живописать».

Надо сказать, что женщины, любившие Гумилёва, за редким исключением, не обижались на него за обман и разрыв, не обижались и на своих «соперниц». И всю последующую жизнь были ему благодарны, некоторые годами после смерти Николая Степановича видели его во сне. В их воспоминаниях встречались слова: невозможная, сияющая нежность. Пристальное, нежное внимание поэта выпадает в жизни не так уж часто.

В большинстве своем подруги Гумилёва были его круга, с интеллектуальным кругозором и творческими способностями. Некоторые чувствовали в его стихах великого поэта-мыслителя:

Есть Бог, есть мир, они живут вовек,А жизнь людей – мгновенна и убога.Но все в себя вмещает человек,Который любит мир и верит в Бога.(«Фра Беато Анджелико»)

Первые беседы Гумилёва и Рейснер

И, может быть, более других это чувствовала Анна Ахматова: «Гумилёв – поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Чувство непонятной связи, ничего общего не имеющей ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями… заставило меня в течение нескольких лет (1925–1930) заниматься собиранием и обработкой материалов по наследию Гумилёва. Этого не делали ни друзья (Лозинский), ни вдова, ни сын, когда вырос, ни так называемые ученики. Три раза в одни сутки я видела Н. С. во сне и он просил меня об этом… Я совершила по этой поэзии долгий и страшный путь и со светильником и в полной темноте, с уверенностью лунатика шагая по самому краю. Я знаю главные темы Гумилёва. И главное – его тайнопись… И поэзия, и любовь были для Гумилёва всегда трагедией. Оттого и „Волшебная скрипка“ перерастает в „Гондлу“… А война была для него эпосом, Гомером. И когда он шел в тюрьму, то взял с собой „Илиаду“. А путешествия были вообще превыше всего и лекарством от всех недугов. И все же и в них он как будто теряет веру (временно, конечно). Сколько раз он говорил о той „золотой двери“, которая должна открыться перед ним, гдето в недрах его блужданий, а когда вернулся в 1913 году, признался, что „золотой двери“ нет. Это было страшным ударом для него (см. „Пятистопные ямбы“)… По моему глубокому убеждению, Гумилёв – поэт еще не прочитанный и по какому-то странному недоразумению оставшийся автором „Капитанов“, которых он сам, к слову сказать, ненавидел».

Однако вернемся в май 1916 года. Николай Степанович провожал Ларису с литературных вечеров, может быть, выставок. Театры он не любил в отличие от Ларисы. Зачем понадобилась их встреча, отнюдь не мимолетная, хоть и похожая на множество других романов Гумилёва? О чем они могли говорить, в чем открывать общее, приглядываться к разным, возможно, полярным идеям, целям?

О детстве, о кронштадтских плаваниях его отца, корабельного врача, вокруг света, о собственных путешествиях. «В жизни у меня пока три заслуги – мои стихи, мои путешествия и эта война. Из них последнюю, которую я ценю меньше всего, с досадной настойчивостью муссирует всё, что есть лучшего в Петербурге. Я не говорю о стихах, они не очень хорошие, и меня хвалят за них больше, чем я заслуживаю, мне досадно за Африку. Когда 1,5 года назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпения выслушать мои впечатления и приключения до конца», – признавался он в письме Михаилу Лозинскому.

Путешествовать Лариса и сама любила до страсти. В этом они родня с Гумилёвым. Оба искали пограничных условий существования человека, оба нетерпеливо рвались в бой. «На войне, – говорил Гумилёв, – мне физически трудно, но духовно – хорошо в освободительной войне»:

И счастием душа обожженаС тех самых пор, веселием полна,И ясностью, и мудростью, о БогеСо звездами беседует она,Глас Бога слышит в воинской тревоге.И Божьими зовет свои дороги.

Оба – пассионарии, вокруг которых всегда легенды. Властно умели усмирить бунт, брожение толпы, подчинить своей магии слушателей. У обоих врожденная мятежность при внешнем каменном спокойствии – перед лицом опасности, как и педагогические способности.

У обоих любовь к живописи, они работают со словом, как с кистью. Яркая, часто чрезмерная образность. Гумилёв особенно любил плоскую орнаментальную персидскую миниатюру. И Лариса разделяла это пристрастие.

