57624.fb2 Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Лицом к газете

В. Шкловский. О писателе и производстве

В организации ВАПП — три тысячи писателей; это очень много.

Когда Льву Николаевичу Толстому уже было 56 лет, то он написал жене следующее письмо: «Я сломал себе руку и, пока лежал, почувствовал себя профессиональным писателем». К этому времени уже была написана «Война и мир».

Современный писатель старается стать профессионалом с 18 лет, старается не иметь другой профессии, кроме литературы. Это очень неудобно, потому что жить ему при этом нечем; в Москве он живет у знакомых, или в доме Герцена, на лестнице; а некоторые в уборной, так человек 6; но даже уборная не может вместить всех желающих, потому что, как сказано, их три тысячи.

Это небольшое несчастье, потому что можно было бы построить специальные казармы для писателей, — находим же мы, где разместить допризывников, — но дело в том, что писателям в этих казармах писать будет не о чем.

Для того, чтобы писать — нужно иметь другую профессию, кроме литературы, потому, что профессиональный человек — человек, имеющий профессию, — описывает вещи так, какое он имеет к ним отношение. У Гоголя кузнец Вакула осматривает дворец Екатерины с точки зрения кузнеца и маляра и, может быть, опишет дворец Екатерины. Бунин, описывая Римский форум, описывает его с точки зрения русского человека из деревни.

Лев Николаевич Толстой писал как профессионал-военный, артиллерист, и как профессионал-землевладелец; он шел по линии своих профессиональных и классовых интересов для создания художественных произведении. Например, «Хозяин и работник» написан тогдашним хозяйственником и мог бы быть прочитан на тогдашнем производственном совещании дворян, если бы такие были.

Если взять переписку Толстого и Фета, можно установить, что Толстой — это мелкий помещик, который интересуется своим маленьким хозяйством; хотя помещик на самом деле он был не настоящий, и свиньи у него все время дохли, но это поместье заставило его изменить формы своего искусства.

Если бы Лев Николаевич Толстой в 18 лет пошел бы жить в дом Герцена, то он Толстым никогда не сделался бы, потому что писать ему было бы не о чем.

Пушкин представляет пример более профессионального писателя; он живет литературным заработком, но движется он вперед, отходя от литературы, например, к истории.

Заниматься только одной литературой — это даже не трехполье, а просто изнурение земли. Литературное произведение не происходит от другого литературного произведения непосредственно, а нужно ему еще папу со стороны. Это давление времени является профессивным фактором, без него нельзя создать новые художественные формы.

Роман Диккенса «Записки Пиквикского клуба» был написан по заказу, как подписи к картинкам неудачи спортсменов. Величина глав Диккенса определилась необходимостью печататься отдельными кусками. Вот это уменье использовать давление материала сказалось и в работах Микеланджело, который любил брать для работы испорченный кусок мрамора, потому что он давал неожиданные позы его статуэткам, — так сделан Давид. Театральная техника давит на драматурга, и технику Шекспира нельзя понять, не зная устройства шекспировской сцены.

Писатель должен иметь вторую профессию не для того, чтобы не умирать с голода, а для того, чтобы писать литературные вещи. И эту, вторую, профессию не должен забывать, а должен ею работать; он должен быть кузнецом или врачом, или астрономом. И эту профессию нельзя забывать в прихожей, как галоши, когда входишь в литературу.

Я знал одного кузнеца; он принес мне стихи; в этих стихах он дробил молотком чугун рельс. Я ему на это сделал следующие замечания: во-первых, рельсы не куют, а прокатывают; во-вторых, рельсы не чугунные, а стальные; втретьих, при ковке не дробят, а куют; и, вчетвертых, он сам кузнец и должен сам знать лучше меня. На это он мне ответил: «Великолепно, да ведь это стихи».

Для того, чтобы быть поэтом, нужно в стихи втащить свою профессию, потому что произведение искусства начинается со своеобразного отношения к вещам, не старо-литературного отношения к вещам. Создавая литературное произведение, нужно стараться не избежать давления своего времени, а использовать его так, как корабль пользуется парусами. Пока современный писатель будет стараться как можно скорее попасть в писательскую среду, пока он будет уходить от своего производства, до тех пор мы будем заниматься каракулевым овцеводством; а это овцеводство состоит в том, что овцу бьют — она делает выкидыш, и с мертвого ягненка сдирают шкуру.

Самое важное для писателя, который начинает писать, — это иметь собственное отношение к вещам и видеть вещи как неописанные и ставить их в ненаписанное прежде отношение. Очень часто в литературных произведениях рассказывается о том, как иностранец или наивный человек приехал в город и ничего в нем не понимает. Писатель не должен быть этим наивным человеком, но он должен быть человеком, заново видящим вещи.

На самом деле происходит другое: люди не умеют видеть окружающего, поэтому средний современник, начинающий писать, не может написать обыкновенную корреспонденцию в газету; получается, что корреспондент имеет сведения о своей деревне из газеты — он читает газету, использует ее, как анкету, и потом заполняет ее событиями своей деревни; если в анкете события не упоминаются, то он их не ставит; в результате мы не знаем, усиливается кулачество в деревне или нет. Конечно, корреспонденции сейчас с лесопильного, с швейного завода, из Донбасса не отличаются ничем: «Нужно подтянуться, пора поставить вентилятор, и течет крыша».

Я не говорю, что нужно в корреспонденции рассказывать анекдоты. Но не нужно корреспонденту и писателю описывать те же самые вещи, только в обмолвках проговариваясь о реальных вещах. Кроме того, иногда он и не корреспондент и не писатель, а садится за стол и начинает писать роман листов в восемь и потом присылает с запиской, что «может быть, вышло». Конечно, выйти не может потому, что писать роман в восемь листов сразу так же невозможно, как, не смотря ни разу в телескоп, начертить карту звездного неба.

Леонид Андреев много лет проработал судебным корреспондентом в газете. Судебным корреспондентом в газете работал Чехов; Горький работал в газете под псевдонимом. Диккенс работал в газете много лет.

Из современных писателей многие работали в газетах, в типографиях ментранпажами, в мелких журналах и т. д., и т. д.

Настоящая литературная школа состоит в том, чтобы научиться описывать вещи, процессы. Например, очень трудно описать словами, без рисунка, как завязать узел на веревке. Описать вещи точно так, чтобы их можно было представить и только одним способом, тем самым, которым они описаны. И нужно не лезть в большую литературу, потому что большая литература окажется там, где мы будем спокойно стоять и настаивать, что это место самое важное[2].

