57547.fb2
Они рассмеялись и в нарушение всех запретов принялись говорить о политике.
Через месяц Сталин вновь побывал у Ленина. Он нашел, что тот изменился к лучшему, прошла его нервозность, он был совершенно спокоен. Осенью впервые за все годы советской власти выдался хороший урожай зерна.
— Положение тяжелое. Но самые тяжелые дни остались позади, — сказал Сталину Ленин. — Урожай в корне облегчает дело. Улучшение промышленности и финансов должно прийти вслед за урожаем. Дело теперь в том, чтобы освободить государство от ненужных расходов, сократив наши учреждения и предприятия и улучшив их качество. В этом деле нужна особая твердость, и тогда вылезем, наверняка вылезем.
О капиталистических державах Ленин отозвался так:
— Жадные они и глубоко друг друга ненавидят и раздерутся. Нам торопиться некуда. Наш путь верен: мы за мир и соглашение, но мы против кабалы и кабальных условий соглашения. Нужно крепко держать руль и идти своим путем, не поддаваясь ни лести, ни запугиванию.
Судя по словам Сталина, опубликовавшего свой отчет о встрече с Лениным в сентябре, Ленин был, как всегда, беспощаден и непримирим к меньшевикам и эсерам.
— Да, они задались целью развенчать Советскую Россию. Они облегчают империалистам борьбу с Советской Россией, — сказал он. — Попали в тину капитализма и катятся в пропасть. Пусть барахтаются. Они давно умерли для рабочего класса.
Сталин поведал Ленину о бесчисленных слухах и легендах, появившихся в иностранной и эмигрантской печати, будто Ленин скончался. На это Ленин рассмеялся и сказал:
— Пусть их лгут и утешаются. Не нужно отнимать у умирающих последнее утешение.
Болезнь не сделала Ленина добрее, ничуть его не смягчила, о чем свидетельствует со всей очевидностью, например, следующий эпизод. Так случилось, что председателем Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, то есть российского парламента, состоявшего из депутатов от городских и сельских Советов, был русский — М. И. Калинин. ВЦИК собирался нерегулярно, и в его функции входило автоматически и беспрекословно одобрять все решения, уже принятые Центральным Комитетом партии. Ленину пришло в голову, что настало самое время ударить по русскому великодержавному шовинизму, издавна ненавистному ему. В записке, адресованной Каменеву, он пишет:
«Великорусскому шовинизму объявляю бой не на жизнь, а на смерть. Как только избавлюсь от проклятого зуба, съем его всеми здоровыми зубами.
Надо абсолютно настоять, чтобы в союзном ЦИКе председательствовали по очереди русский украинец грузин и т. д.
Абсолютно!»
Эта записка была датирована 6 октября. Примерно в то же время приглашенный в Горки фотограф сделал около двадцати портретов Ленина. На этих фотографиях мы видим вождя во время его выздоровления. Вот он сидит, откинувшись в кресле, в своем кабинете; гуляет под соснами в парке — все в той же привычной рабочей кепке, в военном френче, застегнутом на все пуговицы до подбородка, и в зашнурованных ботинках на толстых каблуках, чуть-чуть прибавлявших ему росту. Создается впечатление, что ему нравилось, когда его фотографировали, — вид у него вполне благодушный. Мы замечаем, что лицо его округлилось; у вождя появилось брюшко; усы и густая борода аккуратно подстрижены, на губах играет легкая улыбка. На одной из фотографий он изображен сидящим на белой садовой скамейке, в одиночестве. Он одет в пальто, руки сложены на коленях, на лице застыло выражение чрезвычайного самодовольства и сознания собственной значимости. Такой Ленин не привычен нам. Кажется, что он надел чужую маску, а его подлинное лицо под ней скрыто. И такая новая деталь — разрез глаз совсем сделался монгольским, а ведь раньше это не так сильно выделялось. Губы сомкнуты плотнее, чем обычно… Запечатленный фотографом образ покоя не внушает. Благодаря этому снимку нам в первый и в последний раз было дано узреть, как изменила Ленина сразившая его болезнь.
