57510.fb2 Лариса Рейснер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Лариса Рейснер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Глава 26В ПЕТРОПОЛЕ

Солнце Духа благостно и грозно Разлилось по нашим небесам.

Н. Гумилёв

Три года Гражданской войны 740 тысяч петербуржцев (из 2,3 миллиона в 1917-м) ежечасно пытались выжить. В городе остановились заводы, прекратилась торговля, не было хлеба, топлива, электричества, замерла обыденная жизнь, только иногда «хвостились» очереди к дверям, где выдавали скудные пайки. В очерке «Петербург в блокаде» Виктор Шкловский писал:

«Питер живет и мрет просто и не драматично. Кто узнает, как голодали мы, сколько жертв стоила революция, сколько усилий брал у нее каждый шаг. Зимой замерзли почти все уборные. Да, сперва замерзла вся вода, нечем было мыться. Мы все, весь почти Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз. Город занавозился, по дворам, по подворотням, чуть ли не по крышам. Люди много мочились в этом году, бесстыдно, бесстыднее, чем я могу написать, днем на Невском, где угодно. Была сломанность и безнадежность. Чтобы жить, нужно было биться, биться каждый день, за градус тепла стоять в очереди, за чистоту разъедать руки в золе.

Потом на город напала вошь; вошь нападает от тоски… Чем мы топили? Я сжег свою мебель, книжные полки и книги, книги без числа и меры. Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали мелкие. Как выбитые зубы торчали отдельные здания».

Николай Оцуп дополняет:

«После девяти часов вечера нельзя было выходить на улицу, когда треск мотора ночью за окном заставлял в ужасе прислушиваться: за кем приехали? Когда падаль не надо было убирать – ее тут же на улице разрывали на куски исхудавшие собаки и растаскивали по частям еще более исхудавшие люди.

И все же в эти годы было что-то просветлявшее нас… Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого человека на одре. Но после августа 1921 года в Петербурге стало трудно дышать. В Петербурге невозможно было оставаться – тяжко-больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилёва.

Я тайно в сердце сохраняюТот неземной и страшный свет,В который город был одет…Как будто наше отрешеньеОт сна, от хлеба, от всего,Душе давало ощущеньеИ созерцанья торжество…»

В эти годы спасали культуру, в эти первые послереволюционные годы надеялись на ее обновление, создавали самые разные журналы, газеты, альманахи: «Вестник литературы», «Книга и революция», «Красная новь», «Записки мечтателей», альманахи «Серапионовы братья», «Петербургский сборник», «Гостиница для путешествующих в прекрасном». Совершались гигантские скачки в новое, наверное, во всех сферах искусства. В 1918–1919 годах открывается много новых учебных и научных институтов: Институт истории искусств, Институт живого слова, Вольная философская ассоциация, Физтех, Институт киноинженеров, Бехтеревский институт мозга и др. М. Горькому удается организовать Комитет по охране памятников искусства и старины, Комитет по улучшению быта ученых – КУБУ. Горький шутил, что КУБУ следовало переименовать в КБСИ – Комитет бодрости среди интеллигентов.

Девятнадцатого ноября 1919 года открывается любимое детище Горького – Дом искусств, чтобы дать пристанище писателям, художникам. «И редкий писатель, ткнув пальцем в то или другое окно, не скажет: „Здесь я жил и писал мой том первый“» (Ольга Форш «Сумасшедший корабль»). «Здесь были боги», – добавляет Нина Берберова.

«Единственная в России духовная культура»

В те дни я, как и многие, стала более духовным, чем физическим существом.

И. Одоевцева

В Петрограде прямо с вокзала Ларису Рейснер и Михаила Кириллова отправили в больницу с приступом тяжелейшей тропической малярии. Писательница Вера Инбер рассказывала, как после очередного жестокого приступа болезни Лариса Михайловна жаловалась ей, что малярия «съедает всю зелень, выросшую в ее душе».

Из Энзели Лариса привезла еще «страстную любовь к востоку, тропический загар» (Л. Никулин).

В хронике «Красной газеты» был отмечен приезд Раскольникова – 13 июля. С ним приехал и вагон с продовольствием, который организовала Лариса для писателей Петрограда. В больнице она пробыла, видимо, до 18 июля, потому что 19 июля уже присутствовала на открытии Второго конгресса Коминтерна в Зимнем дворце. Среди выступавших был Карл Радек. Тогда ли они и познакомились с Ларисой или до лета 1923-го не обращали друг на друга внимания? Неизвестно.

Конгресс ознаменовался грандиозным представлением «Мистерии освобожденного труда» на ступенях Биржи, с участием более двух тысяч человек. Авторы его – художник Юрий Анненков и режиссер Сергей Радлов. Это театральное действо отражено в очерке Ларисы Рейснер «О Петербурге», опубликованном уже 24 июля в «Красной газете». В книге «Фронт» этот очерк дан в сокращении.

«Вернуться в Петербург после трех лет революционной войны почти страшно: что с ним сталось, с этим городом революций и единственной в России духовной культуры?

На военные окраины Республики доходили печальные слухи: холод, голод. Питер вымер, обнищал, это мертвый город, оживающий только для отпора белым, ползущим к нему то от форта Красная Горка, то от Нарвы и Ревеля, то со стороны Польши. И что же? Он не только не умер, Петербург, но к строгости своих проспектов, к роскоши соразмерных пространств, охваченных гранитом, зеленью садов и поясами каналов, прибавил еще спартанскую скромность, пустынность, простоту – тысячи неуловимых примет, свидетельствующих об отдыхе и перерождении города.

…Сады, не стесненные людьми, безумно и счастливо зарастают, глохнут. Синеет Нева. Острова превратились в зеленый рай, где вместе отдыхают деревья, травы, старинные, наконец, растворенные решетки оград, и тысячи больных детей, и тысячи измученных илотов труда.

Что же это в самом деле? Запустение, смерть? Эта молодая свежесть северного лета среди домов, сломанных на топливо? Эти развалины на людных когда-то улицах, два-три случайных пешехода на пустынных площадях и каналы, затянутые плесенью и ленью, и осевшие на илистое дно баржи? Неужели Петербургу действительно суждено превратиться в тихий русский Брюгге, город 18 века, очаровательный и бездыханный? Неужели смерть? Нет.

Есть последняя слабость, есть головокружительное изнеможение выздоравливающего, есть молчаливый отдых огромной гранитной сцены, с которой только что, рушась и громыхая, ушла целая эпоха и куда еще робко и неуверенно вступает новая мировая сила».

В те же дни, когда писался очерк, Лариса пишет письмо Л. Д. Троцкому: «Дорогой друг, пишу Вам из несуществующего города, со дна моря, которое залило Петербург забвением и тишиной. Вы не представляете себе молчания, господствующего вокруг меня. Предместья уничтожаются, целые улицы обращены в прах… Вот пять лет, и руины севера совершенно подобны развалинам Азии». Дальше в письме идут те же строки, что и в очерке. Но рассказ о поэтическом вечере в Доме литераторов остался только в полном тексте очерка, опубликованном в «Красной газете».

Лариса описывает, как в день, «отмеченный праздником Интернационала» и представлением на Бирже, она побывала в Доме литераторов, услышала, как Ирина Одоевцева читает свою, уже ставшую известной, балладу «Толченое стекло» (солдат продавал на рынке соль, подмешивая в нее стеклянную крошку, покупатели умирают, а солдата ночью мучит раскаяние, но поздно – он умирает и предстает на Божеский суд). Баллады Ирина Одоевцева писала и потому, что ее учитель Николай Гумилёв терпеть не мог «девических» стихов. Это было первое выступление Одоевцевой с эстрады. Вместе с ученицей пришел Гумилёв. Виделись ли они с Ларисой?

Первую после разлуки случайную встречу Ларисы Рейснер и Николая Гумилёва описал И. Оксенов, первый ее биограф. По его словам, Лариса после больницы сидела в Летнем саду, где к ней подошел Николай Степанович, идущий на Моховую во «Всемирную литературу». Но беседы у них, как пишет Оксенов, не получилось. Николай Степанович знал о фронтовых подвигах Ларисы и вспомнил свое пророчество в «Гондле»:

Я сама, как Валкирия, будуПеред строем летать на коне.

Ирина Одоевцева утверждала, что Лариса избегала встреч с Гумилёвым.

