57510.fb2
Нет ничего бессмысленнее дипломатического корпуса при старинном восточном дворе. Ничего бессмысленнее и экзотичнее.
Двадцать седьмой день рождения Лариса Михайловна встретила в дороге, в Бухаре или Ташкенте. В садах оазиса: «Белые, розовые, мелово-желтые метели цветения. Начали самые молодые яблони – отгорели в душистом снегу быстро, на заре весны. Потом, совсем особо, не спеша, не смешиваясь с юными, – старые яблони, могучие шатры благословенного белого цвета, с такими широкими объятиями, что для них не хватало солнца и пчел. И, наконец, персики. Розовые одинокие деревца, которые выглядят искусственными – так много на их сухих коричневых ветках ярко-розовых пахучих цветов. Этим мы поклонимся, они – искусство среди всех обычных способов любить, благоухать, распускаться. Они – шедевр, символ простой, весенней религии, еще не познанной людьми. Они – сродни лотосу Индии и хризантеме Хокусаи».
Ссылка в Афганистан после Кронштадтского мятежа воспринималась как награда, как необходимая перемена жизни, тем более что Афганистан до 1919 года был закрыт для европейцев. Федор Раскольников демобилизовался и был назначен послом в Афганистан. На смену первому послу С. Я. Сурицу, с которым Раскольниковы подружились.
В феврале 1919 года эмиром Афганистана стал Амманула-хан, который провозгласил независимость. Англия отвергла предложение Амманула-хана об установлении англо-афганских отношений на основе равноправия сторон и развязала третью свою захватническую войну. Россия в марте 1919-го признала независимый Афганистан, и в том же году состоялся обмен посольствами. Первым секретарем первого полпредства был Игорь Михайлович Рейснер, несмотря на 20-летний возраст считавшийся знатоком Афганистана и Индии. После заключения между Россией и Афганистаном договора в феврале 1921 года и Англия признала независимость своей колонии.
Весь март, вернувшись из Сочи, Федор Раскольников набирал сотрудников из своих верных однополчан. К нему обращались моряки с просьбой «быть в его распоряжении». Лев Никулин нашел кинооператора Налетного, который согласился продолжить снимать хронику «изменившей курс флотилии». Писатель Николай Равич рассказывал, что поезд нового полпреда напоминал корабль Волжской военной флотилии, а дипломатический корпус называли военно-морской миссией. Выезжали двумя очередями в теплушках.
Надежда Яковлевна Мандельштам вспоминает, что они в это время выехали из Киева, потому что Осип Эмильевич хотел попасть в афганский поезд Раскольникова: «В Москве выяснилось, что на эту авантюру мы опоздали, и мать Ларисы Рейснер сказала, что Раскольников уперся и, несмотря на все настояние жены, ни за что не согласился взять „поэтишку“. Вместо Мандельштама он захватил Никулина… Мандельштам сказал, что судьба его хранит, чтобы он не путался в афганские интриги Раскольниковых, и принялся искать оказию на Кавказ».
Николай Гумилёв, узнав об афганском путешествии Ларисы, будто бы сказал, что, «если речь идет о завоевании Индии, мое сердце и шпага с ними». Говорили даже, что Гумилёв провожал Рейснер из Петрограда. Насколько достоверен этот слух, неизвестно. Поэты непредсказуемы. В Москве провожал поезд (это уж достоверно) Владимир Маяковский. В «Записках спутника» об этих двух проводах пишет Л. Никулин: «Провожали нас так, как… в рискованную разведку. Владимир Владимирович простился с благожелательным любопытством».
А Всеволод Рождественский рассказывал, что перед отъездом они гуляли с Ларисой по старой памяти на Островах. И грезили об Индии. Отъезд из Петрограда состоялся 1 и 4 апреля. Эшелон особого назначения состоял из двух мягких вагонов и шести теплушек. 3 июня 1921 прибыли в Кушку. Приехавших людей ждали вьючные и верховые афганские кони. Советские люди въезжали в страну, где за 14 месяцев никто из них не увидит местной женщины без чадры, где не было ни одной шоссейной дороги, не говоря уже о железных, где еще два года назад торговали рабами, где фанатики ислама бросались с ножами на европейцев.
В четвертом номере журнала «Красная новь» за 1921 год был напечатан первый очерк Ларисы Рейснер «С пути». Она посвятила его Сурицу – первому полпреду в Афганистане, предшественнику Раскольникова.
От крепости Кушка, самого южного пункта России, до столицы Афганистана Кабула – 35 дней пути. Кратчайший путь в Индию через афганские города Герат и Кандагар намечен был Наполеоном Бонапартом. А до него – Александром Македонским (Искандером). Редкая страна в мире видела столько пришельцев, как Афганистан – стратегический перекресток на пути из Центральной Азии в Индию: мидийцы, персы, скифы, гунны, арабы, турки, монголы, македонцы…
«Дорога вьется по карнизу гор, внизу прямо под ней течет мирная река, раздвоенная, расчесанная на шелковые ручьи ею же нанесенной плодородной долиной. Этими голубыми бродами, этими плоскими, яркими, как шелк, пастбищами шел Александр» (из очерка Л. Рейснер «Бамиан»).
Тридцать пять дней, раскаленных от зноя, когда ночь «огромное счастье, награда за усталость, слабость и жажду… Из песка степей внезапно вырастают горы. Вокруг вековая тишина, горные склоны снизу кажутся совсем отвесными, и на одном из них, блестя повязкой из голубой эмали того действительно неизъяснимого цвета, какой разучились приготовлять современники, высится конусообразная башня – сторожевой пост Тамерлана» (глава «Башни Тимура» из книги «Афганистан»).
Рассказывая о пещерном городе в скалах Бамиана, Рейснер пытается понять, кто его выстроил: «Арийцы, распространившиеся отсюда в Индию, Персию и на Кавказ? Во всяком случае, это было могучее и высоко цивилизованное племя, боги которого оставались человечными, а искусство, перешедшее в человеческое жилье, покрыло темные стены неувядаемыми красками. И не только большие пещеры богов – маленькие жилые пещеры людей тоже сплошь покрыты живописью… все еще яркие и радостные образы людей с сиянием вокруг головы. Если люди, жившие здесь тысячелетия тому назад, походили на своих богов, то это было рослое, стройное, длинноголовое племя, с золотистым цветом лица, с продолговатыми глазами, мягким подбородком, – словом, тип которого Будда унаследовал вместе с грустной добротой, созерцательностью и мудростью… Здесь началась, прошла все свои неизбежные фазы и потухла под ножом косоглазого монгола одна из древнейших культур».
Гиндукуш, горный хребет Афганистана, подарил Ларисе Рейснер прикосновение к истокам мироздания. «Лава, железо и коричневый мрамор висят зубчатыми глыбами над краями тенистых пропастей, вдоль которых солнце медленной золотой завесой опускается в неизмеримую глубину. Их непередаваемый беспорядок и великая стройность не изменялись со дня мироздания, они лежат здесь на краю мира, точно в никому не ведомой мастерской, приготовленные для постройки, для творческого акта, который не совершился. В минуту самого жгучего желания жить, когда горы громоздились друг на друга и среди ликований и каменного скрежета строилась новая вселенная, в пламени и кипящей крови металлов прошла охлаждающая смерть…»
«Где-то в глубине пластов лопнули гранитные жилы. Может быть, сердце, оживлявшее семью великанов, переполнилось огнем и лавой и разорвалось на каменные брызги. Все кругом – обрывы, скалы, пыль и щебень, – все пропитано пурпуром, все красно и розово, как предсмертная пена, и даже мазанки пастухов – из глины, смешанной с драгоценной металлической киноварью.
Из такой глины был вылеплен человек» («Афганистан»).
На этой, единственной тогда северной дороге Афганистана Лариса видела и античный виадук, и развалины «македонских крепостей». В оазисах эта земля напоминала ей «гористые луга северной Греции». На этой дороге она видела зарождение смерча от «легкой струйки тепла» до волчка из пыли, который «вращается все быстрее, и вдруг это уже пляшущий костер… обезумевшая наклоненная башня с дымными знаменами на воспаленной вершине… Серый колдун со связанными ногами несется в гору; дерево, растущее ежеминутно из огня в пустоту неба».
На четвертый день путешествия из Кушки добрались до Герата. Перед их появлением одна из восьми башен Тимура упала. Что это, дурное предзнаменование? Для города, для страны? И понеслись гонцы к наместнику провинции Герат, 90-летнему старцу, деду эмира Амманулы, который мудр и знает все лучше «любого ученого муллы». Старец спросил: как упал минарет, поперек или вдоль дороги? На счастье новоиспеченных дипломатов, минарет упал вдоль, как бы указывая путь в Кабул. И потому пушечный салют приветствовал «азрет али сафир саиба» – посла дружественной страны. Через несколько месяцев сторонники «правоверного» порядка в Афганистане, оппозиция Аммануле-хану в правительстве, добились отключения радиостанции для «дружественного» советского посольства, несмотря на то, что последнее подарило эту радиостанцию Афганистану и обучило афганских радистов.
Молодой эмир, едва взойдя на престол, приступил к реформам по преодолению феодальной отсталости, надеясь на поддержку Советского государства, своего северного соседа. С 1921 года стали строиться школы, больницы, заводы. В 1923-м было введено неограниченное право собственности на землю, принята первая конституция, создано Министерство народного просвещения. Еще в 1920 году была открыта крупнейшая публичная библиотека (60 тысяч томов). В 1922-м основан историко-этнографический музей и первый самодеятельный театр.
Амманула не был прямым наследником престола, его отец и брат умерли насильственной смертью при невыясненных обстоятельствах. «Обычное явление для мусульманских государств», – уточняет Л. Никулин. Судьба «афганского Петра I» закончилась по-восточному. В конце 1928 года победила оппозиция при поддержке Англии, эмир отрекся от престола. Бывший военный министр при нем Муххамед Надир овладел Кабулом и был провозглашен королем.
Году в 1926-м Амманула-хан приезжал в Москву с визитом. Узнал ли он о смерти Ларисы Рейснер? Говорили, что он был в нее влюблен.
