57547.fb2
Эти два титана мысли «бодались» друг с другом, как два неисправимых упрямца; оба не желали уступать своих позиций, с таким трудом завоеванных. Горький не уставал уличать коммунистов в чудовищной бесчеловечности и жестокости, а Ленин постоянно твердил, что быть жестокими и беспощадными их, коммунистов, вынуждают враги. И хотя Горького восхищали в Ленине его неукротимая воля и некоторые человеческие качества, которые неизменно пленяли людей, он не выносил в нем доктринера, донельзя упрощавшего все сложнейшие проблемы, человека, который все видел только в белом или только в черном цвете. Как-то Горький заметил, что слова Ленина напоминают ему «холодный блеск железных стружек», правда, развивая свою мысль дальше, он утверждал, что «из-за этих слов возникала художественно выточенная фигура правды», чувствуется, однако, что «стружки» эти ранили Горького, вызывали болезненное ощущение.
Беседуя с Лениным, Горький как-то высказал мнение, что неплохо было бы привлечь интеллигенцию к управлению государством. Все-таки именно интеллигенция всегда служила интересам истины, справедливости и милосердия. Представители ее, несомненно, пригодились бы на службе у государства. На это Ленин отозвался так:
— Союз рабочих с интеллигенцией, да? Это — не плохо, нет. Скажите интеллигенции, пусть она идет к нам. Ведь, по-вашему, она искренне служит интересам справедливости? В чем же дело? Пожалуйте к нам: это именно мы взяли на себя колоссальный труд поднять народ на ноги, сказать миру всю правду о жизни, мы указываем народам прямой путь человеческой жизни, путь из рабства, нищеты, унижения.
Ленин засмеялся и, как показалось Горькому, беззлобно произнес:
— За это мне от интеллигенции и попала пуля.
Беда была в том, что Ленин не доверял интеллигенции и относился к ней враждебно. Возможно, по той же причине, по которой он не доверял крестьянам, он был не из них. Область научных идей, в сущности, ему была чужда. Как Нечаев, он был одержим одной единственной идеей — пролетариат должен унаследовать все. Его мысли были сосредоточены исключительно на этой идее, и занимать голову посторонними теоретическими предметами он не желал и не мог. Так что в научном мышлении он ушел недалеко, но зато достиг величайших побед в практическом применении своей власти. Поэтому, когда он говорил: «Это именно мы взяли на себя колоссальный труд поднять народ на ноги, сказать миру всю правду о жизни…», он вовсе не вторгался в мир высоких идей и не формулировал какое-то новое научное мировоззрение; он просто заявлял, что имеет право повелевать людьми.
Горький, проявляя изумительное бесстрашие, высказывал Ленину все, что у него было на душе. Он говорил, что уничтожение интеллигенции пагубно для России и что ничего этим коммунисты не добьются. Интеллигенция всегда нужна, причем любому правительству, кто бы Россией ни управлял. Сила его доводов в той беседе подействовала на Ленина. Горький пишет:
«…А когда температура беседы приблизилась к нормальной, он проговорил с досадой и печалью:
— Разве я спорю против того, что интеллигенция необходима нам? Но вы же видите, как враждебно она настроена, как плохо понимает требования момента? И не видит, что без нас она бессильна, не дойдет к массам. Это — ее вина будет, если мы разобьем слишком много горшков».
Разговор Горького с раненым Лениным принес свои плоды. Кое-кто из интеллигенции и ученых избежал печальной участи и не был расстрелян — их пощадили. На какое-то время Горький взял на себя роль посредника между человеческим разумом и кровожадным зверством коммунистов. И эту роль он играл честно, со всей страстностью своей натуры, но в августе 1921 года Ленин поставил на этом точку — ему надоели заступничество и бесконечные ходатайства Горького, и он велел писателю уехать из страны под тем предлогом, что тому было необходимо лечение за границей. До конца дней Горького мучила мысль, что, если бы Ленин не выслал его из России, сколько еще жизней он мог бы спасти.