Оба при всем их щедром даре общения никогда не раскрывали самого сокровенного. Оба носили самозащитные странные маски, но среди близких были просты, как дети, и ласковы. У обоих острая манера речи: у Гумилёва – ироничная, у Ларисы – язвительная, доходящая до сарказма. У обоих надменно-холодноватое выражение лица.

У Гумилёва так и не состоялась, не раскрылась главная его любовь, но «мертвое сердце» Ларисы он оживил. И сделал это в наиполнейшей мере. Вообще все, за что он брался, делал на высшем уровне. Организовывал путешествия, литературные студии, сообщества, собирал коллекции, добивался быстрого начальственного решения проблем. Даже создал собственное литературное направление – акмеизм и Цех поэтов.

Оба играли в теннис, катались на лыжах. У обоих – жажда жизни, ненависть к монотонному ее течению. И общее понятие – «лебединая отчизна».

О Гумилёве отзывались без всякого упрека, даже признавая, что он враль и сочинитель. А Лариса ответила на вопрос анкеты, в чем ее отличительная особенность, так: «Сочиняя, говорю правду, и обманываю, говоря правду».

Оба относились к мистике и богоискательству настороженно, но хотели, по словам Гумилёва: «Чтоб стал прямее и короче / Мой путь к Престолу Вышних Сил».

«Догматы Священного Писания обсуждать нельзя, – говорил Николай Гумилёв. – Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателям векселя, по которым расплачиваться буду не я, а какая-то неведомая сила».

Майский, 1916 года, номер рейснеровского журнала «Рудин» оказался последним. Издательская тема тоже для них общая. Николай Степанович в 1907 году в Париже, куда он уехал после окончания гимназии учиться в Сорбонну, начал издавать журнал «Сириус», где и рассказы, и стихи в основном были гумилёвские. В этом журнале он впервые напечатал стихи Анны Горенко.

Знакомые Николая Гумилёва отмечали его странную, болезненную привязанность к созерцанию хищных зверей. Он часто бывал в зоологических музеях. В зверином бытии, в красоте хищников он провидел переходные формы. А Лариса хотела бы родиться большим северным волком, судя по ответу на анкетный вопрос: «Если бы Вы были не Вы, кем бы хотели родиться?» Свое пристрастие Гумилёв объяснял так: «Когда хищный зверь погибает, его убивают, он теряет хищное звериное начало и приобретает человеческие черты (догреховного райского облика). В человеке и звере – единый порок существует, плотская греховность, освобождение от которого – только в казни. Искупается грех таким образом просто, хорошо и совсем не больно». В «Африканской охоте» Гумилёва много натуралистических кровавых сцен убийства и агонии животных. С. Маковский писал про эту странную черту в Гумилёве: «Есть что-то безблагодатное в его творчестве. От света серафических высот его безотчетно тянет к стихийной жестокости творения – к насилию, крови, ужасу, гибели».

О своей студенческой жизни в Париже Николай Степанович мог рассказывать Ларисе, как много рассказывал художнице Ольге Кардовской, которая работала над его портретом в ноябре 1908 года в Царском Селе. Она записала его рассказ о попытке вместе с несколькими студентами увидеть дьявола: «Для этого нужно пройти через ряд испытаний – читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, а затем в назначенный вечер выпить какой-то напиток. Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Николай Степанович проделал все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру. Нам эти рассказы казались очень забавными и чисто гимназическими».

В Париже у Гумилёва бурно развилась депрессия – по меньшей мере два раза он покушался на самоубийство. Николай Степанович говорил про себя, что в этом мире он чувствует себя гостем. Ему легче всего было в Африке, даже обыденная жизнь там ему нравилась:

И вдруг простершейся в пылиДуше откроет твердьРаздумья вещие земли,Рождение и смерть.

К тому же Эфиопия, куда ездил Николай Степанович, – прародина Пушкина, множество стихов которого он знал наизусть, а также единственная христианская страна в Африке. И она влекла его разгадкой происхождения человечества, его древнейших цивилизаций, сокровенных знаний.

Но политикой, как Лариса, Николай Степанович не увлекался. Только когда ему было лет 16, он читал «Капитал» и пробовал в деревне на летних каникулах вести агитацию, потому что в Тифлисе, где Гумилёвы тогда жили, молодежь тоже была увлечена революционными идеями. Газет он не читал. «К сожалению, – сетовала Лариса в письме французскому дипломату Скарпа в 1922 году, – „русский парнасец“ ничего не понимал в политике».