Представьте себе, что Буденный захотел бы выслужиться в царской армии, — он бы дослужился до прапорщика; но участвуя вместе с другими в революции и изменяя тактику боя, он сделался Буденным.

Часто бывает, что писатель, работающий в самых, казалось бы, низких отраслях литературы, сам не знает, что он создает большое произведение. Боккаччо, итальянский писатель времен Возрождения, который написал «Декамерон» — собрание рассказов, стыдился этой вещи и даже не сообщил о ней своему другу Петрарке, и в список «Декамерон» не попал. Боккаччо занимался латинскими стихами.

Достоевский не уважал романы, которые писал, а хотел писать другие, и ему казалось, что его романы газетные; он писал в письмах: «Если бы мне платили столько, сколько Тургеневу, я бы не хуже его писал». Но ему не платили столько, и он писал лучше.

Большая литература — это не та литература, которая печатается в толстых журналах, а это литература, которая правильно использует свое время, которая пользуется материалом своего времени.

Положение современного писателя труднее положения писателя прежних времен, потому что старые писатели фактически учились друг у друга. Горький учился у Короленко и очень внимательно учился у Чехова, Мопассан учился у Флобера.

Нашим же современникам учиться не у кого, потому что они попали на завод с брошенными станками и не знают, который станок строгает, который сверлит; поэтому они не учатся часто, а подражают, и хотят написать такую вещь, какая была написана прежде, но только про свое. Это неправильно.

Каждое произведение пишется один раз, и все произведения большие, как «Мертвые души», «Война и мир», «Братья Карамазовы», все они написаны неправильно, не так, как писалось прежде. Они были написаны по другим заданиям, чем те, которые были заданы старым писателям. Эти задания давно прошли, и умерли люди, которые обслуживались этими заданиями, а вещи остались, и то, что было жалобой на современников, обвинением их, как в «Божественной комедии» Данте или в «Бесах» Достоевского, стало литературным произведением, которое могут читать люди, совершенно не заинтересованные в отношениях, создавших вещь.

Литературные произведения не создаются почкованием — так, как низшие животные — тем, что одни роман делится на два романа, а создаются от скрещивания разных особей, как у высших животных.

Есть целый ряд писателей, которые стараются взять старые произведения, вытрясти из них имена и события и заменять своими; они пользуются в стихотворениях чужим построением фраз, чужой манерой рифмовать — из этого ничего не выходит — это тупик.

Если вы хотите научиться писать, то прежде всего хорошо знайте свою профессию. Научитесь глазами мастера смотреть на чужую профессию и поймите, как сделаны вещи. Не верьте обычным отношениям к вещам, не верьте привычной целесообразности вещей — это первое.

Второе — научитесь читать, медленно читать произведения автора и понимать: что для чего, как связаны фразы и для чего вставлены отдельные куски. Попробуйте потом из какой-нибудь страницы автора выбросить кусок.

Например, у Толстого описывается сцена между княжной Мари и ее стариком-отцом; во время этой сцены визжит колесо; вот вычеркните это колесо — посмотрите, что получится. Посмотрите, чем можно было заменить это колесо, хорошо ли было бы поставить тут пейзаж за окном, описание дождя или «кто-то прошел по коридору». Сделайтесь сознательным читателем.

Когда писал Пушкин, то его дворянская среда в среднем умела писать стихи, т. е. почти каждый товарищ Пушкина по лицею писал стихи и конкурировал с Пушкиным в альбомах и т. д., т. е. было такое же уменье писать стихи, как у нас сейчас умение читать. Но это не были поэты-профессионалы. В этой среде людей, понимающих технику писания, и мог создаться Пушкин.

Литературный работник не должен избегать ни профессиональной работы вообще, ни занятия каким-нибудь ремеслом, ни газетной корреспондентской работы, при чем техника производства везде одна и та же. Нужно научиться писать корреспонденции, хронику, потом статьи, фельетоны, театральные рецензии, бытовой очерк и то, что будет заменять роман; т. е. нужно учиться работать на будущее — на ту форму, которую вы сами должны создать. Обучать же людей просто литературным формам, т. е. уменью решать задачи, а не математике — это значит обкрадывать будущее и создавать пошляков.

С. Третьяков. О том же (Писатель на колхозе)

Когда Виктор Шкловский говорит о том, что писатель должен обязательно иметь какую-то профессию кроме писательства, это значит, что писатель должен вступить с действительностью в деловые отношения.

Я знаю только один случай, когда писательство и вторая профессия совпадают. Это — репортер-очеркист, специально существующий в газетном аппарате для того, чтобы фиксировать действительность. Но и тут не обходится без внелитературной специальности. Очеркист, если он добросовестен, попав в новую, незнакомую ему обстановку, дает фактам не свои оценки, а оценки тех людей, которые находятся с фактами в деловой связи. Очеркист опросит старожилов, специалистов, знающих людей и приведет их мнения, не пытаясь выдавать за собственные.

Там же, где писатель хочет воспринимать вещи со своей «писательской вышки», получается фальшь.

Такой фальшью были полны летние (1928 года) мечтания некоторых наших московских писателей — вот, мол, вскинем мы на плечи себе котомки, пойдем бродяжить, будут у нас встречи, будет материал для беллетристики.

Когда бродяжил Горький, он это делал не потому, что ему так нравилось, а такова была его жизнь. Если он попадал в переделку, ему приходилось туго. А нашим инсценированным бродягам, в случае какой-нибудь беды — стоит только добраться до ближнего поселка, до сберегательной кассы, до телеграфного окошечка, до поездного билета. Их восприятие — это точка зрения прогуливающихся дачников.

В настоящее время писательство переживает резкий сырьевой кризис. У него не хватает материала о чем писать.

События эпохи гражданской войны были основным сырьем, из которого наше писательство в последующие годы делало рассказы, повести и романы.

Но когда темы эти израсходовались и перед писателями встал вопрос о материале поновее и позлободневнее, такого материала у них не оказалось, ибо жизнь писателя после эпохи гражданской войны протекала между письменным столом, редакциями, дачей, местами писательских отдохновений и литературными эстрадами.