Но вернемся к фрагменту очерка «О Петербурге», который не вошел в позднейшие издания:

«…все мертвое и все живое Петербурга заговорило внятно и почти одновременно. Первое в форме крошечной комедии, второе – на немом языке мистерии. На тихой улочке и в очень тихом доме, под окнами которого изредка бежит трамвай, закутанный во все красное, – собрались люди духа, интеллигенты, на свой особый, замкнутый праздник культурного времяпрепровождения. Много литературных старушек, всем своим существом отрицающих жизнь, с тем невыносимым и раздражающим смирением, которым в свое время христиане доводили до бешенства несчастных язычников. Несколько профессорских сюртуков, христианнейшего толка, и еще много лиц, совсем оторвавшихся от жизни, ослепленных и сгоревших. Не только старые, но и молодые, не только елейные, но и славные языческие физиономии, все равно давно потерявшие и прогулявшие свое место в православном раю. Несколько добрейших испытанных грешников. Но тоже, тоже помеченных пассивным сопротивлением „гнусной действительности“ и подтянутых невольным постом. О, тут собрался цвет Петербурга. Из какой биржевки времен Керенского и июльских дней взята злостная фигура солдата, торгующего битым стеклом и распарывающего безнаказанно голые животы петербургских обывателей? Добрый человек, впрочем, ближайший родственник тех большевиков, которые до сих пор (по иностранным газетам) питаются мясом христианских детей, ходят на четвереньках голыми и растят пушистый хвост. Они же в свое время продали Россию немцам за сто рублей и ведро сивухи. Итак, долой спекулянтов. Но почему ни одна стильная и добродетельная поэтесса не догадалась пригвоздить к позорному столбу своих товарок по профессии, бесстыдно торгующих духом, с азартом, со смаком спекулирующих – кто грязными подделками поэзии, кто подержанными книгами, поношенными идеями, ворованными откровениями и идеалами? Отчего ее муза не закричит о бесчисленных спекуляциях Богом и богами, Христом и загробной жизнью, все заборы Москвы и Петрограда оклеивших своими кощунственными и холодно-лживыми бумажками? Что делать с поэтами и богоискателями, подмешивающими битое стекло к науке и искусству, отравляющими не брюхо своих ближних, но тончайшие извилины мозга, беззащитные, едва проснувшиеся от рабской спячки души; что делать с битым стеклом имажинистов и солитиянцев, со злостными осколками политической клеветы, завернутыми в обложку хорошего стиха, что делать со всем этим интеллигентским ядом, всюду посеянным точно для травли крыс?..

За поэтессой был ученый, почти страшный со своим мистическим лепетом и злободневными намеками на «коммунистическую каторгу» – один из многих вероотступников науки, одичавших со своим богоискательством до смешивания Кантовой мистики с его же солнечной и несравненной эстетикой. Оставим все это и скорее на улицу».

Лев Никулин уточняет, что в тот день в Доме литераторов слышал Льва Платоновича Карсавина: «Профессор Карсавин елейно и келейно журчал о „вечности“, „вечном и незыблемом“. Бархатный профессорский баритон пел виолончелью о „неприятии хаоса“. И вдруг в этот затхлый мирок, в тихую обитель старых эстетов и дев ворвался иронический кашель Ларисы Рейснер. Она вошла среди сердитого шипения и негодующих возгласов и ушла, вызывающе стуча каблуками, на улицу, в разлив толпы, в неукротимый прибой флагов».

Николай Гумилёв подвел Ирину Одоевцеву к наклеенной на стене газете со статьей Ларисы. «Теперь вы окончательно знамениты, о вас написала сама Лариса Рейснер». – «Но статья похожа на донос», – ответила «изящная поэтесса». И все же никакой злости к Рейснер у Одоевцевой через 67 лет, когда она вернулась в Ленинград из Парижа, не было.

Философские пароходы Петрополя

В наше трудное и страшное время спасение духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал прежде.

Н. Гумилёв

Рейснеровское определение «Мистический лепет» могло относиться и к другим крупнейшим религиозным мыслителям серебряного века, профессорам Петербургского университета Н. О.Лосскому (1870–1965); И.И.Лапшину (1870—?), последователю Канта, развивающему его идеи не так, как хотелось бы Ларисе Рейснер. В 1922 году советское правительство арестовало свыше сотни деятелей науки и культуры по обвинению их в расхождении с коммунистической идеологией и выслало их из России.

Петрополь – просвечивающий сквозь земное воплощение небесный замысел о Петербурге. И чтобы почувствовать его, надо было бы постоять среди провожающих «философские пароходы». Их было два: 28 сентября и 15 ноября 1922 года. Об этой высылке оставил воспоминания сын Н. О. Лосского – Б. Н. Лосский, студент историко-философского факультета Петроградского университета, которому в 1922-м было 19 лет:

«Советское правительство обратилось к немецкому за визой для высылаемых. На что тогдашний рейхсканцлер Вирт ответил, что Германия не Сибирь и ссылать в нее русских граждан нельзя, но если русские ученые и писатели сами обратятся с просьбой дать им визу, Германия охотно окажет им гостеприимство… Москвичи, как обитатели столицы, смогли быстрее нас справиться со всеми связанными с путешествием формальностями и уже 27 сентября прибыли для его продолжения морем в Петербург. Гостями нашей семьи были супруги Бердяевы со свояченицей и тещей Николая Александровича».

Дальше Борис Николаевич рассказывает, что ночью одна из домочадиц слышала доносящиеся из кабинета, где ночевал Бердяев, протестующие вскрики: «Нет!., нет-нет… нет-нет-нет!» Бердяеву было свойственно говорить во сне.

«Их посадка на пароход „Oberburgermeister Hacken“ с пристани на Васильевском острове, против Горного института, началась, помнится, сразу пополудни. На ней мы с родителями, разумеется, присутствовали среди многочисленных провожатых-петербуржцев. Погрузка длилась часами, потому что вызываемые по фамилии семьи отплывающих должны были проходить поодиночке через контрольную камеру для опроса и обыска на ощупь через платье чекистом и приставленной для женщин чекисткой… Главным предметом нашего внимания была семья Франков: Семен Людвигович, Татьяна Сергеевна, 13-летний Витя, 12-летний Алеша, 10-летняя Наташа и совсем маленький Вася… Отплытия парохода не помню, мы покинули набережную после посадки Франков».

Михаил Осоргин, из этого же рейса, вспоминал:

«От революции пострадав, революцию не проклинали и о ней не жалели, мало было людей, которые мечтали бы о возврате прежнего. Вызывали ненависть властители, но не дело обновления России.

…Наступило, наконец, 15 ноября – несколько раз откладывающийся день посадки петербургской группы на пускавшийся в последний перед ледоставом рейс самый скромный из немецких пароходов Preussen …Я поцеловал сквозь снежную пелену один из камней булыжной мостовой набережной. Первую ночь на борту парохода предстояло провести еще у причала. Поданный в два сервиса – сперва пассажирам 1 класса, потом всем прочим (тремя стюардами, относившимися равно высокомерно ко всем русским пассажирам) довольно скромный немецкий ужин показался нам чуть что не роскошным… Осталась навсегда в памяти зарумяненная ранним солнечным светом через дымку легкого тумана панорама невских набережных с удаляющимся портиком Горного института и силуэтом Исаакия…

Будет, конечно, полезно напомнить… фамилии наших петербургских «экспульсантов». Из университетских философов: Н. О. Лосский и Л. П. Карсавин с семьями (среди которых бабушка M. Н. Стоюнина) и И. И. Лапшин. За философами – два проректора университета: юрист А. А. Благолепов и почвовед Б. Н. Одинцов, директор Томского Технического института Е. Л. Зубашев, экономисты В. Д. Бруцкус, И. И. Ладыженский и Д. А. Лутохин, агрономы П. А. Велихов и Юштин, математики А. С. Селиванов и С. И. Полнер, гражданский инженер Н. Козлов, издатель А. С. Каган, литераторы и журналисты H. М. Волковысский, А. С. Изгоев, В. Я. Ирецкий, А. Б. Петрищев, Л. М. Пумпянский, С. О. Харитон. К петербургской группе причисляют, не знаю, в какой мере правильно, Питирима Сорокина, которого, во всяком случае, на борту Preussen не было. Были зато некоторые другие, плывшие по своей воле навсегда или на время, известные члены культурного мира: литературовед Нестор Котляревский и писатель-сценограф Николай Евреинов… В связи с морским рейсом москвичей вспомню рассказ жены Кизеветтера о «золотой книге» на борту их парохода, в которой привлекал внимание рисунок недавно покинувшего на нем Россию Шаляпина, который изобразил сам себя со спины в голом виде, переходящим водную стихию как бы вброд, с надписью, гласившей, что весь мир ему дом».

Научные идеи изгнанников имеют теперь всемирное значение. Но после Октября русская философия раскололась на две крайности: диалектический материализм стал служить социальной идеологии, партийной политике, а метафизическое постижение целостности мира – религии и Церкви. Объединить бы все пути познания на основе взаимопонимания, ведь Дух и материя неслиянно-нераздельны.

Праздник освобожденного труда

После Дома литераторов в тот же день, 19 июля 1920 года, Лариса Михайловна побывала на празднике Интернационала:

«Серебряная бессонная Нева и над ней тоже бессонные несмолкаемые толпы, текущие к белым колоннам Биржи. Того, что было обещано, нет; мистерии не дано, но есть дивная ее первая и вторая часть, наполовину погруженная в тень и выходящая из нее к свету, то в багряных мантиях царей, то в лохмотьях революции. Особенно прекрасен бал сытых и сильных у ступеней трона под шопеновский вальс и бряцание наручников, которые куют себе рабочие. И расстрел первой коммуны и начало войны, когда черные сюртуки, черные рясы разделяют толпу народа на два враждующих хора – все это хорошо до слез. И дальше так понятны всем – и пляска народной победы, беспечная карманьола, обреченная гибели, и первые жертвы восстаний, покрытые траурными знаменами.