Встречи, беседы с Ларисой прервутся ненадолго, когда Николай Степанович уедет в ялтинский санаторий, приблизительно 10 июня. Вернется 14 июля с лучшей своей драматической поэмой «Гондла». Он читал ее в редакции «Аполлона» Маковскому и Лозинскому. А до этого читал ее Карсавиной и Тумповской. Где же была Лариса? А Лариса напишет большую статью о «Гондле» в конце 1916 года.

И несмотря на то, что и Ольге Арбениной, и Анне Энгельгардт Гумилёв говорил, что эту поэму посвятил именно ей, имя главной героини – Лери, Лера. Это имя придумал для Ларисы автор. Больше ее так никто не называл. А еще Николай Степанович говорил, что не признает два романа одновременно. Сочинять он, и правда, любил.

Перед «Гондлой» зимой 1915/16 года Гумилёв писал пьесу «Дитя Аллаха» по заказу недавно открывшегося театра марионеток П. П. Сазонова и Ю. Л. Слонимской в особняке Гауша на Английской набережной. Не дожидаясь постановки (она так и не осуществилась), Гумилёв 19 марта 1916 года читал «Дитя Аллаха» публично в Обществе ревнителей художественного слова при редакции журнала «Аполлон». Оформить спектакль взялся Павел Кузнецов. Эскизы сохранились. Пьеса о любви, вернее, о невозможности той любви, о которой грезит человек. Герой пьесы – Гафиз, этим именем Лариса звала Николая Степановича.

Такого соединения двух больших эпических произведений о любви, написанных одно за другим и благодаря знакомству с Ларисой, больше не повторялось. Так вольно или невольно творческая жизнь Гумилёва повернулась в это время к Ларисе Рейснер. О том, что занимало тогда Гумилёва и вылилось в «Гондлу», он поделится в статье «Читатель», написанной во время его работы над теорией стихосложения в 1920 году:

«Поэзия и религия – две стороны одной и той же монеты. И та и другая требуют от человека духовной работы. Но не во имя практической цели, как этика и эстетика, а во имя высшей, неизвестной им самим». Думается, Николай Степанович раскрывал Ларисе свое стремление к симфонии религии и искусства, которое воплотилось в замысле «Гондлы». Он считал, что высшая стадия в искусстве начинается тогда, когда появляется стойкое сознательное движение в сторону религии: «Только тогда и должно писать. И обязательно появится читатель-друг, который будет так вчитываться, как будто он сам создает произведение вместе с автором».

Глуховатым, слегка тянущим слова голосом, в замедленном, веском тоне, то есть в своей обычной манере говорить, Николай Степанович делился со своей спутницей мыслями: «Поэт, понявший „трав неясный запах“, хочет, чтобы то же стал чувствовать и читатель. Ему надо, чтобы всем „была звездная книга ясна“ и „с ним говорила морская волна“. Поэтому поэт в минуты творчества должен быть обладателем какого-нибудь ощущения, до него не осознанного и ценного… Ему кажется, что он говорит свое последнее и самое главное, без познания чего не стоило на земле и рождаться».

Владислав Ходасевич в книге «Державин» тоже приоткрыл похожие стороны творческого состояния: «В жизни каждого поэта бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком. Эта минута неизъяснима и трепетна как зачатие».

И Лариса могла поделиться с Гумилёвым своими необычными мгновениями, которые вели к откровению. В Москве, куда Лариса ездила по делам распространения журнала, чтобы скоротать время до обратного поезда, она зашла в кинотеатр. Произошедшее там она сохранила в автобиографическом романе:

«Когда в наступившей темноте замелькала белая пленка кинематографа, Ариадна широко и радостно вздохнула: точно ее корабль вышел в море и сзади потухли последние огни. А музыка все играла в темноте, громкая, бессмысленно радостная и бархатная. Упиваясь зрелищем какой-то нелепой сцены, свежестью и брызгами океана, состоящего из ложного света и ложной тени… Ариадна забыла себя, свой дом и восьмичасовой поезд. Все было в ней: и глубочайшая темнота этой залы, и грузный балкон, нависший над креслами косым, безобразным и величественным углом, и лживые, голые украшения стен, и живые глыбы всех тел, прижатых в темноте друг к другу, и, наконец, напряженный, магический, безмерно чужой всему человеческому и телесному, голубой столб света, наискось прорезающий невыносимые сумерки испарений. Столб небесного огня, яркий, прямой и холодный, как зимняя луна. Никогда еще Ариадна так не чувствовала всей темноты и сияния, спрятанного в ее крови. Они вдруг оба проснулись… У людей, живущих чисто интеллектуальными интересами, немое пробуждение духа заменяет собой животную весну. Как гроза без грома и освежающих дождей, оно проносится над темными полями души, рушит и живит, но только отвлеченные понятия, только идеи, живущие и воюющие в своем безвоздушном, в своем несуществующем и все же божественном реальном небе.

Ариадна сидела на своем месте совсем разбитая, слабая и потерянная. Было ей точно в детстве, в церкви, когда вдруг среди дыма и мерцаний одним, всегда страшным толчком открываются золотые ворота, из-за них является будущее в бесконечном отдалении и глухая дорога, на минуту озаренная экстатическими, отвесными лучами… Ей понадобилось полтора часа на то, чтобы… далеко уйти от своего вчера, чуть не забыть сегодня, едва не погрузиться в крутящуюся воронку совершенно новой и неизвестно куда текущей жизни».

Одну из возможных тем Николая Степановича и Ларисы отразила в письме Валерию Брюсову Зинаида Гиппиус (описывая, как юный Гумилёв по рекомендации Брюсова, своего учителя, пришел к ней и Мережковскому, знакомиться):

«Какая ведьма сопряла вас с ним? Мы прямо пали. 20 лет, … сентенции – старые, нюхает эфир (спохватился!) и говорит, что он один может изменить мир.

– До меня были попытки. Но неудачные. Будда, Христос».

Пути молодых поэтов нередко начинаются с бездн. Из самых страшных, к счастью, Николай Гумилёв выскочил. И следовал своему девизу: «Будь, как Бог: иди, плыви, лети!» Движение он выделял в мистическом значении; оно связывало в нечто целое разнородные противоположности.

С 19 августа Николай Степанович вновь был в Петрограде, где до 25 октября сдавал 15 экзаменов на получение офицерского чина – корнета. Не сдал и остался прапорщиком. Ему не хватило времени или терпения дождаться возможности встретиться с Ларисой, и он посылает по почте посвященное ей стихотворение, датированное 23 сентября (1916). Письмо ушло из комнаты, которую он снял в квартире 14 дома 31 по Литейному проспекту, на Большую Зеленину. На конверте надпись: «Ее высокородию Ларисе Михайловне Рейснер».

Если не ошибаюсь, стихи, обращенные к возлюбленной, которые нельзя перепосвятить другим, Гумилёв писал только Ахматовой. В отличие от серьезных «ахматовских» стихов, в этом – игра:

Что я прочел? Вам скучно, Лери,И под столом лежит Сократ,Томитесь Вы по древней вере?– Какой отличный маскарад!Вот я в своей каморке теснойНад Вашим радуюсь письмом.Как шапка Фауста прелестнаНад милым девичьим лицом.Я был у Вас совсем влюбленный,Ушел, сжимаясь от тоски.Ужасней шашки занесеннойЖест отстраняющей руки.Но сохранил воспоминаньеО дивных и тревожных днях,Мое пугливое мечтаньеО Ваших сладостных глазах.Ужель опять я их увижу,Замру от боли и любви,И к ним, сияющим, приближуТатарские глаза мои?!И вновь начнутся наши встречи,Блужданья ночью наугад,И наши озорные речи,И Острова, и Летний сад?!Но, ах, могу ль я быть не хмурым,Могу ль сомненья подавить?Ведь меланхолия амуромХорошим вряд ли может быть.И верно, день застал, серея,Сократа снова на столе.Зато «Эмали и камеи»С «Колчаном» в самой пыльной мгле.Так Вы, похожая на кошку,Ночному молвили: «Прощай!»И мчит Вас в Психоневроложку,Гудя и прыгая, трамвай.

«Эмали и камеи» – книга французского поэта Теофиля Готье, переведенная Н. Гумилёвым в 1912 году, «Колчан» – его собственный сборник.