Но этот маршрут лежит в стороне от ведущих сил современья. Вот почему в последнее время писатели, учуяв катастрофическое свое положение, усиленно потянулись за сырьем к действительности.

Вот тут бы и брать газете писателя за жабры, используя его литературную тренировку на славном посту очеркиста.

Конечно, писателю, мыслящему о себе с большой буквы, пришлось бы поступиться капризным желанием своим — обязательно «входить в жизнь с передней площадки». Его беллетристическая свобода творчества была бы соответственно ущемлена рамками газетных требований. Газета заставила бы его выражать не «особое мнение» литератора-одиночки, а то, что нужно сегодняшнему абзацу плана социалистического строительства.

Мне кажется, что именно этот сырьевой голод дал возможность Колхозцентру сгруппировать летом довольно большое количество писателей около мысли поехать на колхозы и описать их.

Всячески приветствуя впрягание литераторов в публицистическую запряжку, я должен отметить, однако, в этой отправке писателей две отрицательные черты. Во-первых, писателям не давалось на колхозе никаких деловых поручений (у них не создавалось второй профессии, кроме писательской); а, во-вторых, они не получали точных заданий — что описывать и как описывать (отсутствие репортерской установки). Они ехали почти как прогулочники с котомкой.

Все вытекающие отсюда неудобства пришлось испытать и мне, на своей собственной шкуре, но, я думаю, что зафиксировать ошибки и неудачи будет полезно, ибо колхозы — это первостепеннейший материал, который только впервые сейчас поднимается на концы журналистских перьев. А ведь «колхоз» в советской литературе должен быть нами противопоставлен «имению» в литературе классической, «коммуна» — дворянскому гнезду.

Перед отъездом мне сильно мечталось попасть на колхоз в качестве какой-нибудь деловой фигуры, ну, хотя бы завклубом. Но заранее об этом списаться было трудно, да и на такую работу ехать надо не на короткий срок. Затем было у меня опасение следующего рода — я буду на колхозе жить за счет коммунаров — не свяжет ли это меня в смысле резкости моих суждений и отзывов? Но это оказалось немыслимым (да и ненужным), ибо весь бытовой уклад коммуны, где я был, исключает возможность непосредственных расплат за стол и квартиру, не говоря уже о том, что коммунары рассматривают себя как одну семью и обижаются: как это так их гость платить будет?

Возникла перед отъездом также мысль поселиться где-нибудь в селении рядом с колхозом, а на колхоз только захаживать. На месте я понял всю фантастичность этого намерения — от ближайшего селения до колхоза было слишком далеко, да и увидать при этих условиях удалось бы много меньше.

Пришлось жить на положении любопытствующего гостя-писателя.

Через два дня после приезда один из коммунаров подошел ко мне:

— Вот, товарищ, смотрел я в нашей библиотеке, но ваших книг не нашел. Может, назовете какую?

Это меня проверяли как писателя. Я дал на прочитку захваченные свои книжки.

Держались первое время несколько замкнуто, настороженно. Показывали себя с лицевой стороны. Когда я набредал на скрываемый дефект, сердились — «кто вам это сказал?» Чувствовалась невысказанная реплика: «Напишет еще, чего не надо».

С писанием о себе были уже знакомы, но ни одна книжка их не удовлетворяла, особенно же беллетристический рассказ под заглавием «Степное сердце». Коммунары в этом рассказе названы чуть измененными именами. Стиль книги приподнятый:

… За курганами человек шепчется с ветрами.В его сердце — ни радость, и нет ласки.Зверь.По-звериному шел он через горы и камни в степь.Прошел мимо.И ветры проходят мимо.

— Что за зверь такой, — говорили коммунары, — не понимаем.

Выискивали непонятные слова из местных говоров и пожимали плечами — не говорили мы так.

В рассказе есть абзац:

«А вечером коммуна жалась тесно в особняке и чутко, затаив дыхание, слушала лекцию о почве».

А агроном коммуны, тот самый, о котором шла речь в абзаце, под сочувственный смех коммунаров пояснял:

— Действительно, попробовал я коммунарам как-то лекцию о почве прочитать, так они у меня с первых слов все позаснули.

В рассказе «затаив дыхание», а в действительности «позаснули».

Так патетический рассказ стал юмористическим чтивом для своих персонажей и грозным предупреждением для беллетристов.

Я приехал на колхоз будучи полным профаном в сельском хозяйстве вообще и в колхозном деле в частности. Что я мог делать? Во-первых, заниматься так называемыми художественными описаниями. Ну, скажем, говорить, как шелестят мучнистые листья тополей в июльском зное. Или, скажем, что у какого-нибудь дяди Акима натруженная шея в таких же морщинах, как и пашня, над которой он стоит. Или, что, скажем, какая-нибудь деваха сконфуженно закрывается загорелым локтем.

Я мог довольно легко разобраться в фактах из биографии коммуны по протоколам, записям, документам.

Гораздо уже труднее было выспросить у коммунаров их сегодняшние настроения, потому что народ это очень сдержанный, в особенности же, я думаю, с писателем.

Трудно приходилось, когда надо было себе уяснить процесс постепенного изменения системы оплаты рабочего времени в коммуне. Процесс в то же время интереснейший, ибо в нем отражалось, какими способами коммуна извлекала из коммунаров максимум инициативы, хозяйственности и производительности.

И совсем уже мне приходилось туго, когда речь заходила о том, правильный ли в коммуне севооборот? Рационально ли поставлено тракторное хозяйство? Сколько в неурожае текущего года процентов стихийного бедствия и сколько собственных ошибок? Падает или растет себестоимость единицы продукта? Надо ли развивать зерновое хозяйство во что бы то ни стало или же правильнее переходить на животноводство? Как строить колхозный куст? Каков оптимальный размер коммуны? По всем этим вопросам я был отдан во власть местных информаторов и превращен в простого записывателя их мнений.

Но эти вопросы были самыми главными, и в них надо было критически разбираться. Вот почему, вернувшись с колхоза, мне пришлось заняться самой трудной частью работы, а именно, ввести себя в курс агрономических, технических и организационных вопросов сельского хозяйства.

Кроме того, я уговорился с товарищами-колхозниками в следующий раз поехать к ним на долгий срок и обязательно на конкретную работу. Работа заставит людей обращаться ко мне за делом, а не просто из любопытства, а организационно-технические познания дадут возможность читать и расшифровывать те стороны колхозной экономики, которые, к сожалению, были для меня закрыты в первый пробный приезд.

