57589.fb2
Мое заграничное плавание закончилось[62]. Много неизгладимых воспоминаний о чудной природе далеких стран и далекого моря; много низких, грубых и отталкивающих впечатлений морской службы было вынесено мною из плавания, продолжавшегося 2 года 8 месяцев. А что сказать о музыке и моем влеченье к. ней? Музыка была забыта, и влеченье к художественной деятельности заглушено; заглушено настолько, что, повидавшись с матерью, семейством брата и Балакиревым, которые скоро разъехались из Петербурга на летнее время, проводя ле-то в Кронштадте при разоружении клипера и живя на квартире у знакомого офицера К.Е.Замбржицкого, где было фортепиано, я не занимался музыкой вовсе. Я не могу считать за занятия музыкой игру сонат со скрипкой, с которой приходили ко мне время от времени знакомые дилетанты-моряки. Я сам стал офицером-дилетантом, который не прочь иногда поиграть или послушать музыку; мечты же о художественной деятельности разлетелись совершенно, и не было мне жаль тех разлетевшихся мечтаний[63].
Возвращение к музыке. Знакомство с А. П. Бородиным. Моя 1-я симфония. М.А.Балакирев и члены его кружка. Исполнение 1-й симфонии. Музыкальная жизнь кружка. Увертюра на русские темы. Мой первый романс.
В сентябре 1865 года по окончании разоружения клипера «Алмаз» меня перевели в Петербург с частью 1-го флотского экипажа, в котором состояла команда нашего клипера, и для меня началась береговая служба и петербургская жизнь.
Брат с семейством и мать моя вернулись в Петербург после лета; съехались и музыкальные друзья: Балакирев, Кюи и Мусоргский. Я начал посещать Балакирева, стал снова сначала привыкать к музыке, а потом и втягиваться в нее. В бытность мою за границей много воды утекло, много появилось нового в музыкальном мире. Основана была Бесплатная музыкальная школа[64]. Балакирев стал дирижером ее концертов вместе с Г.И.Ломакиным. На Мариинской сцене была поставлена «Юдифь»[65], и автор ее Серов выдвинулся на арену как композитор. Рихард Вагнер приезжал, приглашенный Филармоническим обществом, и познакомил музыкальный Петербург со своими сочинениями и с образцовым исполнением оркестра под своим управлением[66]. По примеру Вагнера, с той поры все дирижеры повернулись спиной к публике и стали лицом к оркестру, чтобы иметь его у себя перед глазами.
При первых же посещениях моих Балакирева я услыхал, что в его кружке появился новый член, подающий большие надежды. Это был А.П.Бородин[67]. По переезде моем в Петербург в первое время его там не было, он не вернулся еще после лета. Балакирев наигрывал мне в отрывках первую часть его Es-dur'-ной симфонии, которая скорее меня удивила, чем понравилась мне. Бородин вскоре приехал; я познакомился с ним, и с этих пор началась наша дружба, хотя он был старше меня лет на десять[68]. Я познакомился с его женой Екатериной Сергеевной. Бородин уже был тогда профессором химии в Медицинской академии и жил у Литейного моста в здании академии, оставаясь и впоследствии до самой смерти в одной и той же квартире. Бородину понравилась моя симфония, которую сыграли ему в 4 руки Балакирев и Мусоргский. У него же первая часть симфонии Es-dur была еще не докончена, а для остальных частей уже имелся материал, сочиненный им летом за границей. Я был в восхищении от этих отрывков, уразумев также и первую часть, только удивившую меня при первом знакомстве. Я стал часто бывать у Бородина, оставаясь частенько и ночевать. Мы много толковали с ним о музыке; он мне играл свои проекты и показывал наброски симфонии. Он был более меня сведущ в практической части оркестровки, ибо играл на виолончели, гобое и флейте. Бородин был в высшей степени душевный и образованный человек, приятный и своеобразно остроумный собеседник. Приходя к нему, я часто заставал его работающим в лаборатории, которая помещалась рядом с его квартирой. Когда он сидел над колбами, наполненными каким-нибудь бесцветным газом, перегоняя его посредством трубки из одного сосуда в другой, — я говорил ему, что он переливает из пустого в порожнее.
Докончив работу, он уходил со мной к себе на квартиру, и мы принимались за музыкальные действия или беседы, среди которых он вскакивал, бегал снова в лабораторию, чтобы посмотреть, не перегорело или не перекипятилось ли там что-либо, оглашая коридор какими-нибудь невероятными секвенциями из последовательностей нон или септим, затем возвращался, и мы продолжали начатую музыку или прерванный разговор. Екатерина Сергеевна была милая, образованная женщина, прекрасная пианистка, боготворившая талант своего мужа[69].
Осенью 1865 года я был переведен с частью 1-го флотского экипажа, в котором состоял, в Петербург, вплоть до лета. Наша команда помещалась в Галернон гавани, в так называемом Дерябином доме. Я жил в меблированной комнате на 15-й линии Васильевского острова у какого-то типографщика или наборщика. Обедать я ходил к брату в Морское училище. Я не мог тогда жить вместе со всеми своими, так как. несмотря на большую директорскую квартиру брата, в ней не было свободного места. Служба меня занимала не много: часа два или три каждое утро я должен был проводить в Дерябином доме в канцелярии, где заведовал письменной частью и строчил всякие рапорты и отношения, начинавшиеся: «Имею честь донести вашему превосходительству» или «Прилагая при сем список, прошу» и т. п.