Раненый Ленин был словно лев, загнанный в клетку. И как он ни острил по поводу бюллетеней, сообщавших о состоянии его здоровья, — на одном из них, напечатанном в газете «Известия», он сделал такую приписку: «…Покорнейшая моя личная просьба не беспокоить врачей звонками и вопросами», как бы давая понять, что он здоров. Но раны оставили глубокий след в его душе. Ему всегда были свойственны беспощадность и жестокосердие, теперь же эти черты его усугубились. Троцкий писал, что именно тогда что-то нарушилось в сердце революции. Она начала терять свою «доброту и терпимость». Здесь было бы уместно добавить, что революция стала утрачивать и свой смысл, потому что ее предавали на каждом шагу.
Как Ленин ни настаивал на том, что он здоров и полностью поправился, врачам было виднее. было решено отправить его на отдых в Горки, бывшее имение Рейнбота, в прошлом градоначальника Москвы, находившееся в тридцати с лишним километрах от Москвы. Имение оправдывало свое название. Роскошный дом Рейнбота стоял на одном из высоких холмов среди холмистой местности, а внизу, подальше, были леса, в которых росли ели, березы, липы, дубы. Вокруг дома был парк с ухоженными цветочными клумбами. Аллеями парка можно было выйти в лес, где среди деревьев вились тропинки, уводившие в самую глубь его. Дом, который можно было бы назвать дворцом, поражал обилием предметов роскоши. Ленин с Крупской, привыкшие за всю свою жизнь к условиям быта, типичного мелкобуржуазного сословия, поначалу были подавлены пышностью интерьера, который украшали колонны, люстры, большие зеркала в резных белых рамах с позолотой. Со временем Ленин привык к роскоши этого дома. Особенно ему нравились огромные зеркальные окна, из которых открывался вид на необозримые пространства вокруг, на леса и поля. И все-таки ему всегда здесь было чуть-чуть не по себе.
Нижний этаж дома был отдан охране. Ленин с Крупской занимали часть второго этажа. В конце сентября, когда Ленин приехал в Горки, охрана уже была там. При виде Ленина и Крупской солдаты встали по стойке «смирно», отсалютовали им и преподнесли громадный букет. Кто-то произнес приветственную речь. Ленин скомкал свой ответ, сказав лишь несколько слов. Он терпеть не мог церемоний и был рад, когда оказался у себя на втором этаже, куда охрана не допускалась. Он выбрал для себя не такую просторную комнату, как остальные, но с чудесным видом в парк. Портьеры, ковры и живопись на стенах были выдержаны в светлых, радостных тонах. В высокие окна лился свет. Все вокруг говорило о милых добрых традициях, царивших здесь в пору, когда в усадьбе жили ее бывшие владельцы.
Происходило какое-то странное перераспределение ценностей. Суровый, неумолимый диктатор, по повелению которого пролетариат истреблял своего классового врага — всех богатых, жил, как вельможа, во дворце. Происходя сам из дворян, он теперь впервые в жизни оказался окруженным роскошью, какую раньше могли себе позволить представители его класса.
В начале октября в Москву приехала Анжелика Балабанова, секретарь Международной социалистической комиссии. У поезда ее встретил человек от Ленина и передал ей, что тот хочет видеть ее немедленно. На приличной скорости она была доставлена в автомобиле к Ленину. Когда она появилась, Ленин сидел на балконе. Она молча обняла его, пронзенная мыслью, насколько близок он был от гибели. Он еще не окреп, гулять ему пока не позволяли, но выглядел неплохо. Не то что Крупская, Сразу было видно, как тяжко ей пришлось за эти месяцы, — так сильно она постарела.
