57510.fb2 Лариса Рейснер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

Лариса Рейснер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

Глава 27«ОПРАВДАТЕЛЬНЫЙ ИЛИ ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ ПРИГОВОР?»

Каждая строка, каждая страница русской революции скреплена загорелой матросской рукой.

Лариса Рейснер

С Алексеем Михайловичем Ремизовым Ларису Михайловну познакомил, вероятно, Александр Блок. Сохранились два письма Ремизова к Ларисе, в одном из них – благодарность за «китайское кушанье» и признание: «Сочинять ничего не могу, а писать еще могу». В написании слов Ремизовым нет ни одной прямой линии, все буквы в завитушках, неповторяемых, фантастических. Сверхбарочный стиль.

Вечера Ремизова в разных местах в 1920 году были довольно часты. Его любили. Несколько сот человек от него получили Обезьяньи грамоты. Первая была нарисована в 1908-м, последняя в 1957 году, уже в Париже. В архиве Рейснер такая грамота сохранилась. От Обезвелволпала – Обезьяньей великой и вольной палаты, от царя обезьяньего Асыки Первого. Грамоты были со знаками разного достоинства. К примеру, П. Е. Щеголев был «старейший князь обезьяний», Ирина Одоевцева – оруженосец князя Гумилёва. Обезьяньи кавалеры: К. Петров-Водкин, А. Блок, Р. Иванов-Разумник. Е. Замятин – «епископ обезьянский Замутий». «Принятыми в члены Обезвелволпала считаются люди, свободные от косности в делах и помыслах, способные к творчеству, обладающие фантазией».

На афише вечера Ремизова в ДИСКе 19 июля 1920 года значилось: «"Жизнь не смертельная". Рассказы и Семидневцы (Русский Декамерон. Сны и сказки)».

Из манифеста Асыки: «Мы, милостью всевеликого самодержавного повелителя лесов и всея природы – верховный властитель всех обезьян и тех, кто к ним добровольно присоединился, презирая гнусное человечество, омрачившее свет мечты и слова, объявляем… что здесь в лесах и пустынях нет места гнусному человеческому лицемерию, что здесь вес и мера настоящие и их нельзя подделать и ложь всегда будет ложью, а лицемерие всегда будет лицемерием, чем бы они ни прикрывались, а потому тем, кто обмакивает в чернильницу кончик хвоста или мизинец, если обезьян безхвост, надлежит помнить, что никакие ухищрения пузатых отравителей в своем рабьем присяде… не могут быть допустимы в ясно-откровенном и смелом обезьяньем царстве… Дан в дремучем лесу на левой тропе у сороковца и подмазан собственнохвостно».

Гумилёв рассказывал Одоевцевой о том, что у Ремизова «через всю комнату протянута веревка, как для сушки белья. „Они“ – то есть Кикимора и прочая нечисть – все пристроены на ней. А за письменным столом сидит Алексей Михайлович, подвязав длинный хвост».

Рядом с Ахматовой

И так близко подходит чудесное

К развалившимся грязным домам..

Никому, никому не известное,

Но от века желанное нам.

А. Ахматова

Чертовщина противоречивых сведений о Ларисе Рейснер, как будто леший кружит в лесу, мешает выйти на встречу с ней в 1920 году. Насыщенность дней Ларисы ни понять, ни описать невозможно. От бесед с Блоком она могла пойти на матросские танцульки, где, переодетая в простую барышню, крыла матом, чтобы не раскрылся обман, если вдруг кто-то выскажет предположение, что видел ее в Адмиралтействе. Об этих танцульках рассказывал сопровождавший ее Всеволод Рождественский, переодетый матросом. Поэзия для нее – страсть, но и всевозможные танцы – тоже страсть.

Приехав в Петроград, Лариса узнала, что Николай Гумилёв женат на Анне Энгельгардт. Более того, с 1916 года (с некоторым перерывом) «женат» и на подруге Энгельгардт, актрисе Александрийского театра Ольге Арбениной. Увидев Ольгу в соседней ложе Мариинского театра, Лариса Михайловна послала ей коробку конфет. К ней, значит, не ревновала, называла ее «Моцартом». А на Гумилёва пойдет «жаловаться» к Ахматовой. Еще по приезде Рейснер пошлет Ахматовой мешок риса через Н. Павлович. Потом придет сама.

Павел Лукницкий, биограф Н. Гумилёва, с 1925 года записывал все разговоры с Анной Андреевной и другими людьми, которые касались Гумилёва или его близких знакомых. Каждое запомненное слово – драгоценно, но иногда слова столь отрывисты, что кажутся шифром, как азбука Морзе. Кроме того, Ахматова терпеть не могла сентиментальность, «большой сюсюк», как она называла лакированность событий, от этого ее рассказы часто кажутся противоречивыми, даже парадоксальными.

П. Лукницкий: «В августе (1920 года. – Г. П.) у Ахматовой было критическое положение. «Всемирная литература» совсем перестала кормить, Шилейко там ничего не получал. Его месячного жалованья хватало на полдня. Мешок риса от Рейснер разошелся почти весь по соседям, которые болели дизентерией. Себе, кажется, раза два сварила кашу.

Затем на три дня Нат. Рыкова увезла АА в Царское Село. Вернувшись, она получила от заведующего Русским музеем немного корешков с огорода, на один суп всего. Но варить суп было не на чем. АА пошла в Училище правоведения, где жил знакомый, у которого можно было сварить суп. Вернулась с кастрюлькой, завязанной салфеткой, и застала у себя Л. Рейснер – откормленную, в шелковых чулках, в пышной шляпе. Л. Рейснер пришла рассказывать о Николае Степановиче. Она была поражена увиденным, и этой кастрюлькой, и видом АА, и видом квартиры, и Шилейко, у которого был ишиас и который был в очень скверном состоянии. Ушла. А ночью, приблизительно в половине двенадцатого, пришла снова с корзиной всяких продуктов. А Шилейко она предложила устроить в больницу, и действительно, за ним приехал автомобиль, санитары, и его поместили в больницу.

…О Николае Степановиче Рейснер говорила с яростным ожесточением, непримиримо, враждебно, была – «как раненый зверь». Рассказала все о своих отношениях с ним, о своей любви, о гостинице и прочем».

«25.04.1928 года. АА: „Почему Лариса Михайловна в 20 году отзывалась о нем с ненавистью? Ведь она его любила крепкой любовью до этого. Не верно ли предположение о том, что эта ненависть ее возникла после того, как она узнала о романе Н. С. с А. Н. Энгельгардт в 1916 году параллельно его роману с ней? А не узнать она, конечно, не могла. Весьма вероятно, были и другие причины, которых я не знаю, но не эта ли была главной?“

…АА. тогда, в 21-м, не знала о Л. Р. ничего, что узнала теперь. Отнеслась к ней очень хорошо. Со стороны Л. Р. АА к себе видела только хорошее отношение. И ничего плохого Л. Р. ей не сделала…»

«9.01.1925 года. АА читает ему (М.Л.Лозинскому. – Г. П.) составленный сегодня список (тех, к кому нужно обратиться в Москве за воспоминаниями. – Г. П.): «Таким образом, я отвожу Нарбута и Ларису Рейснер. Вы согласны со мной?» М. Л.: "Нарбут? Нет, отчего? Я от Мандельштама слышал о нем, и то, что слышал – почтенно. Это очень странный человек – без руки, без ноги, но это искренний человек.

А вот Лариса Рейснер – это завиральный человек. Это Ноздрев в юбке. Она страшно врет и она глупая!" Засим М. Лозинский иллюстрирует лживость Л. Рейснер несколькими примерами».