Я посещал Балакирева весьма часто. Приходя к нему вечером, я иногда оставался у него ночевать. Посещения мои Бородина я уже описывал. Бывал я также и у Кюи. Частенько собиралась у кого-нибудь из них наша музыкальная компания: Балакирев, Кюи, Мусоргский, Бородин, В.В.Стасов и другие; много играно было в 4 руки. По настоянию Балакирева я вновь принялся за свою симфонию; сочинил трио к скерцо[70], которого у меня до того не было; по указанию его же я всю ее переоркестровал и начисто переписал. Балакирев, дирижировавший в то время концертами бесплатной музыкальной школы вместе с Г.И.Ломакиным, решил ее исполнить и велел расписать ее партии. Но что за ужасная была эта партитура! Впрочем, об этом после; скажу одно: нахватавшись всяких верхов, я в то время не знал азбуки. Тем не менее, симфония es-moll существовала и предназначена была к исполнению. Концерт был назначен на 19 декабря в зале Думы, и ему предшествовали две репетиции (обычное в те времена число). Дирижерское искусство было для меня тогда тайной, и я благоговел перед Балакиревым, который эту тайну знал. Его уходы на спевки школы и рассказы про эти спевки, про Ломакина, про разные музыкальные дела и про различных петербургских деятелей —все это было для меня исполнено какой-то таинственной прелести. Я сознавал, что я мальчишка, написавший нечто, но при этом ничего не знающий и не умеющий даже порядочно играть морской офицерик; а тут рассказы о том и о другом, касающемся музыки, о тех или других настоящих деятелях и вместе с этим Балакирев, который все знает, все умеет и которого все уважают как настоящего музыканта. Кюи в то время уже начал свою критическую деятельность в «С.-П. ведомостях» (Корша)[71], а потому, помимо любви к его сочинениям, возбуждал во мне тоже невольное уважение как настоящий общественный деятель. Что же касается до Мусоргского и Бородина, то я видел в них более товарищей, а не учителей, подобно Балакиреву и Кюи. Бородина сочинений еще не исполняли, да у него тогда только что была начата первая его крупная работа —симфония Es-dur; в оркестровке он был столь же неопытен, как и я, хотя инструменты знал все же лучше меня, ибо сам играл на флейте, гобое и виолончели. Что же касается до Мусоргского, то, хотя он был прекрасный пианист и отличный певец (правда, уже спавший в то время с голоса) и хотя две его небольшие вещицы —скерцо B-dur и хор из «Эдипа» —были уже исполнены публично под управлением А.Г.Рубинштейна[72], все же он был мало сведущ в оркестровке, так как игранные его сочинения прошли через руки Балакирева. С другой стороны, он не был музыкантом-специалистом и, служа в каком-то министерстве, занимался музыкой лишь на досуге[73]. Кстати: Бородин рассказывал мне, что помнил Мусоргского очень молодым. Бородин был дежурным врачом по какому-то военному госпиталю, а Мусоргский —дежурным офицером в этом самом госпитале (он тогда еще служил в гвардии). Тут они и познакомились. Вскоре после того Бородин еще раз встретил его у каких-то общих знакомых, и Мусоргский, молоденький офицер, отлично говоривший по-француэски, занимал дам, играя им что-то из «Трубадура». Каковы времена!..[74] Замечу, что Балакирев и Кюи в шестидесятых годах, будучи очень близки с Мусоргским и искренно любя его, относились к нему как к меньшему и притом мало подающему надежды, несмотря на несомненную талантливость. Им казалось, что у него чего-то не хватает, и в их глазах он был особенно нуждающимся в советах и критике. Балакирев частенько выражался, что у него «нет головы» или что у него «слабы мозги». Между тем у Кюи и Балакирева установились следующие отношения: Балакирев считал, что Кюи мало понимает в симфонии и форме и ничего в оркестровке, зато по части вокальной и оперной —большой мастер; Кюи же считал Балакирева мастером симфонии, формы и оркестровки, но мало симпатизирующим оперной и вообще вокальной композиции. Таким образом, они друг друга дополняли, но чувствовали себя, каждый по-своему, зрелыми и большими Бородин же, Мусоргский и я —мы были незрелыми и маленькими. Очевидно, что и отношение наше к Балакиреву и Кюи было несколько подчиненное; мнение их выслушивалось безусловно, наматывалось на ус и принималось к исполнению. Напротив, Балакирев и Кюи, в сущности, в нашем мнении не нуждались. Итак, отношение мое, Бородина и Мусоргского между собой было вполне товарищеское, а к Балакиреву и Кюи —ученическое, Сверх того, я говорил уже, как лично я благоговел перед Балакиревым и считал его своею альфой и омегой.
После благополучных репетиций, на которых музыканты меня с любопытством рассматривали, ибо я был в военном сюртуке, состоялся и концерт. Программа его была: «Реквием» Моцарта и моя симфония. В «Реквиеме», между прочим, солистами пели братья Мельниковы. Я полагаю, что И.А.Мельников выступал тогда в первый раз. Симфония прошла хорошо. Меня вызывали, и я своим офицерским видом немало удивил публику. Многие знакомились со мной и поздравляли меня. Конечно, я был счастлив. Считаю нужным упомянуть, что перед концертом я весьма мало волновался, и эта малая склонность к авторскому волнению осталась у меня на всю жизнь. В газетах меня, кажется, одобрили, хотя и не превозносили, а Кюи в «Петербургских ведомостях» написал очень сочувственную статью, выставляя меня как написавшего первую русскую симфонию (Рубинштейн в счет не шел)[75], и я поверил, что был первый в последовательности русских симфонических композиторов[76].
Вскоре после исполнения моей симфонии состоялся какой-то обед членов Бесплатной музыкальной школы, на который был приглашен и я. Говорили какие-то тосты и пили за мое здоровье.
Весною 1866 года симфония моя была исполнена еще раз и на этот раз уже не Балакиревым. В Великом посту, когда в театрах не было спектаклей, дирекцией театров давались симфонические концерты; первоначально они были под управлением Карла Шуберта (о чем я уже упоминал), а со смертью его перешли в руки оперного капельмейстера К.Н Лядова. Театральная дирекция пожелала исполнить и мою симфонию. Как это случилось, я не могу объяснить. Вероятно, это было устроено не без влияния Балакирева на Кологривова, бывшего в то время инспектором музыкантов при императорских театрах. Я передал в дирекцию партитуру, и симфония была сыграна под дирижерством Лядова с некоторым успехом. Я на репетиции приглашен не был. Очевидно, и Лядов, и дирекция обо мне заботились мало. Исполнением я был не особенно доволен, хотя, помнится, оно было вовсе не дурно[77], но, во-первых, я считал себя обиженным за неприглашение на репетиции; во-вторых, разве я мог быть доволен Лядовым, когда у меня был единственный бог —Балакирев? К тому же, к Лядову как к дирижеру в кружке Балакирева относились неблагосклонно, как и ко всем дирижерам, кроме него самого. Кюи в статьях своих нередко ставил Балакирева как дирижера наряду с Вагнером и Берлиозом. Замечу кстати, что в ту пору Кюи еще не слышал Берлиоза. Балакирев сам, несомненно, верил в свое превосходство и могущество, и надо сказать правду, что в те времена из дирижеров мы знали лишь его, А.Т.Рубинштейна и Лядова. Рубинштейн был в этом отношении на плохом счету, а Лядов уже клонился к упадку вследствие своей беспутной жизни. Некоторой долей доброй памяти пользовался Карл Шуберт; что же касается до заграничных дирижеров, то мы их не знали, за исключением Р.Вагнера, считавшегося гениальным в этом смысле. И вот наряду с ним и Берлиозом, которого помнил только Стасов, ставился Балакирев. Такое положение его относительно Вагнера и Берлиоза в моих глазах было несомненно, хотя я не слыхал ни того, ни другого. Итак, исполнением своей симфонии в симфоническом концерте дирекции я должен был быть недоволен. Тем не менее, меня, помнится, вызывали.