Когда в октябре 1921-го советский консул в Герате подал протест по поводу изоляции консульства из-за отмены радио и почтовой связи, ему ответили: «Чужестранцы (не гости, не консульство, а чужестранцы) вызвали к себе злые чувства со стороны народа Герата. Вас надо охранять, потому что правоверные могут пролить кровь неверных… Большевики хуже неверных! Вы атеисты, язычники, у вас нет писаного закона. Пророк сказал, что кафирам, у которых есть писаные законы, христианам и евреям, можно даровать жизнь, если они примут ислам, но кафиров-язычников, не имеющих писаного закона, надо убивать как собак! В правительственной „Географии Афганистана“ сказано, что каждая пядь земли Кабула дороже, чем весь мир» (Л. Никулин). Слуга Али, видя утреннюю зарядку посла, «сафир саиба», считал ее молитвой и отворачивался в почтительном ужасе.
О народе этой «средневековой» страны писал в 1870-х русский путешественник П. И. Пашино в статьях, напечатанных во время очередного англо-афганского конфликта. Отвага, геройство, воинственность, но и добродушие, гостеприимство. В национальных чертах афганцев кругосветный путешественник, знаток Центральной Азии усматривал сходство с русскими.
Бааманэ худа (Поручаю Вас Богу).
Несчастья начались от Кушки, когда на бешеных коней без одеял и без подушек уселось множество людей.
Эти строки – из дневниковой поэмы Ларисы Рейснер. Из Герата в Кабул отправился караван из 100 человек и 150 лошадей, верблюдов, ослов. Растянулся он на полкилометра. В составе миссии было 32 человека. Восемь моряков составляли конвой миссии. Начальник каравана – Семен Михайлович Лепетенко. Он ездил вдоль каравана с самодельным русско-персидским словарем в руках, подтягивал отстающих и наводил порядок. Афганцы говорили на персидском языке. Лошади доставались разные. Тихого и флегматичного бухгалтера резвый конь, не приученный к медленному караванному шагу, носил по ущельям в стороне от каравана, вдали от бухгалтерского денежного ящика. В составе миссии было пять молодых женщин, из них две переводчицы, машинистка. Все они, кроме Ларисы Рейснер, ехали в тахтараване – носилках, прикрепленных на спинах двух, идущих гуськом лошадей.
Замыкал караван баран, которого везла в клетке вьючная лошадь. Вместо рогов у барана была костяная шапка. Наместник Герата подарил уникального барана эмиру Амманулу-хану. Двадцать слуг дрожали за здоровье этого барана: если с ним что-нибудь случится, они будут избиты до полусмерти. «Так по дороге, проложенной Тимуром и Александром и ставшей кровеносным сосудом, в котором смешалась ненависть двадцати завоеваний, шествует больной и капризный баран, и встречные пастухи и крестьяне… уступают ему дорогу. И когда они стоят, униженно и подозрительно озирая наш караван, отчетливо видны их профили македонских всадников с примесью персидской и еврейской податливости», – писала Л. Рейснер.
Ночью караван останавливался у рабатов – дорожных станций, представлявших собой квадрат глинобитных стен с нишами спален, в потолке которых была дыра для выхода дыма. «Странные люди – эти афганские слуги. Сами они лишены всяких потребностей, – им ничего не надо, кроме куска сурьмы, чтобы подвести глаза, хорошей лошади и ружья, из которого можно было бы всласть подстреливать иностранцев, попавших на большие дороги Афганистана. Так как мы „сафир-саибы“ (послы), то всякая работа, по местным понятиям, для нас унизительна, кроме письма, конечно. И к моей рукописи солдаты-крестьяне питают такое же уважение, как к старым могилам, убранным обломками греческого мрамора и рогами горных коз, или тем неразгаданным глыбам, которые иногда срываются с горных карнизов и падают на дорогу, все в тонких рисунках и тонких письменах», – записывала впечатления Лариса.
Накормить сто человек и полтораста лошадей – становилось стихийным бедствием для окрестного населения, тем более что афганские начальники каравана пополняли свой бюджет за счет путевых расходов.
И вместе с тем многое поначалу вызывало у Ларисы восхищение:
«Падают крупные звезды, иные нисходят до темных ночных деревьев и в их дремучей листве теряются, как в распущенных волосах. Хорошо до сумасшествия!»
Семнадцатого июня 1921 года караван отправился из Герата в Кабул, куда прибыл 16 июля.
После шумных споров с начальником С. Лепетенко пять человек отвоевали себе право опережать караван на 2–3 километра, распевать песни, пренебрегая дорожными опасностями, афганскими разбойниками. В один из дней они стали «дьявольской свитой» – пять всадников во главе с Ларисой Михайловной.
Слово Льву Никулину: «Матрос Харитонов вынул из дорожного мешка гармонь, и мы с уханьем и свистом и песнями ехали рысью по благополучному месту дороги, и тут, среди гор и ущелий, в полутысяче километров от Индии, появился мулла. Он ехал на жирном и сытом жеребце, сытый и дородный, величественно сидел на подушке и, торопясь, перебирал четки. За ним ехал на осле тощий слуга и клевал носом в ослиные уши. Дальше шла запасная лошадь с палаткой и утварью; мулла возвращался из дальних странствий – может быть, из самой Мекки. И вдруг всадник и его конь окаменели, а слуга едва не упал под ноги ослу: прямо на них ехало существо, женщина в сапогах и мужских шароварах и шлеме со звездой и пела непонятные песни, и рядом гарцевали, ухали и свистели, и приплясывали, и орали песни невиданные люди. Джигитовал Зентик, и приплясывал в седле рыжий доктор, и гармошка выходила из себя. И это было в сердце Афганистана, в пятистах километрах от Кабула, в ста километрах от человеческого селения. Лариса Михайловна увидела сумасшедшие глаза муллы и зияющий, как пропасть, рот и оценила комизм положения. Мы проехали мимо муллы и его слуги, и когда оглянулись, то увидели их в том же положении – окаменевшими от изумления на дороге. Они даже не повернулись и не посмотрели нам вслед. Для них не было сомнений: они увидели шайтанов и демонов. Через час они повстречались с караваном, и может быть, что-нибудь поняли, увидев подобных людей, но вернее всего мулла на всю жизнь поверил, что видел самого дьявола со свитой».
А вот индийский йог в соляной столб не превратился. Они встретили его, пересекая плоскогорье, 5 тысяч метров над уровнем моря. Сияние вечных снегов. Холод побеждал полуденный зной, и на закате солнца люди надевали афганские телогрейки на бараньем меху. В тот день они увидели голого, с одной повязкой на бедрах, горбоносого старика с «седой бородой библейского пророка. Он шел в отрогах Гималаев, не чувствуя полярного дыхания вечных снегов. Он шел в Мекку», – вспоминал Л. Никулин.
На дороге путешественников подстерегало множество опасностей. Сесть на землю нельзя – укусит скорпион, купаться в реке нельзя – заразишься тропической малярией, пить воду сырой нельзя – угрожает азиатская холера… Многие болели малярией, в том числе и Лев Никулин, описавший ее приступы: «Хуже всего то, что эта внезапная болезнь здравого смысла, воли и даже рассудка настигает человека в пути, в седле или в землянке рабата, когда надо продолжать путь без промедления. После странного поражения воли и разума (сначала странное безразличие и необъяснимая смертная тоска) наступают физические страдания. Пересыхают губы, лицо сводит в гримасу от горечи и свинцовая желтая тень ложится на лицо. Камни и люди и животные начинают вращаться вокруг, пробуешь сосчитать пульс – теряешь счет, и рука падает как налитая свинцом, и тело человека – как каменная глыба. Затем начинается бред. Тридцать девять и девять. А было почти сорок один. И тогда человек проклянет коварную природу субтропиков. Малярийные микробы приручаются и будут мирно жить в селезенке, почти не беспокоя человека, пока весной или бабьим летом припадок не свалит человека».
Врач миссии мог изучать три схожих вида малярии: кабулистанскую, энзелийскую – у Ларисы Михайловны и у Синицына и малярию пограничную из Чильдухтерана – ее на себе изучал сам доктор Дэрвиз.
В Кабуле 17 августа 1921 года азиатской холерой заболел матрос Зентик. «Пулеметчик Зентик был первым и в бою, и в русской пляске. Когда пришли прощаться к умирающему Зентику, Лариса Михайловна наклонилась над агонизирующим матросом, положила руку ему на лоб, доктор был против этого. Похоронили Зентика на горе за оградой мусульманского кладбища над мечетью султана Бабэра. Лариса Михайловна сама чуть не умерла на Хезарийской дороге от пятидневного приступа малярии».
Горы Афганистана подарили творчеству Ларисы масштаб, уверенность, литую силу почерка, стиля.
«Взяв приступом последние перевалы – скалистые, цветущие самыми яркими разнообразными породами камней, – дорога наконец спустилась на дно Кабульской долины. Это – самый цветущий и оживленный край Афганистана. Не зная местного языка и не принадлежа к исламу, в такой замкнутой стране, как Афганистан, совершенно невозможно приблизиться к народным массам и тем более проникнуть в средневековую семью кабульца. Здесь женщина больше, чем в других восточных странах, отделена от жизни складками своей чадры, едва просвечивающей на глазах», – пишет Лариса Рейснер. Если случайно на дороге автомобиль или лошадь зацепят за ее чадру, то упавшую женщину прохожий отнесет на край дороги, и ему все равно, стонет ли она или в обмороке. «Это только женщина», – продолжает Лариса.
Территория, которую Лариса Михайловна может посещать, – женская половина эмирского двора и дома дружественных посольств. Ее личная территория – ежедневные верховые прогулки на любимом Кречете. Иногда не слезает с коня целыми днями. Главное – она может писать. Входит в форму, когда приходится писать отчеты, давать портреты всех послов. Пишет очерки: о празднике Независимости, об экзаменах в первой женской школе, о танцах кочевых племен, о первой в Афганистане фабрике, об армии, которая «воспитывается в глубочайшем религиозном фанатизме», об эмире.
«Эмир всегда неспокоен в присутствии англичан. Их белые шлемы, их непринужденные манеры, в которых чудится презрение господ, не стесняющих себя в присутствии людей низшей расы, – все злит Амманулу. У эмира Амманулы-хана огромный природный ум, воля и политический инстинкт. Несколько столетий тому назад он был бы халифом, мог бы разбить крестоносцев в Палестине, торговать с папами и Венецией, сжечь множество городов, построив на развалинах новые, с такими же мечетями и дворцами, опустошить Индию и Персию и умереть, водрузив полумесяц на колокольнях Гренады, Царьграда или одной из венецианских метрополий. Но в наши дни затиснутый со своей громадной волей между Англией и Россией, Амманула становится реформатором и обратился к преобразованию и мирному прогрессу. Само собой понятно, что мир этот нужен властелину как передышка, чтобы подготовить Афганистан к грядущей войне с добрыми соседями.