Ленин был в прекрасном настроении. Большая война подходила к концу, великие страны непременно должны были потерпеть поражение, и он мечтал о том времени, — а оно, по его предположениям, было не за горами, — когда всю Европу охватит пламя коммунизма. Ленин всегда гордился тем, что был реалистом, и никогда не предавался иллюзиям. Он и теперь в разговоре с Анжеликой Балабановой заблуждался на сей счет. Как математик, строил он «точные» выкладки, доказывая, что все европейские страны, одна за другой, за неимением другого выхода будут вынуждены последовать примеру России. Когда она, не без колебаний, решилась ему возразить, заметив, что, по ее мнению, только в Италии нашлось бы немало сторонников большевизма, он проигнорировал ее слова, передернув плечами. В конце концов, он же читал «Огонь» Барбюса, где его особенно потрясла сцена братания между французскими и немецкими солдатами. Он уверял Балабанову, что так оно и будет — границы перестанут существовать, война закончится, а конец ей положит всеобщее братание между солдатами. Слово «братание» не сходило с его языка. И после того как солдаты побратаются, провозгласят всеобщее братство, преисполнятся братской любовью и доверием друг к другу, — вот тогда-то они повернут штыки против своих хозяев-капиталистов и установят повсюду социализм. Ленин говорил так, словно воочию видел, как это все произойдет, и упивался картиной, рожденной его воображением. Он будто парил в небесах. Как просто и хорошо все получалось! Подождите, пройдет месяц-другой, и красное знамя социализма будет реять повсюду, от Петрограда до Пиренеев!
Анжелика Балабанова пыталась мягко ему возражать, обеспокоенная его завышенной оценкой коммунистического влияния на рабочее движение западных стран. Она сказала ему, что для пользы дела ей было бы лучше вернуться в Швейцарию, но он и слышать об этом не хотел. Относительно нее у него были свои планы, и очень важные. Он собирался сделать ее секретарем Коммунистического Интернационала, который задумал создать сразу же после того, как над Германией взовьется красный флаг. Правда, он сказал, что эти планы он пока держал в тайне. У Балабановой было чувство, что он все больше и больше теряет ощущение реальности, плохо представляя себе, что делается в мире. Затем разговор перешел на другую тему — немного поговорили о Фанни Каплан и ее расстреле. Как ни странно, он признался, что ему было бы легче, если бы решение о приговоре взял бы на себя кто-то другой, а не он сам. Видно было, что у него после истории с Каплан остался на душе тяжелый осадок. Но гораздо сильнее переживала Крупская, которая даже всплакнула. Причина слез была понятна — ее мучила совесть от сознания того, что революционеры шли на казнь, приговоренные своей же, революционной, властью.
Когда к вечеру был подан «роллс-ройс», чтобы отвезти Балабанову в Москву, Ленин отослал шофера и заставил ее сесть вместе с ними за стол и поужинать. Он поделился с ней своим усиленным рационом, выделенным ему на период выздоровления.
— Видите, этот хлеб мне прислали из Ярославля, — сказал он. — А этот сахар от товарищей с Украины. И мясо тоже. Они хотят, чтобы я, пока поправляюсь, ел мясо.
Его слова звучали так, как будто от него требовали чего-то невозможного.
Немного позже Балабанова затронула тему расправы над группой меньшевиков, приговоренных к смертной казни за контрреволюционную деятельность. Она сочувственно относилась к приговоренным, не скрывая этого.
— Неужели вы не понимаете, — ответил он, — что, если мы не расстреляем несколько меньшевистских вожаков, мы в будущем окажемся перед необходимостью расстрелять десять тысяч рабочих?
Она обратила внимание на то, что он говорил это без тени личной неприязни к тем несчастным людям. В нем не было никакой к ним ненависти, но и равнодушия тоже. Для него уничтожение врагов как бы являлось трагической необходимостью. Но у Балабановой возникло подозрение, что это, скорее, стало для него привычкой, рефлексом, срабатывающим всякий раз, когда на его пути возникало препятствие.
И пока «роллс-ройс» вез ее обратно в Москву, она все думала и думала о том, что где-то произошел сбой, а дальше все пошло совсем не так, как надо.
Слабый, страдающий от боли, большую часть дня прикованный к постели, Ленин и тут не давал себе покоя. Он не умел отдыхать. По общей договоренности Центральный Комитет решил не посылать Ленину в Горки документы политического характера, но даже Центральный Комитет не мог помешать ему работать.