А какой великий смех, какое лукавое, мудрое, уничтожающее улюлюканье при виде книжников и интеллигентов, голосующих своими толстыми и лживыми томами за военные кредиты 1914 года. Не только ирония, но стыд и боль. Возле меня в белом свете прожектора болезненно морщатся лица трех иностранных депутатов, не сумевших устоять пред соблазном компромисса, трех участников, на которых упала мертвящая тень убитого Либкнехта. Лица уже не молодые и на них такое ужасающее недоумение, такая тоска, точно вот сейчас при виде мистерии им открылась вся горесть совершенных ошибок, вся глубина падения, весь предательский кошмар, который они благословили 6 лет тому назад. А на сцене… все идут и идут по ступеням постылого трона черные сюртуки с желтыми газетными листами в руках, униженно ползут эти книги недостойных конституций, похожие на могильные камни. Вот и третья часть мистерии. Еще немного и пафос, объединяя десятки тысяч зрителей, разрешился бы очищающей трагедией. Но здесь, к сожалению, приходится ставить точку. Какому-то ученому умнику пришла в голову пагубная мысль сделать из последней части геометрические рисунки, остановить и заморозить движение играющих масс и похоронить в этой дешевой геометрии весь апофеоз.

Зато фейерверки, Нева и зрители не изменили себе до конца. Небо пылало потешными огнями, как в первые молодые годы Петрограда. Нева из белой влаги прожекторов ликует глухим, пронзительным, хлещущим голосом сирен».

Ольга Арбенина, подруга Гумилёва, актриса Александрийского театра стояла на ступенях Биржи в белокуром парике, изображая «Англию», другие актрисы – «Германию», «Францию» и «Италию». Командовала действом Мария Федоровна Андреева. Гумилёва 19 июля не было в городе.

Ада Ивановна Оношкович-Яцына, ученица студии Михаила Лозинского в ДИСКе (Доме искусств), оставила в своем дневнике запись иного впечатления об этом празднике: «Ночью мы всей компанией идем смотреть празднество. Странная ночь. Облака всклокочены, связаны в узлы, спутаны, взъерошены, Нева плещет на ступени и что-то шепчет.

Воют сирены хором бешеных, визгливых, измученных и жадных голосов, точно стая демонов несется в воздухе».

И. Одоевцева записала, как они с Гумилёвым в 1919 году на празднование 25 октября решили прийти «англичанами». Гумилёв в длинном до пят макферлане-крылатке с зонтиком под мышкой. На шее шотландский шарф. На голове большая кепка, похожая на блин с козырьком. Полевой бинокль на ремне через плечо. Он – делегат Laborparty, Одоевцева – его секретарша, в рыжем клетчатом пальто. Говорили по-английски. – Но, отмечает Одоевцева, он больше походил на опереточного англичанина XIX века. Они гуляли по Невскому, прохожие, выслушивая их вопросы на ломаном русском языке, гостеприимно объясняли, как пройти к тем или иным достопримечательностям Петербурга. «Коза сабо», – показывал Гумилёв на Казанский собор.

На них обращали внимание – смотри, английские делегаты! Когда все запели «Интернационал», стоявший с ними рядом красноармеец с явным удовольствием и даже умилением слушал, как Гумилёв выводит «глухим, уходящим в небо голосом» тут же переведенные им на английский язык слова песни. Когда в толпе начались пляски, оба, особенно Одоевцева, еле сдерживались, чтобы не пуститься в пляс, но Гумилёв сказал: англичане не танцуют на улице, это шокирует.

– Должно быть, от своих отбились, надо их на трибуны доставить, – нашелся все-таки деятельный доброжелатель. Гумилёв с Одоевцевой изобразили, что увидели своих в толпе, и быстро скрылись.

Михаил Лозинский говорил:

– С огнем играешь, Николай Степанович! А если бы вас забрали в милицию?

– Ничего, никто тронуть меня не посмеет, я слишком известен. Без опасности и риска для меня нет ни веселья, ни даже жизни нет.

«Потешные» иностранцы-коммунисты гуляли по городу, а настоящих принимали у себя в гостях Лариса Михайловна и ее отец, которого назначили начальником политуправления Балтийского флота.

В 1920 году 25 октября отмечали постановкой «Взятие Зимнего дворца», в которой участвовали восемь тысяч актеров и 150 тысяч зрителей. На штурм шли рабочие и матросские отряды. Борьба в самом дворце изображалась с помощью теней на белых оконных занавесах. Ударила «Аврора», зажглась звезда на Зимнем дворце. Постановщиками этого действа были Н. Евреинов, Ю. Анненков и их помощники. Обе постановки принадлежали Петрополю.

Субботник

Субботники тоже стали праздниками освобожденного труда. Летом 1920 года в учреждениях Балтфлота их было два – 31 июля и 28 августа. Оба – по разгрузке дров с баржи. Лариса Михайловна участвовала в первом, потому что уже 5 августа в «Красной газете» появился ее очерк «Субботник».

«– Товарищи, разрешите к вам пристать. Не найду своих, а ведь все равно, где работать.

Но они не согласны. Две женщины в фуражках и гимнастерках осматривают меня критически.

– Нам таких не надо. Ходит тут всякий сброд.

Я обижаюсь и сразу впадаю в тон тех славных уличных драк, в которых лет двенадцать тому назад я считалась незаменимым спецом даже среди мальчишек Большой Зелениной улицы…

Принимаю боевую позу.

– Это кто же сброд? – Они смеются.

– Буржуйка! – Я тоже смеюсь, ибо не в бровь, а в глаз. Но, отойдя на безопасное расстояние, оборачиваюсь и убиваю моих девиц единым духом:

– Эй, товарищ рыженькая! – Они не отвечают. Выдерживаю изумительную паузу и затем: – Эй, содкомши, будьте здоровы (содкомша – содержанка комиссара. – Г. П.).

… Вот другая артель. Здесь рады всякой лишней паре рук, и вот я включаюсь в цепь, и через меня течет непрерывный поток воли, ритмических усилий и жизни, опьяневшей от солнца и запаха смолистых дров… Жара все возрастает. Наконец живой голос прерывает безмолвно-гудящую симфонию труда:

– Перерыв на пять минут!..

Матросы с соседней баржи бегут пить из нашего кипятильника. Разговор:

– Мамзель, вы выпачкали кофточку. Только портите народное достояние. Какая от вас польза: выгрузили полкуба, платье истратили на десять косых.

– Мамзель, а где вы служите?

– Нигде.

– А зачем ходите на субботник?

– Да вот хочу с хорошим человеком познакомиться, замуж пора выходить.

– А я другое думаю. Вчера закрыли все магазины на Невском, а владельцев и владелиц – пожалуйте на работу. А? Вы не из той ли сторонки доброволица?

Я обижаюсь и в запальчивости намекаю на трехлетнюю работу на фронте. Никто, конечно, не верит. Матросы дружно хохочут.

– Так вы воевали?

– Ну да.

– Муха говорит: «мы пахали»…

Последний час проходит, как в угаре. Дерево кажется железным, кружится голова, дрожат руки. Даже матрос устал.

Наконец, кончаем. В руках белеют завернутые в одинаковые пакеты куски хлеба. По всему берегу идут люди с такими же свертками, улыбаются нам устало и радостно и исчезают в белых сумерках. Они – братья».

Когда Лариса Михайловна, кончив работу, в изорванном ситцевом платье вышла на Адмиралтейскую набережную, встретилась там с Акимом Львовичем Волынским, 17-летней Лидией Ивановой, ученицей балетного отделения Театрального училища, и Львом Вениаминовичем Никулиным, который записал эту встречу. Балетная школа знаменитого А. Л. Волынского, литератора, искусствоведа, почетного гражданина Милана за книгу о Леонардо да Винчи, неизвестно почему находилась в ведении политотдела Балтфлота.

Однажды в своей школе он показал Ларисе Михайловне Лидию Иванову, девочку с гениальным прыжком. Лида первая из балерин взлетела над сценой и будто зависла в воздухе, как умел только Вацлав Нижинский. «Наша Цукки, наша Фанни Эльслер», – восторгался Волынский, когда Лида в два прыжка пересекала сцену Мариинского театра.

В 1924 году артистка Государственного академического театра оперы и балета Лидия Иванова двадцати лет утонет на взморье, у железной стенки портового Канонерского острова. Лодка с неисправным мотором перевернется от столкновения с пароходом «Чайка», идущим в Кронштадт. Из четырех пассажиров двое погибнут.

Лидия была любимицей горожан, не только балетной публики. Чуть ли не с каждой фотовитрины в городе улыбалось ее юное лицо. Она часто выступала в домах культуры, клубах, Павловском курзале вместе с труппой «Молодой балет», со своим однокашником и хореографом Георгием Баланчивадзе, с Александрой Даниловой, Николаем Ефимовым. После ее гибели они уедут на гастроли в Германию и не вернутся. На немецком пароходе с той же пристани возле Горного института. Гордость Петрополя Георгий Баланчивадзе создаст балетные симфонии как новый этап развития классического балета, доведя синтез музыки и танца до невероятного совершенства.

Лидочку Иванову высоко ценила Ахматова. Многие годы хранила ее портрет и неизменно отзывалась о ней как о «самом большом чуде петербургского балета». М. Кузмин разделял мнение Ахматовой и писал о Лиде: «Детская еще чистота, порою юмор, внимательность и пристальная серьезность. До самого конца скупость эмоций и сильно выраженных переживаний».