В маленьких восточных деспотиях все делается из-под палки. При помощи этой же палки Амманула-хан решил сделать из своей бедной, отсталой, обуянной муллами и взяточниками страны настоящее современное государство. Нечто вроде маленькой Японии – железный милитаристический каркас со спрятанной в нем, под сетью телеграфных и телефонных проволок, первобытной, хищной душой…
К сожалению, отсутствие европейского образования помешало эмиру найти учителей для своей страны. Старые дворцовые дядьки, въедливые вредные муллы, мелкие чиновники министерства иностранных дел, особенно шустрые по части внешних заимствований, взялись уместить в черепах маленьких афганцев всю европейскую премудрость».
Кроме очерков Ларисе приходится писать много писем родным, друзьям, чтобы не сойти с ума от тоски за девять тысяч верст от России. Успевает писать автобиографический роман «Рудин», преобразует фронтовые очерки, добавляя новые фрагменты в книгу «Фронт». «Пишу как бешеная. Приеду и прославлюсь», – шутливо оправдывается она в письме родителям. И не ошибется.
В летней резиденции эмира в Пагмане Лариса Михайловна играла с эмиром в лаун-теннис, оба были очень азартными игроками. За ужином эмирша предложила ей свою тарелку, что по-кабульски большая честь. С эмиршей она каталась верхом. «Советская аристократка», как называла себя Рейснер, блистала на дипломатических встречах, в том числе организованных ею в своем посольстве. На зависть «амбассадорш» (жен послов) Амманула-хан подарил ей, лихой наезднице, кавалерийскую шапочку.
Сотрудник турецкого посольства Джемаль-паша, европейски образованный, прирожденный и увлекательный собеседник, встретил Ларису Михайловну так, как встречают красивую молодую женщину, с которой можно говорить о модах, развлечениях, и с первых слов понял, что именно об этом не надо говорить.
Однако таких интересных собеседников для Раскольниковых, как Джемаль-паша, было немного. Из итальянского посольства их другом стал Скарпа. Нередко советское посольство навещал персидский посол Этела-ол-Мольк. В записке Лариса Михайловна благодарит его за то, что он ей, больной «инфлюэнцией», прислал банку варенья.
В письме Александре Михайловне Коллонтай Лариса Рейснер дает лаконичное описание кабульской обстановки:
«Мое семейное и служебное начальство, он же Ф. Ф. заставляет меня снимать бесчисленные копии с моих „Записок из Афганистана“ и посылать их по столь же бесчисленным адресам Коминтерна, „сотрудником-информатором“ которого я состою… Между тем единственный человек, который, может быть, прочтет эти заметки об афганской женщине, – и которому они могут быть интересны, – это Вы.
Мы живем под вечным бдительным надзором целой стаи шпионов. Не имеем никакой связи с афганским обществом и общественным мнением по той простой причине, что первое боится до смерти своего чисто феодального эмира и без особого разрешения от министра полиции или иностранных дел никуда в «гости» ходить не смеет; а второе – т. е. общественное мнение вообще не существует. Его с успехом заменяет мечеть, базар и полиция, снабженная соответствующей блямбой на околышке и дешевенькими велосипедами.
Что же остается мне для наблюдений? Nater morte и женская половина двора, куда меня допустили, приняв во внимание почтенные очертания моего носа и вообще – несоветские манеры. (Вот оно когда пригодилось, воспитание, данное родителями!)».
Л. Никулин вспоминал, с какой тоской на банкетах смотрели наши моряки на множество ножей, лежащих справа от прибора, и на три ложки разных размеров слева. Кстати, посольские виллы в летней резиденции Пагмане были построены в стиле европейской архитектуры.
Русское посольство располагалось на окраине города, в шести метрах от реки Кабул. На противоположной стороне реки – первая в Афганистане фабрика, ткацкая. Эмир заставлял своих министров ходить в груботканых, но своих одеждах. Лариса Михайловна знала всех работниц на фабрике. За метафорической роскошью ее стиля стоит глубокое изучение своих героев, изучение событий с исторической, политической точек зрения.
Зримое многоцветье мира – вечный источник ее вдохновения. Своему рижскому спутнику А. Ф. Ротштейну она пишет о будущей книге «Афганистан», которую составляет из очерков:
«Из них Вы узнаете все об этой библейской и феодальной стране, о ее гареме, о школах, судах, праздниках, фабриках, героях, взяточниках и попах. И еще многое другое, ибо Вам известны мои эстетические слабости, а потому возможно, что от этих страниц будет пахнуть не только крупной серой чистой политики, но и запахом цветущего миндаля, пестрыми ароматами базара и еще многим другим. Боюсь, что перевод моего импрессионистического языка довольно затруднителен. К сожалению, в остальных главах-статьях так много секретного, что я их не могу печатать ни в России, ни за границей до своего отъезда из Кабула.
Кроме того, Афганистан – великолепный варвар. Рядом с Персией и Индией – это парвеню – один из косоглазых и скуластых проводников, вся историческая роль которого состоит в том, что он вел под уздцы лошадь Великого Бабура от Хайберского прохода до предместий Кабула. Он сходил в долины из своих гор, когда смута, вырождение и борьба за жемчужину Индию ослабляла гнет иноземного Владыки, крепко лежавший на шее Афганистана. Сейчас это буфер между Россией и Англией, безмерно-хитрый, жадный и ширококостый Asiar, научившийся спекуляции и создавший себе более или менее прочный кредит на такой несложной вещи, как независимость.
На русско-английские взятки создается армия, школы, новая, более передовая, спаянная с эмиратом, администрация и все это под лозунгом: «Афганистан – величайшая держава Востока». И второе, на полученные от наших соседей деньги может при первом удобном случае откусить голову одному из них, а если поможет Аллах – то и обоим вместе. Конечно, Англию они ненавидят больше всего на свете, и боятся ее больше, чем нас – вот мы всеми возможными средствами поддерживаем этот святой огонь, превратились в весталок, днем и ночью подливая в него всякие горючие вещества.
К сожалению, лишь мельком и очень редко (договор, договор) видимся с индусами… Индия… скажу только, что бывают минуты, когда кажется, что рядом, совсем близко, вот за этой горной стеной, которую видно из моего окна – кого-то насилуют. Нам слышны предсмертные хрипы подавленных восстаний, на нашем дипломатическом небе ясно отражается зарево аграрных бунтов и шумные митинги забастовавших рабочих плантаций в Бомбее и Калькутте, забрасывают к нам в Кабул обрывки своих прокламаций, – но мы не смеем открыто ответить, броситься к ним на помощь… Ну, все, крепко жму Вашу руку, мой Федор тоже. Ваш искренний друг Лариса Раскольникова».
С прессой дела в советском посольстве обстояли плохо, она поступала скупо и с огромным опозданием. Английские и индийские газеты «Пайонир», «Сивиль энд Милитари» – через два дня, «Известия», «Правда» и письма из России – через месяц-полтора. Если в результате дипломатических интриг советское посольство не лишали радио, тогда телеграммы приходили через неделю.
Однажды в Кала-и-Фату Лариса Рейснер устроила необычно сервированный торжественный обед в честь нового министра иностранных дел Мухамед-вали-хана. Это он возглавлял в октябре 1919-го прибывшую в Москву афганскую миссию для ведения переговоров о заключении соглашения.
Лариса Михайловна заказала телеграфистам две модели радиостанций: одну – под советским флагом, другую – под афганским. Станции, сделанные с «артистической точностью», были установлены на столе, снабжены электрическими батареями. Под скатертью шли провода. «Во время обеда „передаются“ ругательные телеграммы сэру Гемфризу и приветственные эмиру. Эффект потрясающий, тем более что только утром наши телеграфисты в первый раз пошли на станцию работать», – писала Лариса.
Первое известие о России, когда наша миссия доехала до Кабула, было о голоде в Поволжье, о котором сообщили первыми индийские газеты. Официальные афганские газеты писали, что голод – бич Божий, покаравший большевиков. Индийские газеты не комментировали свою информацию, может быть, потому, что голод в Индии – постоянное явление. Сотрудники советского посольства закупили у афганцев хлеб, верблюдов, лошадей. И первый состав русской миссии, который прожил почти два года в Кабуле, возвратившись домой, привез эшелон хлеба голодающим.
Жалованье платили редко, частично оно шло на взносы для борьбы с голодом. Остальное – родным. «Насколько хватает 5 рупий?» – спрашивала Лариса в письме мать. И добавляла, что как только выйдет из долгов, хорошенько поможет Леви-Леви, ее названому брату, который учился в морском училище, Игорю, который учился в Академии Генерального штаба на отделении Востока, а также Мише Кириллову, ее сослуживцу по флоту, генмору, поступившему в студию Мейерхольда. И как всегда, она помогает многим людям рекомендательными письмами, московским гостеприимством, о чем просит родителей.
«Европейцы не меняют тембра своей листвы, внутреннего шелеста, переступая эти отдаленные границы, затерянные в песке. И особенно русские сохраняют психический запах, окраску, весь быт, ничего не принимая из червонного потока, которым солнце поливает все – крупицы пыли и мозговые клетки», – пишет Лариса родным.
Моряк Владимир Синицын играл на скрипке, молодые матросы из конвоя устраивали олимпийские игры во дворе посольства, возились на траве, бегали взапуски. Бывший боцман Ермошенко был комендантом, и должность ему не позволяла, к его сожалению, участвовать в играх. Кстати, афганцы почитали его, пишет Л. Никулин, одним из первых всадников в Афганистане – стране природных наездников. Когда было необходимо, Ермошенко в шесть дней, загнав в пути трех лошадей, доехал до Герата, в семь дней – до Кушки.
Михаил Калинин (с ним Лариса помирилась) и его брат Борис, Владимир Синицын (бывший командир миноносца с консерваторским образованием) – помощник военного секретаря, Семен Лепетенко – советник полпреда, Вл. Кукель (бывший начальник штаба Волжской флотилии, Балтфлота) – второй секретарь полпреда, Харитонов, Астафьев продолжали и здесь адмиралтейские вечера. Участвовала в них «мисс Мэри», переводчица, давний друг Рейснеров. На некоторое время под абрикосовыми деревьями собирались «профессиональные собеседники», как их называла Лариса Михайловна, и начинались музыкальные, литературные вечера, вечера воспоминаний не только о недавней Балтике, но и о фронте.