К середине сентября врачи стали посговорчивей. Правда, Ленин еще не совсем окреп, речь была слегка затруднена, и оставались некоторые признаки паралича правой стороны. Однако четыре месяца полного отдыха сделали свое дело, и врачи решили, что он достаточно поправился и что ему можно разрешить вернуться к работе в Кремле, но только в щадящем режиме, без перегрузок. Ему было предписано работать не более пяти часов в день и только пять дней в неделю. Вопреки их советам Ленин стал работать не по пять, а по десять часов в день, а в два свободных от работы дня, рекомендованные ему врачами, он устраивал у себя дома всевозможные совещания и конференции.
Ленин вернулся в Москву 2 октября. Накануне он уведомил сотрудников своего аппарата запиской: «Приезжаю завтра. Приготовьте протоколы заседаний, книги». Его сотрудники уже давно были с ним в заговоре против врачей и охотно водили их за нос. Однажды, когда кто-то из врачей застал его погруженным в работу, а в это время надо было отдыхать, он тут же соврал, что не работает, а просто читает. Как и прежде, Ленин проводил заседания Центрального Комитета, но теперь позволял себе роскошь не засиживаться допоздна и отпускал «товарищей» пораньше. Он знал, что врачам нравится, когда он рано ложится спать. Снова с его рабочего стола полетели во все направления тучи приказов и циркулярных писем. Ленин снова впрягся в свою лямку.
Первое публичное выступление Ленина после болезни состоялось 31 октября 1922 года на заседании IV сессии Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета IX созыва. Заседание проходило в огромном Андреевском зале Кремлевского дворца, в бывшем Тронном зале. Покрытые росписью своды зала опирались на массивные колонны, украшенные золоченым орнаментом. Трон все еще стоял на своем прежнем месте, но был невидим из-за затянутого в красное высокого экрана для отражения звука, воздвигнутого на сцене позади президиума. Присутствовало около трехсот делегатов. Они кутались в тулупы — дело шло к зиме, Москва-река начала затягиваться льдом. Ленин появился в зале в тот момент, когда Крыленко монотонным голосом зачитывал тексты новых законов. Он тихо прошел по боковому проходу, миновал стол, за которым сидели журналисты, и был уже в нескольких шагах от президиума, когда его узнали. Зал разразился громом приветствий. Джордж Селдес, бывший при этом, позже вспоминал, что на Ленине была простая полувоенная форма и темно-серые залоснившиеся брюки из плохой шерсти. Ворот был открыт, и видна была сорочка с синим, свободно повязанным галстуком. И вообще он весь был какой-то маленький, неприметный. Не было в нем того, былого магнетизма. Крыленко поспешил закончить свою речь, и снова зал разразился овациями, длившимися, как подсчитал Селдес, сорок пять секунд. Ленин поднял руку, и овации смолкли.
Обращаясь к залу, Ленин сказал, что врачи разрешили ему говорить только пятнадцать минут, и он действительно говорил пятнадцать минут, и ни минутой больше. Селдес, сидевший очень близко к трибуне, писал, что голос Ленина звучал хрипло, гортанно и не чисто, но в его глазах искрилась улыбка. Ленин придумал ловкое движение — во время своей речи он взмахивал перед собой левой рукой, чтобы незаметно поглядывать на часы на запястье. Иногда он держал обе руки так, что выставленные кверху указательные пальцы оказывались на уровне плеч, — жест, напоминавший характерную позу исполнителей традиционного китайского танца. В своей речи Ленин сделал беглый обзор побед Советского государства на международной арене и положения внутри страны. Он говорил о борьбе с бюрократией, о попытках сокращения армии чиновников: после четырех лет усилий выяснилось в ходе проведенной повторной переписи аппарата, что аппарат, наоборот, вырос на двенадцать тысяч должностных единиц.