П. Незнамов. Мимо газеты

1

Дом Герцена в Москве противостоит приблизительно в такой же степени Дому Печати, в какой роман противостоит газете.

Писатель туго идет в газету. Он либо захлебываясь, как Федин, говорит о том, что «Горький способствовал прекращению его работы в газетах», либо идет в газету не на работу, а на гастроли.

Когда писатель идет в газету на гастроли, он не оставляет дома, вместе с халатом, свои игровые навыки, а пытается этими навыками работать в новой обстановке.

Развернем № 64 «Известий» за 1928 год и обратимся прежде всего к очеркам Б. Пильняка «Сясьский комбинат».

В очерках этих рассказывается о том, как на далеком севере строится громадный целлюлозный завод, описывается самое производство и предвосхищается будущее края со всей фантазией, на которую автор способен.

Стройка завода возникает перед читателем так:

«Земля взрыта траншеями водопроводных линий, земля завалена цементными бочками, кирпичом, лесом, бревнами, — всем тем, из чего возникли вон те корпуса, которые построились кораблем, похожи на громадное судно; здание — в одиннадцать этажей — являет собою капитанский мостик этого судна, пошедшего на леса».

Как явствует из этого отрывка, завод у Пильняка не имеет местных черт, ибо какая же стройка какого завода не завалена «бочками, кирпичом, лесом, бревнами» и вообще — «всем тем». И во-вторых, завод этот сразу же уподобляется кораблю. Автор работает на расширение смысла, простой завод его не устраивает, ему нужен завод-судно, «пошедший на леса», на тайгу каким-то походом, завод, закостеневший в символ.

Таких судов, как известно, в «Голом годе» имеется сколько угодно. Писатель не захотел поступиться своей бутафорией. Уже в следующем столбце он снова пишет:

«В лесах, на песке, на валунах Сяси возник завод, планом своим похожий на корабль, на грандиозный морской корабль, который пошел в океан лесов и варочный цех которого — одиннадцатиэтажное здание… есть спардэк судна, а крыша — капитанский мостик…»

Он настаивает на своем корабле: метафора ему дороже реального неповторимого завода. Он варьирует фразу с кораблем на протяжении статьи еще два раза, пока она не идет у него концовкой: «У этого судна, что бы там ни было, путь один — в социализм».

Таким образом, мы видим из всего сообщенного, что Сясьский комбинат строится на севере по законам совершенно особой инженерии: по законам школы А. Белого. Вместо того, чтобы показать этот комбинат в его непохожести на другие «строи», с его собственными частностями и обстоятельствами, Пильняк газетную живую тему о Сяси стилизует под темы своих произведений. Он заполняет корреспонденцию — заметьте: корреспонденцию с места — книжными событиями.

Появляется тема петровской Руси: «Люди меряли землю теодолитами, ходили по землям, жгли костры, так же, поди, как некогда люди Петра в устье Невы…»

Через столбец эти книжные люди снова появляются: «Небо серо. Снег синь. Этот пейзаж совершенно непохож на картину Серова, где шагает Петр в Петербурге, — но люди, за которыми я иду, обдуваемые ветром, идут петровским шагом».

Так легко и безболезненно живые люди превращаются в истуканов. Реальный строитель вытряхивается из очерков, как пассажир из сильно накренившегося экипажа. Факт изолируется от среды и уходит гулять «в петровские» века. Эти века: «Силлурийская, Кембрийская, Девонская эпохи, которые оставили здесь свои камни» и составляют, в сущности, пафос очерков.

Из всего его антуража здесь нет только метели, вероятно, по забывчивости, но тема горожан в противопоставлении деревне и тема большевиков, конечно, есть и, конечно, обе они перекликаются с другими извечно пильняковскими темами. Характерно, что даже сясьский большевик, не имеющий двойника, т. Мартемьян Шевченко деформируется Пильняком в «петровского» человека, по связи с «дедом — крепостным» Тарасом Шевченко.

Зато когда Пильняк вынужден дать в очерках фактические сведения, разумеется, на лету, отрывочком, кусочком, — он моментально провирается. Вот, например, что пишет инженер М. Воловник в № 14 «Читателя и писателя» за 1928 год:

«Б. Пильняк зашел в „цех, где печи будут превращать медный колчедан в азотную кислоту и будут возникать иные кислоты“. Но — в печах не медный, а серный колчедан, каковой не превращается ни в какие кислоты, а сжигается и превращается в огарки и сернистый газ. Далее — по Пильняку — „древесная масса, смешанная с азотной кислотой, придет в котлы, которые называются варочными“. И не древесная масса, а дерево в виде щепы, и смешивается оно не раньше, а в самом котле, и не с азотной кислотой».

За неимением места мы не можем привести всех искажений, оговоренных инженером, но и этого достаточно. Пора подводить итоги.

В очерках нет главного: установки на газетное сообщение, на факт в его советской обыденщине, вместо этого — художественно-композиционные задания, качалка ритма, стилизация живой действительности под роман. Наконец, отсутствует дата и игнорируется оседлость происходящего.

Знание Пильняка о севере, о Сяси — не знание, не полузнание, даже не четвертьзнание, это сверхзнание, которое не только никак не котируется в газете, а идет мимо газеты.

Совершенно непредставим читатель этих очерков. Это не литература — даже для А. Лежнева. Вероятно, читатель этой литературы — философ из «гершензоновской Москвы», — сильно бородатый и сильно надклассовый. Впрочем, сейчас и философы ищут в газете, прежде всего, сведения.

2

В отличие от очерков Пильняка, очерки Ф. Гладкова «Днипрельстан» («Известия» №№ 61, 66 за 1928 г.) местами дают фактические сведения. Некоторые детали — своеобычны.

В целях борьбы с приблудными хулиганами на Днепрострое было проведено упорядочение жилищного вопроса.

«Была введена жетонная система для работающих на строительстве. Каждому работнику выдается металлический номер, который прикрепляет его к определенному дому или казарме, а при увольнении этот номер отбирается. Никто без такой марки не допускается в помещение и считается чуждым элементом».

Здесь неповторимо то, что «жетонная система» на Днепрострое распространена и на жилища, и что от факта «прикрепления» люди не проигрывают, а выигрывают.