В жизни каждого поэта бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком.
Глава «Казань» выйдет в журнале «Пролетарская революция» (№ 12, 1922), а в 1924 году в издательстве «Красная новь» выйдет целиком книга «Фронт», ни на какие другие не похожая. С сильным голосом самостоятельно мыслящего писателя. В предисловии Лариса Рейснер пишет:
«Новую пролетарскую культуру, наше пышное Возрождение будут делать не солдаты и полководцы революции… а совсем новые, совсем молодые, которые сейчас, сидя в грязных, спертых аудиториях рабфаков, продают последние штаны и всей своей пролетарской кожей всасывают Маркса, Ильича… Это буйный, непримиримый народец материалистов… Скажите рабфакам „красота“, и они свищут, как будто их покрыли матом. От „творчества“ и „чувства“ – ломают стулья и уходят из залы. Правильно… Если нет для вас буржуазно-индивидуалистических любовей, порывов и вдохновений, то есть Бессмертие этих только что отпылавших, в тифозной и голодной горячке отбредивших лет…
Чтобы драться три года, чтобы с огнем пройти тысячи верст от Балтики до персидской границы, чтобы жрать хлеб с соломой, умирать, гнить и трястись в лихорадке на грязных койках, в нищих вошных госпиталях; чтобы победить, наконец, победить сильнейшего своего, в трое сильнейшего противника, при помощи расстрелянных пушек, аэропланов, которые каждый день валились и разбивались вдребезги из-за скверного бензина, и еще получая из тыла голые, голодные, злые письма… Надо было иметь порывы, – как вы думаете?»
Журнал «Красный флот» писал о только что вышедшем «Фронте» Ларисы Рейснер: «Еще никто так одухотворенно не описывал гражданской войны, так тонко не подмечал ее многообразной сущности, не развертывал столько граней этой эпопеи…» Для Вишневского (в 1928-м) эта книга была лучшей из написанных о волжской кампании. Маршал Мерецков писал в своей книге «Моя юность» (1970), что, когда читал очерк «Казань» в журнале «Пролетарская революция», – «вспомнил казанскую эпопею, подивившись, насколько точно и живо описала события молодая женщина».
Через 50 лет книгу прочел В. Каверин, человек совсем иного способа мышления, нежели Вишневский. И Каверин понял необходимость Рейснер-писателя. «Если представить себе некий „знак историзма“ – его можно разглядеть на страницах этой книги. Это ощущение „надвременности“, которое неопровержимо доказывает историчность того, что совершается на глазах. Рейснер думает только об исторической правде. Так, без помощи рисунка, без технических терминов она описала процесс завязывания исторического узла. События гражданской войны показаны с точки зрения ненаписанного, нерассказанного будущего страны. Между читателем и книгой как бы стоит кристаллическая призма, которая медленно поворачивается на незримой оси» («Воспоминания и портреты», 1973).
Главку «Лето 1919 года» в рукописи Лариса Рейснер посвятила Льву Давидовичу Троцкому. Она пишет ему в это время: «Сегодня я хочу вспомнить очень давнее время, осень 18 года и Свияжск, погруженный в тревогу, осеннюю грязь… Дикие, хорошие недели… С того места, где я сейчас пишу, с нашего балкона, видно хребет Пагманских гор и на нем полосы нетающего снега. Около этих белых ледяных ручьев мы прожили целых 8 дней, в костистом ущелье, с семьей темно-зеленых ив, которые защищают от горного ветра небольшой дом. Эти 8 дней в горах, на высоте 11 тысяч футов (трех километров. – Г. П.) так необычайны, так не похожи на наши дипломатические будни, что я… Не могу себе представить, что на свете есть где-то трамвай, телефон, город, Ваш темноватый письменный стол, Золя под Коминтерном, и Вы сами – не торжественный Троцкий из парада, показанного нашим кино, не…» – далее обрыв письма.
Коробки кинолент привез из Афганистана кинооператор Налетный. «Под навесами из живых цветов я устроила сборище всего нашего кабульского дипкорпуса, которое Наль усердно крутил и прятал в безобразный ящик своего кино. Вы это, вероятно, увидите. Боюсь, не много ли я смеялась, но соседи потихоньку острили с серьезными лицами, и некому было, взглянувши сурово, сказать „Ляля, не раскрывай рот до ушей“, „Ляля, Упутьевна, воздержись!“» (из письма Ларисы родителям). В Центральном государственном архиве кинофотофонодокументов сохранился киножурнал «Киноправда» 1922 года об Афганистане, где запечатлены Раскольников на прогулке с эмиром и праздник Независимости.
Сергей Кремков, вечно влюбленный в Ларису, сообщал ей в письме, как они ходили в кинотеатр с Игорем, Эмилией Петровной Колбасьевой смотреть «кабульскую ленту».
Обычно праздник проходил осенью, когда кочующие племена афганцев шли к границам Индии. Весной они возвращались на прохладные горные пастбища Афганистана.
Из книги «Афганистан» Ларисы Рейснер:
«Население афганских городов, в том числе и Кабула, почтительно расступается при проходе кочующих племен. Их боятся, ими дорожат, как суровой военной силой и… угрозой англичанам. Эти горцы, установившие для себя исключительное бытовое положение, едва ли не единственное на всем мусульманском Востоке, ревниво оберегают свои независимые границы, не только у себя дома, на Гималаях, но и в городах, на базарах, через которые они проходят. Там, где маленький народец без поддержки извне и без надежды на решительную победу в течение ста лет слишком защищал свою независимость против сильнейшего в мире завоевателя – Великобритании, не могло не сложиться наравне с оригинальным бытовым укладом и эпическое национальное искусство. Бедная событиями, прозябающая общественная жизнь оживляется в эти дни „тамашой“. Город наводнен пестрой толпой, в которой можно видеть представителей всех сословий…
Их позвали плясать перед трибуной эмира – человек сто мужчин и юношей, самых сильных и красивых людей границы. Из всех танцоров только один оказался физически слабым, – но зато это был музыкант, и какой музыкант!
В каждой клеточке его худого и нервного тела таится бог музыки – неистовый, мистический, жестокий. Дело не в барабане, который своей возбужденной дрожью зажигает воинственных кочевников к пляске, а в полузакрытых глазах, в нетрезвой страшной бледности лица, в напряжении всего тела, которое прикасается то к одному, то к другому ряду танцующих, как раскаленный смычок к струнам древнейшей скрипки.
Самый танец – душа племени. Он несется высокими скачками, как охотник за добычей. Он раскачивается из стороны в сторону, встряхивая головой в длинных черных волосах, колдует и опьяняется… Наконец, танец побеждает и любит с протянутыми вверх руками, радостно, на лету, как орлы в горах, как люди на старых греческих вазах. Таков танец, но еще богаче и смелее песня. Лучший певец, стоя в середине, поет стих, и барабанщик его сопровождает, точно гортанным смехом, тихой щекочущей дробью. «Англичане отняли у нас землю, но мы прогоним их и вернем свои дома и поля». Все племя повторяет рефрен, а английский посол сидит на пышной трибуне, бледнеет и иронически аплодирует.
«Мы сотрем вас с лица земли, как корова слизывает траву, – вы нас никогда не победите». К счастью, не все европейцы похожи на проклятых ференги, – есть большевики, которые идут заодно с мусульманами».
Эти танцы Налетный, видимо, снял. Жаль, что ему не разрешалось снимать танцы в гареме, танцы Ларисы с эмиршей. «У нас все по-прежнему – вчера были опять на женском празднике – видели удивительных женщин, в роскошных бальных платьях, – они сидели на ковре и играли дикие и печальные вещи на старинных барабанчиках и фисгармонии и на бубнах – и были сами собой. Потом танцевали хороводом – я тоже к ним присоединилась – и танцуя рядом с эмиршей, живо выучила простые, ритмичные фигуры. Ну, они были в восторге. Пока все, мои единственные», – писала она домой.
Из другого письма родителям: «Начались танцы – женский хоровод. Конечно, я не удержалась, плясала со всем присущим мне увлечением. Величество все это наблюдал со вниманием… Пожалуйста, уговорите вернуться Синицына, я больше не выдержу и дня без музыки».
Синицын и другие моряки миссии тяжело переживали отрыв от родины, отсутствие живой, ясной работы, добивались разрешения на отъезд.
«Если бы ты знал, как вечерком в легкий снег – хочется взять тебя под руку и пойти на „Онегина“. Фонари сквозь снежную сетку. Скользко. Снится мне музыка чуть ли не каждый день», – обращается Лариса в письме к брату Игорю.
Этот очерк о правительницах не вошел в книгу, поэтому приведем большой отрывок:
«Дамы двора – жена и возлюбленная эмира, жены его братьев, замужние сестры, жены виднейших министров и фаворитов составляют замкнутый кружок, тесно связанный политическими, любовными и родственными интригами… Здесь есть свои расслоения, если не по культурным стадиям, то по наследующими друг другу династическими поколениями.
Во главе старинного рода стоит мать Эмира Сераджуль, одна из тех властных женщин, которые из своего гаремного заточения вершили судьбами целой страны, возводя на престол своих ставленников, совершая дворцовые перевороты – все это бесшумно, не поднимая чадры, ведя серьезные политические беседы через непроницаемую занавеску. Как только свершилась революция в России, жена эмира, обладавшая лучшим политическим умом, настаивала на пересмотре антирусской и резко англофильской политики Афганистана. Эмир не сумел приспособиться к новым условиям, не пожелал изменить старой рутинной, унизительной для страны системы заигрывания с англо-индийской группировкой Foreiqn office и был сброшен с престола прогрессивной партией, во главе которой стояла его жена и сын, теперешний эмир Амманула-хан.
Рознь между старой и молодой эмиршей сказывается на каждом шагу, при каждой официальной встрече. Старуха вошла в историю страны… Она слабая женщина; три года тому назад писала Эмиру Бухарскому о задачах Ислама, призывала его к единению, к забвению личных дрязг во имя единства религии – это уже нечто для мемуар, для записок великой женщины.
Но молодая эмирша вернула женскую политику в область ревности и мелкого гаремного сыска. Стоит заговорить о прогулке, о красоте каких-нибудь окрестностей – она вас тотчас перебьет и точнейшим образом скажет, с кем и когда, и зачем вы были там-то и там-то. Старуху боятся, но она если и не пережила своего влияния, то близка к этому. Молодой Эмир тяготится всякой опекой. Его властолюбие совершенно равно материнскому, а кроме закона за ним молодость, сила, несомненный талант и предрассудок, который всякую женщину, пусть самую умную, все-таки считает чем-то вроде животного. Сераджуль теперь царит только в гареме… Мать Эмира одна, а молодых много – они и враждуют и поддерживают друг друга в своей политике привилегированного курятника».