Стоят рядом у Адмиралтейства Лида Иванова и Лариса Рейснер. Обе чайки, но разной породы. В обеих влюблялись за очарование, восхищались их яркой энергией таланта. У обеих неимоверная насыщенность жизни, царственная свобода полета. Обе выдвинуты (затребованы) революцией. Не похожи друг на друга. Но зачем-то на какие-то мгновения «зависли» рядом друг с другом.

В Адмиралтействе

После прогулки Лариса Михайловна пригласила своих спутников в гости. Она жила в Адмиралтействе в квартире бывшего морского министра. Идти к ней надо было по темным, гулким, длинным коридорам, на стенах которых висели картины морских баталий и портреты знаменитых флотоводцев. У Раскольниковых были столовая, приемная, кабинет. Рабочая комната Ларисы с разбросанными на столе книгами и отдельными листами рукописей выходила окнами на Неву. В этой светлой, в четыре окна комнате рисовал Ларису Михайловну С. Чехонин. Вс. Рождественский вспоминает о другой, маленькой комнате: «…сверху донизу затянутой экзотическими тканями. Во всех углах поблескивали бронзовые и медные „будды“ калмыцких кумирен и какие-то восточные майоликовые блюда. Белый войлок каспийской кочевой кибитки лежал на полу вместо ковра. На широкой и низкой тахте в изобилии валялись английские книги, соседствуя с толстенным древнегреческим словарем. На фоне сигнального корабельного флага висел наган и старый гардемаринский палаш. На низком восточном столике сверкали и искрились хрустальные грани бесчисленных флакончиков с духами и какие-то медные, натертые до блеска сосуды и ящички, попавшие сюда, вероятно, из калмыцких хурулов. Лариса одета была в подобие халата, прошитого тяжелыми золотыми нитями, и если бы не тугая каштановая коса, уложенная кольцом над ее строгим пробором, сама была бы похожа на какое-то буддийское изображение».

В столовой, видевшей много поэтов, писателей, политработников, моряков, за круглым столом часто возникали споры, кончавшиеся иногда ссорами, как вспоминает Лев Никулин, сотрудник политотдела Балтфлота. Там же была сочинена шутливая поэма, Никулин передал, увы, только одну строфу:

… над тарелкой Городецкий уж склонился, как цветок,соединив гражданский, детский, ученый и морской паек.

Ученый паек – это от «Всемирной литературы»; детский – от общества «Капли молока», которое приглашало писателей читать лекции будущим матерям; морской – для тех, кто читал лекции или выступал со своими произведениями в клубах и школах Балтфлота. «Общеобразовательные курсы, партийные школы, курсы иностранных языков, курсы театральных инструкторов, драматическая студия, школы балета и фотографии, театр с драматическими, оперными и балетными спектаклями. И эти, как выражалась Лариса Михайловна, „флотские Афины“ выросли „на не слишком тучной ниве продовольственного пайка“» (Л. Никулин).

Лариса Рейснер помогла в получении морского пайка Николаю Гумилёву. Матросы, вспоминал Ю. Анненков, задавали лектору вопросы, часто и нецензурные. А Гумилёв мог читать стихи с упоминанием «портрета моего государя» или давать рискованные ответы. Его спросили: что нужно для того, чтобы писать хорошие стихи? Он ответил: вино и женщины. Не удивительно, что к декабрю проверочная комиссия политотдела лишила его пайка. В отличие от других пострадавших литераторов Гумилёв принял это решение как должное, без возражений, просьб и апелляций, свидетельствовал Л. Никулин. У П. Лукницкого записаны слова Ахматовой, сказавшей, что «озлобленная на Гумилёва Лариса лишила Гумилёва пайка».

Лариса Михайловна приглашала работать в политотдел Михаила Кольцова, с которым училась в Психоневрологическом институте Бехтерева. Для газеты «Утро в Кронштадте» нужны были специалисты. Кольцов к тому времени уже напечатал свои первые заметки в «Правде». Михаил увлекался в то время авиацией, стал первым среди журналистов, кто сделал «петлю Нестерова». Сам обладая кипучей энергией, он восхищался Ларисой Рейснер.

Дни с Блоком

Только полет и прорыв, лети и рвись, иначе – на всех путях гибель. Движение заразительно.

А. Блок

Вечером 2 августа Лариса Михайловна пришла домой вместе с Александром Блоком. За столом, кроме него, были Аким Волынский, Лев Никулин, родители Ларисы. «Они говорили о Карле Либкнехте (его хорошо знал Михаил Андреевич), о Скрябине и Розанове» (Л. Никулин).

Возобновление знакомства Ларисы и Блока (в 1918 году они вместе работали в Комиссии по изданию классиков в Зимнем дворце) произошло 20 июля 1920 года, что известно из дневниковой записи Блока от этого числа: «Вечером Городецкий и Лар. Мих. Раскольникова, Е. Ф. Книпович и Оцуп».

Сергей Городецкий, давний приятель Блока, вернулся в Петроград вместе с Раскольниковыми из Баку, где возглавлял литчасть политуправления Волжско-Каспийской флотилии. О его творчестве Лариса Рейснер написала еще в 1915 году в первом номере «Рудина» (статья «Краса»). В другой рецензии – на его книгу «Дальние молнии», прославляющую войну, живительную, «как воздух, как ветер», она с гневом писала: «Мещанская пошлость, в которой мы задыхались до войны, выходит из рук Городецкого». Симпатией он у нее не пользовался. Тем не менее 1 августа Сергей Городецкий посылает Ларисе Рейснер свои книги и автобиографию: «Дорогой друг, я написал Вам этапы своего мучительного литературного пути… Многое Вам во мне станет ясным. Сохраните эти листы – это единственное, что я о себе написал».

Рейснер и Городецкий 29 июля 1920 года присутствовали на вечере Блока в помещении Вольной философской ассоциации (Вольфилы) в здании бывшего Министерства народного просвещения на Чернышевой площади, дом 2. Со вступительным словом выступал Иванов-Разумник. Блок прочел поэму «Возмездие» и стихи.

А. Блок и А. Белый были учредителями Вольфилы, которая открылась, как и Дом искусств, в ноябре 1919 года.

У Блока с осени 1919-го развивалась сердечная болезнь, время от времени возникал жар, мучила одышка. Весной и летом 1920-го болезнь немного отпустила его, и это время стало для Блока периодом его оживленной литературной и общественной работы. Превозмогая болезнь, он всякое дело, порученное ему, доводил до конца и никогда не опаздывал на деловые собрания. «Все, знавшие его, – вспоминает Всеволод Рождественский, два года работавший с ним в одних организациях, – знавшие нелегкие условия жизни Блока, радостно наблюдали в нем подъем сил и пробуждение горячего интереса к жизни. Было в Блоке, несмотря на усталость от пережитого, что-то вечно молодое. Прошлое не вызывало в нем тени сожаления. О революции он говорил охотнее, чем о чем-либо другом. Беседовать с Блоком было нелегко. Он, казалось, взвешивал каждое слова и обязывал к этому других».

Лариса Рейснер в очерке «О Петербурге» выразила свое отношение к Блоку и надежду на поэта: «Неужели же в пустыне духа, которую третий год проходит борющаяся новая Россия, неужели в мертвом кольце осады, среди страданий, поражений и побед великого народа не подымется голос поэзии, науки и искусства, чтобы благословить, чтобы увенчать эти жертвы, это одиночество в целом мире, эту геройскую обреченность? Неужели никто, кроме Ал. Блока, не даст революции своего чистого имени и вечного стиха?»

О близости А. Блока к народной душе Лариса Рейснер писала в 1915 году. В статье «Душа поэта» Блок еще в 1909 году был убежден: «Всегда должна оставаться надежда, что в самый нужный момент раздастся голос читателя, ободряющий или осуждающий. Это даже не слова, даже не голос, а как бы легкое дуновение души народной, не отдельных душ, а именно – коллективной души. А ведь эта народная санкция, это безмолвное оправдание может поведать только одно: „Ты много ошибался, ты много падал, но я слышу, что ты идешь в меру своих сил, что ты бескорыстен и, значит, – можешь стать больше себя“».

Мысль Рейснер о том, что у Петербурга «нет большего и опаснейшего врага, нежели А. Блок», не осталась одинокой. По словам Даниила Андреева, Петербург в стихах Блока просвечивает «туманно-лиловым астральным своим обликом, порожденным бесплодным хаосом страстей». В отличие от А. Блока О. Мандельштам видел у Петербурга небесного двойника:

На страшной высоте блуждающий огонь,Но разве так звезда мерцает?Прозрачная звезда, блуждающий огонь,Твой брат, Петрополь, умирает…

Следующая запись в дневнике Блока (после 20 июля, когда Городецкий пришел с Ларисой Михайловной домой к Блоку) от 2 августа: «Весь день с Л. М. Раскольниковой. Утром с ней в Малом театре, вечером – на вечере Гумилёва и у них». В примечаниях есть уточнение, что они были на репетиции «Короля Лира». Речь Блока перед актерами о «Короле Лире» как бы продолжает диалог с Ларисой Рейснер.

«Справедливы слова одного английского критика о том, что в трагедии „Король Лир“ Шекспира „всюду для читателя расставлены западни“. Здесь простейшим и всем понятным языком говорится о самом тайном, о чем и говорить страшно, о том, что доступно, в сущности, очень зрелым и уже много пережившим людям.