После заседания по заведенному обычаю полагалось фотографироваться. В примыкавшем к залу помещении собрались журналисты и фотокорреспонденты. Ленина окружили американцы. В беседе с ними он выказал интерес к книге Петгигрю «Плутократическая демократия» и к выступлениям сенатора Бора. Пользуясь случаем, художник из какой-то нью-йоркской газеты быстро набросал его портрет, польстив ему словами: «Весь мир говорит, что вы большой человек». На это Ленин ему ответил: «Какой же я большой человек, взгляните на меня».
Две недели спустя он вновь выступал в этом зале. На этот раз он обращался к 4-му конгрессу Коммунистического Интернационала. Ленин целых три дня готовился к своему выступлению. Врачи разрешили ему выступать в течение часа. Тема его речи, которую он произнес по-немецки, была такая: «Пять лет российской революции и перспективы мировой революции». О мировой революции он сказал очень мало, а когда заговорил о российской революции, он как бы оправдывался, — что было неожиданно. Он впервые признал тот факт, что Советы пришли к власти не потому, что большевики пользовались неслыханной популярностью у народа; они пришли к власти потому, что враг потерял голову. «Во время революции всегда бывают такие моменты, когда противник теряет голову, и если мы на него в такой момент нападем, то можем легко победить» — так он выразил свою мысль. Он говорил о введении государственного капитализма, но при этом подчеркнул, что при социализме государственный капитализм не может иметь никакой твердой опоры. Затем он перешел к разговору о российском рубле, сказав, что «количество этих рублей превышает теперь квадриллион»; однако он тут же прибавил, что нули можно и зачеркнуть, на что аудитория ответила дружным смехом. Но когда он заговорил о политике Советского государства в отношении крестьянства, зал притих. Ленин отметил, что с 1921 года крестьянских волнений в стране не наблюдалось. О крестьянах он отзывался с уважением. «…Крестьянство было за нас. Трудно быть более за нас, чем было крестьянство. Оно понимало, что за белыми стоят помещики, которых оно ненавидит больше всего на свете. И поэтому крестьянство со всем энтузиазмом, со всей преданностью стояло за нас. Не трудно было достигнуть того, чтобы крестьянство нас защищало от белых. Крестьяне, ненавидевшие ранее войну, делали все возможное для войны против белых, для гражданской войны против помещиков. Тем не менее это было еще не все, потому что в сущности здесь дело шло только о том, останется ли власть в руках помещиков или в руках крестьян. Для нас это было недостаточно. Крестьяне понимают, что мы захватили власть для рабочих и имеем перед собой цель — создать социалистический порядок при помощи этой власти».
Итак, он признал, что крестьян принудили защищать совсем не то, что они желали. Им была обещана земля, но теперь земля принадлежала государству. «… Мы имеем в своих руках землю, она принадлежит государству», — объявил Ленин. Получалось, что возник новый землевладелец, во сто крат гораздо более суровый. Во всей России вряд ли нашелся бы хоть один-единственный крестьянин, кому был бы по душе такой поворот дела, кто пошел бы воевать за большевиков, знай он, что наградой за эту его жертву будет тотальное уничтожение крестьянства.
Ленин в этой речи снова и снова возвращается к крестьянскому вопросу, как будто это была рана, беспокоящая его. Его тяготит вина, и ему хочется выговориться. Хотя он признает, что «крестьянство было за нас», однако тут же заявляет нечто совсем иное: «В 1921 году… мы наткнулись на большой, — я полагаю, на самый большой, — внутренний политический кризис… Это было в первый и, надеюсь, в последний раз в истории Советской России, когда большие массы крестьянства, не сознательно, а инстинктивно, по настроению были против нас». Если разобраться, то это два совершенно противоположных утверждения. Но Ленин был убежден в правильности и того и другого. Так было всегда. Он над такими вещами не задумывался, и во что хотел, в то и верил.
В приступе самобичевания он вдруг говорит: «…Мы сделали… огромное количество глупостей. Никто не может судить об этом лучше и видеть это нагляднее, чем я». Рассуждая таким образом, он походил на старика, который, оглядываясь на прожитую жизнь, не без удовольствия вспоминает грешки своей непутевой молодости. Его несколько утешало то, что и противники его — а своими противниками он считал не только капиталистов, но и социалистов Второго Интернационала, не разделявших его взглядов, — тоже совершали глупости. Он особенно упрекал Соединенные Штаты, Великобританию, Францию и Японию за то, что они поддерживали Колчака. Он так об этом высказался: «Это было фиаско, которое, по-моему, трудно даже понять с точки зрения человеческого рассудка». И выходило, что он сознательно умалял ошибки, сделанные большевиками, и до предела раздувал просчеты, допущенные капиталистами и сторонниками Второго Интернационала. В этой части его выступления слабых мест полно. Но к концу речь зазвучала более вдумчиво и весомо. Здесь он критиковал форму, в какой зарубежные социалисты информировались о том, что происходило на конгрессах и заседаниях Третьего Интернационала. Он находил резолюции Коминтерна далекими от понимания иностранцами. «Резолюция слишком русская: она отражает российский опыт, поэтому она иностранцам совершенно непонятна, и они не могут удовлетвориться тем, что повесят ее, как икону, в угол и будут на нее молиться». Действительно, эти резолюции обычно оформлялись в типично русском стиле и касались сугубо российских проблем. Создавалось впечатление, что Ленин наконец-то начал сомневаться в необходимости для других стран следовать российскому образцу и уже не видел в этом какой-то неизбежности.
Ленин выступал час. После него трибуну занял Троцкий, речь которого продолжалась семь с половиной часов. Сначала он говорил по-русски, затем перешел на немецкий, с немецкого на французский… Слова, слова, слова, и вот уже всем стало казаться, что самой революционной идее суждено утонуть в море слов.
Около недели спустя Ленин произнес еще одну речь, на очередном пленарном заседании Московского Совета. Это было его последнее публичное выступление.
На этом заседании Ленин объявил, кто будет его преемниками. Он поручал Цюрупе, Рыкову и Каменеву в будущем выполнять его работу. Он с уверенностью назвал их имена в самом начале выступления, объяснив, что «в силу уменьшения работоспособности» он теперь вынужден «присматриваться к делам в гораздо более значительный срок…». Его речь была краткой, и в ней не было прежнего огня. О Втором Интернационале он и не вспомнил, и даже ни разу не обругал капиталистов. Напротив, он похвалил их за сметливость и умение доводить дело до конца. Он как будто хотел сказать, что прежние дни романтического радикализма прошли и настало время позабыть свою ненависть и найти с врагом общий язык. Теперь он учил: «Раньше коммунист говорил: «Я отдаю жизнь», и это казалось ему очень просто, хотя это не всякий раз было так просто. Теперь же перед нами, коммунистами, стоит совершенно другая задача. Мы теперь должны все рассчитывать, и каждый из вас должен научиться быть расчетливым. Мы должны рассчитать в обстановке капиталистической, как мы свое существование обеспечим, как мы получим выгоду от наших противников, которые, конечно, будут торговаться, которые торговаться никогда и не разучивались и которые будут торговаться за наш счет. Этого мы тоже не забываем и вовсе не представляем себе, чтобы где-нибудь представители торговли превратились в агнцев и, превратившись в агнцев, предоставили нам всяческие блага задаром. Этого не бывает, и мы на это не надеемся, а рассчитываем на то, что мы, привыкши оказывать отпор, и тут, вывернувшись, окажемся способными и торговать, и наживаться, и выходить из трудных экономических положений. Вот эта задача очень трудная. Вот над этой задачей мы работаем».
