57510.fb2
Тебе покажется, что я умираю, но это неправда. И когда ты утешишься, ты будешь рад, что знал меня когда-то.
В Таировском театре в декабре 1925 года Ларису Михайловну с Карлом Радеком увидела друг семьи Рейснеров Л. И. Розенблюм, знавшая Ларису с подросткового возраста. Они отошли поговорить. «Весь тот год и в этот день Лариса плохо себя чувствовала. На бледном лице лишь блестели глаза. А былого, единственного совершенного блеска уже не было. Усталая и замученная двойственностью положения, отсутствием сочувствия родных к ней с Радеком, не верящая в свой талант, в свое имя, в свой литературный путь. Эта последняя встреча была тяжела и запомнилась».
Судьба предоставила возможность проститься с Ларисой ее другу юности Всеволоду Рождественскому, когда тот приехал из Ленинграда в Москву на открытие Дома Герцена на Тверском бульваре. «Было шумно и бестолково. И вот, в самый разгар общего веселья, на пороге как-то неожиданно выросла стройная фигура Ларисы Рейснер. Навстречу ей понеслись восклицания, протянулись руки с бокалами. Держалась она непринужденно, по-товарищески, но вместе с тем была в ней какая-то внутренняя отчужденность от окружающей шумной и уже достаточно подвыпившей литературной компании. Через некоторое время она встала и покинула свой стол почти незамеченной. Я видел, как она переходила от одной группы к другой, как обступали ее собеседники, как она смеялась, отвечала на вопросы и шла дальше. Потом вышло так, что мы в этой толпе нашли друг друга, сели в какой-то отдаленный и сравнительно тихий уголок, и началась обычная наша беседа так, словно она и не прерывалась все эти годы. Может быть, особое чувство – „землячество по городу на Неве“ – сблизило нас в эти минуты, но говорили мы о многом и долго. Она рассказала о себе с необычайной для нее простотой и откровенностью. Не обошлось, конечно, и без стихов, которые мы вполголоса читали друг другу. Я смотрел на нее и думал: какие у нее умные, все понимающие глаза, сколько в ней еще неизжитой юности… Только иногда в ее прямом внимательном взгляде проходила тень беспокойства или просто усталость, сразу сменявшаяся с давних лет знакомой мне улыбкой. – „Самое большое мое желание – писать, собраться с мыслями. В деревне. Я никогда не видела мирного леса. Вся жизнь в изнуряющем дыму городов. Дурной кинематограф. Я устала. Мне нужно остановиться. Отдохнуть“. – Она протянула мне руку – мне кажется, что и сейчас я чувствую в своей ладони теплоту ее узких и сильных пальцев».
Николай Смирнов, сотрудник «Известий», вспоминал: «В морозный зимний день она шла по Тверскому бульвару, – шла своей размашисто-быстрой походкой, мягко кутаясь в широкую доху из каштанового, посеребренного меха. Месяц назад она вернулась из Крыма, привезла медово-медную свежесть бахчисарайского загара. В ее руке перезванивали коньки, в глазах, за эти годы уже заметно поблекших, отуманенных, светилась все та же молодая радость. Встретясь со мной, она улыбнулась, посмотрела кругом и сказала с восторгом:
– Чудесный сегодня день… – На ходу обернулась: – А замечательно жить на свете…
Это было в декабре 1925 года. Через 2 недели я встретился с ней в Камерном театре на «Жирофле-Жирофля». Во время действия в зале можно было различить ее смех, заразительный и веселый, каким смеются только в юности…
Утром я позвонил ей по редакционному делу. Ее голос был необычайно усталым и тихим.
– Вы нездоровы?
– Да, очевидно возвращается моя азиатская малярия». А. Гудимов, юный журналист:
«В последний раз я видел ее на похоронах Есенина. Мог ли я думать, что через месяц 30 лет от роду она сама, с чуть полуоткрытыми глазами, такая знакомая и чужая, будет лежать в том же зале того же Дома Печати?»