Видимо, не дошло до Лозинского письмо Ларисы Михайловны, посланное ему весной 1920 года с фронта, где она просит простить ее, пытается объяснить ложь тоской на душе, потому что ее «жизнь рушилась».

Запись Лукницкого от 12 января 1925 года по поводу дурных отзывов М. Лозинского о Ларисе Рейснер: «АА: „Меня удивило, как Лозинский прошлый раз говорил о Л. Рейснер…“ Я: „А вы знаете, какова она на самом деле?“ АА: „Нет, я ничего не знаю. Знаю, что она писала стихи совершенно безвкусные. Но она все-таки была настолько умна, что бросила писать их…“»

Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой». Запись от 20 июля 1939 года:

«Я стала расспрашивать (Ахматову. – Г. П.) о Л. Рейснер – правда ли, что она была замечательная?

– Нет, о нет! Она была слабая, смутная. Однажды я пришла к ней в Адмиралтейство – она жила там, когда была замужем за Раскольниковым. Матрос с ружьем загородил мне дорогу. Я послала сказать ей. Она выбежала очень сконфуженная. Домой Лариса Михайловна отвезла меня на своей лошади. По дороге сказала: «Я отдала бы все, все, чтобы быть Ахматовой!» Глупые слова, правда?..»

П. Лукницкий весной побывал в Москве (запись от 14 мая 1925 года): «Мне удалось повидать всех, кого я имел в виду. Исключение – Лариса Рейснер, но ее сейчас нет в Москве».

В августе 1920 года председателю фабкома фабрики «Светоч» Корнилову пришло отношение: «Петербургский районный комитет Р. К. П. просит Вас предоставить тов. Пахомовой Екатерине (беспартийной) какую-либо работу на фабрике ввиду ее критического материального положения». Речь шла о матери Ларисы Михайловны. Почему Екатерина Александровна взяла себе девичью фамилию, неизвестно. Видимо, не так уж легко им жилось, как представлялось «общественному мнению».

Н. Гумилёв в голодное время поместил дочь Лену в Парголовский детский дом, где при своих детях работала Т. Б. Лозинская. Хотел и Лёву туда поместить вместе со своей матерью, но «АА это казалось непригодным для Лёвы, да и для Анны Ивановны – старой и не сумевшей бы обращаться с фабричными детьми. АА рассказала об этом Л. Рейснер. Лариса предложила отдать Лёву ей… АА, конечно, отказалась» (запись П. Лукницкого от 17 апреля 1925 года).

Под взглядом «Богоматери» Петрова-Водкина

Бурные события лета 1920-го помешали Ларисе Михайловне работать в литературно-художественной части политуправления Балтфлота, куда она была зачислена 31 июля, а уволена 10 сентября, как не приступившая «к исполнению своих обязанностей».

А Михаил Андреевич Рейснер активно выступал со своими лекциями. Например, 17 сентября в Кронштадте прошла его лекция о религии. О лекции в Доме ученых упоминает Г. Иванов («Петербургские зимы»): «Голос у профессора Рейснера был удивительно мягкий, „подкупающий“. Так же мягко, так же „душевно“, помню, звучал этот голос на каком-то официальном собрании в Доме ученых перед голодными и заморенными „дорогими коллегами“… профессор говорил о „святой науке“ и, попутно, о своих заслугах перед ней:

– Достаточно сказать, что в числе моих учеников есть трое ученых с европейскими именами, десять командиров Красной армии, четыре (особенно бархатная модуляция) председателя Чека».

Соединение сентиментальности и резкости, отзывчивости и театральности – в крови и отца, и дочери. От этого времени сохранилось письмо Ларисы к Михаилу Николаевичу Калинину, который прошел с Раскольниковыми весь фронт, одно время был флаг-секретарем командующего флотилией. Затем дружеские отношения резко прекратились, по какой причине, неизвестно, да и не важно. Интереснее другое: это письмо дает представление о Ларисе, какой она была, тем более что подобные письма в ее архиве мне больше не встречались:

«Дорогой Михаил Николаевич!

Сейчас получила Ваше письмо – и оно причинило мне острую боль и, кроме того, я ничего в нем не поняла.

Вы начинаете с того, что я Вас неверно поняла – то есть неверно истолковала Ваш приезд в Петроград, – как желание вернуться к Ф. Ф. и флоту. А между строк всего Вашего письма сквозит искреннее горе именно о том, что цель этой поездки не удалась и Ваше примирение с Федей не состоялось… Я не знала о том, что Ф. Ф. Вас не принял, но я не понимаю: я ему подробно рассказала наш с Вами разговор… Как мог Ф. Ф. на это все реагировать? Он понял, что и теперь, когда Вы, наконец, приехали к нам, Вы не желаете ни вполне признать Вашу глубокую неправоту, ни исправить ее делом, словом, не делаете ни одного прямого, вполне откровенного шага к объяснению…

Буду прямее Вас, скажу прямо, – да, терять Вас и в служебном, и в моральном отношении нестерпимо – тяжело. И было и есть. И именно поэтому, любя Вас, ни я, ни Ф. Ф. не пойдет на сделку с совестью, разгадывая настоящий смысл Ваших слов, которые все время скрывают и прячут и Ваше, простое, явное горе и, быть может, раскаяние, и желание вернуть прежнее. Скажите прямо, честно, без обиняков, что Вы хотите, и не мучьте ни себя, ни нас – этими письмами, в которых каждая строка противоречит тому, что под ней скрывается. Я пишу эти, б. м., резкие строки с самым нежным братским чувством. Надеюсь, что Вы это почувствуете, и поймете именно так. Сентябрь 1920. Лариса Рейснер».

Через какое-то время дружба с Михаилом Калининым восстановилась.

К своим обязанностям в политотделе Балтфлота Лариса Михайловна не приступила еще и потому, что ее мучила не только малярия, но и давняя болезнь ног, которая вынудила пойти на операцию.

В Психоневрологическом институте преподавал профессор ортопедии Роман Романович Вреден. Преподавал он также в Военно-медицинской академии. Был директором и лечащим хирургом Института ортопедии и травматологии в Александровском парке. Этот институт (до начала 1990-х) находился в построенном для него Р. Ф. Мельцером в 1902–1905 годах здании в стиле модерн. На стене здания сохранилось майоликовое панно в сиреневой тональности – изображение Богоматери. Лик Богоматери с огромными глубокими глазами удивительно красив. Панно сделано по рисунку К. С. Петрова-Водкина, для него это была первая монументальная композиция. Открыл Петрова-Водкина Мельцер, познакомившийся с ним в Хвалынске летом 1895 года.

Первый в России Ортопедический институт – по масштабу работ, по оборудованию – был на тот момент первым в мире. Директор института Вреден обладал незаурядными способностями как врач, обаянием и пользовался любовью у многих пациентов.

Ларисе Михайловне повезло, что именно такой хирург делал ей операцию. 27 сентября Роман Романович прислал ей записку:

«Глубокоуважаемая Лариса Михайловна!

Приношу Вам глубокую благодарность за всё присланное и надеюсь, что Вы вскоре позабудете послеоперационные огорчения… Прошу передать мой сердечный привет родителям, мужу и остаюсь всегда готовый к услугам».

От Елизаветы Николаевны Калининой, вероятно сестры Михаила Калинина, Ларисе Рейснер пришло письмо: «Очень рада за Вас, Вам ведь хотелось в Петроград… Сюда до меня доходили тревожные слухи о Вашем здоровье, но слава Богу все хорошо и не придется больше Ларочке приделывать больших бантов к туфлям…»

Встреча с Уэллсом

Недалеко от Ортопедического института, на Кронверкском проспекте, 23, с 1914 по 1921 год жил М. Горький. Лариса Михайловна не раз бывала у него. Виктор Шкловский вспоминал:

«Ход к Горькому был по черной лестнице. Потом двери в теплую кухню, за ней холодные комнаты. Столовая с переносной печью. Топили разломанными ящиками.