Затем, в отличие от Пильняка, рабочие, создающие Днепрострой, менее призрачны. Их индивидуальная особенность та, что они — сезонники, что они — семейные. Эти сезонники, например, «имеют своих кашеварок».

Эти — «свои кашеварки» дополняют их реальный, отличный от других рабочих, облик. Сами кашеварки тоже реальны. Реальны тем, что весь день «возятся в кухнях, рядом с бараками, сами нечистоплотны, неорганизованы, не состоят в профсоюзе и сплошь и рядом занимаются проституцией».

Очень жестко описаны Гладковым партийцы на Днепрострое, трагичность положения которых заключается в том, что, при своем уездном масштабе, им приходится работать на всесоюзной стройке.

«Они или примитивно прямолинейны и срываются на головотяпство, или работают по уездному, привычному штампу, как маленькие чиновники. А между тем, обстановка на строительстве очень своеобразна, противоречива…»

Все эти сообщения достаточно газетны. Но, конечно, чтобы иметь право сказать о своеобразии и противоречивости обстановки, эту обстановку надо дать. Надо дать и самые противоречия — да так, чтобы читатель и без подсказывания писателя сделал свои выводы. Этого нет, потому что Гладков — в основной части своих очерков (16 полустолбцов в № 61 «Известий») — весь в традициях беллетристического шаманства.

Тут он дает Днепрострой панорамно. Начинает он так: «Здесь я был минувшим летом, когда в древние обнаженные граниты впервые вонзались стальные буры…»

Эти «граниты» и «буры» плохи тем, что они не днепростройского, а «Силлурийского, Кембрийского, Девонского» происхождения, они плохи тем, что — декламационны.

«Белые жирные облака вихрятся в разных местах, паровозы мыкаются с вагонами и без вагонов, и по этим паровозам видно, что там совершается какая-то большая и сложная работа».

Расшифровка «облаков» на паровозный дым здесь очень витиевата, а эпитет «какая-то» в отношении совершенно определенной работы путейцев окончательно убивает сообщение. Вместо слов «какая-то» здесь было бы уместно отграничение одной работы от другой.

Природа, которая в путешественных очерках должна быть соучастницей человека, у Гладкова не работает.

«Это было в июне. Небо плавилось солнцем, с полей дул суховей, дни дымились гарью, и тело сгорало от зноя. По коричневым холмам плыли лиловые марева».

Такие «лиловые марева» — не имеют оседлости, потому что они — декорация. Это — Курилко из Большого театра, а журналист здесь бы сказал так: было очень жарко. Дальнейшее: «копошились толпы обожженных людей» — остается всецело на совести картинного описания, для самих же толп тут, вероятно, было не «копошение», а была работа, был труд.

Впрочем, Гладков спохватывается и поправляется — «все были озабочены, суетливы, каждый торопился выполнить какую-то большую ответственную работу».

Но и тут соседство «ответственной» с «суетливыми» совершенно непереносно: эпитет «суетливы» получает здесь другое, чем думал автор, значение, а «какая-то большая» в отношении «работы», — расширяет смысл этой работы до работы планетарной. Это сбивается на пильняковский «корабль». Гладков слишком быстро отправился в плавание.

В этом «плавании» ему аккомпанируют рельсы, которые — «грохотали», топоры, которые — «чавкали», и рубанки, которые — «визжали». Следовательно, целый оркестр.

Он так потом и говорит:

«„Днипрельстан“. В этом энергичном слове оркестром гремит грандиозный, гордый образ» — хотя «образ», который — «оркестром гремит», это неграмотно даже и для беллетриста.

Боимся, что особенно сильно напутал Гладков с собственными именами. Секретарь партколлектива т. Позняков у него «хитро улыбается» и «невозмутимо и озорно говорит через оскал зубов». Но т. Позняков говорил, вероятно, не «через оскал», а более вразумительно.

Закончим и подытожим.

Беллетристическая установка в газете сейчас объективно-вредна: она «скромный поселок» на Днепре, возникавший трудно и во всяком случае имевший реальную судьбу, превращает, как у Гладкова, в «сказочный город», — а между тем, наши газеты подчеркивают изо дня в день не «сказочность» и не «волшебность» темпа наших сооружений, а то, что мы строим медленно, трудно. Медленно, зато для себя, а не для сказки.

Гладкову надо начать писать менее картинно, а главное, менее эпопеисто. Ибо писать вместо газетных очерков эпопеи — это то же самое, что при постройке жилых домов снабжать их не коридорами, а лабиринтами.

3

Очерк против эпопеи — вот лозунг газетчика. Именно такой подход делает конкретно-сегодняшними некоторые отдельные из вещей Зинаиды Рихтер, печатавшихся в тех же «Известиях».

Оговоримся. Ее прозу еще нельзя в газете целиком противопоставить беллетристическим хитросплетениям известных писателей, но З. Рихтер идет по более верному следу. Часто она идет даже и без следа, а все-таки идет. Самое больное место этой журналистки — начала ее статей, то, что называется «приемом с места». Вот одно из начал:

«Солнце только что поднялось над камышовыми крышами киргизской столицы. В листве, в траве — сонмы цикад и лягушек. Мелодично журчат арыки… Синева гор кажется необычайно яркой, а снега ослепительными в прозрачном холодном утре». («Известия» № 82, 1928 г. «Над Курдаем»).

Сам этот отрывок не ослепительный, он — пустой; пейзаж его столько же изыскан, сколько и не нужен. Но таких мест у З. Рихтер тем меньше, чем сильнее на нее начинает давить материал. Сейчас она печатает очерки о Турксибе («Сергиополь», «В глуши Семиречья», «Фрунзе»).

Нужду пустыни в воде и жажду изыскателей она дает маленьким отрывком, где фраза:

«Воду на работах распределяли по глоткам» — вполне уясняет положение.

Реку в песках она описывает так:

«Паром самого примитивного устройства и работает только при высокой воде. В часы же полива, когда вода из Тентека разбирается на пашни, реку приходится переезжать вброд».

Река эта, перестающая быть «судоходной» от одного факта полива, правильно показана читателю и по-новому открывает самую пустыню.

Люди, живущие в этой пустыне, описаны З. Рихтер не ахти как здорово, но хорошо уже то, что они не «говорят через оскал» и что это — люди с особенностями, а не с чужой планеты.

Казаки-кочевники на земляных работах поражают своей неприспособленностью.