Последний приезд Ларисы к Лидии Сейфуллиной: «Она приехала до письма, неожиданно. Оттого так остро было впечатление и так все запомнилось. Звонок. Я боязливо выглядываю в коридор. В дверях высокая женщина в желтовато-коричневом кожаном, ловко обхватывающем ее пальто; чудесное лицо ее с неярким румянцем, с глазами серо-синими, которые в радости, в привете светя, излучают золотистый цвет; по-детски заливистый смех ее во весь рот, она – Лариса Рейснер!
…Она настолько ценила жизнь, что никогда не бесчестила ее ленью, разгильдяйством, творческой дешевкой… Стиль ее был пышен от огромного ее богатства. Неутомимый художественный аппетит к жизни побуждал ее набрать полней, полней и рассказать обо всем этом многообразии праздничными словами. Но она никогда не боялась искать… Передо мной домашний фотографический снимок Ларисы Рейснер за работой. Это совсем не то лицо, что сияло мне в дружеской беседе. Здесь – маленький рот сжат, четкие брови, сдвинутые в напряжении мысли, кажутся суровыми, особенно отметна красота ее чистого, чуть выпуклого лба…
Эти дни в декабре прошлого года оказались прощальными. Если бы можно человеку знать, кого он потеряет завтра, через неделю, через год, может быть, легче ощущался его уход. А то остаются несказанные слова, неотданная ласка, от этого горше печаль».
Лидия Сейфуллина 12 января 1926 года написала письмо Ларисе с приглашением на литературные чтения в Харьков: «Бесценная моя Лариса Михайловна! Я по-прежнему пламенею к Вам… Поедем, ясынька, ведь мы же собирались вместе ездить. Срок от 7 до 15 февраля. За последние 3 дня я острей обычного вспоминаю Вас и еще больше люблю».
Ассоциация революционной кинематографии приглашала Ларису Рейснер 14 января на дискуссионный просмотр картины «Кирпичики». Дом печати на Никитском бульваре приглашал на дискуссию о «Нашей газете»… Приглашения приходили непрерывно.
Газеты писали о предстоящем воздушном перелете из Москвы в Пекин и Токио. Лариса Рейснер должна была лететь в Тегеран. Под одним из ее фотоснимков подпись: «Лариса Рейснер правит очерк о полете над Россией».
Кроме поездки в Китай намечалась поездка с делегацией X. Раковского в Париж «на франко-советские переговоры». Задумана была историческая трилогия об Урале, все не хватало времени написать о Леониде Андрееве. Еще один замысел – дать масштабные картины истории освободительной борьбы пролетариата.
В 1925 году вышли «Афганистан» (М.-Л.: Госиздат), «Азиатские повести» (М.: Огонек), «Гамбург на баррикадах» (М.: МОПР), «Уголь, железо и живые люди» (М.-Л.: Госиздат) и десятки очерков в журналах и газетах. Первая цепь достигнутых вершин. Расцвет.
Со смертью Рейснер современная литература уронила один из своих самых солнечных самоцветов.
«Сколько раз, бывало, в горах, в ущельях, там, где в жарком июле не тают снега, говоришь ей: „Зачем вы глотаете снег? Зачем пьете из лужицы?“ Сколько раз врачи миссии убеждали ее не купаться в ледяной воде горных рек, не вызывать припадки малярии. Она как бы в недоумении высоко поднимала плечи и только смеялась», – вспоминал Л. Никулин.
«Пустая и злая случайность, глоток сырого молока, отравленного тифозными бактериями, прервал на середине эту удивительно задуманную и блестяще выполненную жизнь», – писала В. Инбер.
Сестра Михаила Андреевича Рейснера Екатерина Андреевна рассказывала, что на молоке был сделан крем для пирожных. Поскольку Михаил Андреевич не ел пирожных, он единственный из домашних не заболел.
Из газеты «Вечерняя Москва» (4 февраля, 1926): «Известная писательница Лариса Рейснер опасно заболела брюшным тифом. Больная помещена в кремлевскую больницу. В течение нескольких дней она находится в бессознательном состоянии. В настоящее время положение ее признается критическим. Одновременно с нею заболели также тифом и помещены в ту же кремлевскую больницу мать Л. Рейснер, брат ее и домашняя работница. Эпидемическое заболевание тифом в одной семье – представляется последнее время исключительным».