За столом сидит Горький. Во главе стола – Мария Федоровна, женщина уже не молодая, очень красивая. Перед ней чайник, самовар. Остальные люди меняются. Я тут бывал часто. Приходила Лариса Рейснер с восторженными рассказами. Она потом говорила, что Мария Федоровна в ответ на ее восторги накрывала ее, как чайник, теплым футляром».

В своей книге «Жили-были» Шкловский щедр на живые детали, и одна из них довольно ярко характеризует Ларису:

«Помню, как-то Маяковский пришел в „ Привал комедиантов“ с Лилей Брик. Она ушла с ним. Потом Маяковский вернулся, торопясь.

– Она забыла сумочку, – сказал он, отыскав маленькую черную сумочку на стуле. Через столик сидела Лариса Михайловна Рейснер, молодая, красивая. Она посмотрела на Маяковского печально.

– Вы вот нашли свою сумочку и будете теперь ее таскать за человеком всю жизнь.

– Я, Лариса Михайловна, – ответил поэт, – эту сумочку могу в зубах носить. В любви обиды нет».

В конце сентября 1920 года на квартире у Горького остановился приехавший из Англии Герберт Уэллс с двумя сыновьями (которые вскоре уже играли в футбол со сверстниками во дворе Тенишевского училища).

В ДИСКе 30 сентября в 17 часов в честь Уэллса был дан банкет. О нем написали многие его участники, в том числе и М. Слонимский: «Длинные столы в большом зале были накрыты чистыми скатертями Елисеева. На столах не только хлеб и колбаса, но даже палочка давно не виданного шоколада. Горело электричество, топилась печь. М. Горький и Уэллс сидели друг против друга. За столом большая группа журналистов из закрытых буржуазных газет. Одни из них, рассказывая о жизни, просили помощи, но намеками… „Мы лишены права говорить членораздельно“. Апогеем было выступление Амфитеатрова. По обилию сочиненных книг он был равен только Боборыкину… и был невероятных объемов сам».

Рассказ М. Лозинского о речи Амфитеатрова записала в дневник А. И. Оношкович-Яцына:

«Амфитеатров сказал чудную речь, которую Горький даже предпочел не переводить для Уэллса на английский, что-то вроде следующего:

«Вы попали в лапы доминирующей партии и не увидите настоящую жизнь, весь ужас нашего положения, а только бутафорию. Вот сейчас – мы сидим здесь с вами, едим съедобную пищу, все мы прилично одеты, но снимите наши пиджаки – и вы увидите грязное белье, в лучшем случае рваное или совсем истлевшее у большинства»… А сам Уэллс говорил о нашем дурном правительстве, что М. И. Бенкендорф дипломатично пропустила, переведя «более чем странный опыт» как «великий опыт»».

Лариса Михайловна была на банкете, о чем свидетельствует ее письмо к Герберту Уэллсу, оборванное на желании объяснить поведение Амфитеатрова:

«Глубокоуважаемый т. Уэллс! Заранее прошу извинить за это письмо, но Ваш приезд в Россию глубоко волнует многих из нас – есть что-то торжественное и победное в том, что Уэллс живет в наших полуразрушенных городах, видит наши развалины и муки и дух творчества, над ними пребывающий.

…И почему-то нам страшно, как подсудимым, которым Вы должны вынести от лица мужей Англии оправдательный или обвинительный приговор. Вы – Уэллс, Вы не должны, не можете ошибиться. Все мы твердо верим зоркости Ваших глаз, тонкости Вашего социального слуха – ведь это Вы под современной государственностью угадали схемы грозных утопий, предсказали великий упадок буржуазной общественности и под асфальтом лиц угадали глухую и беспощадную борьбу Морлоков и Эльфов, происходящую и сейчас в кромешном мраке подвалов и рабочих предместий. И все предсказанное Вами сбылось и сбывается. На молодое социалистическое человечество уже обрушились марсиане со своей блокадой, со своей технической силой… Выстроена, наконец, машина времени, поглощающая в огне революции десятилетия и века медленного исторического прозябания. Совершилось, наконец, самое чудное из чудес, о котором мы грезили детьми и плакали на рубеже возмужалости. – Спящий проснулся. К сожалению, Вы не увидите русских окраин, не увидите, вероятно, фронта гражданской войны и всего, что связано с этим героического и тяжелого, но печальнее всего то, что в обеих столицах Вы встречены были остатками русской интеллигенции, и что эта…»

Уэллс ответил книгой «Россия во мгле»:

«Мы пробыли в России 15 дней; большую часть из них в Петрограде, по которому мы бродили совершенно свободно и самостоятельно и где нам показали почти все, что мы хотели посмотреть. В этой непостижимой России, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке… В умирающей с голоду России сотни людей работают над переводами; книги, переведенные ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое недоступно ни одному другому народу».

Рейснер и Гумилёв в Союзе поэтов

Только тогда и там, в Петербурге, чувствовалась эта горячая, живая связь слушателей с поэтами, эта любовь, овации, бесконечные вызовы. Поэтов охватывало ощущение счастья от благодарного восхищения слушателей.

И. Одоевцева

Объединяло людей искусство. В Союз поэтов принимали по качеству стихов, иногда в порядке аванса на будущее, но независимо от политических убеждений. Однако существовала конфронтация литературных пристрастий. Поэты разделились на два лагеря, одни поддерживали Блока, другие – Гумилёва.

Третьего сентября 1920 года Союз поэтов обрел собственное помещение: Литейный, дом 30 (дом Мурузи), квартира 7.

Оказывается, были заседания, на которых присутствовала Лариса Михайловна. Николай Степанович, естественно, бывал здесь постоянно. Свидетельствует Елизавета Полонская, поэтесса, единственная «сестра» «Серапионовых братьев»:

«Рождественский сообщил мне, что я принята в Союз Поэтов кандидатом и что меня приглашают на следующее собрание, где я, как принято, должна прочитать стихи… Помню холодную полутемную столовую, где вокруг обеденного стола сидели поэты. Было темновато, и я не видела, кто сидит во главе стола – по-видимому, там были Блок и Сологуб. Какая-то женщина принесла поднос со стаканами чая без блюдечек, около каждого стакана лежало по две монпансьешки. Я спросила шепотом у Бермана, откуда чай. Он также шепотом ответил: „От советской власти“. После чаепития Сологуб, Блок и Кузмин ушли. Председательствовать остался Гумилёв, – я узнала его резкий и насмешливый голос. Когда очередь дошла до меня, он предложил мне прочесть новое стихотворение. Не задумываясь, я прочла только что написанное, – довольно наивное, но по тому времени, может быть, показавшееся многим кощунственным. Начиналось оно так:

Я не могу терпеть младенца ИисусаС толпой его слепых, убогих и калек.Прибежище старух, оплот ханжи и труса,На плоском образе влачащего свой век.

Почти всем выступавшим поэтам аплодировали, даже самым слабым. Но когда я прочла эти стихи, наступило грозное молчание. Я почувствовала, что все находившиеся в комнате возмущены и шокированы. Мой сосед, который привел меня сюда, под каким-то предлогом поторопился выйти в переднюю. Гумилёв встал и демонстративно вышел. Вдруг с противоположного конца стола встала какая-то очень красивая молодая женщина, размашистым шагом подошла ко мне, по-мужски подав и тряхнув мне руку, сказала: «Я вас понимаю, товарищ. Стихи очень хорошие». Я вышла вслед за нею и увидела, что на улице ее ждала машина. Это была Лариса Рейснер…»

Елизавета Полонская к тому времени была уже сложившимся человек, ей исполнилось 30 лет. До революции за сочувствие революционерам ее выслали в эмиграцию, и в 1910-х годах она окончила медицинский факультет в Сорбонне. В ее воспоминаниях «Начало двадцатых годов» можно встретить и яркие бытовые подробности того времени, и малоизвестные события.