Ленин рассказал, как нарком Леонид Красин вел в Англии переговоры о торговле с британским промышленником и финансистом Уркартом, «этим главой и опорой всей интервенции». Позабыв прошлое, они сели обсуждать деловые проблемы без каких-либо теоретических дискуссий. Уркарт просто спрашивал: «А почем? А сколько? А на сколько лет?» В стенографическом отчете пленума Моссовета записано, что в этом месте раздались аплодисменты. Казалось, аудитория только того и ждала, чтобы от слов перейти к делу.
Ленинская последняя речь была призывом к сосуществованию с капиталистическими державами. Однако в ней не содержалось ни малейшего намека на то, что линия жесткого социализма будет как-то смягчена. «Социализм уже теперь не есть вопрос отдаленного будущего, или какой-либо отвлеченной картины, или какой-либо иконы. Насчет икон мы остались мнения старого, весьма плохого» — вот что он сказал. Для такого выступления это был слабый финал. Бурные и продолжительные аплодисменты, завершившие его речь, были скорее данью уважения лично ему, а не тому, что он говорил.
Во время его речи какие-то слова звучали неразборчиво, и несколько раз он замолкал, как будто терял нить повествования. Он выглядел усталым, ослабшим. 25 ноября, через пять дней после его выступления на заседании Московского Совета, врачи велели ему полностью прекратить работать и неделю отдыхать. Первое время он выполнял их рекомендации, никуда не выходил из своей квартиры и только немного читал. Затем он стал проводить время поочередно в Кремле, то в Горках, потихоньку работал, злился на то, что бездействует, и иногда писал по старой привычке записки, в которых грозил строго наказать того или иного товарища, если, например, ему (Ленину) срочно не представят неискаженные цифры.
В тот период встал вопрос о государственной монополии на внешнюю торговлю. Бухарин и многие другие были против. Как и следовало ожидать, Ленин выразил мнение, что без абсолютной государственной монополии на торговлю с другими странами не может быть Советского государства. Его точка зрения была принята.
Тогда же Ленин прослышал, что без его ведома известному профессору Рожкову, меньшевику, было разрешено остаться жить в Москве. Ленин впал в неистовство. Он писал, что меньшевики придумали новый лозунг: «Ври, уходи из партии, оставайся в России». Наконец он с удовлетворением узнал, что Центральным Комитетом было принято решение о высылке профессора Рожкова из Москвы.
В тот день он дважды ощущал дурноту, сопровождавшуюся приступами рвоты. Вызвали врачей. Когда они на этот раз уже категорически потребовали, чтобы он прекратил всякую работу, он ответил, что совершенно с ними согласен, но ему понадобится еще несколько дней, чтобы привести в порядок бумаги. Следующие два дня он интенсивно работал, развивая бешеные темпы; диктовал бесконечные письма, — боясь, как бы болезнь не застала его врасплох. На него вновь напала бессонница, мучили головные боли. В ночь на 16 декабря он перенес еще один приступ. Но тут врачи решили, что нечего им играть в кошки-мышки, и строго-настрого приказали ему держаться постельного режима. Они предполагали, что за первым ударом непременно последует второй. В течение трех дней приступы рвоты повторялись, и, в конце концов, стали очевидны явные признаки паралича правой стороны тела. И вот теперь, лежа в полной беспомощности в окружении врачей, он сознавал, что обречен, но сдаваться не собирался. Он решил, что будет бороться до конца.
Тот декабрьский день, когда Ленин перенес второй удар, был последним днем его власти, власти, за которую он всегда так неистово боролся. Он уже никогда больше не станет вершить судьбами России как полновластный ее хозяин. Власть выхватили у него из рук мелкие людишки, какие во все времена жмутся вблизи диктаторов. Поделив ее между собой, они слабо представляли себе, что с ней делать. Настал период междуцарствия.
Ленин понимал, что он серьезно болен, возможно, даже смертельно. Но зная это, он изо всех своих последних сил боролся за жизнь. Его беспокойный ум постоянно был в работе, без конца придумывая, как перехитрить врачей. «Если это паралич, какой от меня будет толк и кому я буду нужен?;) — этот вопрос, заданный доктору Авербаху, не давал ему покоя. Он не желал смиряться. Из диктатора, обладавшего безграничной властью, превратиться в ничтожество? Сама эта мысль была ему невыносима. Власть стала его второй натурой, он так с ней сжился, что даже на одре болезни не желал выпускать ее из рук и отчаянно за нее сражался.
Крупская читала ему вслух, к нему приходили секретари, и он диктовал им статьи и письма, но уже не председательствовал в правительстве. Все его работы последних месяцев перед смертью проникнуты острым сознанием собственной беспомощности. Прикованный болезнью к постели, он испытывал душевные муки; им попеременно овладевал то гнев, то ужас; душила ярость. Бывали моменты, когда он как будто смирялся, притихал, но тут же ярость охватывала его с новой силой. Суть в том, что уж очень долго он был диктатором. Целых двадцать лет он вершил политикой партии, а это означало. двадцать лет неустанного труда и невероятной концентрации всех интеллектуальных сил и способностей. А какие в нем были заложены способности и что он мог благодаря им свершить — это он отлично знал и не забывал никогда, ни на минуту. И вдруг… Деспоту, диктатору, внезапно превратившемуся в жалкое, беспомощное существо, оставался только один выход — тихо сходить с ума.
Вообще говоря, в самом явлении диктатуры есть какая-то неразгаданная тайна. Еще никому не удалось толком объяснить, почему люди вдруг начинают жаждать неограниченной власти над себе подобными и какая им от этого радость. Обладатель абсолютной власти лишает себя возможности вести прямой, непосредственный диалог со своими соотечественниками. Он беспрерывно слышит лишь собственный голос, свое бормотание, свой бесконечный монолог. Он говорит, говорит, говорит, и вот уже его слова утрачивают всякий смысл, звучат вне связи с окружающей жизнью, выпадая из контекста нормального человеческого бытия. Так, видно, и Гитлер все долбил одно и то же своим подпевалам, и наверняка даже самые верные из них начинали одуревать от этого бульканья в ушах. А Ленин? — кто знает, возможно, некоторые из его самых горячих почитателей со временем стали с большой натугой воспринимать типичные для него штампы, его слова-заклинания: «уничтожение», «беспощадно», «диктатура»… Эти его слова всегда укладывались в определенный контекст, в определенную схему, привычно чередуясь и постоянно повторяясь и звуча, увы, как перепевы того, что ушло. Всю свою жизнь Ленин посвятил поиску архипростейших решений для неимоверно сложных проблем. Теперь перед ним была последняя, для которой простого решения не существует, — он смотрел в глаза собственной смерти.
Ленин был никуда не годным пациентом. Если врачи разрешали ему читать час в день, он читал два часа. Его опыт конспиратора помогал ему водить врачей за нос.
Заметили, что он стал добрее к своим друзьям и знакомым. Кому-то из них он предлагал походить в его теплом пальто, без дела висевшем на стене, — ведь холодно, можно простудиться и заболеть. А посетители, конечно же, приходили в пальтишках потертых, поношенных. Прежде Ленин, казалось, людей вовсе не слушал, а если слушал, то вполуха, одновременно в мыслях формулируя ответ. Теперь же он ловил каждое слово прибывшего к нему гостя. Правда, к нему мало кого пускали, все-таки второй удар!