Как прошла весна 1866 года, я не припомню; знаю только, что я ничего не писал, а почему —не могу дать себе отчета. Должно быть, потому, что сочинение в ту пору было для меня трудно по неимению техники, а от природы я усидчив не был. Балакирев меня не торопил, не побуждал к знанию; время у него самого уходило как-то бестолково. Я часто с ним проводил вечера. Помнится, что в то время он гармонизировал собранные им русские песни, долго возился с ними и много переделывал. Присутствуя при этом, я хорошо познакомился с собранным им песенным материалом ' и способом его гармонизации. Балакирев владел в те времена большим запасом восточных мелодий и плясок, запомненных им во время поездок на Кавказ. Он часто игрывал их мне и другим в своей прелестнейшей гармонизации и аранжировке. Знакомство с русскими и восточными песнями в те времена положило начало моей любви к народной музыке, которой впоследствии я и отдался. Помнится также, что у Балакирева были начатки его C-dur'ной симфонии. Около одной трети 1-й части симфонии было уже написано в | партитуре. Сверх того, существовали наброски для скерцо, а также и финала на русскую тему «Шарлатарла из партарлы», сообщенную ему мною, а мне петую дядей Петром Петровичем[78]. Второю темою в финале 1 предполагалась песня: «А мы просо сеяли», в h-moll приблизительно в том виде, как она помещена в его сборнике 40 песен.
Что касается до скерцо, то Балакирев однажды при мне сымпровизировал его начало:
Впоследствии, однако, он заменил его другим. Из концерта его для фортепиано 1-я часть была готова и оркестрована; для Adago имелись чудесные намерения, а для финала темы.
Затем в середине финала должна была явиться церковная тема: «се жених грядет», а фортепиано должно было сопровождать ее подобием колокольного звона. Сверх того у него существовали начатки октета или нонета с фортепиано F-dur:
1-я часть с темою:
и прелестное скерцо. К задуманной им опере «Жар-птица» он относился в то время уже несколько холодно, хотя играл много превосходных отрывков, преимущественно сочиненных на восточные темы. Превосходны были львы, стерегущие золотые яблоки, и полет Жар-птицы. Помнятся также некоторые песни и служба огнепоклонников на персидскую тему:
Кюи в то время сочинял «Ратклиффа»; если не ошибаюсь, то сцена «у черного камня» и романс Марии уже существовали. Мусоргский был занят сочинением оперы на сюжет «Саламбо»[79]. Изредка он играл ее отрывки у Балакирева и Кюи. Отрывки эти вызывали частью величайшее одобрение за красоту своих тем и мыслей, частью жесточайшие порицания за беспорядочность и сумбур. М.Р.Кюи, помнится, не переносила некоей шумной и безалаберной бури в этой опере. Бородин продолжал свою симфонию и часто приносил Балакиреву куски партитуры для просмотра.
Описанное выше представляло для меня главную музыкальную пищу того времени. Я беспрестанно проводил вечера у Балакирева, частенько бывал у Кюи и Бородина. Но сам, как сказано выше, мало или ничего не сочинял весною 1866 года, а к лету задумал написать увертюру на русские темы. Конечно, балакиревские увертюры «1000 лет» и увертюра h-moll были для меня идеалами. Я выбрал темы: «Слава», «У ворот, ворот» и «На Иванушке чапан». Балакирев не вполне одобрил выбор двух последних, находя их несколько однородными, но я почему-то уперся на своем, — по-видимому, оттого, что на обе эти темы мне удалось сочинить кое-какие вариации и гармонические фокусы и уже не хотелось расставаться с тем, что начато.
Ле-то 1866 года я провел большею частью в Петербурге, за исключением одного месяца, когда я был в плавании на яхте «Волна» в финляндских шхерах. Вернувшись из этого небольшого плавания, я написал затеянную увертюру, и партитура ее была готова к концу лета[80]. Где провел Балакирев это лето, я не припоминаю; скорее всего, в Клину у отца[81]. Вернувшись осенью, он часто стал наигрывать две восточные темы, послужившие впоследствии для его фортепианной фантазии «Исламей». Первую тему, Des-dur, он запомнил на Кавказе, а вторую, D-dur, слышал чуть ли не в это ле-то в Москве от какого-то певца (кажется, Николаева)[82]. Одновременно с этим он все чаще и чаще наигрывал темы для оркестровой фантазии «Тамара». Для первой темы Allegro им была взята мелодия, слышанная нами вместе при посещении казарм конвоя его величества в Шпалерной улице. Как теперь помню, как восточные «человеки» наигрывали музыку на каком-то балалайко- или гитарообразном инструменте. Сверх того, они пели хором мелодию «Персидского хора» Глинки с некоторым изменением ее:
В течение 1866–1867 годов значительная часть «Тамары» была им уже наимпровизирована и часто игралась при мне и других. Вскоре понемногу стал складываться и «Исламей». Симфония C-dur не подвинулась вперед, а равно и все прочие начатки.