Все в этой трагедии темно и мрачно… Чем же она нас очищает? Она очищает нас именно этой горечью. Горечь облагораживает, горечь пробуждает в нас новое знание жизни. Во имя чего все это создано? Во имя того, чтобы открыть наши глаза на пропасти, которые есть в жизни, обойти которые не всегда зависит от нашей воли. Шекспир мужественно ставит точку, предлагая «смириться перед тяжкою годиной»».

Гумилёв о «Всемирной литературе»

О деятельности писателей в издательстве «Всемирная литература», основанном осенью 1918 года, кратко, но всеобъемлюще написал Н. Гумилёв в «Письме для зарубежной печати». Обстоятельства появления письма Гумилёва таковы: в парижских «Последних новостях» в ноябре 1920-го была опубликована статья Д. Мережковского, где деятельность «Всемирной литературы» была охарактеризована как «бесстыдная спекуляция». Член редколлегии «Всемирной литературы» А. Я. Левинсон вспоминает, что Гумилёв был оскорблен смертельно, он хотел отвечать в той же заграничной газете. Но если доказать всю чистоту писательского подвига, всю меру духовной независимости писателей от режима, не значило ли это обречь на гибель и дело, и этих самых писателей? Письмо Н. Гумилёв написал, но публиковать его редколлегия не решилась:

«В зарубежной прессе не раз появлялись выпады против издательства „Всемирная литература“ и лиц, работающих в нем. Определенных обвинений не приводилось, говорилось только о невежестве сотрудников и неблаговидной роли, которую они играют. Относительно первого, конечно, говорить не приходится. Люди, которые огулом называют невежественными несколько десятков профессоров, академиков и писателей, насчитывающих ряд томов, не заслуживают, чтобы с ними говорили. Второй вывод мог бы считаться серьезным, если бы не был основан на недоразумении.

«Всемирная литература» – издательство не политическое. Его ответственный перед властью руководитель Максим Горький добился в этом отношении полной свободы для своих сотрудников. Разумеется, в коллегии экспертов, ведающих идейной стороной издательства, есть люди самых разнообразных убеждений, и чистой случайностью надо признать факт, что в числе 16 человек, составляющих ее, нет ни одного члена Российской Коммунистической партии. Однако все они сходятся на убеждении, что в наше трудное и страшное время спасенье духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно выбрал себе прежде. Не по вине издательства эта работа его сотрудников протекает в условиях, которые трудно и представить себе нашим зарубежным товарищам. Мимо нее можно пройти в молчании, но гикать и улюлюкать над ней могут только люди, не сознающие, что они делают, или не уважающие самих себя».

В августе 1920 года Николаю Гумилёву пришлось отвечать письмом на статью «Разложение интеллигенции» (Известия, 12 августа) своего бывшего соратника по акмеизму Сергея Городецкого, который обвинил своих коллег в том, что они саботируют, отлынивают от созидательной работы. «Литература и народ, – писал Гумилёв, – любовно тянутся друг к другу, только встреча их произойдет не на улице, пестрящей обрывками воззваний под выкрики митинговых ораторов, а в просторных светлых дворцах, превращенных в библиотеки, на зеленых лугах, возвращенных всем людям».

ДИСК

Вечер Николая Гумилёва, на котором были вместе с Александром Блоком Лариса Рейснер и Сергей Городецкий, состоялся в Доме искусств (ДИСКе) 2 августа 1920 года. Вспомним несколько редких фактов, которые связывают времена.

Владели участком от Морской улицы до набережной Мойки с тремя зданиями на нем с 1858 года братья Григорий и Степан Петровичи Елисеевы. Последний и жил в доме, который станет Домом искусств, со своей семьей, отдавая в аренду многочисленные помещения по Невскому проспекту и Морской улице. Потомки Степана Петровича вышли из «Торгового Дома Елисеевых» и организовали свои предприятия: страховое общество «Русский Ллойд» и два крупнейших частных банка, располагавшихся на первом этаже здания по набережной Мойки. На банковских бланках после революции написаны произведения многих обдисков (обитателей ДИСКа), в том числе «Алые паруса» А. Грина, «Мамай» Е. Замятина.

В 1862 году в доме Елисеевых было воссоздано Общество любителей шахматной игры, организованное за девять лет до этого графом Григорием Александровичем Кушелевым-Безбородко (1832–1870). Он был меценат, благотворитель, писатель, журналист, организатор и издатель журнала «Русское слово», талантливый шахматист, чья жизнь недостаточно еще оценена. Но одна книга о нем написана – «Идиот» Ф. Достоевского, где он является прототипом князя Мышкина.

Главными инициаторами создания клуба были литераторы. В донесении агента III Отделения сообщается: «Мысль об учреждении шахматного клуба принадлежала Герцену, от которого покойный Добролюбов получил ее во время своего путешествия за границу, и по приезде его эта мысль была осуществлена Григорием Александровичем Кушелевым-Безбородко. На вечерах этого клуба пропаганда революции велась всеми возможными способами».

Видимо, дух оппозиции был присущ гению этого места.

«В Доме искусств профессор Н. О. Лосский положил на стол часы, беспредметно улыбнулся и прочел лекцию о Боге как системе органического целого…» («Короткие рассказы» Ю. Тынянова). В прениях после доклада встал «идеологический агитатор, доктор Шапиро, у которого недоумение переходило в негодование: как же, ведь пришел слушать лекцию о Боге в системе „материалистического“ понимания» (Б. Н. Лосский).

Дом Елисеевых в конце XIX – начале XX века часто называли «Домом благородного собрания». Это был артистический, литературный, музыкальный центр Петербурга. Отрадно сознавать, что благородный дух не исчез даже из кухни дома: «У нас в ДИСКе на кухне получают дешевые обеды, встречаясь галантно, бывший кн. Волконский и быв. княжна Урусова. На кухне около 15 человек прислуги – и ни одного вора! Поразительно. Это аристократия нашего простонародья. Но где найти 15 честных интеллигентных людей? Я еще не видел в эту эпоху ни одного» (Дневник К. Чуковского).

«Все этажи консерватории звучат, как разом играющие десятки музыкальных табакерок. Все пронизано музыкой, и даже не музыкант, попадая в консерваторию, переходит на какую-то новую удивительную волну, она захватывает его и несет. В Доме Искусств этой волной была поэзия» (М. Слонимский).

В 1921 году ДИСК не раз закрывали и открывали, пока окончательно не закрыли в 1923-м. Откроем его еще раз выдержками из протокола, который вел по просьбе К. Чуковского А. Блок.

«Открытие Дома искусств 19 ноября 1919 года.

Присутствовали: М. И. Бенкендорф (она же Будберг. – Г. П.), А. Н. Тихонов, М. В. Добужинский, Ю. П. Анненков, В. А. Щуко, В. И. Немирович-Данченко, А. А. Блок, К. И. Чуковский, А. Я. Левинсон, Ф. Д. Батюшков, А. Е. Кауфман, П. В. Сазонов, Н. С. Гумилёв, С. Тройницкий, Альб. Н. Бенуа, С. Ф. Ольденбург, Е. И. Замятин, В. Н. Аргутинский-Долгоруков.

2. А. Н. Тихонов читает о целях и задачах Дома Искусств.

3. Разносят настоящий чай, булки из ржаной муки, конфеты елисеевские. Н. С. Гумилёв съедает три булки сразу. Все пьют много чаю, кто успел выпить стакан, просит еще, и ему приносят.

6. Ю. П. Анненков ест безостановочно… 8. А. Е. Кауфман говорит о толках.

11. К. И. Чуковский опровергает слухи.

12. С. Ф. Ольденбург благодарит К. И. «Аплодисман».

13. А. Н. Тихонов предлагает избрать председателя, его товарища и секретаря, выдвигая А. М. Горького, М. В. Добужинского и Е. И. Замятина. Принято.

14. М. В. Добужинский отказывается.

15. Его просят не спячиваться.

16. Бедный согласился.

Дело становится серьезным. Обязанности секретаря переходят к М. И. Бенкендорф.

Ал. Блок» (Чукоккала. М., 1979).

Чай с сахаром и булка были в то время необычными явлениями, поясняет Чуковский, Блок внес их в протокол, а Анненков нарисовал их в Чукоккале. Добужинский сделал булку с фундаментом Дома искусств.

Двадцать первого июня и 5 июля 1920 года в ДИСКе состоялись два вечера Александра Блока, он читал стихи, его жена – поэму «Двенадцать». Оба прошли при переполненных залах с оглушительным успехом. «Но Блок печален и говорит: „Все же этого не было!“ – показывая на грудь» (Дневник К. Чуковского).

Из дневника Ады Ивановны Оношкович-Яцыной:

«2 августа 1920 г. В малиновой гостиной заняты все стулья и кресла и сидят на ковре. Два окна закрыты ставнями, а на фоне третьего колючий, сутулый, в лиловой куртке – Ремизов, он читает. И голос его звучит таинственно и уютно.

В большой столовой мы все «лозинята» сгруппировались в углу и углубились в маленький томик Леконт де Лиля. За столом: Чуковский, Пяст, Волынский, Гумилёв, Оцуп, Георгий Иванов, Полонская. А у окна в большом кресле – Лозинский читает свой перевод «Эринний»…

Затем в зале звонко взлетают отточенные рифмы. Это – Гумилёв».