Ленин испытывал смертельную усталость, и его грызла совесть. Весь предыдущий год его терзало чувство вины перед рабочими России. Государство, которое он, Ленин, построил ценой такой крови, в надежде, что создает рай земной для трудящихся, увы, этих надежд не оправдало. «Могучие обстоятельства заставили Советское государство свернуть с правильного пути», — говорил он на съезде партии весной, а в течение лета и осени эти «могучие обстоятельства» стали еще серьезней и опасней, их гнет стал еще ощутимей. Ленин, размышляя над этим, наконец-то нашел решение, которое, как ему казалось, должно было положить конец всем напастям, свалившимся на страну. Центральный Комитет, движущая сила государственной власти, состоял из горстки избранных партийцев, в числе которых были интеллигенты и люди из органов; рабочих там не было. А что, если расширить состав Центрального Комитета, ввести в него пятьдесят, а то и сотню представителей рабочего класса? Когда он был в силе, подобное нововведение было бы просто немыслимо — он сам такого не потерпел бы. Но теперь он видел в этом единственный способ сохранить жизнедеятельность Советского государства.
Но были и другие проблемы, не дававшие ему покоя. Он боялся, что страна попадет в руки более ненасытного и деспотичного диктатора, чем он сам. Коррупция среди высших чинов коммунистической партии, бессмысленные зверства, творимые в Грузии, необходимость контролировать деятельность партийных руководителей, давно назревшее требование времени произвести перемены в Госплане — вот перечень проблем, тяготивших его в то время. 23 декабря он попросил врача позволить ему кое-что подиктовать секретарю в течение минут пяти, не более. Сначала врач ему не позволил, но вынужден был согласиться, поняв, что тот все равно сделает по-своему. Ленин был в страшном волнении, и врач счел, что несколько минут диктовки снимут напряжение и больной успокоится.
— Если я не сделаю этого сейчас, я, возможно, уже никогда этого не сделаю, — объяснил ему Ленин. Своей жене он сказал, что ему хотелось бы, чтобы записи, которые он будет диктовать, были оглашены на следующем съезде партии, после его смерти.
После восьми часов вечера в тот же день к нему в комнату вошла Мария Володичева, одна из его секретарей. Для нее был приготовлен рядом с постелью больного небольшой столик. Ленин выглядел изможденным и слабым. Его вид привел Володичеву в ужас. Наверно, Ленин уже знал наизусть, что он хотел сказать, потому что он диктовал без пауз целых четыре минуты и закончил на минуту раньше дозволенного ему времени. Текст был такой:
«Мне хочется поделиться с вами теми соображениями, которые я считаю наиболее важными.
В первую голову я ставлю увеличение числа членов ЦК до нескольких десятков или даже до сотни. Мне думается, что нашему Центральному Комитету грозили бы большие опасности на случай, если бы течение событий не было бы вполне благоприятно для нас (а на это мы рассчитывать не можем), — если бы мы не предприняли такой реформы.
Затем, я думаю предложить вниманию съезда придать законодательный характер на известных условиях решениям Госплана, идя в этом отношении навстречу тов. Троцкому, до известной степени и на известных условиях.
Что касается до первого пункта, т. е. до увеличения числа членов ЦК, то я думаю, что такая вещь нужна и поднятия авторитета ЦК, и серьезной работы по улучшению нашего аппарата, и для предотвращения того, чтобы конфликты небольших частей ЦК могли получить слишком непомерное значение для всех судеб партии.
Мне думается, что 50–100 членов ЦК наша партия вправе требовать от рабочего класса и может получить от него без чрезмерного напряжения его сил.
Такая реформа значительно увеличила бы прочность нашей партии и облегчила бы для нее борьбу среди враждебных государств, которая, по моему мнению, может и должна сильно обостриться в ближайшие годы. Мне думается, что устойчивость нашей партии благодаря такой мере выиграла бы в тысячу раз».
После того как Мария Володичева прочитала ему записанный ею текст, он спросил ее, какое было в тот день число, и начал расспрашивать о здоровье, потому что она тоже неважно выглядела, была бледная, истощенная. Он погрозил ей пальцем и сказал: «Смотрите, а то…» Он не закончил фразы, но она догадалась, что он хотел сказать: «…отстраню от диктовки, чтобы не затруднять».