Карл Каутский написал небольшую брошюру «Диктатура пролетариата». В ней он сделал попытку показать, что диктатура, не будучи неизбежной и логически обоснованной формой государства после того, как от власти отстраняется буржуазия, есть по сути отжившая форма правления, противоречащая принципам марксизма. Подобрав соответствующие цитаты из Маркса, он сумел на свой лад доказать, что русская революция была антимарксистской, еретической и происходила в изоляции, на периферии общеевропейского революционного движения. Ленин тоже запасся цитатами из того же классика и обрушился на Каутского с критикой в своей новой работе «Пролетарская революция и ренегат Каутский», которую он написал в период своего выздоровления. Тон работы жесткий, а местами, где автор особо распаляется, слышатся скандальные нотки. Ленин не пытается скрыть своего отношения к «ренегату», которого считает предателем марксизма, продавшимся врагу.
Видимо, брошюра Каутского очень сильно задела его за живое, и это болезненно сказалось на его сочинении. Формулировки, приводимые Каутским, считает Ленин, неверны, он заблуждается и слишком узко понимает теорию Маркса, а если ему и удается что-то в ней постичь и извлечь, дабы употребить в качестве аргумента, то и это малое тонет в море несусветной путаницы. Каутский, пишет Ленин, словно слепой щенок, который тычется в разные стороны носом, да вдруг и находит что-нибудь съедобненькое; именно так Каутский читает Маркса и иногда нет-нет да и наткнется на понятную для него и при годную для полемики мысль. Например, Каутский пишет, что Маркс отнюдь не предрекал появления диктатора с властью; не ограниченной никакими законами, поскольку диктатура такого рода никак не отличалась бы от тех, что существовали еще в Древней Греции и Риме. Каутский твердо заявляет, что в европейском социалистическом движении не должно быть места для тирании отдельной личности. Ленин парирует этот довод и уклончиво дает понять, что вопрос о тирании отдельной личности как бы излишен, не имеет оснований, а все отсылки к Древней Греции и Риму свидетельствуют лишь о том, что Каутский достаточно неплохо усвоил курс исторических наук, чтобы блистать своими знаниями античного мира перед гимназистами на поприще школьного учителя. Выступать же от имени европейского социалистического движения он не имеет права. «Диктатура, — продолжает Ленин, — есть власть, опирающаяся непосредственно на насилие, не связанная никакими законами». Это факт, и тут не может быть двух мнений, но Каутский должен уразуметь, что диктатура пролетариата есть нечто новое, в корне отличающееся от всех ранее существовавших диктатур. Она не имеет ничего общего с тиранией отдельной личности. Диктатура пролетариата есть проявление незыблемого общественного-исторического закона, утверждает Ленин.
Стиль ленинской полемики и тут проявился во всей полноте. Выдумывая собственные определения, он пользуется ими, чтобы заткнуть рот своему оппоненту, будучи при этом в полной уверенности, что никто не посмеет ему противоречить. В его споре с Каутским, например, такие слова, как «диктатура» и «демократия», по-видимому, представляют собой взаимозаменяемые понятия. Он может сказать: «Пролетарская демократия, одной из форм которой является Советская власть, дала невиданное в мире развитие и расширение демократии». В ответ на рассуждения Каутского о демократии Ленин ему указывает, что тот, судя по всему, имеет в виду другую демократию, а именно — «смердящий труп» демократии, форму ее, практикуемую на Западе, которая не имеет ничего общего с «настоящей и чистой» демократией, осуществленной Советами. Нам снова и снова напоминают, что «пролетарская демократия в миллион раз демократичнее самой демократической буржуазной республики».