Ада Ивановна называет Гумилёва Гум, отсюда прозвище «гумилята», как от Лозинского – «лозинята». А дети ДИСКа звали Гумилёва «Дядя изысканный жираф». На афише значилось:

ДИСК. 2 августа. Понедельник. Вечер Н. Гумилёва. Начало в 19 час.

1. Из африканских воспоминаний. Проза.

2. Дитя Аллаха.

3. Стихи.

Вечера Николая Гумилёва всегда имели успех. Это уже был третий его вечер в ДИСКе за этот год. Подошла ли Лариса Михайловна к Гумилёву на том вечере? Или, может, он подошел к Блоку и к ней? В декабре того же года Лариса жаловалась Мандельштаму (по его словам), что Гумилёв с ней не кланяется. Скорее всего, не подошел, потому что был с Ольгой Арбениной, очень ревнивой.

«Болдинская осень» Гумилёва

У Николая Гумилёва началась его «Болдинская осень». Даже затворничество на природе предоставила ему судьба – на правом берегу Невы, в «Первом доме Отдыха». В восьмом номере журнала «Вестник литературы» за 1920 год отмечено, что во время отдыха Гумилёв выступал на вечерах со стихами и воспоминаниями о своих африканских скитаниях. Одновременно Гумилёв немало писал. Он заканчивал следующие свои работы:

1. «Теория „интегральной поэтики“». Этот курс был читан в Институте живого слова, в студии Дома искусств и пр.

2. «Поэма Начала». Состоит из 18 песен, разделенных на шесть книг: 1) «Дракон»; 2) «Друиды»; 3) «Война»; 4) «Мятеж»; 5) «Огонь и вода»; 6) «Потоп». Действие происходит в Лемурии, предшественнице Атлантиды. Концепция автора выделяет последовательную смену четырех классов творцов (друидов, воинов, купцов и народа).

3. Переводы стихов Жана Мореаса, современного французского поэта.

Из дневника Ольги Арбениной: «Лето становилось засушливым. Гумилёв уезжал на правый берег Невы – дача Чернова, и я обещала его навестить. Приехала на пароме, он встретил меня, и мы пошли по дороге. На пригорке сидела целая куча ребят (не цыганята, а русские дети), они сказали хором Гумилёву: „Какая у вас невеста красивая!“ Он был очень доволен, а я смутилась».

Читала ли Лариса Михайловна последние, мудрые и глубокие, стихи зрелого Гумилёва? Наверное, они ходили в списках, что-то новое Гумилёв читал на вечерах. Что сказала бы Лариса Рейснер о «Поэме Начала»? Возможно, отметила бы, что муза его ведет все выше и дальше от земного, насущного ради «неоспоримого совершенства иного мира, чистой мысли и творчества», как думали многие ее современники. Понимала Гумилёва Ахматова: «Гумилёв поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк».

Предоставим слово Николаю Гумилёву (его статья «Читатель» должна была стать вступлением к книге по теории поэзии; опубликована в Берлине в 1923-м): «Поэзия и религия – две стороны одной и той же монеты. И та и другая требуют от человека духовной работы. Но не во имя практической цели, как этика и эстетика, а во имя высшей, неизвестной им самим. От личности поэзия требует того же, что религия от коллектива. Во-первых, признания своей единственности и всемогущества, во-вторых, усовершенствования своей природы. Поэт, понявший „трав неясный запах“, хочет, чтобы то же стал чувствовать и читатель. Ему надо, чтобы всем „была звездная книга ясна“ и „с ним говорила морская волна“».

Из беседы с лондонским журналистом К. Э. Бехгофером в 1917 году: «Поэзия мистическая… ныне переживает возрождение только в России, где она связана с религиозными идеями народа. В России по-прежнему велико ожидание Третьего Завета. Ветхий Завет – Бога-Отца, Новый Завет – Бога-Сына, Третий Завет – Бога-Духа Святого, Утешителя… и мистическая поэзия параллельна этому ожиданию». На вопрос, существует ли связь между поэтической драмой и мистической поэзией, Гумилёв ответил: «Мне кажется, что они ведут в разные стороны. Одна – о душе, другая – о Духе. Когда сегодняшний поэт чувствует ответственность за себя перед миром, он старается обратить свою мысль к поэтической драме как к высшему выражению человеческой страсти, чисто человеческой страсти. Но когда он задумывается о конечной судьбе человечества и о загробной жизни, он неизбежно обратится к мистической поэзии».

Первая песнь из книги «Дракон» опубликована в первом альманахе Цеха поэтов, вышедшем в 1921 году еще при жизни Гумилёва. Ахматова на своем экземпляре «Огненного столпа» написала: «Сравнить „Слово“ с „Драконом“».

В опубликованной первой песне «Поэмы Начала» жрец Лемурии Морадита спрашивает последнего умирающего дракона о тайнах мира. Наброски песни второй из книги «Дракон» опубликованы в сборнике ЦГАЛИ «Встречи с прошлым» (Вып. 7. М., 1990). Из ответа дракона приведем начало:

Мир когда-то был легок, пресен,Бездыханен и недвижим,И своих трагических песенНе водило время над ним.А уже в этой тьме суровойТрепетала первая мысль,И от мысли родилось слово,Предводитель священных числ.В слове скрытое материнствоОтыскало свои пути:– Уничтожиться как единствоИ как множество расцвести.Ибо в мире блаженно-новом,Как сверканье и как тепло,Было между числом и словомИ не слово, и не число.Светозарное, плотью сталоЗвуком, запахом и лучом,И живая жизнь захлесталаЗолотым и буйным ключом.Но распавшиеся частицыДруг ко другу вновь повлекло,И, как огненные зарницы,Полыхнуло добро и зло…

В редакции «Всемирной литературы» Блок и Гумилёв много говорили друг с другом. Блок, ведомый мистической «Прекрасной Дамой», видел гибель Вселенной. Гумилёв, ведомый Музой Дальних Странствий, видел сквозь драконий ужас «Поэму Начала».

Вечер Ларисы Рейснер и Сергея Городецкого

Через день после вечера Гумилёва, 4 августа, Блок вновь встретился с Ларисой и Сергеем Городецким. В Тенишевском зале. Рейснер и Городецкого приняли в недавно организованный Союз поэтов. Кстати, одно время его секретарем была Эмилия Петровна Колбасьева, закадычная подруга Екатерины Александровны Рейснер.

Перед выступлением новых членов Союза Александр Блок сказал:

«Сегодняшний вечер – первый вечер, устраиваемый только что организованным Союзом поэтов. Мы не хотим никого насиловать, слишком уважая индивидуальность отдельного творца, но, может быть, без насилия может образоваться у нас какое-то ядро, которое свяжет поэзию с жизнью хоть немного теснее, чем они были связаны до сих пор. Я говорю так потому, что великий вопрос о противоречии искусства и жизни существует искони, с тех пор как возникло искусство, – и ясно, что этот великий вопрос не может не возникнуть с новой остротой и силой в великую эпоху, подобную нашей…

Позвольте мне возвратиться к этому вечеру и сказать в заключение, что мы хотим верить, что не случайно как раз в тот момент, когда мы начали организацию Союза, возвратились в Петербург исконные петербуржцы – Сергей Городецкий и Лариса Рейснер и что мы имеем возможность начать свою открытую деятельность с их выступления. Мы их давно не слышали и не знаем еще, какие они теперь, но хотим верить, что они не бьются беспомощно на поверхности жизни, где столько пестрого, бестолкового, темного, а что они прислушиваются к самому сердцу жизни, где бьется – пусть трудное, но стихийное, великое и живое, то есть, что они связаны с жизнью; а современная русская жизнь есть революционная стихия… они дышат воздухом современности, этим разреженным воздухом, пахнущим морем и будущим; настоящим и дышать почти невозможно, можно дышать только этим будущим. И, может быть, если бы все мы с трепетом и верой в величие эпохи приникли ближе к сердцу этой бурной стихии, осуществилось бы то, о чем думать сейчас трудно, и стихи стали бы стихийней, и Союз наш стал бы не только профессиональным союзом, а союзом более реальным, глубоким и новым. Достижение этого зависит от всех нас и от тех товарищей, которые пожелают с нами работать».

Вскоре после 4 августа состоялся вечер Городецкого в здании городской думы на Невском проспекте. Со вступительным словом выступила Лариса Рейснер. Рассказал об этом в «Устных рассказах» по радио Николай Тихонов:

«Я удивился сочетанию этих имен. В июле 1914 года, когда была объявлена война, черносотенцы носили по городу портрет Николая II. И со всех сторон стремились к Дворцовой площади. На балкон вышел царь, и вся площадь встала на колени и пела „Боже, царя храни“. С. Городецкий написал стихотворение, где описал всю эту сцену, и напечатал его в журнале „Нива“. Это сразу отвратило от него всю интеллигенцию.

Народ на вечере был самый разный. Молодежь, студенты, молодые рабочие, женщины. Эти люди представляли зрелище восторженное, они все были обносившиеся, полуголодные, скромные. И вдруг перед ними появилась красотка. Первый раз в жизни я ее видел и она производила впечатление какого-то видения из другого мира. С первых же слов красотки начался полный разгром Городецкого.