Между иностранной музыкой, просматриваемой в кружке Балакирева и играемой для нас преимущественно им самим, с 1866 года все чаще и чаще стали появляться сочинения Листа, в особенности «MephstoWalzer» и «Danse macabre». Сколько помнится, «Danse macabre» был сыгран профессором консерватории Герке в 1-й раз в концерте Русского музыкального общества под управлением Рубинштейна в 1865 или 1866 году[83]. Балакирев с ужасом рассказывал мнение Рубинштейна об этой пьесе. Рубинштейн уподобил эту музыку беспорядочному топтанью фортепианных клавишей или чему-то в этом роде. Впоследствии Рубинштейн хотя и не любил Листа, но все-таки относился несколько иначе к этому сочинению. Помнится, что «Danse macabre» меня поразил на первый раз несколько неприятно, но вскоре я вник в него. Напротив, Вальс Мефистофеля мне нравился беспредельно. Я приобрел себе его партитуру и даже научился сносно его играть в собственной аранжировке.
Вообще в этот год я довольно усердно занимался игрой на фортепиано один у себя на квартире. Я жил тогда, кажется, на 10-й линии, в меблированной комнате ценою за 10 рублей в месяц. Я усердно зубрил «TSglche Studen» Черни, играл гаммы в терциях и октавами[84], учил даже шопеновские этюды. Занятия эти происходили тайком от Балакирева, который никогда не наводил меня на мысль заняться фортепиано (а это так было необходимо!). Балакирев давно отпел меня как пианиста; мои сочинения проигрывал большею частью сам; если и садился иногда играть со мною в 4 руки, то при первом затруднении моем бросал играть, говоря, что лучше сыграет это потом с Мусоргским. Вообще он приучил меня стесняться его, и я играл при нем обыкновенно хуже, чем мог. Не спасибо ему за это! Я чувствовал, что все-таки делаю успехи в игре, занимаясь довольно много дома; но при Балакиреве играть боялся, и он решительно не замечал моих успехов, а вместе с этим я был и у других на счету «неспособного к игре», особенно у Кюи. Ох, худые были времена! Надо мной и Бородиным кружок часто посмеивался за пианизм, а потому мы и сами потеряли в себя веру. Но в те времена я еще не был вполне разочарован и старался выучиться втихомолку. Замечательно, что в доме брата и других знакомых, вне круга Балакирева, меня считали за хорошо играющего, просили сыграть при дамах и гостях и т. п. Я играл. Многие восхищались от непонимания. В итоге выходила какая-то ложь и глупость.
Служба меня занимала мало. Я был переведен в 8-й флотский экипаж, находившийся в Петербурге: Занятия мои заключались в дежурствах по экипажу и по магазинам морского ведомства, называемым Новой Голландией; иногда я бывал назначаем в караул в тюрьму. Музыкальная моя жизнь раздваивалась: в одной половине, в кружке Балакирева, меня считали композиторским талантом, плохим пианистом или вовсе не пианистом, милым и недалеким офицериком; в другой половине, между знакомыми и родными семейства Воина Андреевича, я был морской офицер, дилетант, прекрасно играющий на фортепиано и знаток серьезной музыки, между прочим, что-то сочиняющий. По вечерам в воскресенье, когда у брата собирались родственники его жены, молодые люди, я играл им для танцев кадрили из «Прекрасной Елены» или «Марты» собственного изделия, иногда в антрактах превращаясь в пианиста, наигрывающего с прекрасным туше отрывки из опер. У П.Н.Новиковой я удивлял своим искусством, играя «Мефисто-вальс». У приятеля брата П.И.Величковского играл с его дочерьми в 4 руки. Величковский играл на виолончели, к нему ходили также его знакомые скрипачи, и я Аранжировал «Камаринскую» и «Ночь в Мадриде» для скрипки, альта, виолончели и фортепиано в 4 руки, что мы и исполняли у них в доме. Обо всех этих подвигах Балакирев и его кружок не имели понятия; я тщательно от них скрывал эту мою дилетантскую деятельность.
Увертюрой моей Балакирев не был доволен, но, сделав мне некоторые поправки и указания, все-таки решил ее исполнить в концерте Бесплатной музыкальной школы. Концерт состоятся 11 декабря 1866 года. Вместе с моей увертюрой исполнялся и «Мефисто-вальс». Так, помню, как Г.И.Ломакин, слушая на репетиции Вальс и жмуря как бы от удовольствия глаза, сказал мне: «Как Михаил Иванович любил такую музыку!» Что значило такая музыка? Вероятно, «чувственная, сладострастная», подразумевал Ломакин. «Мефисто-вальс» восхитил весь кружок и меня, конечно. Балакирев чувствовал себя окончательно гениальным дирижером, так же думал о нем и весь кружок. Моя увертюра прошла хорошо и более или менее понравилась. Меня вызвали. Помнится, что звучала она довольно цветисто, и ударные инструменты были расположены мною со вкусом. Газетных отзывов об этой увертюре я не помню[85].
Кажется, в декабре 1866 года я сочинил свой первый романс: «<Щекою к щеке ты моей приложись» на слова Гейне[86]. (Отчего мне пришла охота сочинить его —не помню; вероятнее всего, из желания подражать Балакиреву, романсами которого я восхищался. Балакирев довольно одобрил его, но, найдя аккомпанемент недостаточно фортепианным, какового и надо было ожидать от меня, не пианиста, совершения заново его переделал и собственноручно написал. С этим аккомпанементом и был напечатан впоследствии мой романс.
«Рогнеда». Отношение кружка к А.Н. Серову. Сочинение «Сербской фантазии». Знакомство с Л.И.Шестаковой. Славянский концерт. Сближение с М.П.Мусоргским. Знакомство с П.И. Чайковским. Н.Н.Лодыженский. Поездка М.А.Балакирева в Прагу. Сочинение «Садко» и романсов. Разбор «Садко».
К сезону 1866/67 года относится постановка «Рогнеды» на Мариинской сцене[87]. Поставив «Юдифь» во время моего заграничного путешествия, Серов после нескольких лет промежутка разрешился этой второй своей оперой.