Ленина как-то особенно раздражает упорство Каутского, когда тот без устали повторяет, что без основных свобод не может быть социализма, а поскольку русская революция отрицает право граждан пользоваться основными свободами, то она не социалистическая. Ленин ему возражает — не может быть, например, свободы печати, если пресса находится в руках буржуазии, мол, только при Советах возможна истинная свобода слова, потому что буржуазия лишена власти. Каутский требует свободы собраний. В ответ Ленин пускает в ход весьма странный аргумент, что, дескать, свобода собраний и так гарантируется Советским государством, потому что «многие тысячи лучших зданий» отобраны у эксплуататоров, и в силу этого право на свободу собраний, без которого демократия немыслима, становится в миллион раз демократичнее. Какое отношение имеет свобода собраний к экспроприации жилья, объяснить он не удосужился. Вообще получалось, что в его социалистическом раю все в миллион раз лучше, чем в любой другой стране, а следовательно, пытался внушить добрым людям Ленин, какое дело Каутскому до того, как происходит революция в России?
Вот так, не выдвигая сколько-нибудь серьезных опровержений, отделываясь голословными утверждениями, в которых претензии Ленина на лидерство в мировом социалистическом движении становились все более и более явными и неуемными, на каждом шагу искажая Маркса и историю, то и дело припечатывая своего оппонента обидными словечками вроде: «пошлый мещанин», «дурачок», «лакей», «ренегат», «иудушка»… — о, у него богатейший запас уничтожающих слов, ими испещрена вся работа — Ленин расправляется с Каутским, буквально стирая его в порошок. Но вот беда: Каутского, такого-сякого, оказывается, не так-то просто уничтожить. Он снова и снова не дает покоя оппоненту. В работе Ленина восемь глав, и в каждой из них читается откровенное намерение автора добить несносного врага, разделаться с ним раз и навсегда. Интересно, что в этой ленинской книге есть очень выразительные места, где, можно сказать, слышится крик раненого самолюбия.
Небольшая брошюра Каутского, напротив, выдержана в вежливом, корректном тоне, логически выстроена. Это своего рода мягкое внушение, а на большее ее автор и не претендует. Признаваясь в том, что он всего лишь теоретик, не сведущий в вопросах революционной практики, Каутский безошибочно называет пять смертных грехов, допущенных русской революцией. Вот они:
1. Советское государство с самого начала своего существования по природе своей могло функционировать лишь как тирания одного человека или небольшой группы людей.
2. Разгон Учредительного собрания был акцией, имевшей целью укрепить власть тиранов, а заодно и покончить с последними ростками демократии.
3. Ленин использовал вооруженное крестьянство, чтобы оно защитило правительство, состоящее из интеллигенции, но называющее себя «диктатурой пролетариата». По природе своей такое правительство не может быть прочным; оно не представляет населения страны; у него не может быть ясных, четких задач, понятных народу.
4. Государство, проводящее экспроприации, не может считаться социалистическим. «Экспроприируя экспроприаторов», Ленин спровоцировал гражданскую войну, и как раз в то время, когда стране так необходим был мир, чтобы оправиться от нанесенных ей ран.
5. Ленин поставил все на карту, ожидая революцию в Европе, тогда как нет никаких оснований ожидать, что она произойдет сейчас или в ближайшем будущем.
На первые четыре пункта Ленин ответил рассуждениями о чистоте намерений большевиков и очевидности успеха их политической линии. Диктатура, по Ленину, есть самая истинная форма демократии. Разгон Учредительного собрания для того и был осуществлен, чтобы раздвинуть рамки демократии. Вооруженное крестьянство является основной частью рабочего авангарда, а экспроприации были необходимым и неизбежным оружием в борьбе Советского государства с буржуазией. Что касается пункта пятого, в котором его упрекают в чрезмерных надеждах на европейскую революцию, то он этот упрек отметает. Наоборот, говорит он, его расчет трезв. Он точно рассчитал научно-историческую неизбежность европейской революции. Нет ни малейшего сомнения в том, что революция в Европе про изойдет, и если Каутский, писавший свою работу в августе 1918-го, не услышал нарастающего гула революционных событий в Германии, то он просто туг на ухо. На последней странице своей книги Ленин, торжествуя над своим противником, выдаёт следующий пассаж:
«Предыдущие строки были написаны 9 ноября 1918 г. В ночь с 9 на 10 получены известия из Германии о начавшейся победоносной революции сначала в Киле и других северных и при морских городах, где власть перешла в руки Советов рабочих и солдатских депутатов, затем в Берлине, где власть тоже перешла в руки Совета.