После такого вступления участнику можно только возмутиться и протестовать… Городецкий подошел к ней, горячо поблагодарил за выступление и даже поцеловал почтительно ее руку…

В то время я дружил с блестящим моряком Сережей Колбасьевым. Оказалось, что мать Колбасьева и мать Ларисы подруги детства. Екатерина Александровна очень меня полюбила, и я пользовался в ее доме большим гостеприимством. Она и объяснила мне тот странный вечер… Лариса отказала Городецкому в своем выступлении, но Городецкий признался, что ее имя уже напечатано в афише, «потому что я был уверен, что вы согласитесь»».

Георгий Иванов, судя по воспоминаниям, был с Гумилёвым на этом вечере и привел слова Рейснер о Городецком: «Кто из нас бросит в него камень? У кого из нас руки не выпачканы… грязными чернилами „Речи“. Он заблуждался, – теперь он наш». Гумилёв сказал, пожимая плечами: «В самом деле, как в него бросишь камнем? Мы же эту его невменяемость поощряли, за нее, в сущности, и любили его. Ведь не за стихи же? Вот он и продолжает играть в пятнашки. Только, – прибавил он, – теперь я вижу – Бог с ней, с этой детскостью. Потерял я к ней вкус. Лучше уж жить с обыкновенными, не забавными, отвечающими за себя людьми».

Верхом на Острова

Самый частый ритм встреч Рейснер и Блока пришелся на август 1920 года: 29 июля – 2 августа – 4 августа – 11 августа – 13 августа – 15 августа – 27 августа, судя по дневниковым записям Блока. Л. Никулин вспоминал, что «петербуржцы много злословили по поводу прогулок верхом на вывезенных с фронта лошадях, – эти „светские“ прогулки Ларисы Рейснер и Блока в то время, когда люди терпели лишения, были неуместны». Кто-то из романистов, имя Никулин скрыл, уделил большое место «всаднику и всаднице – пара ехала шагом и вела долгие беседы». Одну фразу из бесед Никулин приводит: «И вдруг Блок сказал мягко, с грустной иронией – Вчера одна такая же, как вы, красивая и молодая, убеждала меня писать прямо противоположные стихи».

В первом издании воспоминаний (1922) М.А.Бекетова писала, что «А. А. охотно ездил верхом и вообще не без удовольствия проводил время с Ларисой Рейснер, так как она молодая, красивая и интересная женщина, но в партию завербовать ей, все-таки, не удалось».

Надежда Павлович, с которой в это же время был дружен Блок, вспоминала: «Лариса Рейснер была красавицей с точеным холодным лицом. Очень умна, очень обворожительна, дивно танцевала, напоминала женщин эпохи Возрождения. Одно время Блок встречался и катался с ней верхом, но, ценя ее ум и красоту, относился к ней с несколько опасливым интересом. В ней чувствовалось что-то неверное, ускользающее».

В «Записных книжках» Блока только один раз упоминается верховая прогулка: «11 августа. О Вл. Соловьеве – речь (готовилась для вечера памяти философа в Вольфиле. – Г. П.). – С Л. М. Рейснер на Стрелку верхом. Вечер у Рейснеров, – Чуковский».

На Стрелку Елагинского парка всадники ехали по любимой ими Большой Зелениной улице. Обитатели зеленинских домов входили в судьбу Ларисы Рейснер и после ее переезда. Оказалось, в доме 3 в 1905 году жил Колчак с женой, лечился от «полярного» ревматизма, приходил в себя после японской войны.

В доме 13 – доме Императорского человеколюбивого общества для бедных – с 1900 по 1919 год жил Юрий Анненков. Ему-то и признался Блок, что любит эту улицу, а Анненков в иллюстрациях к «Двенадцати» отразил силуэты домов именно этой части Петроградской стороны.

Трактир, где на обоях голубые кораблики, запечатленные Блоком в лирической драме «Незнакомка», еще стоял, он исчезнет в 1940-е годы.

Подъехали к дому Рейснер. «Здесь мы начинали, я и мои двадцать лет», – возможно, повторит Лариса Михайловна свою фразу и о «Рудине» расскажет обязательно, потому что подарит Блоку все восемь номеров журнала. В дневнике 7 марта 1921 года Блок оставит записи о «Рудине»:

«В 1915–1916 гг. Рейснеры издавали в Спбурге (Санкт-Петербурге. – Г.77.)журнальчик «Рудин», так называемый «пораженческий» в полном смысле, до тошноты плюющийся злобой и грязный, но острый. Мамаша писала под псевдонимами рассказы, пропахнувшие «меблирашками». Профессор («Барон») (М. А. Рейснер. – Г. П.)писал всякие политические сатиры, Лариса – стихи и статейки. Злые карикатуры на Бальмонта (№ 1), Городецкого, Клюева, Ремизова и Есенина по поводу «Красы» Ясинского и «Биржевки» (№ 1), Ларисса (Л. Храповицкий) о грязи и порнографии Брюсова. Отвратительная по грязи карикатура на Струве (№ 3). Ругают Л. Андреева (после уже того, как он выгнал их из своего дома, как рассказывали они сами мне). Мамаша пишет «Из воспоминаний поруганного детства», папаша – статью «Дураки» (№ 4) – очень зло. Там же карикатура на С. Венгерова и на Горького. Прозрачная статья о Распутине под заглавием «Свинья» с рисунком (свинья на кровати среди голых женщин)… Карикатуры… На Бурцева и его «Былое» – там же. В № 6 – связанные внутренно статьи Лариссы (Л. Храповицкий) и Н. А. Нолле – «Цирк» и «Тапер». В том и другом – особенно злой taedium (отвращение. – Г. П.), ненавистничество особого рода… Статья Лариссы «Через Александра Блока к Северянину и Маяковскому», где обо мне сказано лестно: что я не был никогда революционером и реформатором, что я большой и незабываемый, мое влияние громадно, как влияние абстрактной идеи, что у меня – полутона, бледный цветок, завершение и пр. <…>

Журнальчик очень показателен для своего времени: разложившийся сам, он кричит так громко, как может, всем остальным о том, что и они разложились. Эта злоба и смрад меня тогда, сколько помню, касались мало, я совсем ушел в свою скорлупу. Да и журнальчик я увидал только прошлой осенью, в период краткого знакомства с Рейснерами».

Знала ли Лариса судьбу владельца дома, где жила их семья и мимо которого они с Блоком ехали? Герцог Николай Николаевич Лейхтенбергский, генерал, был одним из немногих в Генштабе, пытавшихся отговорить Николая II от отречения. В 1918-м герцог эмигрировал на юг Франции, занялся виноделием, прославил вино «Богарне». В 1919 году коллекция картин и оружия Лейхтенбергских поступила в Эрмитаж. Его старший сын Николай воевал в армии Деникина, после войны в Мюнхене был директором Донского хора.

Дух есть музыка

Что общего было у Александра Блока с Ларисой Рейснер? Стихийность.

Два всадника, два романтика. Незадолго до «Двенадцати» в статье «Интеллигенция и революция» Блок дал еще одну формулу переживаемой эпохи: «"Мир и братство народов" – вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чем ревет ее поток. Вот музыка, которую имеющий уши должен слышать. <…> Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в „то, чего нет на свете“, а в то, что должно быть на свете…»

И Блок слушал фронтовые рассказы Рейснер. И она, конечно, разделяла его мысли о двух сторонах революции, изложенные в статье:

«Что же вы думали? Что революция – идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ – паинька? Что сотни жуликов, провокаторов, черносотенцев, людей, любящих погреть руки, не постараются ухватить то, что плохо лежит? И, наконец, что так „бескровно“ и так „безболезненно“ и разрешится вековая распря между „черной“ и „белой“ костью…

Как аукнется, так и откликнется. Если считаете всех жуликами, то одни жулики к вам и придут. На глазах – сотни жуликов, а за глазами – миллионы людей, пока «непросвещенных», пока «темных»…

Надменное политиканство – великий грех. Чем дольше будет гордиться и ехидствовать интеллигенция, тем страшнее и кровавее может стать кругом».

Их диалог дает И. Оксенов:

«– Александр Александрович, – идите по своему пути до конца, сделайте еще один шаг, – если бы вы открыто заявили о том, что новая советская Россия вам близка и дорога.

А Блок отвечает:

– Партия – это власть, всякая партия тяготеет к власти, а власть мне – лично мне – противна, и я никогда не возьму ее в руки. Вот почему я не пойду в партию, хотя это не значит, что я – «вне политики». Быть вне политики, это, может быть, такой же грех против музыки мира, как и посягать на тайную свободу, которая необходима художнику. Я прошу вас – не будем больше говорить на эти темы. Мне трудно говорить о вещах, в которых я не все понимаю. А порою мне кажется, что я не понимаю в мире ничего».

В. Орлов в книге о Блоке приводит «верховую легенду». Будто бы лошадь у Александра Александровича споткнулась, но он успел выдернуть ноги из стремян, спрыгнуть и не упасть. «Вот настоящий мужчина», – восхищенно произнесла Лариса.

Через Крестовский мост в конце Большой Зелениной улицы всадники выехали на Крестовский остров. Голубая звезда явилась Поэту в драме «Незнакомка» именно на этом мосту. О чем они говорили, когда переехали мост? Возможно, о поэзии, музыке, революции, мысли о которых Блок выразил в своих статьях.

«Душа кровь притягивает. Бороться с ужасами может лишь дух. К чему загораживать душевностью пути к духовности? Прекрасное и без того трудно. А дух есть музыка».

«Что такое гармония? Гармония есть согласие мировых сил, порядок мировой жизни. Из хаоса рождается космос, стихия таит в себе семена культуры, из безначалия создается гармония».

«Что такое поэт? Он пишет стихами, то есть приводит в гармонию слова и звуки, потому что он – сын гармонии. На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, – катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир… Вначале была музыка. Музыка есть сущность мира. Мир растет в упругих ритмах. Ритм задерживается, чтобы потом „хлынуть“. Рост мира есть культура. Культура есть музыкальный ритм».

«О Врубеле рассказывали легенду, что художник переписывал голову Демона до 40 раз. И однажды кто-то увидел его за работой, когда на холсте была голова неслыханной красоты. Но он ее переписал вновь и испортил. Нам, художникам, это не важно… ибо важнее всего лишь факт, что творческая энергия была затрачена, молния сверкнула, гений родился…

Что такое «гений»?.. Налетает глухой ветер из тех миров, доносит обрывки шепотов и слов на незнакомом языке, мы же так и не слышим главного. Гениален, быть может, тот, кто сквозь ветер расслышал целую фразу, сложил слова и записал их; мы знаем не много таких записанных фраз, и смысл их приблизителен, однозначащ: и на горе Синае, и в светлице Пречистой Девы, и в мастерской великого художника раздаются слова: «Ищите Обетованную Землю». Кто расслышал – не может ослушаться, суждено ли ему умереть на рубеже, или увидеть на кресте распятого сына, или сгореть на костре собственного вдохновения…

В художнике открывается сердце пророка; одинокий во вселенной, не понимаемый никем, он вызывает самого Демона, чтобы заклинать ночь ясностью его печальных очей, дивным светом лика, павлиньим блеском крыльев, – божественной скукой, наконец… Падший ангел и художник-заклинатель: страшно быть с ними, увидать небывалые миры и залечь в горах. Но только оттуда измеряются времена и сроки; иных средств, кроме искусства, мы пока не имеем…

Врубель – вестник; весть его о том, что в сине-лиловую мировую ночь вкраплено золото древнего вечера. Демон его и Демон Лермонтова – символы наших времен: ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет. Мы как падшие ангелы ясного вечера, должны заклинать ночь».

– В «Двенадцати» вы тоже заклинали ночь? – могла спросить Лариса Рейснер.

Александру Блоку постоянно задавали вопрос: почему в поэме впереди красногвардейцев идет Христос?

Блок, судя по дневниковым записям, своего отношения к явлению Христа в поэме не менял, хотя во время работы над «Двенадцатью» и мучился сомнениями.

Вот некоторые фрагменты из его «Записных книжек» («Книжка пятьдесят шестая. Январь – декабрь 1918»):

«8 января. Весь день – «Двенадцать»».

«28января. «ДВЕНАДЦАТЬ»…»

«29 января. Азия и Европа. Я понял Faust'a (Фауста. – Г. П.).Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь… Сегодня я – гений».

«18 февраля. …Дело не в том, «достойны ли они Его», а страшно то, что опять Он (Христос. – Г.77.)с ними, и другого пока нет; а надо Другого —? – Я как-то измучен…»

«13 июня. У меня Р. В. Иванов. Рассказал… что священник Введенской церкви Егоров говорил в проповеди после службы о «Нашем пути» и «Двенадцати» (Христос там, где его не ждут)».

О многом, наверное, говорили Александр Блок и Лариса Рейснер, но их встречи шли к концу.

Тринадцатого августа 1920 года Блок помечает в записной книжке (61-й): «Кончена речь о Вл. Соловьеве. – Президиум и общее собрание поэтов в Вольфиле. Л. Рейснер, автомобильная история. Поэты, круги в глазах».

«Автомобильную историю» описал Лев Никулин (Знамя. 1939. № 9. С. 166).

После вечера в Адмиралтействе у Рейснеров Блок и Никулин возвращались домой вдвоем в машине штаба Балтфлота. За рулем сидел военный моряк.

«– Чья это машина, – внезапно спросил всю дорогу молчавший Блок, – мне кажется, я ее узнаю. На ней иногда мы приезжали в Следственную комиссию по делам царских сановников летом 1917-го. Большая синяя потрепанная машина. „Деллоне-Белльвиль“, – сказал Блок, – личная машина царя.

Не сказав более ни слова, он доехал до дома. Шофер-моряк подтвердил – правда, машина царя.

Этот разговор имел неожиданное продолжение. На спектакле в БДТ Блок подошел ко мне: «Я виноват перед вами, я сказал вам тогда о машине, о 'Деллоне-Белльвиль'. Потом я подумал о том, что вы уехали один в эту темную ночь в моторе, который принадлежал тому человеку. Не следовало вам об этом говорить»».

Еще одна помета Блока в записной книжке от 27 августа 1920-го: «Вечером заезжала Л. Рейснер с Е. Ф. Книпович по дороге на концерт».

И через месяц: «28 сентября. …Вечером мы с Любой и Рейснерами – в «Кривом зеркале», вечер Балтфлота».

Блок – Рильке – Гумилёв

Последняя запись Блока, где упоминается Лариса, от 18 января 1921 года: «Крещенский сочельник. Моховая: Л. Рейснер – Рильке и пр. (Ларисы так и не было…)».

Летом 1920 года Лариса Михайловна узнала о смерти немецкого поэта Р. Демеля и начала писать статью «Демель и Рильке до и после 1914». В коллекции библиофила М. С. Лессмана хранится книга Р. М. Рильке «Die Liebe der Magdaline» («Любовь Магдалины». Лейпциг, 1912). На книге надпись владельца: «Лариса Рейснер 1920». Исследователь творчества Рильке К. М. Азадовский считает, что поэзия Рильке в целом осталась Блоку малоизвестной: «Блок не расслышал совершенно особый, неповторимый голос своего германского собрата… О поэзии Рильке Блок должен был не раз слышать от Ларисы Рейснер. Есть основания думать, что Л. Рейснер обсуждала с Блоком отдельные аспекты своей работы».

Рильке, Блок, Гумилёв – космические поэты, приведенные в мир на рубеже глобальных перемен и на похожие пути. Они ищут за видимыми горизонтами будущее жизни, Земли, Вселенной, хотят «прикоснуться» к подлинному Богу, к изначальной истине, откровению о жизни. Они не только высокие, но великие поэты, считала Марина Цветаева.

«Блуждающий по России нищий и оборванный Христос молодого Рильке („Видение Христа“, 1897) и раскольничий „сжигающий“ Христос, которого искал Блок… имеют общий генезис, хотя внешне совершенно не похожи… Обоим свойственен культ иррационально-женственного начала. Не только Блок, но и Рильке пытались найти проявления этого начала в России» (К. Азадовский).

Имя Райнера Мария Рильке встречается в записях Блока один раз, 18 января 1921 года. Наверное, в планах «Всемирной литературы» стояло издание стихов Рильке в переводе Ларисы Рейснер.

Рильке знал стихи Блока. В Германии особенно популярны были «Двенадцать» и «Скифы». Эти произведения Рильке воспринимал как достоверные сведения о России: «В силу своего глубинного предназначения и призвания Россия – единственная страна, возложившая на себя всю бесконечность страданий, чтобы переродиться в них. Трудно сказать, какой она окажется, пережив их, но во всяком случае она будет иной, чем Запад, пытающийся обойти их стороной» (из письма Рильке Вальтеру). О смерти Блока Рильке узнал в июне 1922 года. «Очень жаль, – это огромная потеря для России. Я слышал, что после Пушкина Блок один из лучших поэтов России».

Лариса Рейснер любила Блока, Гумилёва, Рильке, Орфея; так любила поэзию, что ощущала магическое действие поэтического слова. А поскольку она, по ее словам, «свои пристрастия ставила выше своих убеждений», то судьба подарила ей роман с Гумилёвым, краткую дружественность с Блоком. Рационализм ее убеждений в конце концов гасил искры взаимопонимания с ней. Но между Блоком и Гумилёвым со своей любовью к Рильке стоит именно Лариса Рейснер. Чтобы знаково проявить их общность, соединить их, хотя бы ради одного, общего для всех троих открытия, сделать которое могли только великие поэты: «Прекрасное – та часть ужасного, которую мы можем вместить в себя» (Р. М. Рильке).

Все трое призваны в мир почти одновременно, с шагом (сдвигом) лет рождения и смерти приблизительно в пять лет. Года рождения: декабрь 1875-го (Рильке) – ноябрь 1880-го (Блок) – апрель 1886-го (Гумилёв); года смерти: 1921-й (Блок, Гумилёв) – 1926-й (Рильке).

В ветер вливайся! Влюбляйся в огонь вдохновенный,Рвущий из трепетных рук всё, что далось им на миг.Так созидающий дух, вечный строитель Вселенной,Любит в фигурах лишь ритм, – непрерываемый сдвиг.Р. М. Рильке

Лариса Рейснер, не ставшая поэтом, стала проводником связи между тремя великими поэтами. На мгновение. Но такие мгновения – неисчезающие.