В публике «Рогнеда» произвела фурор. Серов вырос на целую голову. В кружке Балакирева над «Рогнедой» сильно подсмеивались, выставляя в ней как единственную путную вещь идоложертвенный хор 1-го действия и некоторые такты из хора в гриднице[88]. Не могу не сознаться, что «Рогнеда» меня сильно заинтересовала и многое мне в ней понравилось, например колдунья, идоложертвенный хор, хор в гриднице, пляска скоморохов, охотничья прелюдия, хор в 7/4, финал и многое другое —отрывочно. Нравилась мне также ее грубоватая, но колоритная и эффектная оркестровка, которую, кстати сказать, Лядов значительно поумерил в силе на репетициях. Я не смел во всем этом сознаться в балакиревском кружке и даже, в качестве человека, искренно преданного идеям кружка, побранивал эту оперу среди знакомых, между которыми распространялась моя дилетантская деятельность. Помню, как это удивляло брата моего, которому «Рогнеда» нравилась. Я многое запомнил, прослушав эту оперу раза два или три, и, должен сознаться, иногда с удовольствием играл ее отрывки на память, иногда даже на дгслегпантской половине. Серов в те времена начал нещадно поносить Балакирева как дирижера, композитора и музыканта вообще в своих статьях. С Кюи у него тоже завязалась перебранка, и в газетах рознь шла невообразимая. Отношения Серова к Балакиреву, Кюи и Стасову в прежние времена (до появления моего на музыкальном горизонте) для меня до сих пор непонятны. Серов был близок к ним, но из-за чего последовало расхождение, мне неизвестно. В балакиревском кружке об этом умалчивали. Мельком доходили до меня отрывочные воспоминания о Серове, большею частью иронические. Рассказывался какой-то скандальный случай с Серовым (в бане) нецензурного свойства и т. п. В то время когда я появился в балакиревском кружке, между Серовым и этим кружком от ношения были самые неприязненные. Подозреваю, что Серов был бы рад сойтись с кружком, но Балакирев был к этому неспособен.
В сезоне 1866/67 года Балакирев много занимался просмотром народных песен, преимущественно славянских и мадьярских. Он окружил себя большим числом всевозможных сборников. Я тоже их просматривал с величайшим восхищением и с восхищением же слушал, как Балакирев играл их с собственной изящной гармонизацией. В ту пору он сильно стал интересоваться славянскими делами. Приблизительно тогда же возник славянский комитет. У Балакирева в квартире я часто встречал каких-то заезжих чехов и других славянских братьев. Я прислушивался к их разговорам, но, признаюсь, мало в этом понимал и мало был заинтересован этим течением. Весною ожидались какие-то славянские гости, и затеян был в честь их концерт, дирижировать которым должен был Балакирев. По-видимому, этот концерт и вызвал сочинение увертюры на чешские темы, и увертюра эта была написана Балакиревым против обыкновения довольно быстро. А я, по мысли Балакирева, принялся за сочинение фантазии на сербские темы для оркестра. Я увлекался отнюдь не славянством, а только прелестными темами, выбранными для меня Балакиревым. «Сербская фантазия» была написана мною скоро и понравилась Балакиреву. Во вступлении имеется одна его поправка или, лучше сказать, вставка такта в четыре; за исключением этого, все прочее принадлежит мне. Оркестровка, помимо позорного употребления натуральных медных инструментов, была тоже удовлетворительна. Кружок Балакирева не имел понятия в то время о том, что повсеместно уже введены хроматические медные инструменты, и руководствовался, с благословения своего вождя и дирижера, наставлениями из «Trate d'nstrnmentaton» Берлиоза об употреблении натуральных груб и валторн. Мы выбирали валторны во всевозможных строях, чтобы избегать мнимых закрытых нот, рассчитывали, измышляли и путались невообразимо. Между тем стоило лишь поговорить и посоветоваться с каким-нибудь практическим музыкантом, но это было для нас слишком унизительно. Мы были единомышленниками с Берлиозом, а не с каким-нибудь бездарным капельмейстером… Но раньше, чем говорить о славянском концерте, состоявшемся уже весною, я припомню следующее.
В январе или феврале 1867 года Балакирев захватил меня с собою вечером к Людмиле Ивановне Шестаковой (сестра Глинки), с которою он был знаком и дружен со времен Михаила Ивановича, но которой я еще представлен не был. У Людмилы Ивановны были в тот вечер гости и между прочими А.С.Даргомыжский, Кюи и Мусоргский, как помнится, были также у нее в тот вечер. Был и В.В.Стасов. О Даргомыжском говорили в то время, что он принялся за сочинение музыки к пушкинскому «Каменному гостю». Я припоминаю спор Стасова с Даргомыжским в этот вечер по поводу «Русалки». Стасов, отдавая должное почтение многим местам этой оперы, в особенности речитативам, сильно порицал Даргомыжского за многое, по его мнению, слабое, упрекая в особенности за многие ритурнели в ариях. Даргомыжский, сыграв на фортепиано один из таковых ритурнелей, не одобряемых Стасовым, закрыл с досадою фортепиано и прекратил спор, как будто говоря: «Если вы не способны этого ценить, то с вами не стоит и разговаривать».
Между гостями Л.И. была некто С.И.Зотова, урожденная Беленицына, сестра Л.И.Кармалиной, известной певицы времен Даргомыжского и Глинки. С.И. спела несколько романсов, в том числе и «Золотую рыбку» Балакирева, при общих одобрениях. Ее пение мне очень понравилось и расположило к сочинению романсов (до этих пор у меня был всего один). В течение весны я написал их еще три: «Восточный романс», «Колыбельную песню» и «Из слез моих», и уже с собственными аккомпанементами[89].
С тех пор я стал довольно часто бывать у Людмилы Ивановны. Балакирев бывал там тоже. Он любил иногда поиграть в карты, и у Людмилы Ивановны составлялась для него партия, в которой я, однако, никогда не участвовал, ибо карт терпеть не мог и к игре \ в карты способности не имел, может быть, еще более, чем к игре на фортепиано. Балакирев любил играть, но не на деньги или по маленькой. За картами у Людмилы Ивановны открывалось поле для его остроумия; ибо его слушали с почтением. Часто какой-нибудь король треф уподоблялся почему-то митрополиту Исидору. «Исидоренька, — говорил Балакирев, — у него и нос картошкой». «Желал бы я знать, чем бы Господь Бог теперь покрыл эту взятку!» —говорил Балакирев, кроя козырным тузом, и так далее в этом роде. Иногда я обречен бывал смотреть на игру для того, чтобы потом проводить Балакирева до дому. Вообще он моего времени не ценил и меня не приучал ценить время. Много его было порастеряно в ту пору!