Так, она рассказала о дуэли между Виктором Шкловским и молодым нэпманом, который ухаживал за одной из поклонниц Шкловского. Он читал в ДИСКе и во «Всемирной литературе» теорию прозы. «Нэпманов презирали, но они оказались необходимыми – их пришлось впустить в свое общество. Впрочем, они вышли из него же».

Дуэль, на которой Елизавета Полонская присутствовала как врач, происходила на Черной речке рано утром. Обошлось небольшим ранением нэпмана. Поклонница Шкловского, восхищенная смелостью нэпмана, вышла за него замуж. Похоже, во все времена Черная речка привлекала дуэлянтов.

Мазурка с командармом

Но часто бывать в Союзе поэтов, где она могла видеться с Гумилёвым, у Рейснер не было ни времени, ни сил из-за бешеного темпа работы в политотделе. Пришлось писать пьесы на злобу дня для спектаклей.

Восьмого ноября 1920 года открылся театр «Вольная комедия» (ныне Театр миниатюр). Он был в ведении Комиссариата театров и зрелищ и политуправления Балтфлота. Театр открылся антирелигиозной пьесой М. А. Рейснера «Небесная механика» и его же «Вселенской биржей». Пьесы писали А. Луначарский, позже Ф. Раскольников, Л. Никулин, М. Левберг и многие другие. Лев Никулин вспоминает, что действие пьесы Ларисы Рейснер происходило в городе, который должны оставить красные: «Очень остро и смело был написан диалог между героиней, женой коммуниста, и ее родителями, которые уговаривали дочь остаться ждать белых, она же хотела следовать за мужем. Лариса Михайловна диктовала пьесу машинистке, даме „из бывших“, как тогда выражались. Дама покорно стучала на машинке, но лицо ее выражало явный протест против доводов, которые приводила жена коммуниста».

Лариса Михайловна и сама владела машинкой. Однажды, когда отключили электричество, ей пришлось почти в темноте печатать поручительство за арестованного моряка для Дзержинского при свете спичек. Письмо подействовало, моряка отпустили. «Ее чувство товарищества было достойно уважения» (Л. Никулин).

Двадцатого октября 1920 года в Риге был подписан мирный договор с Польшей. На переговорах присутствовала Лариса Рейснер. Накануне отъезда у нее начался жесточайший приступ тропической малярии, о чем рассказал Л. Никулин: «Я случайно оказался в ее комнате, когда она с температурой выше 40 градусов, похожая на восковую статую, почти без сознания лежала на диване. Она настолько не похожа была на прелестную молодую женщину, которую мы знали, что у каждого, кто ее видел, мелькнула мысль о смерти. Но смерть пришла только через пять с небольшим лет. На следующий день мы с изумлением увидели Ларису Михайловну, собирающуюся в дорогу. Она была еще очень слаба и бледна, но таков уж был несокрушимый дух этой женщины, сознание чувства долга литератора, журналиста, что она в тот же вечер уехала и была единственным представителем питерской прессы. Лариса Рейснер во всех деталях рисовала заседания конференции и, конечно, как женщина не умолчала о том, какое произвела впечатление она, советская журналистка, в вечернем платье. „Мы с командармом нашим Егоровым – он был военным экспертом на конференции – прошлись в мазурке, и какой эффект! Их дамы побледнели от злости, особенно эти пани, графини“».

После поездки в «Известиях» появились очерки Л. Рейснер: 12 ноября – «Путевые заметки», 14 ноября – «26 октября в Риге». Статью «Как отваливается пушистый хвост» про латышское учредительное собрание не напечатали по политическим соображениям, ради сохранения добрых отношений со страной, с которой только что были налажены дипломатические связи. То, что написано Ларисой Рейснер про «страну порядка, мира и законности», можно отнести и к сегодняшнему нашему миру с гримасами частного бизнеса.

«В Риге нет пролетариата. Всё остальное – мелкая буржуазия и интеллигенция, каторжным трудом подпирающая дутые ценности рынка и сомнительный авторитет спекулирующего правительства. Венец же плутократического мирка – густая, свежевыпавшая въедливая сыпь биржевиков, коммерсантов и просто крупных мошенников всякого рода. Эти и хозяйничают. Рига набита беглой интеллигенцией. Безработная. Обнищалая. Взбешенная приниженным и нищенским положением, – эта „соль земли русской“ – благодарный материал для всякого рода темных дельцов» («Путевые заметки»).

Сопровождал Ларису Михайловну в прогулках по Риге Андрей Федорович Ротштейн, журналист, историк, сын дипломата. Он родился и воспитывался в Англии, стал, как и его отец, английским коммунистом (в 1960-х годах будет вице-президентом Общества англо-советской дружбы). В 1920 году он впервые посетил Советскую Россию, в поезде Москва – Рига его познакомили с «известной писательницей».

«Я совсем не был готов, входя в купе, к красоте Ларисы Рейснер, от которой дух захватывало, – вспоминал А. Ф. Ротштейн, – и еще менее был подготовлен к чарующему каскаду ее веселой речи, полету ее мысли, прозрачной прелести ее литературного русского языка (какого я никогда не слышал прежде) и при всем этом – ее страстной преданности коммунизму.

Не прошло и нескольких минут, как она забросала меня вопросами о перспективах революции в Англии, о настроениях английских рабочих, об их мощном выступлении за два месяца до этого, когда повсюду создавались Советы, о том, что представляет собой Оксфорд и его студенты, что делает наша компартия. Новая война против Советской республики была приостановлена угрозой всеобщей стачки.

Никогда еще вопросы эти не задавались мне человеком столь утонченной и изысканной культуры. Казалось, будто он принадлежит к совершенно иному миру. Читая сегодня ее очерки «Фронт», я возвращаюсь на мгновение в прошлое, к этому жесткому вагону по пути в Себеж; к столовой в рижской гостинице, где разместилась советская делегация, где мы встречались после дневных трудов Ларисы Михайловны; к долгим прогулкам по средневековым улицам Риги; к антрактам в рижских кино и Национальной Опере, где мы слушали «Пиковую даму» (по-латышски).

Она была лишь тремя годами старше меня, но и теперь, через 45 лет, мне трудно осознать, какая бездна революционного опыта была у нее в сравнении со мной. И в то же время всегда чувствовался в ней настоящий товарищ, нисколько не гордящийся своим опытом. И если я не влюбился в нее по уши, то не потому, что она не ослепляла меня своим блистательным умом, своей красотой и музыкой своего голоса, но только потому, что она казалась мне, молодому революционеру, истинным идеалом старшей сестры, – чей вкус при выборе шляп можно было критиковать во время хождения по магазинам, с кем можно было горячо спорить о манере себя вести и кому можно было пообещать прислать из Лондона подарок, о котором она попросила (ее любимые духи «Убиган-Роза Франции»), – и вместе с тем постоянно учиться у нее непоколебимой решимости, мужеству, сознательной преданности делу коммунизма… Она была довольна, когда я попросил ее написать статью из ее боевого опыта для нашего нового ежемесячника «Communist Review» «Героические моряки русской революции» (напечатана в первом номере, в мае 1921).

Я и сейчас еще чувствую ледяное сжатие в сердце, как тогда, когда я сорок лет назад прочел о ее смерти.

Я буду до конца дней считать себя счастливым, что знал ее».

А. Ф. Ротштейн первым уехал из Риги. Лариса Михайловна осталась лечиться, пока телеграмма Раскольникова не вызвала, наконец, ее обратно. «Я устала до звона в ушах, до слез от этого города, чужого, живущего в прошлом веке, – пишет Лариса Михайловна в письме Ротштейну в день отъезда из Риги, – в каждой капельке нервов бродит своя творческая искра, требуя воплощения во времени. Пока прощайте, мой спорщик, и пусть хороший ветер и впредь свищет вокруг Вашей упрямой головы без шляпы. Интересно, где Вас настигло Огромное, совершившееся на юге России, и чьи руки Вы могли пожать в этот величайший день. С товарищеским приветом. Карточку мою и мужа вышлю из Петрограда».

Пятнадцатого ноября 1920 года был завершен разгром белых войск в Крыму и взят Севастополь. Это «Огромное» стоило жизни трем миллионам человек. Плюс 50 тысяч в Финляндии в 1918 году, 1 миллион 110 тысяч – в балтийских странах в 1918-м, 600 тысяч – в Польше в 1920 году.

Красный террор унес: в 1917–1923 годах 160 тысяч академиков, профессоров, писателей, художников; 170 тысяч чиновников, офицеров, промышленников, 50 тысяч полицейских и жандармов, 340 тысяч представителей духовенства, 1 миллион 200 тысяч крестьян и рабочих. И это было только начало: террор 1928–1932 годов унес 2 миллиона; первый голод 1921–1922 годов – 6 миллионов; второй голод 1930–1933 годов – 7 миллионов; раскулачивание – 750 тысяч; репрессии 1933–1937 годов – 1 миллион 60 тысяч; «ежовщина» 1937–1938 годов – 625 тысяч, в том числе членов ВКП(б) – 340 тысяч, из рядов Красной армии – 30 тысяч. В предвоенные и послевоенные годы от репрессий погибли 2 миллиона 700 тысяч; умерли в лагерях 10 миллионов человек.

В очерке «25 октября в Риге» Лариса Рейснер пишет о наших военнопленных, томящихся в латышских тюрьмах уже год, о том, как в этот праздник к ним приезжал наш посол, с которым, видимо, была и Лариса Рейснер.

Бал-маскарад в ДИСКе

Мы пришли ее в наш круг не потому, что она занимает блестящее положение, а несмотря на то, что она его занимает.

О. Мандельштам(в записи Е. Тагер)

В конце октября в свой Петрополь приехал Осип Мандельштам. Из дневниковой записи Блока от 22 октября 1920 года: «Вечер в клубе поэтов на Литейной, 21 октября… Верховодит Гумилёв – довольно интересно и искусно… Гвоздь вечера – И. Мандельштам (так у Блока, видимо, от Иосиф. – Г. П.), который приехал, побывав во врангелевской тюрьме. Он очень вырос».

По словам Всеволода Рождественского, Лариса Михайловна очень хотела привлечь О. Мандельштама, М. Кузмина и его, Рождественского, к работе на Балтийском флоте. И пригласила их к себе в Адмиралтейство.

Описания этих приемов у мемуаристов очень разные. Георгий Иванов в «Перебургских зимах» пишет:

«Пышные залы Адмиралтейства ярко освещены, жарко натоплены. От непривычки к такому теплу и блеску (1920 г., зима) гости неловко топчутся на сияющем паркете, неловко разбирают с разносимых щеголеватыми балтфлотцами подносов душистый чай и сандвичи с икрой.

Это Лариса Рейснер дает прием своим старым богемным знакомым. …Что ж, если забыть «особые обстоятельства», то прием как прием: кавалеры шаркают, дамы щебечут, хозяйка мило улыбается направо и налево.

Некоторых она берет под руку и ведет в небольшой темно-красный салон, где пьют уже не чай, а ликеры. Это для избранных. Удовольствие выпить рюмку бенедектина несколько отравляется необходимостью делать это в обществе мамаши Рейснер, папаши Рейснер и красивого нагловато-любезного молодого человека – «самого» Раскольникова».

Вс. Рождественский, О. Мандельштам, М. Кузмин пришли в гости «почитать стихи, выпить чашечку кофе». Рождественский вспоминал:

«Застенчивый, рассеянный и несколько близорукий M. А. Кузмин едва поспевал за нашим провожатым. Огромнейшая комната. Посередине стол дубовый без скатерти. На столе картошка, вобла; в углу комнаты за машинкой секретарша. Перед дверью Ларисы робость и неловкость овладели нами, до того церемониально было доложено о нашем прибытии. Лариса была очень оживлена, смеялась, много рассказывала о своих военных впечатлениях.

– Я сегодня свободна, целый вечер свободна.

От кофе мы опьянели, и опять возвратилась юность, вернее, продолжалась… Разговор коснулся предстоящего бала-маскарада в Доме искусств.

– Я непременно буду, – сказала она. – Какой же мне выбрать костюм? Пусть каждый посоветует по старой дружбе.

И тут черт дернул меня за язык.

– А я вижу вас в платье с кринолином из балета «Карнавал». Помните белое, с голубым?

Вальсы Шумана и чудесные костюмы Бакста пронеслись в воображении Ларисы. Чуть дрогнули ее тонкие ноздри, а в зрачках пробежала зеленоватая искорка.

– Только, – добавил я притворно равнодушным голосом, – это платье слишком известно всему городу. Оно подлинная драгоценность. Лишь через начальственный труп Экскузовича можно добыть это платье».

Близилось Рождество. Где взять елку? Лариса Михайловна обратилась к начальнику Елагинского военно-морского училища. Курсанты уходили на каникулы с парковыми елочками. Начальник медленно прошелся вдоль выстроившихся курсантов, сказал что-то о рыцарстве, взглядом задержался на особенно прелестной, пышной, с высокой светло-зеленой макушкой елочке, и курсант подарил ее «Снегурочке». Рассказал об этом друг курсанта, тогда подросток, воспитывавшийся в детдоме, расположенном в особняке Кшесинской, ленинградский писатель Лев Рубинштейн в книге «На рассвете и на закате». Кстати, редкий был детдом, в нем жили воспитанницы Екатерининского института благородных девиц (раньше они жили в здании на Фонтанке, рядом с Шереметевским дворцом).

Льву Рубинштейну судьба посылала какие-то совершенно невероятные встречи в нестандартных обстоятельствах. Избитого мародерами маленького Лёву подобрали прохожие, мужчина принес его на руках домой. Вымыли, уложили на диван, женщина, несмотря на крайне голодные годы, напоила его каким-то подобием бульона. Ночью Лёва сбежал от них в свой детдом, не желая доставлять столько хлопот. Лицо и фигура мужчины запомнились. А женщина через десять лет узнала Лёву, когда он попал к ней в дом с товарищем. Оказалось, спасли его Александр Блок и Любовь Дмитриевна. «Я взглянул на то место стены, у которого тогда лежал, где тогда висел портрет цыганки…»

История с елочкой имела продолжение. Когда Лариса появилась возле училища, приехав на извозчике, «"Ай да Снегурочка!" – сказал один из курсантов, и рот его сделался огурцом.

– Такую бы на елку пригласить!

– Не про вашу честь, – хлопнул его по плечу дружок.

– А интересно, кто она? Из бывших. Небогато одета, но вполне приятно. Наверное, кузина, или как там у них, бывших, говорят?..

Дня через два уже в самый день праздника у нас все же была елочка. Купили на рынке. В гости пришла какая-то женщина, я еще не знал об этом и как ни в чем не бывало отправился в кабинет моего опекуна. Вместе с Марией Михайловной и ее братом Сашей сидела та самая красивая дама и рассказывала о том, как по дороге с Елагиного острова милиция конфисковала подарок курсантов. Мы с Сашей переглянулись, и это было как общий вздох: нашу елочку!»

Тридцатого декабря 1920 года Лариса Михайловна вместе с Михаилом Кирилловым, который тоже работал в политотделе в Кронштадте, уехала в Москву (как и год назад, совпало). В Большом театре началась дискуссия о профсоюзах после закрытия 8-го Всероссийского съезда Советов. «Мы устроились удачно – в помещении оркестра, откуда все выступающие были великолепно видны. Слушали Троцкого, Бухарина, Зиновьева, Ленина. После выступления Владимира Ильича раздался шквал аплодисментов… Лариса Михайловна сказала: „Да-а-а, Лев Давыдович – блестящий оратор, но сегодня он потерпел одно из своих крупных поражений за свою жизнь!“» (из рукописи воспоминаний М. Кириллова).

Наконец состоялся бал в ДИСКе. Это произошло 14 (возможно, 15) января. Тогда, как и сейчас, отмечали еще и старый Новый год. К балу готовились, его ждали. Гражданская война окончилась, все устали предельно, требовалась разрядка. На балу ожидался «весь литературный и театральный Петроград» (Н. Тихонов). У директора государственных театров добились разрешения взять костюмы из Мариинской оперы. С помощью продовольственного отдела Петрокоммуны достали угощение. «Главтоп» обеспечил отопление всего дома. Елисеевский слуга Ефим привез на санках огромную корзину с нарядами из костюмерных мастерских, Экскузович отпустил то, что поплоше, пришлось переделывать, приводить в надлежащий вид. Из Ботанического сада и Таврической оранжереи раздобыли цветы, в кладовых Елисеева нашли всевозможные драпировки, всюду, где только можно, разместили электрические лампочки. Художники представили целую галерею дружеских шаржей. Стена одной из гостиных была занята карикатурами на врагов Республики. И здесь, конечно, на известном плакате Дени красноармейский штык раздирал толстое пузо «Мирового капитала» в цилиндре и роговых очках.

Ада Оношкович-Яцына раздобыла настоящий японский костюм: «…две хризантемы на голове, лиловое кимоно, вышитое белыми цаплями и розовыми цикламенами, лиловые чулки и деревянные скамеечки вместо туфель». К ней подошел серый капуцин, подвязанный веревкой, – Михаил Лозинский.

Ирина Одоевцева была в длинном с глубоким вырезом золотисто-парчовом бальном платье матери. Она вспоминала в книге «На берегах Невы»:

«На голове вместо банта райская птица широко раскинула крылья. На руках лайковые перчатки до плеча, в руках веер из слоновой кости… Олечка Арбенина и Юрочка Юр-кун, пастушки и пастушок… Мандельштам почему-то решил, что появится немецким романтиком.

– Не понимаю, – говорил Гумилёв, пожимая плечами, – что это Златозуб суетится. Я просто надену мой фрак.

– Ты во фраке, ни дать, ни взять, – коронованная особа, – говорит Лозинский».

В маскарадной толпе мелькали гости деревенского ларинского бала из «Евгения Онегина», днепровские русалки, стрелецкие жены и дети из «Хованщины», офицеры игорного дома из «Пиковой дамы», севильские табачницы, угрюмые крестоносцы «Раймонды» и даже «мыши» из балета «Щелкунчик». В белом зале играл оркестр. В буфете раздавали желтоватое и алое мороженое – роскошь по тогдашним временам.

«Наконец грянул вальс… – вспоминал Вс. Рождественский. – Я стоял у стены. Высокий тугой воротник старинного офицерского мундира немилосердно резал мне шею. Круглые эполетики с двумя звездочками, как крылышки, приподнимались на плечах. Затянутый в рюмочку, с белыми перчатками в левой руке, я чувствовал себя по меньше мере поручиком Тенгинского полка. И вдруг прямо перед собой у входа я увидел только что появившуюся маску в пышно разлетавшемся бакстовском платье. Ее ослепительно точеные плечи, казалось, отражали все огни зала. Ореховые струящиеся локоны, перехваченные тонкой лиловой лентой, падали легко и свободно. Ясно и чуть дерзко светились глаза в узкой прорези бархатной полумаски. Перед неизвестной гостьей расступались, оглядывали ее с восхищением и любопытством. Она же, задержавшись с минуту на пороге, шуршащим облаком сразу поплыла ко мне.

– Мы танцуем вальс, не правда ли? – прошептал надо мной знакомый голос, и узкая, действительно прекрасная рука легла на мое плечо… Колдовские волны «Голубого Дуная» приняли нас на свое широкое, неудержимо скользящее куда-то лоно.

– Ну, что? Не была ли я права?»

Это была Лариса Рейснер в том самом платье, на которое недавно намекал Всеволод Рождественский.

Вскоре Экскузович появился в зале, увидел «маску» в бакстовском платье, а она – его. Лариса мгновенно сбежала вниз, у входа ее ждала машина, через 15 минут платье было на месте.

«Мы бежим по длинному коридору, – продолжает Рождественский, – образованному бесконечным рядом висящих на распорках театральных костюмов и картонного реквизита.

– Наконец-то! – восклицает дежурная, маленькая старушка, принимая от нас скомканное в цветной клубок знаменитое платье.

– Вот видите, и часа не прошло! – говорит Лариса, торжествуя, и в неожиданном порыве обнимает ошеломленную костюмершу.

Когда мы вновь поднимаемся по витой лестнице елисеевского дома, первое, что нам бросается в глаза, – это Экскузович, висящий на телефоне.

– Как? Что? Не может быть! Вы говорите, оно на месте? Да я сам видел его здесь десять минут назад. Собственными глазами».

Во всех балетных энциклопедиях есть репродукция костюма Кьярины. Первый вариант Бакст создал в 1910-м, второй – в 1911 году для «Карнавала» Шумана в постановке М. Фокина.

Видел ли Ларису Михайловну в этом платье Николай Степанович?

В ДИСК Лариса Рейснер вернулась в другом платье, Одоевцева называет его платьем Нины из «Маскарада» Лермонтова.

На балу с Осипом Мандельштамом разговаривала Елена Тагер, по мужу Маслова. Она недавно вернулась с Волги, муж ее умер от тифа весной 1920 года в Сибири.

«Мы углубились в какие-то давние воспоминания, когда перед нами возникла блистательная Лариса Рейснер, – вспоминает она. – В живописном платье из тяжелого зеленого шелка, в широкой шляпе со страусовым пером, цветущая, соблазнительная и отлично это знающая, она стояла как воплощение жизненной удачи, вызывающего успеха, апломба.

Какой контраст с тем, что я видела в глубине России! Какой невыносимый контраст! Мандельштам из-под густых ресниц рассматривал великолепную Ларису и внушительно говорил:

– Совсем еще недавно она была в нашем положении. И надо сознаться, она его переносила неплохо. А теперь…

– А теперь она блистает в вашем кругу…

– Мы приняли ее в наш круг не потому, что она занимает блестящее положение, а несмотря на то, что она его занимает».

Балы были еще и в Институте истории искусств, и в ДИСКе, но такого роскошного больше не было. Вместе с Одоевцевой Гумилёв бывал на балах, танцевать не любил – читал стихи:

Мир лишь луч от лика друга, всё иное – тень его!

Когда начался нэп, часть помещений Дома искусств была отдана под ресторан «Шквал». Какое-то время там было казино, пока ДИСК надолго не занял Институт марксизма-ленинизма. В 1989-м, когда в белом зале снимался бал для фильма «Ариадна» о Ларисе Рейснер и Николае Гумилёве, институт этот еще существовал. Все помещения сохранились в хорошем состоянии. Изменения коснулись лишь потолка зала – был другой плафон. По потолку барочного танцевального зала плавно плыл первый советский трактор. Одно время на скульптурах амурчиков по углам потолка появились нарисованные трусы. С 1990-х годов в доме Елисеева разместились казино, бизнес-клуб. История повторяется. Кстати, в период советской культуры в институте изучали философию, религию.

Жизнь страны и жизнь Ларисы Михайловны круто изменил Кронштадтский мятеж.

Кронштадтское восстание

Это восстание сделало необходимым и немедленным принятие новой экономической политики. Оно еще не было подавлено, когда на 10-м съезде РКП был поставлен вопрос о введении продналога вместо продразверстки. Налог был в два раза меньше изымаемого при «военном коммунизме».

Когда в конце 1920 года жить в разрухе, без работы, без хлеба стало совсем невмоготу, на правящую партию обрушилось недовольство. Толчком к созреванию восстания стала партийная дискуссия о профсоюзах, точнее, сама возможность какой-либо дискуссии и перехода к демократии.

Выдвигалось несколько платформ. Ленинская: профсоюзы – школа управления, хозяйствования, коммунизма. Троцкого: профсоюзы должны быть государственными. Шляпникова («рабочая оппозиция»): противопоставление профсоюзов государству, партии. О чем бы ни шла речь в дискуссии, она шла о руководящей роли партии в системе диктатуры пролетариата, о методах строительства социализма.

Между тем нормы хлеба снизились до 1 /8 фунта на иждивенца (50 граммов). 11 февраля закрылись 93 предприятия из-за отсутствия топлива и электроэнергии.

В январе 1921 года проходила первая конференция моряков, где открыто было высказано недовольство разными условиями жизни для руководящей партийной элиты и остальных моряков. В Ленинградском партийном архиве в «Деле Ф. Ф. Раскольникова» сохранилась телеграмма Раскольникова Троцкому, где он сообщает, что собрание моряков «фактически вотировало мне недоверие как комфлоту. Тов. Зиновьеву и Евдокимову стоило большого труда, чтобы удержать собрание от вынесения открытого порицания… Я вынужден просить ЦК об освобождении меня от исполняемых мною обязанностей. Интересы флота будут лучше ограждены, если во главе его будет поставлено лицо, пользующееся полным доверием масс и политической поддержкой Петербургского комитета».

Историки считают, что у Раскольникова был конфликт с Зиновьевым. Раскольников доложил в ЦК партии об угрожающих настроениях моряков в Кронштадте. Зиновьев и Евдокимов расценили этот доклад как клевету. В книге «Кронштадтский мятеж» (выпущенной Ленинградским институтом истории ВКП(б) в 1931 году) приведена следующая информация:

«Организовано в зале Морского Корпуса 19-го января общее собрание моряков-коммунистов, 3500 человек. За платформу Троцкого голосовало 40–50 человек. Группа Троцкого была во главе с Раскольниковым… Раскольников помогает разложению флота путем введения неправильной политики: отпусков, вербовки личного состава и поведением своей личной жизни – прислуга, излишний комфорт лиц, окружающих его…»

В конце января Раскольников был в Москве на совещании делегатов-моряков 8-го съезда Советов. Совещанием он назначен в Комиссию по восстановлению морских сил республики. Из Москвы в поезде М. И. Калинина, как «троцкистский» оппонент он поехал на юг с дискуссионными митингами. С ним уехала и Лариса:

«Дорогие мои, ма, па, Тетля и Лоти, мои брошенные за две тысячи верст среди вражьего стана. Что с Вами, боюсь об этом думать. Но мне пришлось выбирать. Утром приехали в Москву – вечером – попали в поезд Калинина… С Федей случилась беда – в Харькове он слег, его легкие запылали, и я одна, в женском душном купе, оказалась прачкой, сиделкой и уборщицей. Ну, к счастью, вмешался Калинин, дали вина, особый стол, лекарства – кризис прошел. Счастье, что я была около. Врачи нашли острую угрозу легочной болезни и в течение 10 дней запретили митинговать. Что делать дальше?

Дискуссия практически закончена, проскакивать на съезд фуксом от какого-нибудь городка Федя не хочет, да и не сможет сейчас: он вдребезги болен и разбит. И вот нас озарило. Рядом в 200–300 верстах отсюда лежит рай земной – Сочи. В Новороссийске нас, как родных, встретили моряки, среди них масса каспийцев. Они добыли нам вагон, который потом доставит нас и в Москву; обещали в Сочи кормить – словом, сквозь серый пепел последних недель заулыбалось тропическое солнце. Федя лежит на койке белый и сухой, как травка, и его бедное лицо дает мне мужество не видеть Вас еще месяц и спасать малого в Сочи… Уже в Новороссийске на нас пахнуло счастьем, мы ездили смотреть в горах наши батареи, неслись над пропастью, где внизу лениво и бескрайне дышит море… И жизнь опять показалась нам нужной и прекрасной. Милые, милые, только бы Вас никто не обидел. Калинин будет Вам из Москвы звонить, он обещал все сделать, чтобы на наше гнездо до Фединого выздоровления никто не смел покушаться… Я надеюсь, что Гога с Вами и что мы его увидим на вокзале в день нашего возвращения…»

Рядом с Рейснер в сочинской гостинице жила жена военмора Ольга Константиновна Клименко. Она написала в 1960-х годах А. И. Наумовой (составителю сборника «Лариса Рейснер в воспоминаниях современников»):

«Вы, вероятно, уже знаете, что Л. М. очень любила свою семью (мать, отца, брата). Всюду возила их за собой, и этот „семейный крендель“ доставлял Ф. Ф. часто много неприятностей, я слышала разные высказывания его по этому поводу. Они жили очень замкнуто, уклонялись от всяких публичных выступлений и общались с очень небольшим числом лиц…

Красивая, самонадеянная, остроумная, властная – такой запомнилась Лариса Рейснер мне. Эта ее властность несомненно подавляла личность Фед. Фед. В ее присутствии он становился молчаливо-серьезным… Из разговоров с редкими сослуживцами «по Волге», которые приходили к ним, можно было понять, что Фед. Фед. больше не вернется во флот, а перейдет на дипломатическую работу…

По вечерам мы часто собирались, иногда большой компанией, гуляли, любовались морем… Часто говорили о стихах Гумилёва… Я часто встречаюсь с женой Мих. Ник. Попова – он был с Раскольниковым на Волге, и с ее слов знаю, что Лар. Мих. очень заботилась и вникала в нужды и дела жен военспецов…»

В той же гостинице жил в то время командующий Черноморским флотом Александр Васильевич Немитц с женой (родной сестрой Врубеля). М. Кириллов, «постоянный секретарь» комфлота, часто бывал у Немитца дома в Москве, как в родной семье. С Немитцем отправится в плавание в июне, через четыре месяца, приглашенный им Н. Гумилёв.

Работник Сочинского райкома Ольга Нестеренко вспоминала:

«Они (Немитцы. – Г. П.) соседи Ларисы. У них общий балкон. Как люди умеют жить, – удивляюсь я. Они живут среди нас, в то же время их как будто нет – не видно и не слышно… большая бытовая культура. Как она облегчает жизнь людей. (Л. Рейснер ходила вместе с О. Нестеренко и ее коллегами в деревни для бесед с крестьянами, что было опасно: банды, скрывающиеся в лесах, охотились на коммунистов. – Г. П.) Лариса ведет себя превосходно – ей и море по колено. Решения принимает быстро, действует смело… Она необыкновенно душевно богатый человек. Это богатство выплескивается из нее и многое определяет в ее поведении… Душа у нее – кристалл чистый. Она еще молода, но будет большой писательницей, – сказал Михаил по прозвищу Батько, бывший рабочий, знаток театра, меломан, знавший Ларису по Казани в 1918 г.».

Журнал «Красноармеец» в февральских выпусках (№ 33–35) за 1921 год публикует «английскую» статью Л. Рейснер «Матросы в русской революции»: «Каждая строка, каждая страница русской революции скреплена загорелой матросской рукой». Это убеждение Ларисы Рейснер через несколько дней подтвердит восставший Кронштадт.

В Петрограде 24 февраля забастовали некоторые заводы, на других предприятиях – волынка, саботаж. Крестьяне Тамбовской губернии, Поволжья, Сибири начали восставать еще раньше. Среди моряков больше всего – крестьян. Они знают о голоде в их семьях.

«Как же мы были поражены, когда узнали, что наши требования во многом совпадают с инициативами Ленина по поводу введения нэпа», – сказал один из выживших кронштадтцев.

Кронштадтские моряки решили прийти на помощь петроградским рабочим.

«К населению крепости и г. Кронштадта Товарищи и граждане!

Наша страна переживает тяжелый момент. Голод, холод, хозяйственная разруха держат нас в железных тисках вот уже три года. Коммунистическая партия оторвалась от масс и оказалась не в силах вывести ее из состояния общей разрухи. С теми волнениями, которые в последнее время происходили в Петрограде и Москве и которые достаточно ярко указывали на то, что партия потеряла доверие рабочих масс, она не считалась. Не считалась и с теми требованиями, которые предъявлялись рабочими. Она считает их происками контрреволюции. Она глубоко ошибается.

Эти волнения, эти требования – голос всего народа. Все рабочие, моряки и красноармейцы ясно в настоящий момент видят, что только общими усилиями, общей волей трудящихся можно дать стране хлеб, дрова и вывести республику из тупика. Эта воля всех трудящихся, красноармейцев и матросов определенно вылилась на гарнизонном митинге нашего города во вторник 1 марта. Единогласно была принята резолюция корабельных команд 1-й и 2-й бригад. В числе принятых решений – произвести немедленные перевыборы в Совет. Наша задача дружными и общими усилиями организовать в городе и крепости условия для правильных и справедливых выборов в новый Совет.

Итак, товарищи, к порядку, к спокойствию, к выдержке, к новому честному социалистическому строительству на благо всех трудящихся» (Известия Временного Революционного Комитета матросов, красноармейцев и рабочих г. Кронштадта 1, среда 3 марта 1921).

Из резолюции гарнизонного собрания города Кронштадта:

«1. Ввиду того, что настоящие Советы не выражают воли рабочих и крестьян, немедленно сделать перевыборы…

2. Свободу слова и печати для рабочих и крестьян, анархистов и других социалистических партий.

3. Свободу собраний профессиональных союзов и крестьянских объединений.

4. Собрать беспартийную конференцию рабочих, красноармейцев и моряков г. Кронштадта и всей Петербургской губернии.

5. Освободить всех политических заключенных.

6. Выбрать комиссию для пересмотра дел заключенных в тюрьмах и концентрационных лагерях.

7. Упразднить всякие политотделы, так как ни одна партия не должна пользоваться привилегиями для пропаганды своих идей.

8. Немедленно снять все заградительные отряды. Дать полную свободу действий крестьянам над землей так, как им желательно.

9. Уравнять паек для всех трудящихся за исключением вредных цехов.

10. Разрешить свободное кустарное производство своим трудом».

На собрании 1 марта по просьбе Кронштадта присутствовал М. И. Калинин.

Ленин в докладе на съезде «О замене разверстки натуральным налогом» признал свои ошибки: «… Мы слишком далеко зашли на пути национализации торговли и промышленности, по пути закрытия местного оборота… Нами было сделано много просто ошибочного и было бы величайшим преступлением здесь не видеть и не понимать этого, что мы меры не соблюли, не знали, как ее соблюсти». Если бы что-нибудь подобное сказал кронштадтцам на площади М. Калинин, а не повторял агитационные надоевшие фразы, возможно, кровопролития удалось бы избежать.

«Когда в Кронштадте отстраняли от дел комиссара отряда Смирнова, он заявил мне, что, признавая законность наших требований, боится, как бы из-за наших спин не выплыли враги революции… Мы тогда отпустили всех желающих через Цитадельные ворота на материк со всем оружием, что они имели», – вспоминал И. Ермолаев.

Кронштадтцы отпустили арестованных большевиков. Кронштадт надеялся, что его поддержит Петроград. Но Кронштадт, начавший «третью революцию» в дни, совпавшие с Февральской, Петроград не поддержал.

Поддержали анархисты, выпустив прокламацию: «Свобода не дается, она берется. Кому нужна братская кровь?»:

«Рабочие, военные, все трудящиеся Питера! Под Кронштадтом грохочут пушки. Обманутые властью крестьяне и рабочие, одетые в солдатские шинели, расстреливают своих братьев матросов, не осознавая, что они расстреливают и свою свободу. Коммунистическая власть жестоко расправляется с кронштадтцами, напомнившими ей о давно забытой свободе.

…Всякая власть держится только обманом и кровью… Поддержите же и вы кронштадтцев, заставьте рабоче-крестьянскую власть прекратить обстрел свободных моряков. Рабочие, захватывайте склады оружия, вооружайтесь и отстаивайте свое право на свободный труд. Курсанты и красноармейцы! Ни один штык, ни одна пуля не должны быть направлены вами против братского Кронштадта.

Анархисты».

Кронштадтцы сопротивлялись наступающим частям, пока прикрывали всех уходящих из Кронштадта в Териоки в эмиграцию, до ночи 18 марта. В наступающих войсках была убита половина состава; восставшие всячески старались избежать кровопролития, процент погибших у них меньше.

Командующим Балтийским флотом 2 марта был назначен Кожанов, начальником штаба – Кугель. Оба соратники Раскольникова.

Бунтарский дух был присущ Кронштадту с начала его основания. Сказывался, с одной стороны, вольный ветер странствий по всему миру, с другой – давящая рабская дисциплина закрытой от всего мира островной казармы.

Три тысячи 400 кронштадтцев были расстреляны с марта по октябрь 1921 года. Летом 1921-го, в продолжение мартовских репрессий, в Петрограде и Кронштадте было арестовано 977 военных моряков, 783 офицера, 194 флотских чиновника. Среди них – начальник военно-морских учебных заведений С. В. Зарубаев, проходивший потом по делу так называемой «Петроградской боевой организации» и расстрелянный вместе с В. Таганцевым и Н. Гумилёвым. Балтийский флот в одночасье стал небоеспособным, весь его командный состав оказался в ЧК. Безошибочный приговор историческим событиям выносить приходится поэтам, своими судьбами.

В письме Н. А. Нолле-Коган Александр Блок писал 8 января 1921 года о будущем ее ребенке: «Пусть он будет человеком мира, а не войны, пусть он будет спокойно и медленно созидать истребленное семью годами ужаса. Если же это невозможно, если кровь все еще будет в нем кипеть, и бунтовать, и разрушать как во всех нас, грешных, – то пусть уж его терзает всегда и неотступно прежде всего совесть, пусть она хоть обезвреживает его ядовитые, страшные порывы, которыми богата современность наша и, м. б., будет богато и ближайшее будущее… Жалейте, жалейте своего будущего ребенка: если он будет хороший, какой он будет мученик, – он будет расплачиваться за все, что мы наделали, за каждую минуту наших дней».