«Действуют они лопатой неумело, как-то слишком перегибаясь и высоко вскидывая землю.

— Стой, товарищ! — останавливает одного безусого казака десятник. — Этак ты, пожалуй, спинной хребет сломаешь. Дайка лопату. Вот как надо работать.

— Никогда не знаешь, сколько сегодня встанет на работу, — продолжает десятник. — Вчера записались, а сегодня уходят, не понравилось, тяжело».

Такая встреча города с деревней (кочевой, конечно) реальна.

Коротко говоря, Зинаида Рихтер, хотя у нее еще и не мало беллетристических штампов и просто серостей, неплохо видит вещь и ее назначение, отсеивает достоверное от недостоверного, правильно использует высказанное мнение, протокол, цифры, ведомственный материал.

Этому правильному использованию материала у нее могут и должны поучиться и Пильняк и Гладков. Она больше в фокусе газеты, чем иные из фокусников слова.

В. Тренин. Рабкор и беллетрист

Работа рабкоров выросла непосредственно из социально-экономических условий нашей советской действительности.

Не нужен лингвистический анализ для того, чтобы отметить в самом слове «рабкор» момент связи человека с определенным производством.

В противовес буржуазным разновидностям газетного корреспондента, рассматривающим события со стороны (обыкновенно со стороны их возможной сенсационности), рабкор — рабочий корреспондент — пишет о фактах, встречающихся в сфере хорошо ему известного производства и производственного быта.

Это особенно ясно подчеркивается дифференциацией рабкоровской профессии: желдоркоры, военкоры, селькоры и проч.

Рабкоровское движение возникло стихийно, но уже давно встал вопрос о месте рабкоровской работы в условиях нашей журналистики и о дальнейшей учебе рабкоров.

Достаточно отчетливо наметилась одна тенденция: повышение литературной квалификации рабкоров с целью превращения их в писателей-беллетристов.

Так думают некоторые наши руководители литературной политики; так думает Максим Горький, напечатавший недавно свое поучение рабочим журналистам.

Можно подумать, что весь вопрос в иррациональном человеческом свойстве, которое называется литературным талантом. Если рабкор одарен литературно, то ему нужно перечесть известное количество классиков, буржуазных и пролетарских, овладеть литературным стилем и приняться за большое социальное полотно. И тогда он сменит скромное звание рабкора на импозантный титул писателя, получит членский билет в доме Герцена, и вообще все будет удивительно благополучно и полезно для задач культурной революции!

Между тем, вопрос о взаимоотношении рабкоров с остальными категориями писательской профессии гораздо более сложен.

В работе рабкора прежде всего важен его метод. А метод рабкора диаметрально противоположен методу писателя-беллетриста.

При некотором сужении темы можно сказать, что метод беллетриста — эстетизация восприятия постороннего человека.

Пушкин в «Капитанской дочке» описывает пугачевское движение с точки зрения ограниченного дворянчика Гринева. Толстой в «Войне и мире» все время меняет точки зрения, но к каждому событию подставляет незаинтересованных или непонимающих созерцателей (Николай Ростов, мальчик Петя, девчонка Малаша). Бабель дает воровскую Одессу через восприятие иностранца или человека с луны, видящего цветистые детали бесцветного молдаванского быта. Гоголь в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» описывает дворец Екатерины с точки зрения кузнеца Вакулы. Достоевский изображает Петербург, как видение нервного ребенка («Неточка Незванова»).

Множество аналогичных примеров мы можем найти у Диккенса, Стерна, Жюля Верна, Анатоля Франса и других.

Выписывать эти примеры не стоит, чтобы не превращать статью в словарь приемов остранения.

В несколько ином виде эти приемы действуют в так называемом комическом искусстве и в гротеске. Мир, показанный, как у нас теперь принято говорить, глазами гоголевского Акакия Акакиевича или леоновского Андрея Ковякина, не отличается принципиально от мира, показанного глазами Пильняка.

Оба мира — миры эстетические, кривозеркальные, искажающие реальную перспективу вещей и событий. Вся разница между ними — в мотивировке: в одном случае — мотивировка комическая, в другом — она лирико-патетическая.

Кузнец Вакула во дворце Екатерины и Пильняк в Японии одинаково представляют собой тип «человека не на своем месте».

Но кузнец Вакула за наковальней, кузнец Вакула в производственной атмосфере, до сих пор не входил в план беллетристики, так как нормальное восприятие знакомых вещей не дает смещения и переключения семантических рядов, необходимого для художественного эффекта.

Преследуя свои эстетические цели, беллетристы сплошь и рядом пользуются даже дефективным восприятием (все эти мотивировки сном, бредом, записки сумасшедших и проч.).

Но если мы отодвинем в сторону эти крайние случаи, у нас останется «схема» беллетристического описания: точка зрения постороннего человека.

В блестящем очерке «Сквозь непротертые очки» («Новый Леф», 1928 г., № 9) Сергей Третьяков называет эту точку зрения — восприятием потребителя.

Третьяков вспоминает об эренбурговском любовании американскими паровозами и никелевой обшивкой пароходных кают как о ярком выражении этой потребительской, эстетской установки.

Действительно, когда Эренбург помещал в своем журнале «Вещь» фотографию паровоза-снегоочистителя, то паровоз ему был важен как эстетический объект; точнее — ему было важно смещение рядов, перенесение паровоза в число объектов эстетического потребления.

Но для специалиста-производителя, для инженера и машиниста фотография паровоза будет интересна с иной, функциональной точки зрения. Он по-разному подойдет к четырехцилиндровому товарному паровозу Маллета и к курьерскому Пасифику; специалисту-производителю будут ясны их специфические различия, достоинства и недостатки, которые в глазах потребителя заслонены грандиозными размерами обоих паровозов.

Метод рабкоров — это описание фактов с точки зрения специалиста-производителя.

Поэтому рост рабкоров в направлении к художественной беллетристике невозможен, так как и большие романные формы и малые, новелльные — в одинаковой степени основаны на потребительском методе.

Единственно правильный путь рабкоров — это расширение формы рабкоровской заметки до размеров производственного очерка.

Вопрос о стиле не должен решаться оторванно от метода рабкоров. Нельзя учить рабкоров литературному языку, потому что этих литературных языков много, и неизвестно, какой из них лучше для рабкора. Надо думать, что все они хуже.