Весною наехали братья-славяне, и концерт состоялся в зале Думы 12 мая. На первой репетиции произошел небольшой скандал: в партиях «Чешской увертюры» оказалось невероятное число ошибок: музыканты были недовольны. Балакирев раздражался. Первый скрипач Величковский (брат П.А., о котором я упоминал) в чем-то ошибся. Балакирев сказал ему: «Вы не понимаете дирижерских знаков!» Величковский обиделся и ушел с репетиции. Вечером в квартире Балакирева я и Мусоргский помогали ему в исправлении партий. Вторая репетиция прошла благополучно. Величковского заменил Пиккель. В этом концерте дана была в 1-й раз и моя «Сербская фантазия»[90].
В течение сезона 1866/67 года я более сблизился с Мусоргским. Я бывал у него, а жил он со своим женатым братом Филаретом близ Кашина моста. Он много мне играл отрывков из своей «Саламбо», которые меня премного восхищали. Кажется, тогда же играл он мне свою фантазию «Иванова ночь» для фортепиано с оркестром, затеянную под влиянием «Danse macabre». Впоследствии музыка этой фантазии, претерпев многие метаморфозы, послужила материалом для «Ночи на Лысой горе». Играл он также мне свои прелестные еврейские хоры: «Поражение Сенахериба» и «Иисус Навин». Музыка последнего была взята им из оперы «Саламбо»[91]. Тема этого хора была подслушана Мусоргским у евреев, живших с ним в одном дворе и справлявших праздник кущей. Играл мне Мусоргский и романсы свои, которые не имели успеха у, Балакирева и Кюи. Между ними были: «Калистрат» и красивая фантазия «Ночь» на слова Пушкина[92]. Романс «Калистрат» был предтечею того реального направления, которое позднее принял Мусоргский; романс же «Ночь» был представителем той идеальной стороны его таланта, которую впоследствии он сам втоптал в грязь, но запасом которой при случае пользовался. Запас этот был заготовлен им в «Саламбо» и еврейских хорах, когда он еще мало думал о сером мужике. Замечу, что большая часть его идеального стиля, например ариозо царя Бориса,] фразы самозванца у фонтана, хор в боярской думе, смерть Бориса и т. д. — взяты им из «Саламбо». Его идеальному стилю недоставало подходящей кристалл 1 лически-прозрачной отделки и изящной формы; недоставало потому, что не было у него знания гармонии и контрапункта. Балакиревская среда осмеивала сначала эти ненужные науки, потом объявила их недоступными для Мусоргского. Так он без них и прожил, возводя для собственного утешения свое незнание в доблесть, а технику других в рутину и консерватизм. Но когда красивая и плавная последовательность удавалась ему, наперекор предвзятым взглядам, как он был счастлив. Я был свидетелем этого не один раз.
Во время посещений моих Мусоргского мы с ним беседовали на свободе без контроля Балакирева или Кюи. Я восхищался многим из игранного им; он был в восторге и свободно сообщал мне свои планы. У не го их было больше, чем у меня. Одним из его сочинительских планов был «Садко», но он давно уже оставил мысль писать его и предложил это мне. Балакирев одобрил эту мысль, и я принялся за сочинение[93].
К сезону 1866/67 года относится знакомство нашего кружка с П.И.Чайковским[94]. По окончании консерваторского курса Чайковский, получивший приглашение вступить в число профессоров Московской консерватории, переселился в Москву. Кружок наш знал о нем лишь то, что им сочинена симфония g-moll, из которой две средние части исполнялись в концертах Русского музыкального общества в Петербурге[95]. К Чайковскому в кружке нашем относились если не свысока, то несколько небрежно, как к детищу консерватории, и, за отсутствием его в Петербурге, не могло состояться и личное знакомство с ним. Не знаю, как это случилось, но в один из приездов своих в Петербург Чайковский появился на вечере у Балакирева, и знакомство завязалось. Он оказался милым собеседником и симпатичным человеком, умевшим держать себя просто и говорить как бы всегда искренно и задушевно. В первый вечер знакомства, по настоянию Балакирева, он сыграл нам 1-ю часть своей симфонии g-moll, весьма понравившуюся нам, и прежнее мнение наше о нем переменилось и заменилось более симпатизирующим, хотя консерваторское образование Чайковского представляло собою все-таки значительную грань между ним и нами. Пребывание Чайковского в Петербурге было кратко, но в следующие за сим годы Чайковский, наезжая в Петербург, обыкновенно появлялся у Балакирева, и мы видались с ним. В одно из таковых свиданий В.В.Стасов, да и все мы, были восхищены его певучей темой из увертюры «Ромео и Джульетта», что впоследствии дало повод В.В.Стасову предложить Чайковскому шекспировскую «Бурю» как сюжет для симфонической поэмы. Вскоре после первого знакомства с Чайковским Балакирев уговорил меня поехать вместе с ним в Москву на несколько дней. Дело было на рождественских праздниках. В ту зиму сгорел известный Мстинский мост[96], и по пути в Москву мне и Балакиреву пришлось переправляться через реку Мсту в крестьянских санях на поезд, дожидавшийся нас за рекою. В Москве мы проводили все время наше полостям: у Н.Г.Рубинштейна, жившего с Чайковским, у Дароша, Дюбюка и других. Какая была цель поездки Балакирева —сказать трудно. Мне кажется, что целью было сближение-с Н.Г.Рубинштейном. Балакирев всегда враждебно относился к деятельности Антона Григорьевича Рубинштейна, не признавая в нем композитора и по возможности унижая достоинства его как великого пианиста. В противоположность ему как на пианиста, стоявшего выше, обыкновенно указывалось на Николая Григ. Рубинштейна. При этом артистическая лень и бесшабашная жизнь прощались последнему и объяснялись как следствие чудной московской жизни. Наоборот, Антону Григ, всякое лыко ставилось в строку. Меня же потащил Балакирев в Москву просто от скуки и в качестве своего адъютанта. Иначе трудно объяснить нашу поездку в Москву к далеким людям.