Тиф был распространен. От брюшного тифа в 1920 году умер Джон Рид, в 1828-м – Франц Шуберт. В одной из газет сообщалось, что Лариса Рейснер болела около пяти недель. Значит, заболела сразу после выхода 5 января в «Известиях» двух своих очерков о декабристах. Карлу Бернгардовичу обещала, что будет бороться с болезнью всем напряжением сил, но болезнь сопровождалась тяжелыми осложнениями.
Первой сообщила о смерти Ларисы Рейснер 9 февраля 1926 года «Вечерняя Москва»:
«Сегодня в 7 утра скончалась от брюшного тифа писательница Лариса Михайловна Рейснер… В течение последних дней т. Рейснер находилась в бессознательном состоянии и никого не узнавала. Только три дня тому назад она на некоторое время пришла в сознание и сказала окружающим: „Только теперь я понимаю, какая грозит мне опасность“. Несмотря на все принятые меры, сердечная деятельность больной непрерывно падала. Тов. Рейснер умерла, не приходя в сознание. В момент смерти около больной находились врачи и ее отец, проф. Рейснер. Лечили т. Рейснер д-ра Канель, Левин, Файнберг, проф. Нечаев, Елистратов и др.
Сейчас в Кремлевской больнице находятся мать и брат покойной, тоже больны брюшным тифом. Состояние их здоровья – удовлетворительное. Тело Л. Рейснер будет сегодня перенесено в Дом Печати. У гроба будет поставлен почетный караул литераторов и поэтов».
Гроб в Дом печати несли на руках «тт. Радек, Волин, Пильняк, Бабель, Вс. Иванов и др. За гробом шли друзья покойной» (Вечерняя Москва. 1926. 10 февраля).
«Гроб вносится в Белый зал. Открывается крышка. Восковое, исхудалое, постаревшее лицо. Говорят шепотом. Плачет какая-то старушка, живущая в квартире Рейснер. Сегодня с 10 ч. утра до 12 ч. ночи вход в Дом Печати открыт для всех желающих проститься с покойной».
В карауле стояли красноармейцы бронедивизиона, к партийной ячейке которого была прикреплена Лариса Рейснер. В 11 часов утра 11 февраля к моменту выноса гроба приехал австрийский посол Отто Поль. Его прощальная речь была напечатана в «Известиях» 12 февраля: «Как старый журналист, я чувствую себя обязанным, когда рядом с восхищением перед всем созданным покойной вырастает боль, вызванная ее внезапной кончиной, присоединиться к скорбящим». Соболезнование выразил и корреспондент нескольких немецких газет, в том числе и «Ульштейн Нахрихтен-Динст», Н. Бессехес.
Более двадцати газет и журналов поместили сообщение о неожиданной смерти Ларисы Рейснер. Печатались небольшие воспоминания о разных периодах ее жизни, в основном о фронтовых событиях, о поездках и книгах. В архиве Рейснер хранятся три стихотворения за подписью Вс. Рождественского, Толстой, Аверьяновой, а также множество траурных писем, телеграмм, адресованных Михаилу Андреевичу Рейснеру: из Кабула, Берлина, от Н. Альтфатер, от Раскольникова, который был в Ташкенте, от Сейфуллиной и Правдухина, успевших приехать из Ленинграда на похороны, от Раковских из Парижа, из Осло от Коллонтай, от посольства Афганистана в Москве, от редакций, музеев, разных учреждений.
К 11 часам 11 февраля огромная толпа запрудила весь проезд Никитского бульвара около Дома печати, откуда слышалась траурная музыка в исполнении струнного квартета Страдивариуса.
Варлам Шаламов писал Борису Пастернаку, что «сотни раз перечитывал каждую строку, которую она написала… Героиня моей юности, в которую я был по-мальчишески влюблен, и эта влюбленность очищала, подымала меня… На похороны Ларисы Михайловны Рейснер я не имел сил пойти, но обаяние ее и теперь со мной – оно сохраняется не памятью ее физического облика, не ее удивительными книгами, начисто изъятыми давно из всех библиотек, – оно сохраняется в том немногом хорошем, что все-таки, смею надеяться, еще осталось во мне».
В разговоре с В. Шаламовым Б. Пастернак сказал: «…когда я написал „Доктора Живаго“, имя главной героини я дал в память Ларисы Михайловны Рейснер».
Как выносили гроб из Дома печати, Шаламов видел.
«За гробом вели под руки Карла Радека. Лицо его было почти зеленое, грязное, и неостанавливающиеся слезы проложили дорожку на щеках с рыжими бакенбардами…
Каждая новая книжка Л. Рейснер встречалась с жадным интересом, – писал Шаламов. – Еще бы. Это были записи не просто очевидца, а бойца. Чуть-чуть цветистый слог Рейснер казался нам тогда большим бесспорным достоинством. Мы были молоды и еще не научились ценить простоту. Некоторые строки из «Азиатских повестей» я помню и сейчас. «Декабристы» – поэма, а не историческая работа… Если Есенин и Соболь покидали жизнь из-за конфликта со временем, то смерть Рейснер была вовсе бессмысленна. Молодая женщина, надежда литературы…» (Юность. 1987. № 11).
Лидия Сейфуллина, «скорбная и заплаканная, была неутешна. Тихо с отчаяньем спрашивала, роняя слезы – скажите, что же это такое. Как это может быть, чтобы Лариса умерла… Сейфуллина всю жизнь хранила печальную и нежную память о Ларисе Рейснер, ее портрет постоянно стоял на ее письменном столе», – вспоминал Николай Смирнов.
«Тело Ларисы Рейснер погребено на „площадке коммунистов“ Ваганьковского кладбища рядом с могилой поэта Нечаева», – сообщали «Известия» 12 февраля 1926 года.
На похоронах выступили заместитель главного редактора «Известий» Б. Волин, начштаба 5-й армии во время Гражданской войны, а в 1926-м наркомпочтель И. Н. Смирнов, красноармейцы бронедивизиона.
Студент свердловского художественного техникума Петр Павлович Шерлаимов предложил сделать надгробный памятник. Но ухаживать за могилой было некому, и она скоро потерялась. Екатерина Александровна умерла 19 января 1927 года, Михаил Андреевич Рейснер – 5 или 8 (приводятся обе даты) августа 1928-го. В мае 1964 года на предполагаемом месте захоронения Ларисы Рейснер был открыт небольшой надгробный памятник с портретом. Недалеко от могилы Сергея Есенина и могилы дипломата Нексе.
«Ей нужно было умереть где-нибудь в степи, в море, в горах, с крепко стиснутой винтовкой в руках, ибо она отличалась духом искательства. Этот воинствующий дух, не щадя себя, она отдавала революции», – из некролога А. Воронского в «Красной нови». Через год Воронского первый раз арестовали, отдав журнал другому главному редактору.
Многие читатели, следившие за очерками Л. Рейснер в разных уголках России, только из некрологов в центральных газетах узнали, что Л. Рейснер – женщина. Один из них написал Вере Инбер: «Теперь ее портрет висит над изголовьем моей постели».
Прислал соболезнующее письмо Рейснерам и Вивиан Итин, недавно похоронивший своего ребенка: «Дорогие! У меня и слов нет никаких. Я много летал. Авиатор мне рассказывал, как у летчика Аниковского на большой высоте обломились крылья, но он не разбился, сломал, кажется, ногу. А умер в госпитале от тифа. Такова жизнь Лери. Казань. Азия. Полеты. Прекрасный, волшебный талант. И бутылка зараженного молока, русская грязь. Я любил, люблю Лери. И я знаю, какая пустота в жизни, когда умирают дети».
Екатерина Александровна и Михаил Андреевич пригласили на лето 1926 года к себе на дачу сестру Вивиана Итина – Нину. «Они внешне хорошо держались, как это свойственно интеллигентным людям. Екатерина Александровна так и не оправилась от этой катастрофы… умерла от рака. Михаила Андреевича… тоже съел рак».
Екатерина Александровна в 1924 году писала дочери: «Без тебя у нас тихо и мертво; все звери нашего заквартирья говорят, что „пусто стало“, а что Ты им? Они не знают ведь, как я, что значит жить около Тебя, когда твой смех дробит вокруг твердыню зла и подлости, когда Твоя… э, мой друг, только мы с отцом пьем сознательно и живем Твоей мыслью, Твоим великим умом и „суетным“ сегодня».
В архиве Рейснер хранится обрывок письма Екатерины Александровны к Радеку: «Пишу Вам, К., несколько слов с кровати, которая завтра выбросит меня в кресло. Значит, я осталась жить… Не знаю, поймете ли Вы меня, почему я хочу пожать Вам руку. Она Вас любила. Вот и все. Увидимся с Вами, когда приду в себя…»
В это же время Михаил Андреевич писал (и, видимо, не отправил) письмо Лидии Сейфуллиной:
«Пишу Вам прежде всего потому, что мне очень приятно писать Вам: через дочку перекинулась к Вам какая-то нить. Хотя радостного сообщить нечего. И жена и сын меня далеко не утешают. У Игоря после 12 дней нормальной температуры второй рецидив – вещь редкая, но весьма ощутительная. У Екатерины Александровны до сих пор не было нормы… врачи удивляются и говорят – удивительная по силе инфекция. По ночам выдумываю роман, где женщина-врач, чтобы погубить соперницу, пользуется новейшим и совершенно безопасным способом – подбрасывает ей в пищу, скажем, в молоко – изумительную по силе разводку тифозных бацилл, а затем ходит в больницу и с „любовью“ следит за действием яда. Прекрасная тема для киносценария. О себе сказать нечего. Работаю, чтобы забыться. И вместе с тем анализирую любопытную вещь: значение любви и живых объектов для ощущения реальности окружающего мира. Выходит очень странно. Умом познаешь жизнь и теоретический принцип ее наличности. Но этот факт остается мертвым как плохая фотография. С таким фактом расходится вера, и оказываешься одиноким как в клетке.
Только если есть, кого любишь, тогда через него веришь по-настоящему, живой в живое и лишь такая реальность – говоря суконным языком Льва Толстого – реальна. Вот и жизнь моя такая же, сухая и мертвая, как сейчас я сам. Только и жизни, что между двумя кроватями в больнице. 11 марта 1926 г.».
М. А. Рейснер был на похоронах М. Фрунзе в конце 1925 года и, может быть, как Б. Пильняк, узнал от ближайшего окружения Фрунзе обстоятельства его смерти, которые Пильняк использовал в своей «Повести о непогашенной луне». Поверить во внезапную смерть молодых людей наше сознание отказывается и видит причину в убийстве. Рейснеровское «реввоенсемейство», троцкистско-радековское гнездо могли мешать власти. Какие злоключения преследовали Игоря Михайловича Рейснера, я не знаю. Его, специалиста по Индии, за границу не пускали.
Смерть Ларисы Рейснер в 1926 году еще могла быть естественной, не зря она писала, что «революция бешено изнашивает своих профессиональных работников… Еще немного лет, и из штурмовых колонн, провозглашавших социальную революцию, не останется почти никого». В 1926 году ее смерть была на виду, ее оплакивали тысячи людей.
Друг Ларисы Михайловны во времена выпуска журнала «Рудин» Петр Васильевич Казанский написал в марте 1926-го Михаилу Андреевичу: «Вам дано великое счастье и великая гордость – быть отцом такой дочери, как Лариса Михайловна. Этого счастья и этой гордости никто в мире – ни даже судьба и смерть не в силах отнять. Таково первое из Ваших утешений. Но есть и второе. Давно, давно, еще в те дни, когда я бывал у Вас, Вы сказали, что Вы живете и трудитесь ради служения особой религии – Религии без Бога. Все религии мира, дорогой М. А., являются лучшим убежищем в скорби, в этом, в конце концов, лучшее их назначение».
Лариса Михайловна верила в могущество творческого человека, возможно, эта вера и была ее главной религией.
В Афганистане Лариса Рейснер писала рассказ «Елена и Грик», оставшийся незаконченным. Умирает Елена, муж Грик безутешен, но врач успокаивает его, что уже не раз он воскрешал людей.