Как-то Раскольниковым удалось узнать о готовящемся покушении на эмира:
«Итак, во время чая у эмирши я успела ее предупредить насчет возможного покушения на жизнь ее мужа… После прогулки эмирша пригласила меня на чай – каждую минуту ждали эмира. Но он приехал только через полтора часа, взволнованный, бледный, бешеный. Через всю комнату подошел ко мне, пожал руку и благодарил за сделанное накануне предупреждение. „Оказывается, я в куст, а в кусте – громадная английская птица. В городе объявили народу, что эмир убит, лавки закрылись, начали строить баррикады… Я должен был поехать в Кабул, чтобы показаться народу“.
… Что тут поднялось! Эмирша со слезами бросилась мне на шею, мы целовались, и я тоже уронила некую дипломатическую слезу на ее розовое персиковое плечо. Эмир часа полтора болтал со мною по-французски, я ему бранила англичан, и вообще была «большая политика»».
Но и сами Раскольниковы не избежали покушения. 3 мая 1922 года Лариса пишет родителям:
«Ну, милые, сегодня, вернее, вчера вечером нас могло уже не быть в живых – интересно, чувствовали ли вы какое-нибудь беспокойство. Я верхом приехала в Кабул за Федей часам к 4. Весенние сумерки наступают рано. В 4,5 выехали домой в Кала-и-Фату на автомобиле, на заднем сиденье я, Федя и Мэри, перед Федей – Жданов, перед Мэри – Наль. Слева от шофера афганский офицер. Вдруг около Чельсубуна, где мы летели полным ходом, впереди мелькает толстый медный кабель, протянутый поперек дороги на уровне 1,5 челов. роста. Прежде, чем успели предупредить шофера, машина карьером врезается в этот трос, настолько толстый и хорошо укрепленный, что он останавливает машину, продолжавшую работать на месте, сносит стекло, скашивает руль, как соломинку, цепляется за поднятый верх и, смяв его в кашу, спихивает авто боком в канаву. Через минуту вижу: Федя вскочил и стоит с лицом, залитым кровью. Тоже самое с Налетным, шофером и офицером. Я и Мэри невредимы. Конечно, если бы верх авто был спущен (как я хотела, когда мы садились, но Федя запротестовал), нам бы сбрило головы всем. Ведь летели со скоростью 50 верст в час. Феде железным краем исковеркованного верха рассекло лоб над правой бровью (что если бы на палец ниже?). Мой крохотный в постели; вся голова завязана, глаз опух и затек. Я отделалась сильным ударом в плечо.
Оказывается, к Чельсубуну вели осветительный кабель, работу не кончили и конец провода (толщиной в четыре пальца) перебросили поперек шоссе к дворцовым воротам. Сейчас пост, люди до заката ходят очумелые от голода – похожи на пьяных. Словом, все условия для того, чтобы свихнуть себе шею.
Сейчас после крушения Феденьку и Н. провели наверх на террасу дворца. Не передать восторга жизни, охватившего всех нас. Федя своим единственным сияющим голубым глазом смотрел как сама любовь – и такое у него было ясное лицо под густыми струями крови. Мы и плакали и смеялись и вспоминали вас. Наши пульсы живые, дышащие послали вам радио: были близки к смерти – между прочим это вовсе не страшно умереть…
Такие минуты (как они похожи на фронт) делают человека лучше, сжигают все старое, открывают будущее. Это рок – судит и прощает. Мои милые, только бы скорее увидеться.
Сегодня выписан из Индии дивный мотор – ни с кем, кроме Астафьева, Федя ездить не будет. Довольно он рисковал из-за грошовой экономии».
Сохранилось одно письмо Ларисы мужу: «В три часа ночи после нескольких часов смутного страха, в глубокой тишине, при свете луны… по-зимнему спокойно два подземных удара. Дом стоит и трясется, как поезд на повороте на курьерской скорости, это самое страшное из всех страхов». Страха от покушений у Раскольниковых не было, от землетрясения – был.
Когда Англия вновь начала войну с племенами осенью 1922-го, Лариса Рейснер боялась за судьбу сотрудников посольства. Раскольников не сомневался, что происшедшее с тросом – покушение.
Лариса уезжала в Кала-и-Фату, когда становилось невмоготу жить среди сплетен. Замкнутые в тесном мирке посольские женщины втягивались в фальшивый накал мелких страстей. И не только женщины.
Из писем Ларисы родителям:
«Какое счастье, что мы живем в К. Фату. Ибо наши сотрудники и соотечественники за год разложились – каждый в своей скорлупе».
О жене одного из сотрудников, которая жмет из мужа «гроши, гроши без конца на тряпки, дрянное кружево и тесные башмаки с упорством армейской дамы. Иногда мне делается жутко – в какую дрянь и ветошь эта задница переплавляет мозг и благороднейшее сознание долга этого рыцаря труда. Дети их дичают – грязный, немытый и босой Валик во дворе с афганскими мальчишками. Гога, ты обещал для Милы какую-то „Гимназию на дому“, вышли, милый, нехорошо… А где-то далеко-далеко шагает в пространство Революция, поселившая эту неблагородную самку в райском саду, в домике принцессы Турандот. К этому всему прибавьте унылое пустоболтанье иностранцев… – и Вы поймете, как много мне приходится преодолеть, чтобы не лишиться зрения и слуха, особенно живописного зрения, к которому на Востоке сводятся все „высшие“ категории чувств.
…Меж тем из флота – и из Каспия, и из Балтики за последние 2 месяца – телеграммы, письма, сенсационные поздравления со скорым возвращением – что бы это значило? Неужели опять Адмиралтейство? Нет, уж лучше наша пустыня…
…У нас опять комендантом Ермошенко. Пресек пьянство, карты и сплетни, крепко подобрал вожжи и, не поддаваясь на всеобщие маленькие провокации, наводит тот романтический престиж, с каретой посланника, всадниками, скачущими возле нее в облаке пыли, и мрачным великолепием черных галифе, которому он фанатически привержен».
Кстати, моряк-скрипач Синицын, уехавший из Афганистана, написал Ларисе в Афганистан о ее родных: «Ваши старики по-прежнему составляют предмет моего восхищения и в разговорах с ними я получаю исключительное удовольствие». Больше всего родителей беспокоило, чтобы Лариса не «сгнила заживо в розовом варенье», чтобы писала. «Твое великолепное пребывание в развращающей обстановке, – пишет Михаил Андреевич дочери, – грубой роскоши и давящей природы, придворной интриги… все это за 2 года погубит по крайней мере половину, если не больше, твоих возможностей и сил… Смерть духа… для меня это хуже твоей настоящей смерти…»
Лариса назвала письма родителей – «жестокими и любящими». И отвечала: «Победил ли меня Великий Мертвец, в середине которого стоит наш сад и дом? Были и не могли не быть поражения. Всякая депрессия – а я ими страдаю с печальной правильностью, которая, по-видимому, крепнет с годами, – всякая депрессия здесь значит: сложенные весла и лодку сносит вниз бесшумным потоком мертвого времени, пассивного созерцания… Но даю Вам слово, которому Вы можете верить, что все эти гашиши чистой природы я честно перебаливаю, реакция за олимпийскую жизнь – это моральные болезни. Надо сказать это слово – нестерпимые иногда страдания. Время, к которому относятся Ваши последние письма, как раз совпадает с приливом горьких дней, с расчетами по счетам – за потерянные годы, за ненаписанное, за несовершенное. Но, все-таки, я пишу много. Потом, каковы бы ни были всякие внутренние состояния – каждый день я читаю „настоящее“ – чтобы не отставать от Вас – Маркса III том, историю классовой борьбы во Франции, собственно, его „Политику“ и могу сказать, что не чувствую на своем мозгу никакой жировой пленки, которая мешала бы понимать и спорить с каждой страницей».
Михаил Андреевич пишет, что своей работой удовлетворен: «Сейчас в ученых кругах партии сильный поворот в ту сторону, где я так много работал в качестве „еретика“, а именно в сторону социальной психологии с точки зрения исторического материализма».
В это время, в 1922 году, началась партийная чистка: 170 тысяч человек (25 %) исключены из партии. M. А. Рейснер добавляет: «Травля, особенно, насчет Ларуни не прекращается. По приезде сюда ей, наверное, грозит исключение из партии. Предлог очень прост: не пролетарский образ жизни при дворе и отсутствие работы среди рабочих масс, которых у вас, увы, не имеется…»
История с Минлосом, заведующим бюро печати в посольстве, весьма поучительна: он имел неосторожность не только не написать на Ларису доноса, но, наоборот, очень похвалил ее. После этого его самого исключили из партии.
«Бедная моя „советская аристократка“, – продолжает письмо отец Ларисы, – никакими заслугами перед революцией и партией не стереть тебе ни твоей расовой красоты, ни твоих прирожденных дарований. А пока мы пережили счастливое выступление Ларуни в „Правде“. И Москва всколыхнулась. Лариса Рейснер опять на минуту вспыхнула, как метеор, рядом со своим супругом, который стал решительно звездой соответственной величины мемуарного неба».
Лариса отвечает: «Посылаю папе подаренную мне мантию – в ней хорошо будет работать или ходить в Комиссию по „очистке“ РКП от нашего реввоенсемейства. И на плечах мантия восточных деспотов, тканная золотом».
Новый, 1923 год родители Ларисы и брат Игорь встречали дома вместе с Сергеем Колбасьевым, его матерью Эмилией Петровной, Михаилом Кирилловым, Сергеем Кремковым.
«В понедельник, 3 января приехал Леви-Леви. Мальчик-моряк, чистенький, в хорошем обмундировании и вообще светлая голова, я очень ему обрадовалась… – писала Ларисе мать. – Родионыч (Тарасов-Родионов. – Г. П.) напечатал сногсшибательный рассказ «Шоколад», тема взята из жизни питерской чрезвычайки, все с натуры до мелочей. Глухо недовольны где-то его разоблачениями… он в будущем разоблачит, хотя и художественно, много больных и скверных мест нашего партийного быта верхов…
У нас гостит уже третью неделю Сережа К. Приехал на несколько дней и его друг поэт Тихонов, последний будет хорошим поэтом… Сводила я их к Мандельштаму. Так вот, Мандельштам отчитывал при мне молодых и начинающих: «Не надо сюжета, сохрани вас Галлий от жизни и ее обыденщины – вверх, чтобы Духу прожаренного масла не было, переживания, претворения…»
…Полюбила я очень Николеньку Тихонова, – у него лицо такое, точно он долго плыл и вот скоро берег, и он доплывет и на берег выйдет и радуется этому не только его мысль, но и ноги скачут от радости, но все еще под водой…
…Грустно и то, что великому Ильичу опять худо, его выволокли на показ с речами и хвастовством, а от умственного напряжения болезнь сделала двойной прыжок, и на последнем съезде его уже не было. В работе государственной его отсутствие сказывается прямо в каждом повороте колеса, съезд назначил заместителем Ильича тройку, все ту же: Каменев, Цюрупа, Рыков…»
К этому письму Михаил Андреевич сделал приписку: «Да, еще маленькая новость. Так как Сережа Колбасьев со своей поэзией и женой умирают в Питере с голоду… то Игорь для спасения от голода этого жреца муз решил отправить его к Вам в Кабул на спасение в качестве переводчика».
Иннокентий Оксенов уже в 1928 году записал рассказ Тихонова о разных «звериных» случаях из афганской жизни – об антилопе, приходившей к Колбасьеву «жрать папиросы», о том, как он ее отучил от этого легонькими ударами молоточком по лбу в течение десяти минут. Об обезьяне Ларисы, однажды напившейся пьяной и свернувшей головы попугаям, о том, как Раскольников отдал приказ эту обезьяну расстрелять и только благодаря заступничеству Ларисы обезьяна была пощажена и с позором изгнана. Наконец, о неудачном «сватовстве» кота Джемаль-паши и персидской кошки Ларисы. Кот сначала только ел, а затем стал отчаянно лупить бедную кошку, после чего был с соблюдением дипломатического этикета отправлен обратно. «Рассказывает Тихонов превосходно, со вкусом – мы заслушались», – заключил Оксенов.
Всеволод Рождественский рассказывал мне при встрече в 1967 году, что Ларисе все хотелось уехать из Афганистана, но ее запросы оставались без внимания. Или был ответ: берите пример с Александры Коллонтай, она не видит родины много лет. Когда из Афганистана пришло известие, что Рейснер для выездов хочет или уже купила слона, чаша терпения НКВД лопнула и ей разрешили выехать.
Но выехать, как Лариса Михайловна хотела, вместе с Минлосом – не удалось, «остановил приступ малярии, трепавший меня неделю (после годового перерыва). Каюсь, у меня с прошлого года остался такой смертельный страх перед приступом на рабате, да и моя искалеченная спина мне о них часто напоминает. Ну, словом, я смалодушничала, да и у Феди был такой трудный момент, не могла я его оставить в полном буквально одиночестве. Затем пришла эта ужасающая почта. Откровенно говоря, я до сих пор ничего толком не понимаю. Что в Москву вместе с выброшенными отсюда Сергеевыми, Вячесловыми, Розенбергами и т. п. пошли всякие сплетни о нас – это меня ничуть не удивляет. Что мне одно время устроили в Кабуле нечто воде Балаевской гимназии – конференцию Балтфлота, тоже верно. Федя… принял самые решительные меры к прекращению всяческих дрязг и грязи… и вот уже полгода – как мы наслаждаемся полным покоем. Если бы Федя не сделал всего, что нужно, для охранения моей и его чести, я бы в Кабуле не сидела и не помогала бы ему перенести самые тяжелые политические дни. Признаюсь, оставить здесь Федю одного… мне очень больно…» (из письма родным от 19 октября 1922 года).
Вот еще одно письмо, посланное в ноябре – декабре 1922-го: «Милая мама, я выходила не за буржуа с этикой и гладко-вылизанной прямой, как Lensen-all, линией поведения, а за сумасшедшего революционера. И в моей душе есть черные провалы, что тут врать… Мы с ним оба делали в жизни черное, оба вылезали из грязи и „перепрыгивали“ через тень… И наша жизнь – как наша эпоха, как мы сами. От Балтики в Новороссийск, от Камы к апельсиновым аллеям Джелалабада. Нас судить нельзя, и самим нечего отчаиваться. Между нами, совсем по секрету – мы – уже прошлое. Мы – долгие годы, предшествующие 18 году, и мы Великий, навеки незабываемый 18 год. И НЭП, и то, что за ним – потомки, вторая революция, следующая родовая спазма, выбрасывающая 10 и 100-летиями утопию в „настоящее“. Еще несколько книг, на страницах которых будет красный огонь, несколько теорий, стихов, еще несколько наших революционных ударов по Церкви, по конституции, по пошлости – и finis comedia! Отлив надолго – пока пробитые за три года бреши не зарастут живым мясом будущего, пока на почве, унавоженной нашими мозгами, не подрастет новый, не рахитичный, не мещанский, не зиновьевский пролетариат… Во всей ночи моего безверия, я знаю, что зиновьевский коммунизм (зиновьевское разложение партии), зиновьевское ГПУ, наука и политика – не навсегда.
Мы счастливые, мы видели Великую Красную чистой, голой, ликующей навстречу смерти. Мы для нее умерли. Ну, конечно, умерли – какая же жизнь после нее святой, мучительной, неповторимой».
В январе 1923 года Раскольниковы жили в Джелалабаде недалеко от границы с Индией, где «спасся эмир от зимы».
«Мы в раю. Ведь январь, а в этой чаше из сахарных гор – розы, кипарисы, мимозы, которые не сегодня-завтра брызнут золотом, перец, – все, что прекрасно и никогда не теряет листьев, – писала Лариса домой. – Конечно, Джелалабад не Афганистан, а Индия. Настоящий колониальный городок с белыми, как снег, домами, садами, полными апельсинов и роз, прямыми улицами, обожженными кипарисами и нищим населением, ненавидящим англичан. Этот последний месяц под небом Афганистана хочу жить радостно и в цвету, как все вокруг меня. Ходим с Ф. часами и не можем надышаться, пьяные этой неестественной, упоительной вечной весной. Вот он, сон человечества, „дикой Индии сады…“. Но странно: в Кабуле писала очень много – а здесь не могу. Лежит масса черновиков – но, вероятно, нужен север, чтобы все эти экзотические негативы проявились…
Если сейчас, когда Афг. фактически воюет с Англией, когда на границе хлещет кровь племен и ни на кого, кроме нас, эмир не надеется, когда все поставлено на карту, когда рабочая Россия не смеет отказать в помощи племенам, сто лет истребляемым, сто лет осажденным, – если мы этот момент пропустим, здесь больше нечего делать».
Из Джелалабада Лариса Михайловна пишет давнему другу Мише Кириллову (который был отпущен поступать в студию Мейерхольда):
«Голубчик Миша, Вы написали хорошее письмо – видите, я отвечаю. Теперь о Вас… мне не нравились ваши первые письма – не сердитесь – за возмутительное самодовольство, за что-то дешевое, доступное, слишком легко давшееся в руки. Это вовсе плохо, когда жизнь сразу вдевается в игольное ушко. Слезы, нытье и т. п. мне очень противны, за раздавленностью должен быть период гордости, надежды, задорно поднятого носа, – послушайте, ведь это театр, это же искусство. Когда Вы в один и тот же день будете мечтать о своей силе и полном ничтожестве, тогда я поверю, что Вы ищите форму, что она, лукавая, уже лежит перед Вами, оборачиваясь и опять исчезая, оставляя на повороте минутный блеск, свою усмешку, намек на то, как надо „сделать“, как велит ваше святое ремесло. Я очень люблю Мейерхольда. Но смотрите, берегитесь, они не любят голоса, они очень восточны в своих „новациях“, очень верят телу (это хорошо) и совсем, совсем не понимают гения слов (это плохо). Пока эти мозги не разовьют в себе величайшей чувствительности – не произойдет сложных реакций Духа. Держите равновесие, ради Бога, не дайте себя изуродовать мастерам телесного, формального, осязаемого искусства. Дух, дух, дух – как хотите и где хотите, без этого нельзя. Я не думаю, чтобы надо было поэтому поступать на математический факультет, но что-то надо, правда. Пишу из Джелалабада. Этот последний месяц буду жить так, чтобы всю жизнь помнить Восток, Кречета, пальмовые рощи и эти ясные, бездумные минуты, когда человек счастлив оттого, что бьют фонтаны, ветер пахнет левкоями, еще молодость, ну, сказать – красота, и все, что в ней есть святого, бездумного и творческого. Боги жили в таких садах и были добры и блаженны. Я хожу и молюсь цветущим деревьям. Лариса Михайловна».
Двадцать седьмого хамаля 1302 года министерство иностранных дел Афганистана сообщает губернатору Кандагара, что из Кабула в Кандагар «выезжают Ф. Ф. Раскольников, Л. М. Рейснер, А. Баратов, а также приезжавшие на время из Герата в Кабул советский консул Таёжник (?) и переводчик Хромой. Из Кандагара все поедут далее в Герат, кроме Ф. Ф. Раскольникова, который вернется назад в Кабул. Из Герата далее до границы поедут только Л. М. Рейснер и А. Баратов, которым нужно предоставить соответствующую охрану (из 4-х человек) и оказывать всевозможную помощь и содействие».
Если Лариса Михайловна вернулась в Россию этим путем, она видела все главные дороги Афганистана с севера на юг и с востока на запад, побывала на главных точках всей страны.
Знакомый уже нам персидский посол Этела-ол-Мольк 29 хамаля 1302 года дал Ларисе Рейснер рекомендательное письмо для персидского посла в Москве Мотарея-ол-Мемалеку, в котором просил своего коллегу принять Л. М. Рейснер, а также оказать ей и Раскольникову поддержку в том случае, если Раскольникова назначат послом в Тегеран, «…потому что в настоящее время Иран нуждается в искреннем и миролюбивом человеке».
На турецком языке написана следующая записка: «Мадам Раскольникова! Еще в Анкаре мы услышали о Вас как о женщине признанной, чье имя заслуживает похвалы и одобрения. Приехав сюда и познакомившись с Вами, мы поняли, что мы слышали совершенно недостаточно. В самом деле, Вы очень достойная женщина, блестяще владеющая пером, обладающая проницательным умом, знаниями в самых различных областях и, кроме того, красотой и обаянием. И я говорю: слава Аллаху, который создал Вас. Вот потому-то сердца наши полны великой печали оттого, что Вы по необходимости покидаете нас. Но что поделаешь, судьбы не изменить! И от себя лично и от имени моего друга, который будет сопровождать Вас в поездке, заверяю Вас, что Ваше путешествие будет счастливым и благополучным».