Рабкор должен научиться описывать вещи не остраненно и не метафорически, а производственно, рассматривая каждую вещь в процессе ее действия, в ее рабочей диалектике. Этому можно научиться не в беллетристике, а в специальной литературе — научно-технической.

Только таким путем из рабкоровских рядов вырастут очеркисты, нужные советской печати, а не беллетристы, которые не находят себе места ни в художественной литературе, ни в газете.

Леф. Нужно предостеречь

С. Третьяков:

Основное преступление ВАППа — это прямой, некритический перенос в нашу обстановку формальной конструкции произведений, созданных в иноклассовой обстановке, феодальной и капиталистической.

ВАПП не дает себе труда по отношению к беллетристике спросить, а не есть ли она, эта самая беллетристика, вообще говоря, преходящее явление, не для всех эпох обязательное? Правильно ли, что наши рабочие изучают жизнь по романам?

Есть разница между статьей и романом. Когда статья врет, то против этой статьи пишут полемическую статью. А когда врет рассказ — с ним не полемизируют, а подвергают «художественной критике». В беллетристике герои носят выдуманную беллетристическую фамилию. Беллетрист не ответствует за факты, в его произведении изложенные, он ответствует за стиль, а ведь стиль начинается там, где кончается живая действенная конструкция.

Стиль можно ощущать и изучать и в ленинских произведениях и в ленинском языке. Но когда Ленин писал вещь, это было не произведение стиля, задание было не стилевое, а чисто деловое, чисто полемическое (организационное), т. е. вещь была мостом к живому факту.

Таким мостиком к фактам ваша беллетристика и ваша поэзия ни в какой мере не являются.

Куда девают вас? Вас суют в те сточные коллекторы газет, которые называются «литературными страницами». Тут сказывается разница между писателем и газетчиком. Газетный работник включен в газетный лист, он знает, что ему нужно делать, он работает на заданном материале по жестким заданиям размера, времени, способа обработки. А писатель — это человек, которого можно безболезненно для газеты перебрасывать от субботы к субботе. Он существует для развлечения, для вечернего чтения.

В. Тренин:

В первое время своего существования роман, как и все другие эстетические конструкции, мог иметь целевую установку, а, например, так называемый фактический роман Свифта «Путешествие Гулливера» был политическим памфлетом, с новой, очень ощутимой формой. Но в процессе литературной эволюции формы романа разгружаются от целевых моментов и превращаются в чисто эстетические стандарты.

Теперь уже опытом установлено, что роман не может фиксировать факты, он не может быть «отображением действительности», потому что сюжетная конструкция нейтрализует реальный материал, лишая его всех специфических качеств.

Также не может быть роман и агитационным жанром, потому что не бывает агитации «вообще», агитации вечными образами и типами, не прикрепленными к конкретным задачам советской действительности. Поэтому агитационные функции гораздо успешнее выполняются газетой.

Фактический материал может быть введен в литературу только лефовскими приемами селекции и монтажа фактов.

С. Третьяков. Ближе к газете

«Выросшая в эпоху расцвета русского символизма, написавшая под сильным влиянием Л. Андреева драму „Атлантида“, находившаяся в литературной зависимости от поэтов-акмеистов, во главе с Гумилевым, она нашла в себе достаточно мужества и таланта, чтобы порвать с „высокой“ литературой и уйти в журналистику». Это о Ларисе Рейснер. (Т. Гриц, «Красная новь», № 3, 1928). А вот другое, совсем другое. «Высокое»!

«Горький сделал для меня неимоверно много, между прочим содействовал прекращению моей постоянной работы в газетах».

Это пишет Федин о Федине. (Бюллетень Гиза, посвященный Горькому).

Чтобы Федину было не совсем одиноко, подсадим ему Берковского из № 5 «На литературном посту» (1928):

«…Если тут (в „Мятеже“) материал шел ему (Фурманову) наперекор, то в „Чапаеве“ материал подчинился конструктивной воле. „Чапаев“ — оригинальное романное построение.

…Нужно отказаться от взгляда на него, как на сырые мемуары».

Фурманов идет наперекор конструктивной воле монументальщиков.

Ничего — управятся. Долой публициста-мемуариста, да здравствует беллетрист-романист!

«…все высокое, все прекрасное…»

Мы знаем широту благословляющих жестов М. Горького. И все же странно, когда великий рабкор и репортер благословляет уход из газет в романные тома.

Писателя на это только помани. Оно легче.

Совершить переход через пустыню на страницах романа легче, чем заставить домком поставить мусорные ящики на черной лестнице.

Беллетристика — платеж фальшивыми монетами по счетам действительности.

Говорят о необходимости для писателя быть чем-то большим, чем простой фиксатор фактов: считают, что писатель должен быть синтетиком, уметь создавать обобщения, и что это делает его выше газетного, журнального публициста.

А наблюдали ли вы любопытное явление газетной, журнальной, публицистической практики — уловление «щин»: кореньковщина, головановщина, воронщина, маяковщина? Вместо беллетристического метода предварительного изучения 10 индивидуумов и построения по ним выдуманного, безответственно выдуманного, бумажного одиннадцатого, — публицистика знает метод нахождения в действительности таких конкретных фигур, которые являются характерными для данного ряда и могут стать обобщениями. Никакому писателю с его романными методами никогда не угнаться за газетной «шиной».

Когда доказываешь газетчикам-повседневцам, очеркистам, фактоловам, фиксаторам и продвигателям действительности их приоритет перед беллетристами, но требуешь повышения квалификации, газетчики не верят:

— Что вы! Разве мы творцы? Наша работа — ремесло. Где уж нам до Бабеля и Всеволода Иванова!

Так дворовые холопы не брали вольную даже тогда, когда крепостное право было сломано.

Рабкор мечтает о звании писателя. Газетчик целует беллетриста в плечико. Ненавидит ежедневность, неподписанность, заданность, жесткую обусловленность газетной статьи и фельетона.

Газетчики!

Голову выше!

Вы не смеете держаться последышами беллетристов!

С. Третьяков. Рабкор и строительство

Каждый день почтальон вываливает в секретариат «Комсомольской правды» охапки писем. Тут и коротенькие заметки, и обстоятельные статьи. Пишут комсомольцы и о комсомольцах.

Просматриваю папку корреспонденции, размером побольше, почти статей. Их полсотни.

Очень мал отдел «Наших достижений».

Два комсомольца хвалят свои летние лагеря. Один из них пишет: «многих усилий стоило нам…» А каких усилий — не сообщает. Заметка оказывается голой, восторженной информацией, из которой никакого полезного опыта следующие строители лагерей не почерпнут.

Любовно, но общими словами описан совхоз.

Корреспондент Защепкин разгильдяю, не умеющему жить на 67 рублей, противопоставляет аккуратную и экономную комсомольскую чету — из 45 руб. выкраивающую и горячую пищу, и уютную комнату, и театр, и газету.

Нечаев пишет из Воткинска, как таинственно с ночи, будто для отражения воздушного нападения, собирали комсомольцев в культурный поход и делили их на батальоны — легкой кавалерии, шефский и бытовиков с затейниками.

Настоящей работой весит заметка Бульбы, где дотошно, почти как в приходо-расходной книге, с переводом на рубли исчислено все проделанное в подшефной деревне комсомольцами-культпоходниками.

В отдел же «Наши достижения» отнесу два конкретных предложения: первое — выпустить заем «культурной революции» и второе — в заводских стенгазетах перед днями получек указывать, куда могут быть истрачены деньги культурно и с пользой, во избежание беспорядочного транжирства и повальной пьянки, после которой уже на другой день рабочие ходят друг к другу побираться четвертаками на обед.

Отдел «Наши дефекты» много обильнее.

В центре — бытовые болезни. Неряхи, у которых деньги текут сквозь пальцы, а комнаты больше похожи на хлев.

В противовес неряхам комсомолки жалуются на своих франтящих подруг и франтов-комсомольцев, которые, во имя модных рубашек и ботинок и ухаживания за модницами, забывают комсомольскую работу.

Один такой франт в Кисловодске договорился до того, что Луначарский — это артист московской оперы.

Из заметки Гольденберга лезут комсомольцы-матерщинники, комсомольцы-антисемиты, комсомольцы-бюрократы. В Стунине культработа заглохла, секретарь поет нецензурные песни, а девчатам не позволяет танцевать. Из 20 комсомолок в ячейке осталось четыре.

Комаров требует объявить войну шинкарству, ибо деревня ходит босая, пьяная, больная, бездельничает.

Против сорокаградусной кричат десятки писем и из ленинградской гавани, и из цинделевских казарм.

В корреспонденции Гаваюка и Алексина — комсомольцы пропивают получку. Ячейки слабо контролируют личную жизнь комсомольцев.

Безобразны случаи сексуального хулиганства.

Новожилов пишет о том, как студенты на пари в дюжину пива разыгрывали, кто растлит студентку. На пари физкультурник публично целовал другого в зад. Школьники-комсомольцы удирали от своих сверстниц, ставших по их вине матерями.

Идут сообщения о командирствующих безобразниках. Об избачах, забросивших избы-читальни. О пролазах, устраивающих своих человечков в рабфак и на стипендию. О комсомольцах, проспавших деревенскую молодежь, взятую в плен церковниками.

Кооператив за 1 1/2 года продал книг всего на 9 рублей (Федоров). И т. д.

Темы этих корреспонденции повторяются и подтверждаются в более сжатом виде тысячами писем.

Большинство заметок даже не старается сделать какие-нибудь выгоды. Нельзя же считать выводом концовки: «надо подтянуться», «давайте об этом говорить», «пора изжить», «надо объявить войну шинкарству», «надо клеймить позором» и т. д.

Это простейший тип заметки. Чисто информационный. Человек видит что-то и рассказывает о виденном. Больше того. Бывают корреспонденты, которые «берегут» пойманный ими дефект, боятся спугнуть, никому не скажут о безобразии, опасаясь:

— А вдруг исправят, и заметка сорвется!

Для них заметка — самоцель. Это — профессионалы по ловле «социальных блох». У этих людей задача рабкорства стоит вверх ногами.

Более редок тип заметки с конкретным предложением.

Человек не только видит дефект, он уже задумывается над этим дефектом и делает предложение, как устранить.

«Темные бульвары помогают проституции. Пусть МКХ подумает о том, чтобы осветить бульвары», — пишет Г. Мик.

Другой, говоря о задачах культурного похода, выписывает названия книг, которые полезно прочитать культармейцу.

Симукина поразила безграмотность надписей на памятниках жертв революции на Марсовом поле. Он предлагает надписи пересмотреть и переделать.

В красном уголке разъезда Укора портреты вождей лежат на печке; корреспондент пишет: «приберите».

Эти предложения далеко не равноценны. В одних есть реальное содержание, в других только намек — полуприказ, полупожелание.

Наконец, бывают заметки третьего сорта, где корреспондент выступает не только как информатор, не только как советчик, но и как организатор.

Он не просто сообщает, что в мастерских течет бак с водой, заключая заметку обычным — «охрана труда, подтянись». Нет. Увидев текущий бак, он пойдет к этой самой охране, добьется с ней разговора. А если она проявит сопротивление или разгильдяйство, пойдет искать управы и на нее. Тогда в заметке его, кроме текущего бака, будут обнаруженные и отнекивающиеся разгильдяи, отмахивающиеся волокитчики. Словом, выяснится — где пробка, протолкнуть которую рабкоры не в силах. Будет показано, как маленький строитель социализма на малюсеньком культурном участке провел нужную борьбу с конкретными носителями зла.

Заметка такая не просто «заклеймит позором», не только создаст газетный нажим на безобразника, она и другим расскажет о тех приемах, способах, хитростях и атаках, при помощи которых рабкор-организатор добивался своего.

И тогда заметку этого сорта можно будет свободно из графы «Наши дефекты» перебросить в графу «Наши достижения».

Отмеченный дефект — это хорошо. Но дефект отмеченный и взятый в штыки — это во много раз лучше.

Увеличение количества заметок третьего сорта и второго за счет заметок первого — будет барометром, указывающим рост глубинных «капельных» процессов культурной революции.

Делайте конкретные предложения по дефектам! Рассказывайте, как вы боретесь!


  1. Все изложенное в этой статье об отношении между писателем и производством относится к той стадии писательской профессии, когда неоперившийся рабкор, отрываясь от «сохи» или «станка» (пусть это врач, крестьянин, инженер, рабочий — все равно), втягивается в «большую литературу». Дальнейшую проработку этого вопроса см. в заключительной статье настоящего сборника — «Продолжение следует». — Ред.