«Под стеклом сложных аппаратов ему удалось сохранить сложные соединения того, что было еще час назад живым человеком, прекрасной Еленой… В прозрачных кристаллах уснули таинственным сном составные части духа и, наконец, в самый час смерти все, все, что отделяется от мертвого тела, чтобы вернуться в вечность, – было схвачено поверхностями особых электрических приборов – дисками, сверкающими, как снег и огонь. Все движения агонии, вплоть до последнего трепета ресниц и неописуемого усилия, с которым разрывается человеческое сердце, перелились в тонкие провода… и раздалось нечто вроде слабой музыки – всего несколько нежных, но отчетливых звуков – гармония того, кто умер».
Воскресшую Елену надо было учить всему – ходить, узнавать мир. «Она росла заново гораздо лучше, свободнее и прекраснее прежнего. Смерть унесла и сожгла в пепел все худшее, смутное, все горючее ее интеллекта – но не могла вытравить широких профилей Канта и Спинозы, не могла потушить гармоний, которые вечны сами по себе. В слезах, с улыбкой победы, с силой жизни, воскрешенная из мертвых, впивающая воздух своей первой более, чем человеческой весны, – играла Елена „ковку меча“ и „полет Валькирий“, и „огонь Брунгильды“. И Грик был счастлив – меч героя свистел над его головой, и из каждого удара вырывался брызжущий огонь. Все еще не узнанный, он стал спутником ее побежденного духа. Он мог открыть ей наслаждение стиха, видеть бледность на ее щеках, вызванную совпадением рифм, которые встречаются как влюбленные – через стену строчек, через жестокие затруднения формы, все трудности слова, звука и начертания. Он вернулся с ней к древнейшим песням». На этом рукопись обрывается.
На афганских горных дорогах Лариса Рейснер чуть не умерла от приступа малярии. Рассказ «Елена и Грик» начинается с голоса умирающей Елены: «Она умирала медленно, уже после того, как болезнь потеряла остроту и опасность – просто от слабости сердца. В комнате больной установился тот неопределенный сладковатый запах, которым всегда сопровождается тление. Иногда, слишком слабая для того, чтобы поднять руку, она ощущала на своих веках беготню мух – черных, быстрых и злых. Ее томила жажда, жара – и необъяснимая печаль о жизни, которую она вдруг забыла. В общем, было бесконечно легко лежать так: без воспоминаний, без тела и без речи».
Рассказ этот был известен Лидии Сейфуллиной, первые строчки она взяла эпиграфом для воспоминаний о Рейснер.
Юрист, экономист, философ, продолжатель развития идей «Общего дела» Н. Ф. Федорова – Н. А. Сетницкий прислал М. А. Рейснеру письмо-соболезнование. Сетницкий был уверен, что Лариса могла бы работать над преодолением смерти с помощью «организации мировоздействия». Он считал, что образ, главный элемент искусства, – «образец действия» для человека, образец «тела духовного», в которое предстоит облечься человеку, перешедшему к искусству литургическому, воскрешающему.
Лариса Рейснер обладала щедрым даром образного видения мира, острым аналитическим мышлением и почти религиозной верой в интеллект человека. Последнюю ее статью «Против литературного бандитизма» (в защиту Лидии Сейфуллиной, Исаака Бабеля, Бориса Пильняка), вышедшую уже после смерти, можно считать ее завещанием: «Мы слишком современники нашей эпохи, чтобы понимать, какую ценность для будущего имеют эти книги, выросшие из революции, ее очевидцы, неподкупные свидетели ее страданий, героизма, грязи, нищеты и величия. Немногие писатели научились видеть революцию такой, какая она есть на самом деле. Их интеллигентским глазам, глазам романтиков и идеалистов, часто бывало больно смотреть, не мигая, в раскаленную топку, где в пламени ворочались побежденные классы, победитель душил побежденного и целые пласты старой, родной им культуры превращались в пепел. И все-таки они смотрели, не отворачивались и с величайшей правдивостью написали потрясающее, безобразное и ни с чем не сравнимое в своей красоте лицо революции».