Обратная дорога Рейснер с дипкурьером Аршаком (Аванесом) Баратовым описана в сборнике «Дипкурьеры» (Очерки о первых советских дипломатических курьерах. М., 1973). Аршаку всего 19 лет. Он говорил на фарси, как чистокровный афганец, по-тюркски – как тюрк. Сам он – армянин. В рабатах Аршака встречали как старого знакомого: «Салам алейкум, Барат-хан. Что везешь?» – «Хрусталь». – И Аршак тайком указывает на свою спутницу. Устал он больше, чем обычно, потому что все ночи не спал как следует. «Один глаз спит, второй начеку. Ведь мне что поручено? Диппочта – раз, Лариса Михайловна – два. Что ценней, даже не знаю», – улыбался Баратов. Как советовала ему Лариса Михайловна, он пошел учиться в Институт востоковедения.
В черновиках Лариса Рейснер везла очерк «Фашисты в Азии», ставший концом книги «Афганистан». Советское посольство однажды навестили молодые итальянские негоцианты. «Как-то неловко было смотреть на их лица, выставившие напоказ голизну всех своих хотений, назло старым буржуазным фиговым листкам. Эти рвачи, вскинувшие презрительный монокль на суровую страну, не доросшую до спекуляций, ничем бы от миллиона им подобных не отличались, если бы их авантюризм не был помечен печатью убежденного и агрессивного фашизма. Их наглая решительность значит не только „деньги ваши будут наши“, но и „нет в мире такого правового, парламентского и религиозного вздора, который нам помешает содрать с вас пальто среди бела дня, намять вам затылок этими нашими белыми выхоленными руками, в которых сила, спокойствие и ловкость двух хорошо накормленных зверей“. Встречи с нами ждут, как неизбежного, после чего у мира останется только один хозяин… В дверях граф повернул свое тяжелое лицо и сказал с улыбкой: „С такими противниками, как большевики, мне приятно будет встретиться на баррикадах“».
Через пять месяцев, в октябре 1923-го, Лариса Рейснер приедет в Германию и застанет гамбургское восстание уже подавленным. Она расскажет о нем в своей книге «Гамбург на баррикадах». После революции 1917 года ее жизнь кажется кометой с точной траекторией, то есть оптимально кем-то задуманной и оптимально ею прожитой.
Расставаясь с Афганистаном, она скажет: «Эти два года. Ну, по-честному, положа руку на сердце. Вместо дико-выпирающего наверх мещанства (нэпа. – Г. П.) я видела Восток, верблюдов, средние века, гаремную дичь, танцы племен, зори на вечных снегах, вьюги цветения и вьюги снежны. Бесконечное богатство. Я знаю, отсвет этих лет будет жив всю жизнь, взойдет еще многими урожаями. Я о них – не жалею».
Свое 28-летие Лариса Михайловна также встретила в дороге.
Кроме тревоги за родителей ее не могли не терзать неизвестные обстоятельства гибели Николая Гумилёва, Гафиза, который напророчил ей Восток, когда писал «Дитя Аллаха» в первой эйфории влюбленности в нее.
Самобытная русская мысль обращена к эсхатологической проблеме конца.
Родители послали Ларисе в Афганистан журнал, который издавался группой символистов во главе с Андреем Белым в петроградском издательстве «Алконост» в 1919–1922 годах. «Мои милые, прежде всего должна поблагодарить за „Записки мечтателей“. Там много интересного».
С Андреем Белым Лариса встречалась в Институте Ритма, как вспоминает томский художник Вениамин Николаевич Кедрин, сначала ученик Гумилёва, потом студент этого института. Письмо Ларисы родителям датировано 7 мая 1922 года:
«Еще два слова о петербургских изданиях. Упивалась Гершензоном, стихи Ахматовой еще раз, болью и слезами, раскрыли старые раны, и тоже навсегда их закрыли. Она вылила в искусство все мои противоречия, которым столько лет не было исхода… В общем, эти книги и радуют и беспокоят, точно после долгой разлуки возвращаешься – на минуту и случайно – в когда-то милый, но опостылевший, брошенный дом. А петербургские книги – это саше из „Привала“, „Аполлона“ и „Вех“».
С москвичом М. О. Гершензоном (1862–1925) у Рейснер очень много общего от природы. Он также темпераментно бросался в неиссякаемые увлечения. По словам А. Белого, пламень неистовства – его характерная черта. В 1916 году он стоял перед квадратами, черным и красным, супрематиста Малевича, точно молясь им: «История живописи и все эти Врубели перед такими квадратами – нуль! Вы посмотрите-ка: рушится всё» (А. Белый «Между двух революций»).
В марте 1917 года Гершензон был одним из организаторов Всероссийского союза писателей, первым его председателем. После революции пытался обосновать неизбежность революционных сдвигов с религиозно-философской точки зрения. Активно работал по налаживанию культурной жизни, заведовал литературной секцией Государственной академии художественных наук (ГАХН). По мнению Гершензона, натиск материалистической культуры приводит к противоположному процессу – осознанию человеком своей духовной нищеты, а это уже предпосылка для перспективного развития личности в творческой «жажде правды».
Под властью настроения Лариса Михайловна в письме лукавит – разве бывают у искусства опостылевшие, брошенные этапы? И сама же отвечает в письме Ахматовой, когда в октябре 1921 года дошла до Афганистана весть о смерти Александра Блока: «Теперь, когда уже нет Вашего равного, единственного духовного брата – еще виднее, что Вы есть… Ваше искусство – смысл и оправдание всего – черное становится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия… Горы в белых шапках, теплое зимнее небо, ручьи, которые бегут вдоль озимых полей, деревья, уже думающие о будущих листьях и плодах под войлочной оберткой, – все они Вам кланяются на языке, который и Ваш и их, и тоже просят писать стихи… Искренне Вас любящая Лариса Раскольникова. При этом письме посылаю посылку, очень маленькую: „Немного хлеба и немного меда“».
В декабре, через два месяца после известия о смерти Блока, в Кабул придет весть о гибели Николая Степановича Гумилёва.
Пятым января 1922 года помечен последний день ее работы над автобиографическим романом «Рудин». Она посылает его родителям: «Признаюсь, я немножко обижена: как-то не примирилась с забракованием своего романа. Ни папа, ни мать не пишут ничего по существу. Что, по-Вашему, плохо, почему первые главы, которые мне казались такими удачными, не получили даже мотивированного приговора? Неужели все так отвратительно?»
Кабульский фрагмент, машинописная копия которого помечена 5 января, включает в себя сцену расставания В. Веселовского (Святловского) с Елизаветой Алексеевной (Екатериной Александровной Рейснер). Возможно, она навеяна мыслями о Николае Гумилёве. Вспомним эту сцену:
«Они обняли друг друга. Наполеоны бесстрастно смотрели в темноту мимо двух теней, так крепко, так горестно друг друга державших. Это продолжалось столько времени, сколько нужно огню, чтобы упасть на вытянутую, обнаженную, вечно молодую вершину; и ветвям, листьям, всем волокнам, чтобы ощутить этот огонь, текущий мучительной струной сверху вниз, вдоль могучего ствола, и, наконец, в земле, глубоко под дрожащими корнями.
– Прощай!»
В 1922 году Лариса Рейснер посылает Скарпа, сотруднику итальянского посольства, с которым установились дружественные отношения, гумилёвскую «Оду д'Аннуцио» (из книги «Колчан»): «Дорогой товарищ… Ода к д'Аннуцио написана в 1914 году одним из лучших русских поэтов Николаем Гумилёвым, который, будучи монархистом, поступил добровольцем в армию. Он умер в Петрограде в прошлом году. К сожалению, он ничего не понимал в политике, был русским „парнасцем“. Я написала по-русски – и перевела, как смогла. Извините меня за 1001 ошибку, которые я наделала здесь. До свидания в Риме или в Москве, дорогой друг. Л. Р.».
Из первой же строфы стихотворения ясно, почему Лариса послала его итальянцу.
По мысли Гумилёва, поэзия – одна из форм освобождения скрытых сил, заложенных в природе Вселенной. Его последняя книга «Огненный столп» несет в себе энергию ясновидения. Найдет ли Лариса Рейснер по приезде в Москву эту книгу?
Марина Цветаева, не видевшая Николая Гумилёва, знала про его «Болдинскую осень». Более того, у Гумилёва и у нее есть одинаковые названия поэм: «Поэма Начала» и «Поэма Конца». У Гумилёва они – о развитии солнечной системы, о зарождении жизни. Темы разные, мудрость любви – общая у них. Стихия нежности и огня – неукротимые стихии обоих. Невозможно не привести заключительные строфы цветаевского обращения к Гумилёву:
«Дорогой Гумилёв, породивший своими теориями стихосложения ряд разложившихся стихотворцев, своими стихами о тропиках – ряд тропических последователей, – Дорогой Гумилёв, бессмертные попугаи которого с маниакальной, то есть неразумной, то есть именно с попугайской неизменностью повторяют Ваши – двадцать лет назад! – молодого „мэтра“ сентенции, так бесследно разлетевшиеся под колесами Вашего же „Трамвая“, – Дорогой Гумилёв, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю.
Чувство Истории – только чувство Судьбы».
Крупнейший мыслитель России погиб в схватке с силами хаоса – убеждены современные исследователи творчества Н. Гумилёва Н. Богомолов, Ю. Зобнин. А повод, обстоятельства гибели не так уж и важны.
Но обстоятельства надо знать. Уверена, что Лариса Рейснер узнала подробности об участии Николая Гумилёва в «Таганцевском заговоре». Следователь по делу о «Петроградской боевой организации» (ПБО) Я. Агранов (он же следователь по Кронштадтскому мятежу) был другом Ф. Дзержинского. Ф. Раскольников тоже был об этом осведомлен, потому что в 1932 году в серии «Литературное наследство» анонсировал свою статью «Гумилёв и контрреволюция». Опубликована его статья не была. Зато в томе 93-м «Литературного наследства» в 1981 году напечатан автобиографический роман Л. Рейснер «Рудин».