В течение того же сезона 1866/67 года наш музыкальный кружок увеличился присоединением к нему 1 еще одного члена —Николая Николаевича Лодыженского[97] [* Ныне русский консул в Нью-Йорке. (Прим. авт., 1906 г)]. Лодыженский, мало-помалу разорявшийся в ту пору помещик Тверской губ., был молодой, образованный человек, странный, увлекающийся и одаренный сильным, чисто лирическим композиторским талантом, недурно владевший фортепиано при исполнении собственных сочинений. Сочинения его состояли из огромного количества большею частию незаписанных импровизаций. Тут были и отдельные пьесы, и начатки симфоний, а также опера «Дмитрий Самозванец» (на несуществующее, но лишь предполагаемое либретто) и просто никуда не пристроенные музыкальные отрывки. Все это было, тем не менее, так изящно, красиво, выразительно и даже правильно, что тотчас же привлекло к нему наше общее внимание и расположение. Из сочинений его особенно восхищали нас: свадебная сцена Дмитрия с Мариной, а также solo с хором на лермонтовскую «Русалку». Все это так и осталось неоконченным (последствие российского дилетантизма), за исключением нескольких романсов, по настоянию моему и других отделанных и напечатанных впоследствии.
В числе событий 1866–1867 годов следует отметить также поездку Балакирева в Прагу для постановки там «Руслана», первое представление которого, под управлением Балакирева, состоялось 4 февраля 1867 года.
В настоящее время я не упомню многочисленных рассказов Милия Алексеевича о Праге, репетициях и представлении «Руслана». Во всяком случае, они сосредоточивались около интриг, окружавших русского дирижера в среде чешских музыкальных и театральных деятелей. Немалая тень падала и на композитора Сметану, бывшего в то время оперным капельмейстером и долженствовавшего подготовить разучку оперы к приезду МА. Музыка Глинки оказывалась часто непонятой; так, например, темп арии Людмилы в черноморовом замке (h-moll) был заучен необычайно быстрый. Перед представлением оркестровая партитура куда-то пропала, но Балакирев вышел из критического положения вполне победоносно: взял да и продирижировал все представление наизусть, чем немало удивил и смутил подставлявших ему ногу. Успех, по рассказам М.А., был полный; опера прошла прекрасно. М.А. в особенности нахваливал баритона Льва (Руслана) и баса Палечека (Фарлаф). Последний вскоре после того, покинув пражскую оперу, переселился в Петербург, поступив в Мариинский театр, где впоследствии сделался режиссером и учителем сцены, руководя сценической постановкой всех опер, и в том числе моих, начиная с «Млады». Поездка Балакирева в Прагу и завязала те отношения его к приезжим в Петербург братьям-славянам, которых я упоминал выше.
С наступлением летнего времени[98] друзья мои разъехались; Балакирев уехал не помню куда, чуть ли не снова на Кавказ, Мусоргский в деревню, Кюи куда-то на дачу и т. д. Я оставался в городе один, так как семья брата жила в Тервайоки (близ Выборга). В это ле-то и следующую за ним осень были сочинены мною «Садко»[99] и восемь романсов (от № 5 до 12), а первые четыре романса, к моему великому удовольствию, были, по настоянию Балакирева, напечатаны и изданы Бернардом, разумеется, не заплатившим мне ни копейки[100].
В сентябре 1867 года разъехавшийся на ле-то наш музыкальный кружок вновь собрался. Партитура «Садко», начатая 14 июля, была окончена 30 сентября. Мой «Садко» заслужил всеобщее одобрение, в особенности его третья часть (пляска 2/4), что было вполне правильно. Какие Музыкальные веяния руководили моей фантазией при сочинении этой симфонической картины? Вступление —картина спокойно волнующегося моря —заключает в себе гармоническую и модуляционную основу начала листовского «Се qu'on entend sur la montagne» (модуляция на м. терцию вниз). Начало allegro 3/4, рисующее падение Садка в море и увлечение его в глубь морским царем, напоминает приемом момент похищения Людмилы Черномором в действии «Руслана», причем, однако нисходящая гамма Глинки целыми тонами является замененной нисходящей же гаммою: полутон, тон, полутон, тон, сыгравшею впоследствии значительную роль во многих моих сочинениях. D-dur'ная часть, allegro 4/4, рисующая пир у морского царя, в гармоническом, а отчасти и в мелодическом отношении напоминает любимый мною в то время романс Балакирева «Песня золотой рыбки» и вступление к речитативу «Русалки» из V действия оперы Даргомыжского, а частью его же хор волшебных дев[101] и некоторые гармонические и фигурационные приемы листовского «Mephsto-Walzer'а». Вполне оригинальной выдумкой является плясовая тема третьей части (Des-dur 2/4), а равно и следующая за нею певучая тема. Вариации обеих тем, переходящие в мало-помалу разрастающуюся бурю, сочинены отчасти под влиянием некоторых моментов «Mephsto-Walzer'a», отчасти же представляют собой некоторые отзвуки балакиревской «Тамары», далеко не оконченной в то время, но хорошо известной мне по исполнению автором ее отрывков. Заключительная часть «Садки», подобно вступительной, заканчивается красивым аккордовым ходом самостоятельного происхождения. Главные тональности «Садки» (Des-dur-D-dur-Desdur) избраны как бы в угоду Балакиреву, питавшему в те времена к ним какую-то исключительную склонность. Форма моей фантазии сложилась в зависимости от избранного мною сюжета, причем эпизод появления угодника Николы, к сожалению, был мною пропущен, и струны садкиных гусель разрывались сами собою. В общем форма «Садки» удовлетворительна, но средней его части D-dur (пир у морского царя) отведено слишком много места по сравнению с картиной спокойного моря и пляской под наигрыш Садко; большее развитие последней с переходом в бурю было бы весьма желательно. Меня несколько удручает краткость и лаконичность этого произведения вообще, произведения, которому приличествовали бы более широкие формы. Если растянутость и многословие составляют недостаток многих композиторов, то слишком большая сжатость и лаконичность были тогдашним моим недостатком, и причиною их —недостаточность техники. Тем не менее, оригинальность задачи и вытекающей из нее формы, оригинальность тем плясовой и певучей с чисто русским пошибом, налагавшим свою печать и на несколько заимствованные в смысле приемов вариации каким-то чудом схваченный оркестровый колорит, несмотря на значительное мое невежество в области оркестровки, — все это делало мою пьесу привлекательной и достойной внимания многих музыкантов различных направлений, как то оказалось впоследствии. Балакирев, голос которого был в то время преобладающим и решающим в нашем кружке, отдавая моему произведению известную дань покровительственного и поощрительного восхищения, характеризовал мою сочинительскую природу как женскую, нуждающуюся в оплодотворении чужими музыкальными мыслями. Таковое мнение он не раз высказывал и позже, до тех пор пока я не начал проявлять свое личное я в области творчества. Тогда он стал мало-помалу охладевать к этому я, уже менее отражавшему симпатичные ему отзвуки Листа и его самого.