Заключение, которое мне осталось написать к брошюре о Каутском и о пролетарской революции, становится излишним».
Для Ленина это был момент наивысшего триумфа. Слова словами, но ведь сбылось же то, о чем он говорил; неоспоримая железная логика событий доказала, как неправ был Каутский. Вот-вот пламя революции охватит всю Европу, а это значит, что все его прорицания, основанные на тщательном изучении марксистской теории, оказались верными. Крупская рассказывает, что Ленин в те дни был на вершине блаженства, он сиял, улыбался, разъезжал с митинга на митинг по всей Москве с речами, в которых приветствовал германскую революцию. «Те дни были самыми счастливыми в его жизни», — писала Крупская.
Он столько времени мечтал об этой революции, по его мнению, неминуемой. Она должна была защитить и вместе с тем упрочить его собственную, российскую революцию. И, по правде говоря, для германской революции он сделал не так уж мало. В своей замечательной записке Свердлову и Троцкому в октябре он уверял их в том, что Россия образует братский союз с революционной Германией. Он был готов послать в Германию хлеб и военную помощь, чтобы поддержать там революцию. «Все умрем за то, чтобы помочь немецким рабочим…» — объявил Ленин. В Германии сложилась революционная ситуация, а значит, — во-первых, надо собрать в десять раз больше зерна для своей страны, ну и для немецких рабочих; во-вторых, по всей стране надо призвать в армию в десять раз больше новобранцев. «Армия в 3 миллиона должна быть у нас к весне для помощи международной рабочей революции». Все в этой записке Ленина выдаает его крайнее возбуждение. Дрожащей рукой он подчеркивает наиболее важные, с его точки зрения, слова, а заканчивает свое послание требованием, чтобы эта «резолюция» была передана по телеграфу всему миру, «всем», «всем», «всем».
Увы, он жестоко ошибся. Действительно, моряки германского флота взбунтовались, но, разоружив офицеров и водрузив красный флаг над своими кораблями, они не знали, что им делать дальше. Революционный пыл угас, мятеж захлебнулся. То же самое произошло и в Берлине, где полиция тихонько перехватала всех вожаков. Да, был, пожалуй, момент, когда казалось, что недовольство, вспыхнувшее на военных кораблях «Тюринген» и «Гельголанд», разожжет революционное пламя по всей Германии, но пламени не получилось, разве что искра, да и та потухла.
В последующие несколько недель Ленин жадно просматривал все газеты, ища новых признаков долгожданной революции, и когда в январе 1919 года в Берлине спартаковцы во главе с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург восстали, он снова объявил о европейской революции. Спартаковцы продержались десять дней, восстание было подавлено германскими войсками. Вожди немецких рабочих, Карл Либкнехт и Роза Люксембург, были растерзаны в полицейском участке. Ленин скорбел о смерти Либкнехта и не слишком огорчался, что погибла Роза Люксембург. Еще бы, ведь она осмелилась критиковать его за развязанный им кровавый террор, за его диктаторский нрав и нежелание считаться с мнением других, даже если оно не так уж сильно расходилось с его собственным. Это она говорила, что жизнь при Ленине превратилась в «жалкое подобие жизни» и что люди под его гнетом превратились в скотов, не способных самостоятельно мыслить, подчинились власти «кучки партийных начальников, обуянных неукротимой волей и неограниченной жаждой эксперимента». Как и педантичный Каутский, она считала, что революция в России поражена смертельным недугом, порожденным страшными ошибками вождя.
Еще до того как Роза Люксембург возглавила движение спартаковцев, в одном из своих трогательных и печальных писем из тюрьмы она писала: «Wir sind аНе Todten auf Urlaub» — «Мы все смертники, только нам дана временная отсрочка». На протяжении всей своей профессиональной революционной деятельности она придерживалась твердого убеждения, что революции должны быть чужды зверство и насилие. Да, во время революции бывают жертвы, люди гибнут, и каждый революционер должен быть готов к смерти. Но главное в революционере — его гуманность, его сочувственное отношение к людям. Через собственные страдания он должен научиться понимать страдания других. Ленин и Роза Люксембург были абсолютно полярны во всем: Ленин — не знавший чувства жалости, сухой и высокомерный раб собственных теорий; Роза Люксембург — человек с горячим и щедрым сердцем, так любившая людей, что у нее порой слезы навертывались на глаза, когда она смотрела на прохожих на улице. Ей чудилось в них что-то ангельское, а разве можно истязать ангелов, проверяя на них свои теории? Это не укладывалось в ее голове.
В ту зиму Ленину пришлось вынести немало испытаний. Он страдал от ран, которые нанесла ему Фанни Каплан. К физическим страданиям прибавилась и душевная мука. Радужные надежды, связанные с революцией в Германии, рухнули. В России начинал свирепствовать голод. В его письмах и речах того времени звучит необычная для него неуверенность.
Крупская, выхаживавшая его, слегла сама — сказалось страшное переутомление, она просто измучилась. У Крупской была базедова болезнь. Ей удалили часть щитовидной железы, приостановив ее развитие, но тут ее симптомы проявились с новой силой. Вдобавок врачи установили, что у нее больное сердце. Лицо ее страшно отекало, распухали лодыжки; она превратилась в уродливое подобие самой себя. Было решено послать ее отдохнуть в школу для детей, которая находилась в Сокольниках. Крупская обожала детей. Рассудили так, что в тиши парка, окруженная детишками, вдали от беспокойной жизни, где только и говорят о политике, она окрепнет и поправится. В лесной школе в Сокольниках Крупская провела конец декабря и январь.
Ленин скучал по жене, ему не хватало ее, и он каждый вечер ездил к ней в школу. 19 января, в Крещение по православному календарю, Ленин приехал к ней позднее обычного. В дороге его и спутников задержало приключение. Москва утопала в снегу, темнело. Как всегда, машину вел Гиль. Позади него сидели Ленин, Мария Ильинична и Чербанов, телохранитель Ленина, у которого на коленях стоял кувшин с молоком — подарок Ленина Крупской. Чербанов держал его очень бережно. Они уже были недалеко от Каланчевской площади, когда человек в военной форме, неизвестно откуда взявшийся, скомандовал им: «Стой!» Гиль нажал на педаль газа, вильнул в сторону, и человек остался позади. Ленин обеспокоенно спросил, в чем дело. Гиль, не придавая значения эпизоду, сказал, что, наверное, это был пьяный. Но, как оказалось позже, это был не пьяный. Когда они въезжали в Сокольники, им снова преградили дорогу — на этот раз шесть или семь вооруженных людей. Как передает эту историю Гиль, инстинкт ему подсказывал, что надо ехать вперед, прямо на них, не останавливаясь. Но Ленин, приняв преградивших им путь людей за военный патруль, велел ему остановиться. Однако уже в следующий момент он понял, что оказался в руках бандитов. Один из них дернул его с силой за рукав и грубо вытащил из машины. Марии Ильиничне и Чербанову тоже было приказано вылезти из машины, но почему-то бандиты не обратили внимания на шофера. Гиль был вооружен, но он не мог сообразить — стрелять или не стрелять. Выстрелив, он мог подвергнуть опасности жизнь Ленина. Два бандита стояли рядом с Лениным, а третий его обыскивал. Он нашел в карманах его пальто небольшой браунинг, который Ленин по привычке всегда носил с собой, и бумажник, где было удостоверение на его имя. Мария Ильинична, не выдержав, закричала:
— Да как вы смеете его обыскивать?! Вы что, не узнаете Ленина? Где ваш ордер на обыск?
— Нам не нужны ордера! — сурово ответил ей один из бандитов. — Мы имеем на это право!