Надежда Яковлевна Мандельштам вспоминала о своем разговоре с Екатериной Александровной Рейснер: последняя не придала значения, как и многие, аресту Гумилёва, а когда, наконец, пришла к Дзержинскому, было поздно. Надежда Яковлевна уверена, что слух о том, что Лариса Рейснер спасла бы поэта, пустила сама Лариса Михайловна (впрочем, добавляет она, ни в чем нельзя быть уверенной).
Наверное, спасти человека, втянутого в заговор против власти и в поддержку мятежного Кронштадта, было невозможно. Яснее всего отражают это дневники Николая Степановича Таганцева (1845–1923), отца расстрелянного Владимира Таганцева, а также рассказы Б. П. Сильверсана и Л. В. Бермана (Даугава. 1990. № 8, 11). Страницы дневника Н. С. Таганцева найдены его внуком Кириллом в 1991 году (Звезда. 1998. № 9).
Николай Степанович Таганцев – основоположник науки уголовного права в России, сенатор и член Государственного совета. Его прадед жил на Таганке, отсюда возникла фамилия. Н. С. Таганцев преподавал в Училище правоведения, в Александровском лицее (любимые ученики: в лицее – В. Н. Коковцов, в училище – В. Д. Набоков). Он также обучал уголовному праву сына Александра II – Сергея. Н. С. Таганцев добивался в праве соблюдения прав личности. В новом уголовном уложении 1880 года не было пыток и жестоких видов казни. Сенатор стал противником смертной казни с тех пор, как повесили Д. В. Каракозова, его соученика по Пензенской гимназии. В 1887 году Николай Степанович помог Марии Александровне Ульяновой получить свидание с сыном Александром.
Сын Н. С. Таганцева Владимир Николаевич осенью 1919 года вступил в политическую борьбу как «Ефимов», потрясенный расстрелом своих знакомых кадетов, руководителей «Национального центра». Отец и сын приветствовали Февральскую революцию. Октябрьскую революцию Н. С. Таганцев воспринял как гибель правового государства.
Таганцевы жили на Литейном проспекте, дом 46, а Владимир Таганцев некоторое время жил в ДИСКе.
Пятнадцатого мая 1921 года, в праздник Красного флота, члены «Таганцевской организации» повредили взрывом памятник Володарскому, комиссару по делам печати и пропаганды. Памятник стоял на бульваре Профсоюзов. Это произошло после того, как не удалось поддержать Кронштадтское восстание. Вот и вся их «боевая» деятельность. Памятник разрушили, не людей убили.
Эта организация состояла в основном из интеллигенции. По «Таганцевскому делу» было привлечено 833 человека, 96 казнены, многие сосланы в лагеря. Академик В. Вернадский, кристаллограф, автор учения о биосфере, был членом ЦК партии кадетов (1905–1918), в 1917-м – товарищем министра народного просвещения и членом подпольного Временного правительства. Он был арестован после обыска 14 июля 1921 года, увезен в Дом предварительного заключения на Шпалерную и освобожден 15 июля по распоряжению управляющего делами Совнаркома Н. Горбунова. Опасаясь последствий «Дела Таганцева», Вернадский уехал с семьей за границу в том же 1921-м. И Максим Горький тоже ускорил свой отъезд. О его попытках спасти Гумилёва, о двух разговорах с Лениным рассказано в статье Р. Тименчика (Даугава. 1990. № 8).
В. Н. Таганцева арестовали в июне 1921-го. Его отец 16 июня 1921 года написал письмо Ленину о деле сына, сделав приписку, что чекисты увезли его собственные вещи: «платье, белье, посуду». Ленин ответил через секретаря Фотиеву (его здоровье резко ухудшалось, и он жил в Горках) 10 августа: «Таганцев так серьезно обвиняется и с такими уликами, что освободить сейчас невозможно».
Первого сентября 1921 года петроградская газета «Правда» опубликовала официальное сообщение ВЧК о расстреле 61 человека по «Делу Таганцева».
В приведенном списке расстрелянных 25 августа фамилия поэта стоит тридцатой: «ГУМИЛЁВ Н. С. 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии издательства „Всемирной литературы“, беспартийный, б. офицер. Содействовал составлению прокламаций. Обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов. Получал от организации деньги на технические надобности».
И за это расстрел? Дзержинский будто бы ответил на вопрос: «Можно ли расстрелять одного из двух или трех величайших поэтов России?» – «Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?» (Серж Б. Воспоминания революционера // Даугава. 1990. № 8).
Ирина Одоевцева упомянула одного «малоизвестного» поэта, которого Николай Степанович назвал ей в качестве лица, причастного к «делу». Она не помнила его фамилии, но запомнила четыре строки его стихотворения (из интервью с И. Одоевцевой // Вопросы литературы. 1988. № 12).
Фамилия поэта Лазарь Васильевич Берман. Рассказ этого поэта в 1974 году записал Валерий Сажин, сотрудник отдела рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде. Именно Берман зимой 1920/21 года ввел Гумилёва в круг заговорщиков. «История такова. В 1914 году в Петрограде существовал 4-й запасной бронедивизион. Был зачислен в него и Берман (как, кстати, и В. Шкловский, здесь они подружились). Многих объединяла тогда принадлежность к эсеровской партии. Однако в конце 1910-х Берман отошел от партийной работы. Гумилёв обратился к Берману с просьбой устроить ему конспиративную встречу с эсерами, объясняя это желанием послужить России. После неудачных попыток отговорить Гумилёва от опасного шага Берман согласился выполнить его просьбу. Ахматова говорила, что Гумилёв обладал вулканической энергией и шел к поставленной цели упорно и бесстрашно. Берман предупредил заговорщиков, что с ними желает познакомиться один из лучших поэтов России (фамилия не называлась) и просил использовать его лишь в случае крайней необходимости.
О том, что Гумилёва все-таки использовали в деле, Берман узнал летом 1921-го, когда Николай Степанович обратился к нему за помощью: принес две пачки листовок разного содержания и предложил поучаствовать в их распространении. Одна из листовок начиналась антисемитским лозунгом. «Связной» возмутился: «Понимаете ли вы, что предлагаете мне, Лазарю Берману, распространять?» Гумилёв с извинением отменил свою просьбу».
Через некоторое время Берману передали просьбу Ахматовой помочь отыскать место казни. Связи Лазаря Васильевича с автомобилистами-военными были известны, и надеялись, что он отыщет человека, который вел машину с приговоренными. Шофера нашли, он указал на так называемый Охтинский пустырь, признанный сейчас наиболее вероятным местом казни. Район деревни Бернгардовки, примыкающий к реке Охте. От того же шофера узнали, что на месте казни выкапывалась большая яма, перебрасывалась доска-помост, на нее вставал расстреливаемый. Среди шестидесяти расстрелянных – пять сотрудников Сапропелевого комитета Академии наук, Н. И. Лазаревский (р. 1868, профессор Петроградского университета), князь С. А. Ухтомский (р. 1886, сотрудник Русского музея), А. Ф. Бак (р. 1879, переводчик Коминтерна), В. П. Акимова-Перетц (р. 1899, студентка консерватории), моряки, домохозяйки, лица без определенных занятий.
В 1923-м в период подготовки процесса над эсерами Берман был арестован. Тогдашний начальник Петроградской ЧК тот же Агранов… склонял Бермана к тому, чтобы тот публично обратился к Виктору Борисовичу с просьбой вернуться в Россию – ничего, мол, с тобой не сделают. Шкловский, вовремя почувствовав нависшую опасность, весной 1922-го переправился за границу. Берман от сотрудничества с ЧК отказался, но в одной из бесед с Аграновым, пользуясь выгодным положением «нужного» человека, задал ему вопрос: «"Почему так жестоко покарали участников дела Таганцева?" Последовал ответ: „В 1921 году 70 % петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь!“ Вот собственно и все» (Даугава. 1990. № 11).
В «Петроградской правде» от 26 июля 1921 года под заголовком «Раскрытые заговоры» напечатаны выдержки доклада ВЧК о заговорах против советской власти в период мая – июня 1921-го. В этом докладе В. Н. Таганцев назван «главарем заговора» и обильно цитируются его высказывания.
Гумилёв считал, что про него знает только сам Таганцев и он не проговорится. Фотография Гумилёва в его «Деле» дает повод для предположения, что его избивали, как и Таганцева.
На стене общей камеры № 7 в Доме предварительного заключения на Шпалерной улице была надпись, которую навсегда запомнил Георгий Андреевич Стратановский (1901–1986), арестованный осенью 1921 года по делу, к которому не имел никакого отношения. Он был в камере после расстрела Гумилёва и видел эту надпись, о которой рассказал только сыну. А сам впоследствии работал переводчиком, преподавал в университете. После его смерти в начале перестройки эту тайну сын сообщил гумилёвоведу М. Д. Эльзону (Гумилёв. Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 298). Вот эта надпись:
«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь.
Пятнадцатого октября 1920 года Н. Гумилёв заказал панихиду по М. Лермонтову, и ему показалось, по словам Одоевцевой, что священник ошибся и помянул один раз имя «Николай». До этого 8 октября ему снился сон, что он не избегнет общей участи, что и его конец будет страшный. Когда проснулся, почувствовал ясно, что жить осталось несколько месяцев.
«Гумилёв оставил жену и ребенка (девочку 2-х лет), жена – лахудра, словом, надумала я взять девочку. Жаль мне одинокую и беззащитную. Одобряешь?» – писала Екатерина Александровна Ларисе в Афганистан в 1922 году. В ноябре – декабре 1922-го Лариса Михайловна отвечала:
«Девочку Гумилёва возьмите. Это сделать надо – я помогу. Если бы перед смертью его видела – все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все. Если бы только маленькая была на него похожа.
Мои милые, я так ясно и весело предчувствую, сколько мы еще с Вами понаделаем. О, НЭП, ведь мы не какой-нибудь, а 18 год, ну все».
Ее путь впереди будет недолог, через четыре с половиной года Лариса Рейснер умрет от брюшного тифа. Лена Гумилёва вырастет за кулисами театров, где играла ее мать Анна Энгельгардт, тоже станет актрисой и вместе с дедом и матерью умрет в блокадном Ленинграде.
Пока Лариса шла по строчкам своей судьбы, указанным Н. Гумилёвым, ее Бог хранил. Валкирией на коне перед строем воинов, как Лера из «Гондлы»; напоминанием о Пери из «Дитя Аллаха» в Афганистане. Когда Гондла умер, Лера села рядом с его телом в лодку:
Даниил Андреев в «Розе мира» утверждает, что Николай Гумилёв сразу вознесся в Небесную Россию без периода посмертных испытаний.