Концерты Русского музыкального общества. Г.Берлиоз. Композиторская деятельность кружка. Вечера у А. С.Даргомыжского. Знакомство с семейством Пургольд. Сочинение «Антара» и первая мысль о «Псковитянке». Поездка к Н.Н.Лодыженскому. Сочинение «Псковитянки».
Сезон 1867/68 года в Петербурге был весьма оживленный. Управление концертами Русского музыкального общества, благодаря настояниям Кологривова пред великою княгинею Еленой Павловной, было предложено Балакиреву, а по настоянию последнего был приглашен на шесть концертов сам Гектор Берлиоз.
Концерты под управлением Балакирева шли вперемежку с концертами Берлиоза, выступившего в первый раз 16 ноября[102]. В балакиревских концертах были даны, между прочим, интродукция «Руслана», хор из «Пророка» (в хоре пели малолетние А. К Лядов и Г.О.Дютш —ученики консерватории, дети наших известных музыкантов), увертюра «Фауст» Вагнера (единственная пьеса этого автора, чтимая в нашем кружке), «Чешская увертюра» Балакирева, моя «Сербская фантазия»[103] (вторично) и, наконец, мой «Садко» (в концерте 9 декабря). «Садко» прошел с успехом; оркестровка всех удовлетворила, и меня несколько раз вызвали[104].
Гектор Берлиоз явился к нам уже стариком, хотя и бодрым во время дирижирования, но угнетаемым болезнью, а потому совершенно безразлично относившимся к русской музыке и русским музыкантам. Большую часть свободного времени он проводил лежа, жалуясь на болезнь и видаясь только с Балакиревым и с директорами Музыкального общества, по необходимости. Однажды, впрочем, его угостили спектаклем «Жизнь за царя» в Мариинском театре, но он не высидел и двух действий. В другой раз состоялся какой-то обед дирекции с Д.В.Стасовым и Балакиревым, на котором Берлиозу пришлось-таки присутствовать[105]. Полагаю, что не только болезненность, но и самомнение гения и приличествующая таковому обособленность были причиною полного равнодушия Берлиоза к русской и петербургской музыкальной жизни. Признание за русскими некоторого музыкального значения делалось, да и до сих пор делается иноземными величинами весьма свысока. О знакомстве моем, Мусоргского и Бородина с Берлиозом не было и речи. Стеснялся ли Балакирев испросить у Берлиоза разрешения представить нас, чувствуя его полнейшее равнодушие к этому предмету, или сам Берлиоз просил уволить его от знакомства с подающими надежды молодыми русскими композиторами, — сказать не могу, помню только, что мы сами на это знакомство не напрашивались и не заводили с Балакиревым об этом речи.
В шести берлиозовоких концертах им были даны; симфония «Гарольд», «Эпизод из жизни артиста», несколько его увертюр, отрывки из «Ромео и Джульетты» Я и «Фауста», несколько мелочей, а также 3, 4, 5 и 6-я симфонии Бетховена и отрывки из опер Глюка. Словом —Бетховен, Глюк и «я». Впрочем, к этому надо прибавить увертюры: «Волшебный стрелок» и «Оберон» Beбера. Разумеется, Мендельсон, Шуберт и Шуман отсутствовали, не говоря уже о Листе и Вагнере.
Исполнение было превосходное: обаяние знаменитой личности делало все. Взмах Берлиоза простой, ясный, красивый. Никакой вычуры в оттенках. Тем не менее (передаю со слов Балакирева), на репетиции в собственной вещи Берлиоз сбивался и начинал дирижировать три вместо двух или наоборот. Оркестр, стараясь не смотреть на него, продолжал играть верно, и все проходило благополучно. Итак, Берлиоз, великий дирижер своего времени, приехал к нам в период уже слабеющих под влиянием старости, болезни и утомления способностей. Публика этого не заметила, оркестр простил ему это. Дирижерство —темное дело…
Сделавшись капельмейстером концертов Русского музыкального общества, Балакирев стал присяжным дирижером в концертах всяких солистов: Ауэра, Лешетицкого, Кросса и т. д., начинавшихся, по обычаю того времени, с Великого поста. Следует упомянуть об одной замечательной репетиции, устроенной им на счет Русского музыкального общества в зале Михайловского дворца для пробы накопившихся новых русских произведений[106]. Капитальным нумером этой пробы была 1-я Es-dur'ная симфония Бородина, оконченная к тому времени автором. К сожалению, множество ошибок в дурно переписанных партиях помешали сколько-нибудь сносному и безостановочному исполнению этого сочинения. Оркестровые музыканты сердились на неисправность голосов и постоянные остановки. Тем не менее, все-таки можно было судить о великих достоинствах симфонии и ее превосходной оркестровке. Кроме бородинской симфонии, исполнялись также: какая-то увертюра Рубца, увертюра Столыпина —композитора, так с тех пор и исчезнувшего с музыкального горизонта, а также увертюра и антракты к шиллеровскому «Вильгельму Теллю» А.С.Фаминцына, профессора истории музыки в С.-Петербургской консерватории, бездарного композитора и довольно начитанного, но консервативного и тупого музыкального рецензента. Между ним и Балакиревым приключился, между прочим, следующий анекдот: когда Фаминцын заявил Балакиреву, что у него имеется музыка к «Вильгельму Теллю», то последний, не долго думая, спросил его, есть ли у него мотив: