Следующие шесть глав включают в себя обоснование диагноза характера, обзор основных направлений в психоанализе и их соответственный вклад в модели структуры личности, исследование различий в характерах, отражающих разные проблемы развития, комментарий о том, как эти проблемы отражаются в терапии, и изложение психоаналитической концепции защит и их роли в определении характера. Вместе они образуют способ осмысления существования, свойственный каждому индивидууму, под которым мы и понимаем характер.
Кульминацией этого раздела является наглядное представление диагностических возможностей в пространстве, определяемом двумя осями. Такая схема является и произвольной, и упрощенной, однако я нашла ее полезной при подведении терапевтов к центральным динамическим формулировкам и их клиническим приложениям. По моим сведениям, такое графическое представление типов характеров в аналитической литературе еще не появлялось, хотя я считаю, что оно в ней подразумевается*.
Другие аналитики предлагали иные наглядные представления диагностических вариантов (например, Kohut, 1971; G.Blanck & R.Blanck, 1974; Greenspan, 1981; Kernberg, 1984; Horner, 1990). В каких-то планах моя диаграмма включает идеи этих людей, в каких-то – нет. Моя цель состоит не в оспаривании другой организации понимания развития, структуры и концепции темперамента, но в том, чтобы предложить вновь пришедшим в эту сложную область синтезированный и целостный образ.
Для многих людей, в том числе для некоторых терапевтов, слово “диагноз” – “плохое” слово. Все мы знаем о неправильном использовании психодиагностических формулировок: сложная личность легкомысленно упрощается интервьюером, который испытывает тревогу из-за неопределенности; страдающий человек лингвистически дистанцируется клиницистом, не выносящим болезненных чувств; беспокойного пациента наказывают навешиванием патологизирующего ярлыка. Расизм, сексизм, гетеросексуализм, классовость и множество других предрассудков могут (и это уже происходит) с легкостью оправдываться нозологией. Сейчас, когда страховые и медицинские компании диктуют особые условия для многих диагностических категорий, зачастую пренебрегая мнением терапевтов, процесс оценивания особенно подвержен извращениям. Так что примеры злоупотребления психодиагностическими понятиями можно легко продемонстрировать. Впрочем, из того, что нечто может быть извращено, вовсе не следует, что его необходимо отбросить за ненадобностью. Любое зло может быть совершено во имя любви, патриотизма, христианства – не потому, что сами эти понятия порочны, а вследствие их извращения. На самом деле важным является вопрос: может ли осторожное, беспристрастное применение психодиагностических концепций увеличить шансы пациента на получение помощи?
Существует по меньшей мере пять взаимосвязанных достоинств диагностики, когда она производится разумно и после соответствующей подготовки: (1) использование диагноза для планирования лечения, (2) заключенная в нем информация о прогнозе, (3) защита интересов пациентов, (4) то, что диагноз может помочь терапевту в эмпатии своему пациенту и, наконец, (5) диагноз может уменьшить вероятность того, что некоторые боязливые пациенты уклонятся от лечения. Кроме того, существуют и другие выгоды диагностического процесса, которые непрямым образом могут облегчать терапию.
Говоря о диагностическом процессе, я подразумеваю, что, за исключением кризисных ситуаций, первичные встречи следует проводить, собирая информацию в традиционном стиле, принятом в аналитически ориентированном психиатрическом обучении (см. приложение)*. В особых случаях может применяться психологическое тестирование или структурное интервью. Я не уверена, что, позволяя отношениям развиваться, мы создадим атмосферу доверия, когда вся необходимая информация постепенно выступит наружу. Как только пациент начинает чувствовать близость к терапевту, ему становится труднее говорить об определенных аспектах своей истории или своего поведения. На собраниях Анонимных Алкоголиков можно встретить множество людей, которые потратили годы на анализ, консультировались у множества профессионалов и которые никогда не рассказывали или даже не были спрошены о вещах, составляющих суть проблемы. Для тех, кто связывает диагностический процесс с атмосферой авторитаризма и высокомерной отстраненностью, хотелось бы подчеркнуть, что не существует препятствий к тому, чтобы углубленное собеседование проводилось в атмосфере искреннего уважения и равноправия. Пациенты обычно бывают благодарны за профессиональную тщательность. Одна женщина, с которой я проводила собеседование и которая побывала уже у нескольких терапевтов, призналась: “Никто раньше так не интересовался мной!”
Планирование лечения – традиционное предназначение диагностики. В этом можно наблюдать сходство между психотерапевтическим “лечением” и медицинским лечением, а в медицине (по крайней мере, в идеале) диагностика и лечение неразрывно связаны. Иногда эта параллель проявляется в психотерапии, иногда – нет. Ценность хорошего диагноза очевидна в случаях, когда существует какой-либо специфический, а значит, и общепризнанный подход к лечению. Примерами могут служить диагностика алкоголизма и наркомании (предписываемый подход: индивидуальная терапия полезна, если на химическую зависимость оказывается прямое воздействие по деинтоксикационной программе); органических повреждений (предписываемый подход: воздействовать по возможности на органику и научить пациента бороться с ее проявлениями); биполярных расстройств (предписываемый подход: индивидуальная терапия должна быть поддержана медикаментозной); нарушения по типу множественной личности (предписываемый подход: при проведении терапии следует уделить внимание всем проявлениям личности и помнить историю травмы). Но для проблем менее специфической и более сложной природы обычно никакого иного “предписания”, кроме длительной терапии предложено быть не может.
Вследствие этого может показаться, что тщательные диагностические заключения являются излишними: если любой, кто стремится изменить свой характер, должен пройти интенсивный, неопределенно долгий курс психотерапии, то любая форма патологии личности повлечет одни и те же “предписания”. Зачем нужен диагноз, если ход лечения известен заранее? Такой точки зрения придерживаются многие, в том числе и психоаналитики. Например, представители сэлф-психологии особенно чувствительны к возможным ошибочным ярлыкам и к их возможному вреду в плане эмпатии терапевта. Некоторые из них утверждают, что единственный путь к пониманию сущности проблем пациента – установление терапевтических взаимоотношений и ожидание их развития.
Я не согласна с такой точкой зрения, поскольку длительная индивидуальная терапия или анализ не есть стандартная, шаблонная процедура, применяемая независимо от типа личности пациента. Даже аналитики, придерживающиеся наиболее классических подходов, будут более тщательны в соблюдении границ с истерическим пациентом, более настойчивы с аффектами обсессивного человека, более терпимы к молчанию с шизоидным клиентом и так далее. Стремление терапевта быть эмпатичным не гарантирует, что такие различия будут сделаны автоматически. Достижения в психоаналитическом понимании людей с психотическими нарушениями (например, Karon & VandenBos, 1981) и с пограничными состояниями (например, Kernberg, 1975) привели к созданию таких методов, которые, возможно, нельзя назвать классически аналитическими, но которые, несомненно, являются психодинамическими. Чтобы их использовать, нужно прежде всего уметь классифицировать пациента как психотического или пограничного. Психоанализ и аналитическая психиатрия – это не застывшие науки, загоняющие в Прокрустово ложе любого беднягу, зашедшего в приемную. Хорошая диагностическая формулировка будет подспорьем в принципиально важном выборе стиля общения, тона интерпретаций и фокуса первоначальных бесед.
Тот терапевт, который ожидает от пациента с обсессивным характером такого же прогресса, который достижим с пациентом, у которого внезапно развилась обсессия, обречен на болезненное разочарование. Оценка глубины и серьезности личностных проблем полезна как для терапевта, так и для пациента. Категории “Руководства по диагностике и статистике психических нарушений” (DSM) Американской психиатрической ассоциации иногда подразумевают прогноз и информацию о степени тяжести расстройства (организация по осям, например, служит именно этой цели), но иногда они составлены просто с учетом общепринятой классификации и не содержат в себе никакой информации о том, чего можно ожидать от терапии.
Одна из главных тем моей книги – бесплодность вынесения “диагноза”, основанного только на внешнем проявлении проблемы. Фобия у пациента с депрессивным или нарциссическим характером – феномен, сильно отличающийся от фобии человека, у которого она является чертой характера. Одна из причин того, почему психодиагностика пользуется такой дурной репутацией, состоит в том, что она проводится очень плохо: людям просто приклеивают ярлык, основываясь лишь на внешней стороне жалобы пациента. Невозможно провести хорошее статистическое исследование, если различные по своей природе явления объединяются по одинаковым внешним проявлениям. Любой человек, знакомый с компьютером, знает: если ерунда на входе, ерунда и на выходе.
Одна из сильных сторон психоаналитической традиции – ее понимание структуры личности (см. например, Horner, 1990)*. Рискуя утомить читателя, все же приведу такой пример: работая с пациенткой, больной булимией, расстройство у которой развилось в колледже и которая сознает неразумность и саморазрушительность своего поведения, можно ожидать результатов, весьма отличных от результатов лечения пограничной пациентки, подверженной циклам кутеж-аскетизм еще со школы и считающей свое поведение обусловленным социальным требованием к женщине сохранять стройность. Можно надеяться на оказание кардинальной помощи первой клиентке в течение нескольких недель, в то время как от терапии второй пациентки реально было бы ожидать, что за пару лет она ясно увидит, во что ей обходится ее булимия и установит с терапевтом доверительные отношения – достаточные, чтобы начать искренне пытаться измениться.
Добросовестная диагностика способствует также этике взаимоотношений терапевта или клиники и их потенциальных клиентов. Это качество диагностики выражается в правиле “правда лучше лжи”. На основании тщательной оценки можно сказать пациенту, на что он может рассчитывать, таким образом избегая несбыточных обещаний и не вводя его в заблуждение. Из своей практики я знаю, что лишь немногих пациентов может смутить ваше высказывание, например, что, учитывая историю болезни и текущее положение вещей, от психотерапии можно ожидать необратимого и внутренне ощутимого результата лишь по прошествии длительного промежутка времени. Складывается впечатление, что клиенты, в основном, воодушевляются тем, что терапевт понимает глубину их проблемы и согласен пуститься в нелегкий путь. Маргарет Литтл (Margaret Little, 1990) почувствовала облегчение, когда аналитик, к которому она пришла на консультацию, заметил: “Но ведь Вы очень больны!” Тем же немногочисленным клиентам, которые жаждут чудесного излечения и которые не испытывают желания или не имеют возможности прилагать усилия, необходимые для серьезных изменений, диагностика поможет отказаться от услуг терапевта, не тратя ни своего времени, ни времени терапевта на поиск чудодейственного исцеления.
Терапевт, вне зависимости от того, ведет ли он самостоятельный прием или работает в клинике, обязан информировать своих клиентов об имеющемся у них выборе. Вряд ли этично сказать, например: “Я практикую психоанализ, и если вы хотите попробовать, приходите в понедельник”. Вместо этого можно было бы предложить:
“Если вы хотите работать над некоторыми семейными проблемами, стоящими перед вами, я бы рекомендовал вам семейную терапию. Мне, впрочем, кажется, что некоторые особенности вашей личности вносят свой вклад в ваши семейные проблемы и, если вы готовы пройти через долгий, требующий ваших усилий курс психотерапии, вы можете надеяться на постепенное изменение своей роли в семейных отношениях. Вы можете начать с семейного подхода и, если затем вы найдете, что некоторые глубинные особенности вашего характера продолжают мешать, можно вернуться и прибегнуть к психоанализу”.
Терапевты, работающие в агентствах и вынужденные по экономическим обстоятельствам довольствоваться лишь краткосрочными курсами терапии, могут испытывать искушение убеждать самих себя и своих пациентов, что, поскольку краткосрочные курсы – единственное, что данное учреждение может предложить, пациент должен к ним прибегнуть. Краткосрочная терапия, действительно, иногда предпочтительнее чисто терапевтически, но следует остерегаться склонности человека превращать недостаток в достоинство. Хорошая оценка даст диагносту информацию о том, какова вероятность, что краткосрочная терапия значительно поможет данному пациенту. Было бы честно, хотя и мучительно для обоих, предложить пациенту:
“Я думаю, что в идеале вам следовало бы работать над проблемой в течение долгого времени. Проблема не допускает быстрого решения. К сожалению, мы не можем дать то, что вам необходимо. Можно предложить следующие возможности, некоторые из них могут оказаться для вас полезными, но добиться желаемого результата в наших условиях, к сожалению, невозможно”.
Напротив, поверить самому или уверить клиента, что эффективная терапия возможна, несмотря на очевидные внешние ограничения, значило бы вызвать чувство вины и в самом себе, и в клиенте (“Значит, со мной что-то не в порядке, если значительный прогресс, возможный в результате краткосрочной терапии, не имел места в действительности?”).
Так же легко привести обратные примеры. В эпоху, которую иногда называют золотой эпохой психоанализа, многие люди посещали психоаналитиков годами, в то время, как им следовало бы прибегнуть к медикаментозному лечению, посещать группу поддержки или прибегнуть к терапии параллельно с медикаментозным лечением. Тщательная диагностическая оценка уменьшает вероятность того, что человек потратит годы на отношения с профессионалом, от которого он не получает ничего или почти ничего.
Термин “эмпатия” в последнее время истерся и практически потерял свою содержательность. И все же не существует другого слова, которое означало бы “чувствовать вместе с”, а не “чувствовать вместо”, что и составляет внутреннее различие между эмпатией и симпатией (или состраданием, жалостью, интересом и подобными понятиями, подразумевающими определенную степень защитного дистанцирования от страдающего человека). Слово “эмпатия” зачастую используют неправильно, подразумевая под ним теплое, ободряющее, одобряющее отношение к пациенту независимо от его эмоционального состояния. Я хочу здесь подчеркнуть: в этом разделе и далее в настоящей книге я использую термин “эмпатия” в его буквальном значении, указывающем на способность эмоционально воспринять душевное состояние клиента.
Я очень часто была свидетельницей того, как мои коллеги-терапевты жестоко обвиняли себя “в неспособности эмпатировать” в тех случаях, когда они испытывали по отношению к клиенту враждебное чувство или испуг. При этом они имели в виду, что хотели бы не испытывать таких сильных отрицательных чувств; порой неприятно сознавать глубину примитивной ненависти и страдания, которые может включать в себя процесс терапии – факт, о котором нас никто не предупреждал, когда мы принимали решение посвятить свою жизнь людям, оказывая им помощь. В данном случае терапевты скорее страдают от высокого, а не от низкого уровня сопереживания, поскольку в действительности они чувствуют вместе со своим пациентом его враждебность, ужас, несчастье, другие болезненные состояния ума. Аффекты людей, проходящих психотерапию, могут быть крайне отрицательными, и это вызывает в других что угодно, кроме теплой ответной реакции.
То, что не следует вести себя в соответствии с подобными чувствами, ясно даже для совершенно не подготовленного человека. То, что подобная реакция потенциально имеет большую ценность, менее очевидно, но это так. Наблюдая эти чувства в самом себе, терапевт может составить хороший диагноз, на основе которого он выбирает путь воздействия на проблемы клиента, основываясь на искреннем сопереживании, а не на шаблонном сострадании, привычно раздаваемом независимо от уникальной индивидуальности человека, сидящего в кресле напротив.
Например, тот, кого интервьюер воспринимает как манипулятивного пациента, может оказаться истерическим или социопатическим. Ход терапии будет зависеть от диагностической гипотезы. Для больного истерией было бы правильным показать понимание глубины страха и чувства беззащитности, преследующих пациента. В случае социопатии пациенту следовало бы сухо дать понять, что вы оценили его мастерство вводить людей в заблуждение, и в то же время необходимо дать понять, что не были обмануты. Если терапевт не пойдет дальше определения “манипулятивный”, вне более широкого диагностического контекста, маловероятно, что у пациента появится какая-либо надежда быть понятым. Если проблема слишком обобщается и все манипулятивные пациенты рассматриваются как истерические или, напротив, как социопатические, терапевтический контакт будет осуществляться лишь время от времени. Больной истерией может чувствовать себя опустошенным, когда его подозревают в циничном притворстве в то время, как он отчаянно нуждается в утешении испуганного ребенка, находящегося внутри него; социопатический пациент не почувствует ничего иного, кроме презрения к терапевту, который не понимает его желания “обойти” всех других.
Другой пример полезности диагностики при установлении сопереживания может быть найден в обычной ситуации пограничного пациента, звонящего по телефону доверия, угрожая самоубийством. Служащие заведений первой психологической помощи подготовлены скорее к ответу в стиле экстренного вмешательства, нежели в стиле диагностики, и в большинстве случаев такой метод работает хорошо. Но в ситуации с пограничным пациентом такой метод не работает, о чем свидетельствует беспокойное раздражение, высказываемое работниками этих служб, когда их спрашивают о подобных случаях (Shinefield, 1989).
Для большинства людей, угрожающих самоубийством, наилучшим ответом будет ответ, предлагаемый методом экстренного вмешательства: оценить намерение самоубийства, спрашивая о плане, средствах, действенности этих средств (Litman & Farberow, 1970). Однако личности с пограничной организацией склонны говорить о самоубийстве не тогда, когда они действительно хотят умереть, а когда они находятся в состоянии, которое Мастерсон (Masterson, 1976) метко назвал “депрессией заброшенности”. Необходимо, чтобы их отчаяние и паника были нейтрализованы ощущением, что кому-то небезразлично, как плохо они себя чувствуют. Обычно они усваивают в своих семьях, что никто не обращает внимания на ваши чувства, пока вы не угрожаете нанести себе увечья. Оценка же искренности намерения к самоубийству только изводит их, поскольку собеседник, в терминах не очень осознанного субъективного опыта пациента, отвлечен содержанием их угрозы, в то время как они жаждут говорить о ее контексте.
Попытки врача следовать стандартной процедуре экстренного вмешательства (например, Kalafat, 1984) без разумной диагностики могут быть антитерапевтическими и даже опасными, поскольку это может подтолкнуть подобного пациента к мысли, что, для того чтобы быть услышанным, нужно продемонстрировать, а не просто говорить о самоубийстве. Такие случаи, кроме того, оставляют у терапевта чувство ненависти к пациенту, поскольку кажется, что пациент просит помощи, а затем отвергает искренние попытки помочь ему (Frank и др., 1952). Врачи экстренной психологической помощи, натренированные на выявление пограничных случаев, отвечают на мучительные аффекты, стоящие за угрозой самоубийства, а не пытаются проделать немедленную оценку намерений клиента; как это ни парадоксально, они, возможно, предотвращают больше саморазрушительных актов, чем те их коллеги, которые сразу оценивают намерение к самоубийству. Кроме того, они не так подвержены деморализующему чувству ненависти к клиенту, не желающему “сотрудничать” или “быть правдивыми”.
Вопросом, тесно связанным с установлением эмпатии, является удержание пугливых пациентов. Многие ищут помощи профессионала, а затем пугаются того, что привязанность к психотерапевту может таить в себе большую опасность. Например, гипоманиакальные пациенты стремятся разорвать отношения, как только у них развивается желание быть зависимыми, поскольку предыдущий опыт зависимости этих людей от других кончался весьма плачевно. Люди, самоуважение которых требует от них отрицания того, что они нуждаются в помощи другого, будут стремиться рационализировать желание тоже уклониться от лечения, как только сформируется привязанность, поскольку они чувствуют себя униженными в момент начала внутреннего осознавания эмоциональной важности для себя другого человека.
Опытные диагносты чаще всего знают под конец интервью, имеют ли они дело с человеком, склонным к уклонению от лечения. Терапевт не только успокоит такого пациента, сказав ему, как будет трудно пройти курс лечения целиком, и показав свое эмоциональное понимание, но это также увеличит вероятность того, что пациент устоит перед искушением бросить лечение.
Люди чувствуют себя более комфортно, когда интервьюер держит себя с ними спокойно. Терапевтические отношения будут иметь лучший старт, если клиент почувствует интерес терапевта, его относительное спокойствие, уверенность в том, что соответствующее лечение может быть начато сразу, как только пациент будет лучше понят. Терапевт, который чувствует искушение начать делать терапию без хорошего предварительного понимания динамики пациента и структуры его характера, подвергает себя ненужным волнениям, подобно шоферу с некоторым чувством направления, но без дорожной карты*. Пациент почувствует это и начнет сомневаться в компетентности врача. Такие воспроизводящие себя циклы могут приводить ко всем видам ятрогенных проблем.
Пожалуй, одна из причин недоверия терапевтов к диагностике лежит в боязни неправильного диагноза. К счастью, первоначальный диагноз не должен быть “правильным” для того, чтобы реализовать многие упомянутые преимущества. Диагностическая гипотеза создает для интервьюера возможность сфокусированной деятельности при низком уровне тревоги, независимо от того, подтвердит ли дальнейший ход терапии эту гипотезу или нет. Более того, профессионал может гибко относиться к формулировке, не теряя из виду сам процесс. Пациент чаще всего будет благодарен за то, что врач избегает притворства и готов внимательно рассматривать различные возможности.
Диагностический процесс также предоставляет обоим участникам поле деятельности до тех пор, пока пациент не узнает терапевта достаточно хорошо, чтобы быть способным самому говорить о своих проблемах без комфортирующих и структурирующих вопросов. Терапевты порой недооценивают значение этого “установочного” процесса. Зачастую этот процесс дает терапевту возможность получить информацию, которую ему было бы трудно получить от пациента позднее, когда развитие сильных переносных реакций может помешать свободному выражению некоторых тем. Например, большинство взрослых могут сравнительно дружелюбно отвечать на вопросы, касающиеся их сексуального опыта, профессионалу, которого они еще плохо знают. Но как только терапевта начинают воспринимать как щепетильную мамочку или поучающего отца, слова начинают даваться ой как не легко. Позже, по ходу терапии, по мере интенсификации переноса, клиент может вспомнить, что на одной из первых встреч с человеком, чьего осуждения он сейчас боится, он уже делился с ним различной информацией интимного плана, не вызывая при этом ни шока, ни неодобрения. Контраст между восприятием терапевта во время диагностики и по прошествии времени сделает очевидным тот факт, что перенос действительно является переносом (то есть, не дословным прочтением личности терапевта). Этот инсайт может стать переломным для всего процесса психотерапии.
И, наконец, дополнительным положительным свойством диагностики является то, что она может помочь психотерапевту сохранить самоуважение. Для того, чтобы проводить эффективную терапию, нужно прежде всего заниматься ею. Среди профессиональных трудностей в деле психиатрической помощи можно назвать разочарование в результатах, беспокойство по поводу неудач и кратковременный упадок сил. Эти процессы сильно ускоряются нереалистическими ожиданиями. Деморализованность терапевта и его эмоциональная отчужденность имеют далеко идущие последствия не только для него самого, но и для его пациентов, которые находятся в зависимости от него.
Если известно, скажем, что чей-либо депрессивный пациент является пограничным, а не невротически депрессивным, то вы не будете сильно удивлены, если в течении второго года лечения он совершит попытку самоубийства. Как только у депрессивных пограничных больных появляется надежда на перемены, они часто начинают паниковать и становятся склонными к самоубийству в попытке оградить себя от опустошения, которое бы произошло, если бы они позволили себе поверить и были бы болезненно разочарованы еще одним важным для них человеком. Проблемы, связанные с такого рода попытками самоубийства, могут быть осмыслены, что принесет эмоциональное облегчение как терапевту, так и его пациенту (фокус возможной интерпретации включает упомянутое чувство опасности надежды и упомянутого разочарования, чувство вины по отношению к объектам первоначальной привязанности за перенос эмоциональных вкладов с них на терапевта, и связанные с этим фантазии, что эту вину следует искупить ритуальной попыткой самоубийства).
За много лет консультаций с коллегами я с сожалением отметила большую частоту случаев, когда в целом компетентные, преданные делу и интуитивно одаренные терапевты теряют чувство уверенности и находят благовидный предлог избавиться от пограничного клиента, склонного к показным суицидальным попыткам именно в то время, когда пациент выражает в провокационной манере, характерной для пограничных случаев, то, насколько важным и эффективным становится лечение. Обычно жесту самоубийства предшествует встреча, на которой пациент впервые выражает надежду или доверие, и терапевт впервые за долгие месяцы упорной работы с трудным, негативно настроенным пациентом ободряется. После чего вместе с показной попыткой самоубийства рушатся надежды терапевта. Он решает, что надежды были иллюзорным самообманом, и ухудшение состояния клиента показывает, что результат от терапии был в общем-то нулевым. (Ход мыслей в этой связи может быть следующим: “Быть может, учитель по психиатрии был прав: психоаналитическая терапия – это пустая трата времени. Возможно, я должен передать этого пациента терапевту другого пола. Возможно, следует попросить терапевта, применяющего фармакологические препараты, взять дело в свои руки. Возможно, я должен передать пациента в группу хронических больных”.) Терапевты, сами являющиеся часто депрессивными людьми, склонны обращать очевидные регрессы в ходе лечения в повод для самоосуждения. Соответствующие диагностические средства могут существенно ослабить такую склонность, давая разуму восторжествовать и удерживая нас в терапевтическом русле.
Для врачей, занимающихся в основном продолжительным психоанализом или психоанализом с открытым концом, значение тщательной диагностики будет наибольшим в двух случаях: (1) в начале лечения, по причинам упомянутым выше, и (2) в периоды кризисов или застоев, когда переосмысление структуры личности пациента может явиться ключом к эффективной смене техники. Как только терапевт начинает “чувствовать” своего пациента, стремление мыслить диагностически должно отходить на второй план. Терапевт, обеспокоенный лишь тем, как бы дать правильное диагностическое определение своему пациенту, будет перегружать терапевтические отношения атмосферой ненужного интеллектуализирования.
И, наконец, я хотела бы упомянуть о том, что есть люди, для которых существующие диагностические категории в лучшем случае лишь слабо отражают истинное положение дел. Когда диагностическое заключение только еще больше затемняет, чем проясняет положение дел, терапевту следует отбросить его и полагаться на здравый смысл и на чувство меры, подобно тому, как потерявшийся моряк отбрасывает бесполезную навигационную карту и ведет корабль по нескольким знакомым звездам. И даже когда общепринятые диагностические категории хорошо подходят пациенту, существует такое широкое разнообразие измерений, отличных от уровня развития и способа защиты, что сопереживание и лечение может быть более эффективным, если они опираются на какие-то из этих других измерений. Глубоко религиозные люди любого типа будут нуждаться прежде всего в том, чтобы терапевт продемонстрировал уважение к глубине их веры (см. Lovinger, 1984); методы, подсказанные диагностикой, будут ценными, но второстепенными. Также иногда бывает более важно, по крайней мере, на первом этапе развития терапевтических взаимоотношений, учитывать эмоциональные особенности, связанные с возрастом, расовой, этнической и классовой принадлежностью пациента, а также физические ограничения, политические предпочтения, сексуальную ориентацию, а не то, к какой диагностической категории он относится.
Оценка структуры личности всегда временна и не окончательна; постоянная готовность пересмотреть первоначальный диагноз в свете новых фактов является частью оптимальной терапии. В ходе лечения любого отдельного человеческого создания чрезмерная упрощенность, присущая нашим диагностическим категориям, выступает наружу с пугающей ясностью. Люди намного сложнее, чем это допускают наши диагностические категории. Следовательно, самые изощренные оценки личности могут стать препятствием на пути постижения принципиально важных нюансов уникального материала, даваемого пациентом. Несмотря на все преимущества диагностики, она не должна применяться там, где в этом нет необходимости.
Моей любимой книгой по интервьюированию является (по большей части из-за ее общего тона) книга Гарри Стак Салливана “Психиатрическое интервью” (Harry Stak Sullivan, “Psychiatric Interview”, 1954). Другая классическая книга, полная полезных замечаний и глубоких технических рекомендаций, это книга Гилла, Ньюмана и Редлиха “Первичное интервью в психиатрической практике (Gill, Newman & Redlich, “The Initial Interview in Psychiatric Practice”, 1954). Я уже упоминала о своем восхищении работами Мак-Кинона и Михельса (1971), чьи основные предпосылки созвучны содержанию моей книги. Габбард в “Психодинамической психиатрии и клинической практике” (Gabbard, “Psychodynamic Psychiatry in Clinical Practice”, 1990) добился мастерской интеграции динамического, структурного диагноза и принципов “Руководства по диагностике и статистике психических нарушений” (Diagnostic and Statistical Manual of Mental Disorders, DSM-III-R; Американская психиатрическая ассоциация, 1987). Книга Кернберга “Тяжелые расстройства личности” (Kernberg, “Severe Personality Disoders”, 1984) содержит короткую, но содержательную главу, посвященную диагностике и, в частности, структурному интервью. Многие начинающие терапевты находят Кернберга тяжелым для чтения, но эти разделы написаны легко и удачно заполняют брешь между упомянутыми выше классическими статьями и более современными психоаналитическими теориями структуры личности.
Классический психоанализ подходит к изучению характера личности двумя очень разными путями, вытекающими из двух предшествовавших им моделей индивидуального развития. Во времена фрейдовской теории драйвов были сделаны попытки понять личность на основе фиксации (на каком раннем этапе развития данный индивид был психологически травмирован?).
Позднее, с развитием Эго-психологии, характер был переосмыслен как совокупность определенных механизмов защиты (какими способами данный индивид избегает состояния тревоги?). Последний подход к пониманию личности не противоречил первому; он позволил ввести ряд понятий и метафор для осмысления того, что подразумевалось под типом личности, и прибавил к концепции драйвов ряд предположений о том, как мы развиваем свойственные нам адаптационные и защитные реакции.
Оценка этих двух подходов составляет центральную часть моего собственного подхода к классификации характеров и ее визуального представления. Кроме того, я попытаюсь показать, как современные разработки британской теории объектных отношений (и ее американского родственника – межличностного психоанализа) и сэлф-психологии могут пролить свет на организацию характера. Помимо того, мое понимание личности и диагностики было обогащено психодинамическими теориями, в меньшей степени связанными с клинической практикой, а именно: “персонология” Генри Мюррея (Henry Murray, 1938), “теория сценариев” Сильвана Томкинса (Silvan Tomkins, “script theory”, 1992) и, наконец, идеями, развитыми Вейссом, Сэмпсоном и Психотерапевтической Исследовательской Группой Горного Сиона (Wtiss, Sampson & Mount Zion Psychotherapy Research Group, 1986) иногда объединяемыми термином “теория контроля-овладения” (“control-mastery” theory).
Придирчивый читатель может заметить, что я применяю в диагностике несколько моделей и теорий психоанализа, которые иногда считают взаимоисключающими или по сути взаимопротиворечивыми. Но, поскольку эта книга предназначена для терапевтов и поскольку я по природе своей больше склонна к синтезу, чем к критике или разбору отличий, я не пыталась отвечать на вопрос, какая теория лучше обоснована научно, эвристически или метафизически. Этим подходом я во многом интеллектуально обязана Фреду Пайну (Fred Pine, 1985, 1990), чьи попытки объединить теории либидо, Эго, объектную и селф-теории имели неоценимое значение для клинической практики.
Я не преуменьшаю значение критического анализа различных теорий. Мое решение не проводить его здесь проистекает преимущественно из того, что данная книга имеет сугубо клиническую направленность, а по моим наблюдениям, терапевты стремятся ассимилировать различия моделей и метафор, несмотря на то, что эти методы противоречивы в некоторых отношениях. Каждая новая психоаналитическая теория предлагает практикам новые способы передачи пациентам своего желания понять их и помочь.
Эффективные психодинамические терапевты (а я предполагаю, что эффективные терапевты и яркие теоретики – понятия пересекающиеся, но не тождественные), как мне кажется, чаще свободно питаются из различных источников, не становясь на сторону одной или двух избранных теорий. Они не доверяют тем профессиональным объединениям, которые стоят на защите одного определенного образа мышления и работы. Приверженность догмам наблюдается у некоторых аналитиков, но не она обогатила нашу клиническую теорию и вызвала уважение к нашей науке со стороны тех, кто ценит скромность в оценке наших современных достижений и тех, кто допускает наличие противоречий и сложностей (Goldberg, 1990б).
Различным клиентам подходят разные теории: один направляет мысли терапевта в русло теории, описанной Кернбергом; другой похож на тип личности, описанный Хорни; у следующего – игра фантазий бессознательного настолько классически фрейдовская, что терапевт начинает сомневаться: не начитался ли этот пациент книг по ранней теории драйвов, прежде чем прийти на прием.
Столороу и Этвуд (Storolow & Atwood, 1979) пролили значительный свет на эмоциональные процессы, что внесло значительный вклад в развитие теории личности, кроме того, они привели убедительные доказательства того, что основные наиболее характерные события жизни теоретиков находят отражение в их теориях общей психологии, основ личности, психопатологии и психотерапии. Исходя из этого становится понятным, почему мы имеем такое количество различных теорий. И если даже они противоречивы логически, они не противоречивы феноменологически и по-разному применимы к различным типам людей.
Сформулировав свои пристрастия и предубеждения, я хочу сейчас кратко и по необходимости сильно упрощая, рассказать о психоаналитических моделях, наиболее важных для диагностики. Они даются с расчетом на то, чтобы студент, обладающий минимальной склонностью к психоаналитическим теориям, получил представление о понятиях, лежащих в основе психоанализа. Кроме того, я сформулирую некоторые предположения, лежащие в основе этих теорий, которые затем, более или менее избегая их критики, буду применять при классификации различных типов личностей.
Первоначально фрейдовская теория развития личности была биологически обоснованной теорией и подчеркивала первичность инстинктивных процессов, рассматривая человеческие создания как проходящие через последовательные фазы направленности внимания на различные участки тела: от оральной фазы к анальной и фаллической и затем – к фазе направленности на гениталии. Утверждалось, что в младенчестве и раннем детстве детям свойственно уделять внимание вопросам, непосредственно связанным с выживанием: сначала это чисто чувственный опыт, приобретенный во время пеленания и других перемещений матерью тела младенца, затем детские фантазии о жизни и смерти и фантазии о половых отношениях родителей.
Дети, а значит и инфантильные аспекты собственного “Я”, остающиеся у взрослых, рассматривались как ничем не ограниченные искатели инстинктивного удовлетворения, с некоторыми индивидуальными различиями в силе драйвов. Правильное воспитание рассматривалось как воспитание, гибко изменяющееся в пределах, с одной стороны, удовлетворения, достаточного для того, чтобы создать атмосферу безопасности и удовольствия, и с другой, в пределах, приемлемых по уровню развития фрустраций, чтобы ребенок постепенно (дозированно) учился заменять принцип удовольствия (“Я хочу удовлетворения всех мои желаний, в том числе и взаимно противоречивых, прямо сейчас!”) Принципом реальности (“Удовлетворение некоторых желаний проблематично, исполнение же наилучших стоит того, чтобы подождать”). Фрейд очень мало говорил о вкладе родителей своих пациентов в их психопатологию. Когда же он обращался к данной теме, то упущения родителей он видел либо в чрезмерном удовлетворении желаний, при котором ничто не подталкивало ребенка к развитию, либо в чрезмерных ограничениях, так что способность ребенка воспринимать суровую реальность оказывалась перегруженной. Воспитание, таким образом, было искусством балансирования между потворством и ограничением – модель, несомненно находящая отклик в душе большинства матерей и отцов.
Теория драйвов постулировала: если ребенок чрезмерно фрустрирован или получает чрезмерное удовлетворение на какой-либо ранней стадии своего психосексуального развития (результат конституциональных особенностей ребенка и действий родителей), он будет “фиксирован” на проблемах данной фазы. Характер личности понимался как выражение растянутых во времени влияний подобной фиксации: если взрослый человек обладает депрессивной личностью, то, как утверждалось, им либо пренебрегали, либо ему чрезмерно потворствовали в возрасте примерно полутора лет (оральная фаза развития); в случае проявления обсессивных симптомов считалось, что проблемы возникали в промежутке между полутора и тремя годами (анальная фаза); в случае истерии – ребенок был отвергнут или соблазнен, либо и то и другое в возрасте от трех до шести лет, когда интересы ребенка направлены на гениталии и сексуальность (“фаллическая” фаза, изъясняясь ориентированным на мужчин языком Фрейда, последняя часть которой получила название “эдиповой” фазы, поскольку сексуальное соревнование и связанные с ним фантазии находят себе параллели в древнегреческой истории об Эдипе). На раннем этапе развития психоанализа зачастую можно было услышать: некто имеет оральный, анальный, фаллический характер в зависимости от того, что кажется центральным в человеке. Позднее, когда теория стала более изощренной, аналитики стали выделять орально зависимых и орально агрессивных (сосательный или, соответственно, кусательный оральный аспект, кажущийся первостепенным), анально сдерживающихся и отторгающих, поздне– и раннеоральных, анальных или фаллических личностей и так далее.
Для того, чтобы мое слишком упрощенное описание теории Фрейда не казалось совсем уж фантастическим, следует подчеркнуть, что эта теория не стала измышлением больного воображения Зигмунда Фрейда: существовали данные, которые стимулировали и поддерживали ее создателя, данные, собранные не только Фрейдом, но и его коллегами. В “Анализе характера” Вильгельма Райха (Wilhelm Reich, 1933) теория драйвов достигла своего зенита. Хотя большинству современных читателей язык автора может показаться архаичным, книга полна впечатляющих прозрений о типах характера, и его наблюдения все еще способны затронуть сердца благосклонных читателей. Но в конце концов попытки понять характер на основе одного лишь понятия инстинктивной фиксации оказались безуспешными. Коллега Фрейда, Карл Абрахам, посвятил свой мощный интеллект задаче исследования корреляции психологических феноменов с определенными этапами и подэтапами, но и ему практически не удалось добиться удовлетворительных результатов. Хотя теория драйвов никогда не отвергалась полностью большинством психоаналитиков как абсолютно неверная, она была дополнена другими теориями, имевшими большую объяснительную силу.
Одно из проявлений того обстоятельства, как первоначальная теория драйвов дает о себе знать – это сохраняющаяся тенденция психодинамических терапевтов продолжать размышлять в терминах стадий развития и понимать психопатологию, используя понятия задержки развития или конфликта на определенной стадии. Хотя немногие аналитики сегодня сводят все явления к категориям классической теории драйвов, большинство из них подразумевает теорию основных этапов развития. Попытки, подобные попытке Даниела Стерна (Daniel Stern, 1985) целиком переосмыслить концепцию прогнозируемых фаз развития, хотя и были встречены с уважением и интересом, но, по-видимому, не помешали большинству практиков формулировать проблемы своих пациентов в терминах какой-либо незавершенной задачи развития, в норме, присущей определенной фазе развития в раннем детстве.
В 1950-х и 1960-х годах Эрик Эриксон переформулировал стадии психосексуального развития в соответствии с межличностными и внутрипсихическими задачами каждого периода, вызвав тем самым большое всеобщее внимание. Хотя работы Эриксона (например, 1950) обычно считаются предвестниками Эго-психологии, его теория этапов развития во многом созвучна предпосылкам фрейдовской теории развития на основе понятия драйвов. Одним из наиболее интересных дополнений Эриксона к теории Фрейда (а сам Эриксон видел свою концепцию как дополняющую, а не заменяющую теорию Фрейда) стало изменение названий ранних этапов с целью модификации фрейдовского биологизма.
Оральная фаза стала пониматься как состояние полной зависимости, во время которой формируется базовое доверие (или его отсутствие) как специфический результат удовлетворения или неудовлетворения оральной потребности (драйва). Анальная фаза рассматривалась как фаза достижения автономии (или, в случае неправильного воспитания, стыдливости и нерешительности).
Прототипом борьбы на этой фазе может служить, как подчеркивал Фрейд, владычество туалетных функций, но она может включать в себя широкий диапазон вопросов, относящихся к тому, как ребенок учится самоконтролю и приспосабливается к ожиданиям семьи и появлению более широкого окружения. Эдипова фаза рассматривалась как период развития чувства базовой эффективности (“инициативность или виновность”) и чувства удовольствия от идентификации с объектами любви. Эриксон распространил идею фаз развития и задач этих фаз на период всей жизни. Он также разбил ранние фазы на подфазы (орально-инкорпоративная, орально-экспульсивная; анально-инкорпоративная, анально-экспульсивная)*. В 1950 году Гарри Салливан (Harry Stack Sullivan, 1953) предложил другую теорию фаз развития, которая подчеркивала коммуникативные достижения, например, речь или игра, а не удовлетворение драйвов. Подобно Эриксону он полагал, что личность продолжает развиваться и меняться и после шести лет, которые Фрейд отводил для формирования фундамента характера взрослого.
Работы Маргарет Малер (Mahler, 1968, 1972а, 1972b; Mahler, Pine & Bergman, 1975) о фазах и подфазах процесса сепарации-индивидуации (задача, получающая свое разрешение примерно к трем годам) стали еще одним шагом в осмыслении структуры личности. Ее теорию относят обычно к теориям объектных отношений, но в ее внутренних предпосылках о фиксации чувствуется влияние фрейдовской модели развития. Подобно Эриксону, разделившему оральную фазу, Малер разделила две первые фазы Фрейда, оральную и анальную, и рассматривала развитие ребенка как движение от относительного неосознавания других (фаза первичного аутизма, длящаяся около шести недель) к симбиотической связанности (длящейся приблизительно следующие два года – причем, этот период также подразделяется на подфазы “вылупливания”, “практики”, “воссоединения” – “репрошман” – и “на пути к постоянству объекта”) и к относительной психологической отделенности (сепарации) и индивидуации.
Эти разработки были встречены терапевтами с большим энтузиазмом. В результате постфрейдовского развития теории стадий развития они получили возможность по-новому взглянуть на то, каким образом их пациенты “застряли”. Теперь они могли предложить своим самокритичным клиентам гипотезы и интерпретации, идущие дальше размышлений о том, что те слишком рано или слишком поздно были отняты от груди, слишком грубо или слишком небрежно приучены к горшку, соблазнены или отвергнуты во время эдиповой фазы. Теперь можно было сказать пациентам, что их затруднения отражают семейные процессы, которые осложнили им доступ к чувству безопасности, автономии или удовлетворенности своей идентификацией (Эриксон), или что судьба уготовила им детство, лишенное чрезвычайно важного предподросткового “закадычного друга” (Салливан), или что госпитализация их матери, когда им исполнилось два года, разрушила процесс воссоединения, присущий этому возрасту и необходимый для оптимальной сепарации (Малер). Для терапевтов подобные альтернативные модели были не только интеллектуально интересны: они давали людям возможность понять себя и найти сострадание к себе – в противоположность тем объяснениям, которые люди создают себе сами для собственных непонятных качеств (а именно: “Я плохой”, “Я гадкий”, “Я ленивый и недисциплинированный”, “Я изначально отвратительный”, “Я опасный” и так далее).
Многие современные комментаторы в то или иное время указывали, что наша склонность рассматривать проблемы в терминах развития отдает редукцианизмом и лишь частично подкрепляется клиническими и эмпирическими данными (Кернберг, 1984). Другие указывали на иные паттерны и этапы психологического развития в других, не западных культурах (Roland, 1988). И все же стремление терапевтов рассматривать психологические явления как остаток проблем на определенном этапе развития упорно сохраняется. Возможно, это отражает тот факт, что общая модель развития заключает в себе наряду с элегантной простотой еще и гуманность, которые пришлись по сердцу работникам служб психологической помощи. Некое великодушие, нечто вроде принципа “Я нахожусь здесь, но лишь по воле рока” характеризует веру в то, что существует одна архетипическая, прогрессивная, универсальная схема развития и что при неблагоприятных обстоятельствах любой из нас был бы поставлен в тупик на любой ее фазе. Возможно, этого и недостаточно для объяснения типов характера или психопатологий, но большинство практиков рассматривают это как необходимую часть полной картины.
В главах 3 и 4 читатели смогут увидеть, что одна из осей, вдоль которой я расположила диагностические данные, имеет уклон в сторону идеи поэтапного развития, нашедшей свое отражение в форме симбиотического (психотического), сепарации-индивидуализации (пограничного) и эдипова (невротического) уровней организации и психопатологии.
Публикацией “Эго и Ид” (1923) Фрейд представил свою структурную модель и открыл новую эру в развитии психоаналитической теории. Исследователи-аналитики переместили свой интерес с содержания бессознательного на процесс, посредством которого это содержание удерживается вне осознания. Эрлоу и Бреннер (Arlow & Brenner, 1964) убедительно доказывали, что структурная теория, с ее упором на понимание процессов, происходящих в Эго, имеет большую объяснительную силу. Но существовали и практические клинические причины, почему терапевты приветствовали смещение фокуса с Ид на функционирование Эго, с глубоко бессознательного материала на материал, связанный с желаниями, страхами и фантазиям, которые были ближе к сознанию и стали более доступными при работе с защитными механизмами Эго пациента. Далее следует краткий экскурс в структурную модель. Приношу извинения перед искушенными читателями за смелость, с которой я позволяю себе обращаться со столь сложными идеями.
Ид – термин, который Фрейд использовал для обозначения той части психики, которая содержит примитивные желания, импульсы, иррациональные стремления, комбинации “страх-желание” и фантазии. Она ищет только немедленного удовлетворения и абсолютно “эгоистична”, функционируя в соответствии с принципом удовольствия. В когнитивном плане она довербальна, выражая себя в образах и символах. Она дологична, не имеет понятия о времени, морали, ограничениях или о том, что противоположности не могут сосуществовать. Фрейд назвал этот примитивный уровень познания, продолжающий жить в языке сновидений, шуток и галлюцинаций, первичным процессом мышления.
Ид полностью бессознательно, но его существование и власть может быть выведены, тем не менее, из дериватов – мыслей, действий и эмоций. Во времена Фрейда было распространено тщеславное убеждение, что “цивилизованные” существа являются рационально мотивированными созданиями, ушедшими от чувственности “низших” животных и “дикарей” – не-западноевропейцев. (То, что Фрейд подчеркивал нашу животность, включая доминирование сексуальной мотивации, явилось одной из причин того, что его идеи вызывали ненависть в викторианскую и поствикторианскую эпоху.)
Эго — имя, которое Фрейд дал набору функций, позволяющих приспосабливаться к требованиям жизни, находя пути, доступные в пределах данной семьи, для управления устремлениями Ид. Эго развивается непрерывно в течение всей жизни, но наиболее быстро – в детстве, начиная с раннего младенчества (сравни с Hartmann, 1958). Эго функционирует в соответствии с принципом реальности и является колыбелью вторичного процесса мышления (последовательного, логического, ориентированного на реальность познания). Таким образом, оно является посредником между требованиями Ид и ограничениями реальности и этики. Оно имеет как сознательный, так и бессознательный аспекты. Сознательный – то, что большинство людей понимает под термином “Собственное Я” (“self”, сэлф, “самость”), или “Я”, в то время как бессознательный аспект включает в себя защитные процессы – вытеснение, замещение, рационализацию и сублимацию. Благодаря структурной теории аналитики открыли для себя новые пути в понимании некоторых типов патологии характера; а именно – каждый развивает защитные реакции Эго, которые могли быть адаптивными в детстве, но оказываются неадаптивными вне семьи.
Одним из аспектов модели, важным как для терапии, так и для диагностики, являлось представление о том, что Эго имеет широкий диапазон действий – от глубоко бессознательных (например, примитивные чувственные реакции на события, блокируемые такой мощной защитой, как отрицание) до полностью осознаваемых. В течение процесса психоаналитического лечения “наблюдающее Эго”, сознательная и рациональная часть психики, способная комментировать эмоциональное состояние, формирует альянс с психоаналитиком в целях понимания вместе с ним всего Эго, в то время как “переживающее Эго” вмещает в себя более внутренний (чувственный) смысл того, что происходит в терапевтических взаимоотношениях.
“Терапевтическое расщепление Эго” (Sterba, 1934) рассматривалось как необходимое условие эффективной аналитической терапии. Если пациент оказывался не способен говорить с позиции наблюдателя о менее рациональных, более внутренних эмоциональных реакциях, то первой задачей терапевта является помощь в развитии этих способностей. Присутствие или отсутствие наблюдающего Эго стало диагностической величиной первостепенной важности, поскольку наличие симптома или проблемы, дистоничной (чуждой) наблюдающему Эго, делало процесс излечения гораздо более быстрым, чем если бы мы имели дело с проблемой, внешне выглядящей аналогично, но которую пациент никогда не рассматривал как заслуживающую внимания. Это открытие продолжает жить в языке аналитических диагностов, когда они говорят о проблеме или личностном стиле “Эго-дистонный” или “Эго-синтонный”.
Важная роль Эго в восприятии и адаптации к реальности позволяет ввести полезное психоаналитическое понятие “сила Эго”. Оно подразумевает способность личности к восприятию реальности, даже когда она чрезвычайно неприятна, не прибегая к более примитивной защите, подобной отрицанию. В ходе развития психоаналитической клинической теории стало проводиться различие между более архаичными и более зрелыми защитными реакциями. Первые характеризуются психологическим избеганием или радикальным отвержением беспокоящих фактов жизни, последние – включают в себя большую приспособляемость к реальности.
Другим важным клиническим предположением, которое вытекало из Эго-психологии, стало предположение, что для психологического здоровья необходимо иметь не только зрелые защитные реакции, но также быть способным использовать разнообразные защитные процессы (Shapiro, 1965). Другими словами, стало ясно, что человек, отвечающий на любой стресс привычным для него образом (скажем, проекцией) не столь психологически благополучен, как человек, пользующийся различными, зависящими от обстоятельств способами. Понятия типа “ригидность” личности и “панцирь характера” (W. Reich, 1993) являются отражением идеи, что душевное здоровье связано с эмоциональной гибкостью.
Фрейд ввел понятие “супер-Эго” для той части собственного “Я”, которая наблюдает за происходящим в основном с точки зрения морали*. Близкое по значению понятию “совесть” супер-Эго является той частью Эго, которая одобряет нас, когда мы делаем лучшее, на что способны, и критикует, когда мы оказываемся ниже своих стандартов. Это часть Эго, хотя она и ощущается нами, как нечто отдельное. Фрейд полагал, что супер-Эго формируется в течение эдипова периода через идентификацию с родительскими ценностями, но современные аналитики находят его истоки гораздо раньше – в примитивных представлениях младенца о том, что хорошо и что плохо.
Супер-Эго, подобно Эго, которому оно принадлежит, является частично сознательным и частично бессознательным. И вновь оценка того, ощущается ли пациентом непропорционально карательное супер-Эго как Эго-дистонное или Эго-синтонное, имеет важное диагностическое значение. Клиентка, заявляющая, что она плохая, поскольку плохо думала о своем отце, очень отличается от клиентки, утверждающей что, одна часть ее личности чувствует, что она плохая, когда у нее возникают подобные мысли. Обе пациентки могут быть депрессивными, самообвиняющими личностями, но проблема первой женщины настолько глубже проблемы второй, что требует иного уровня классификации.
И снова, в развитии концепции супер-Эго было много полезных с клинической точки зрения моментов. Терапия пошла дальше попыток сделать бессознательное сознательным; терапевт мог рассматривать задачу терапии как включающую в себя, кроме всего прочего, еще и изменение супер-Эго клиента. В первой половине XX столетия, когда в среднем и средне-высшем классах существовала тенденция к воспитанию слишком жесткого супер-Эго, обычной терапевтической задачей становилась помощь пациенту в переоценке слишком высоких моральных стандартов (например, антисексуальных структур или внутреннего порицания за мысли, чувства, фантазии). Психоанализ как движение, у Фрейда в особенности, носил подчеркнуто негедонистический характер, но модификация нечеловечески жесткого супер-Эго была одной из его очень частых целей. На деле это скорее приводило к более моральному, а не наоборот, поведению, поскольку люди с чересчур осуждающим супер-Эго зачастую не подчинялись ему, особенно в состоянии интоксикации или когда их поведение могло быть оправдано (рационализировано). Попытки раскрыть функционирование Ид, вынести бессознательную жизнь пациента на белый свет, не имели большого терапевтического эффекта, если пациент смотрел на это как на доказательство своей порочности.
Достижения Эго-психологии в описании процессов, которые сегодня объединяются общим понятием “защита”, являются центральными в диагностике характера. Подобно тому, как мы пытаемся понять человека, исходя из фазы развития, олицетворяющей текущую борьбу, мы также можем классифицировать людей в соответствии с характерными для них способами справляться с тревогой. Представление о том, что основной функцией Эго является защита собственного “Я” от тревоги, возникающей в результате мощных инстинктивных желаний (Ид), вызывающих беспокойство проявлений реальности (Эго), а также чувства вины и связанных с этим фантазий (супер-Эго), было наиболее элегантно развито Анной Фрейд (1936) в ее книге “Эго и механизмы защиты”.
Среди оригинальных идей Зигмунда Фрейда можно встретить замечание о том, что тревожные реакции вызываются защитами, а наиболее явно – подавлением (мотивированное забывание). Не находящие выхода чувства рассматривались как источник внутреннего напряжения, требующего разрядки и ощущаемого как тревога. Когда Фрейд сместился на позиции структурной теории, он, напротив, стал рассматривать вытеснение как одну из реакций на тревогу, посредством которых люди стремятся избежать непереносимых чувств или иррационального страха. Фрейд начал рассматривать психопатологию как состояние, при котором защитные механизмы не работают, когда тревога ощущается, несмотря на привычные средства борьбы с нею, когда поведение, маскирующее тревогу, является саморазрушительным. В главах 5 и 6 мы рассмотрим защиты, обнаруженные Зигмундом и Анной Фрейд, а также другими исследователями, включая некоторые довербальные, архаические процессы, впервые изученные Мелани Кляйн. Этот обзор создаст фундамент, достаточный для дальнейшего рассмотрения различных типов характера.
В то время как Эго-психология намечала пути теоретического понимания пациентов, психологические процессы которых описывались структурной моделью, некоторые теоретики в Европе, особенно в Англии, были привлечены другими типами бессознательных процессов и их проявлениями. Некоторые, например, Мелани Кляйн (Klein, 1932, 1957), работали с детьми, а также с пациентами, которых Фрейд рассматривал бы как слишком сильно “нарушенных”, чтобы быть подвергнутыми анализу*. Представители этой, так называемой “Британской школы” психоанализа пришли к выводу, что им необходим другой язык описания наблюдаемых процессов. Их работы были противоречивы на протяжении долгого времени, частично из-за личностных качеств, склонностей и убеждений представителей школы, частично благодаря тому, что трудно писать последовательно о примитивных явлениях. Теоретики объектных отношений пытались справиться с трудностями, возникающими при попытке переложить довербальные, дорациональные процессы на язык, управляемый логикой. Хотя уважение к силе бессознательного, несомненно, относит их к разряду аналитиков, они расходились с Фрейдом в определенных вопросах.
Например, Фейербейрн (W.R.D. Fairbairn, 1954) начисто отвергал биологизм Фрейда, утверждая, что люди ищут не столько удовлетворения желаний, сколько установления взаимоотношений. Другими словами, ребенок не столько сфокусирован на получении материнского молока, сколько на восприятии заботы о самом себе и чувстве теплоты и привязанности как части этого восприятия. Психоаналитики, находившиеся под влиянием Шандора Ференци (такие, как Michael и Alice Balint, которых иногда относят к “Венгерской школе” психоанализа), занимались изучением примитивного опыта любви, одиночества, творчества, интеграции собственного “Я” – явлений, не вписывающихся в рамки структурной теории.
Люди с подобной ориентацией уделяли внимание не столько тому, какое желание не получило должного обращения в детстве, или тому, какая фаза была плохо пройдена, или какие защитные реакции Эго доминируют, сколько тому, каковы были главные объекты в мире ребенка*, как он их переживал**, как они и их чувственные аспекты были интернализованы и как их внутренние образы и репрезентации (представления о них) продолжали существовать в бессознательном взрослого. В традиции объектных отношений тема эдипова комплекса вырисовывалась не так отчетливо, как тема сепарации и индивидуации. Интересно, что работы Отто Ранка (Otto Rank, 1929, 1945) во многом предвосхитили работы по объектным отношениям, которые появились позднее. Однако, поскольку Ранк отклонился от основной дороги развития психоанализа после своего мучительного разрыва с Фрейдом, его наиболее важные наблюдения были позднее открыты вновь (Menaker, 1982).
Представлениям самого Фрейда не были чужды разработки теории объектных отношений. Понимание важности объектов, с которыми актуально имеет дело ребенок, и того, как младенец их переживает, просматривается в его концепции “семейного романа”, в указании на то обстоятельство, что эдипова фаза может протекать очень различно в зависимости от личностей родителей и, наконец, во все возраставшем внимании к роли взаимоотношений в лечении. Ричард Стерба (Richard Sterba, 1982), один из последних аналитиков, хорошо знавших Фрейда, указывал, как сильно теория объектных отношений обогатила первоначальные наблюдения Фрейда, подразумевая, что Фрейд приветствовал бы развитие этого направления психоанализа.
К середине XX-го века формулировки теории объектных отношений Британской и Венгерской школ нашли высокую степень подтверждения в работах американских терапевтов, называвших себя “межличностными психоаналитиками”. Эти теоретики, в число которых входили Гарри Стак Салливан, Эрих Фромм, Карен Хорни, Клара Томпсон, Отто Уилл, Фрида Фромм-Райхманн и другие, как и их европейские коллеги, пытались работать психодинамически с серьезно нарушенными пациентами. Они отличались от заокеанских аналитиков по объектным отношениям в основном степенью подчеркивания внутренней природы ранних объектных отношений: американские терапевты делали меньший акцент на стойком сохранении бессознательных образов ранних объектов и их отдельных сторон.
Фрейд сделал шаг в сторону межличностной теории лечения, когда перестал смотреть на переносы пациента как на отклонения, которые следует объяснять, добиваясь их уничтожения, и начал рассматривать переносы как контекст, необходимый для лечения: “Невозможно разрушить что либо заочно или через образ”. Убеждение, что эмоциональные связи между терапевтом и пациентом составляют наиболее существенный фактор терапии, широко принимается среди современных терапевтов, определяющих себя как приверженцев ориентации на отношения. Это убеждение подтверждается также значительной эмпирической работой над результатами психотерапии (Strupp, 1989).
Концепции взаимоотношений позволяют терапевтам распространить свою эмпатию на тонкую область переживания клиентами межличностных отношений. Они могут находиться в состоянии психологического слияния с другой личностью, где собственное “Я” и объект эмоционально неразличимы. Они могут пребывать в диадическом пространстве, в котором объекты ощущались как объекты “за” и “против”. Или же клиенты рассматривают другие личности как личности, совершенно не зависимые от них. Переход ребенка от симбиотического мироощущения (раннее младенчество) через борьбу “я-против-вас” (около двух лет), через более сложные идентификации (три года и старше) стал в этой теории преобладающим по сравнению с оральной, анальной и эдипальной озабоченностью данных этапов. Эдипова фаза рассматривается как веха в когнитивном развитии, а не только в психосексуальном, и на этой фазе происходит существенный скачок, победа над младенческим эгоцентризмом – понимание того обстоятельства, что взаимоотношения двух людей (в классической парадигме – родителей) могут не иметь ничего общего с самим ребенком (с его собственным “Я”).
Появление концепций европейских теоретиков объектных отношений и американских межличностных аналитиков возвестило о значительных успехах, достигнутых в терапии, поскольку психология многих пациентов, особенно страдающих от наиболее истощающих типов психопатологий, с трудом поддается анализу в терминах Ид, Эго и супер-Эго. Вместо целостного Эго с присущими ему функциями самонаблюдения, такие пациенты, по-видимому, имеют различные “состояния Эго” – состояния, когда они чувствуют и ведут себя совершенно по-другому, чем в другое время. Находясь в тисках этих состояний, они неспособны объективно рассматривать то, что происходит с ними, и настаивают, что их теперешнее эмоциональное состояние является естественным и неизбежным в сложившейся ситуации.
Врачи, пытавшиеся помочь таким трудным больным, обнаружили: лечение проходит успешнее, когда удается выяснить, какой “внутренний” родитель или какой-либо другой важный ранний объект активизируется в каждый данный период вместо того, чтобы попытаться относиться к пациенту таким образом, как если бы тот обладал непротиворечивым собственным защищенным “Я”, которое можно было бы привлечь на свою сторону. Итак, появление теории объектных отношений имело большое значение для расширения сферы и углубления лечения (L. Stone, 1954). Терапевты смогли теперь прислушиваться к позиции “интроектов”, этих интернализированных других, которые влияли на ребенка и продолжали жить во взрослой личности и от которых пациент не был еще достаточно отделен.
В подобной формулировке характер может рассматриваться как обоснованно прогнозируемые паттерны собственного поведения, повторяющие действия ранних объектов, или как бессознательное стремление заставить других вести себя подобно объектам раннего детства. “Устойчивая нестабильность” пограничной личности (Kernberg, 1975) становится более теоретически понятной и, следовательно, лучше поддается терапии. Благодаря метафорам и моделям теорий объектных отношений, отфильтрованным через внутренние образные и эмоциональные реакции терапевта при общении с пациентом, практик получил теперь дополнительные средства для понимания происходящего в терапии, особенно в тех случаях, когда наблюдающее Эго пациента ранее было недоступным. Например, когда встревоженный пациент разражался параноидальной обличительной речью, терапевт мог понимать эту реакцию следующим образом: пациент чувствует себя жестоко и несправедливо критикуемым ребенком.
Новое понимание контрпереноса, достигнутое в психоаналитическом сообществе, является отражением накопленных терапевтами клинических знаний и откровений теоретиков, пишущих о своих внутренних реакциях на пациентов. В Соединенных Штатах можно выделить Гарольда Сирлза, откровенно описавшего естественные контрпереносные бури в статье 1959 года (статья посвящена попыткам психотиков вывести терапевта из себя). В Британии Дональд Вуд Винникотт стал известен своими самыми смелыми самораскрытиями (например, в хорошо известной статье 1949 года “Ненависть в контртрансфере”). Фрейд рассматривал сильную эмоциональную реакцию на пациента как свидетельство неполного знания аналитика о самом себе, а также как свидетельство неспособности поддерживать эффективно позитивное, врачебное отношение к другой присутствующей личности.
Вразрез с этой привлекающей своей рациональностью позицией аналитики, работавшие с психотическими клиентами и теми пациентами, кого мы сейчас назвали бы пограничными, сделали наблюдение, что наилучшим средством для понимания этих переполненных чувствами, дезорганизованных, отчаянных, мучающихся людей была их собственная интенсивная обратная реакция контрпереноса.
В этом русле Генрих Ракер (Heinrich Racker, 1968), южноамериканский аналитик, находившийся под влиянием Кляйн, предложил клинически бесценные категории согласующегося (конкорданного) и дополняющего (комплементарного) контрпереноса. Первый термин обозначает ощущение (эмпатическое) терапевтом того обстоятельства, что пациент, будучи ребенком, чувствовал по отношению к раннему объекту; второй термин обозначает, что чувства терапевта (неэмпатичные, с точки зрения клиента) соответствуют переживаниям объекта по отношению к ребенку.
Например, мне казалось, что один из моих пациентов никуда не продвигался на протяжении нескольких встреч. Я заметила, что всякий раз, упоминая кого-либо, он делал своего рода словесную “сноску”, например: “Маргарет – это секретарь с третьего этажа, вместе с которой я был на ленче во вторник”, даже если он очень часто говорил о Маргарет раньше. Я сделала ему замечание по поводу этой привычки, спросив, не было ли в его семье кого-либо, кто слушал его не очень внимательно: мой пациент предполагал, что я не помнила никаких важных фактов из его текущей жизни.
Он сердито протестовал. Его родители очень интересовались им, особенно его мать. Затем пациент начал долго защищать свою мать. В процессе этой защиты я начала, на деле даже не замечая этого, чувствовать себя утомленной. Внезапно, я поняла, что не слышала ничего из того, что он говорил в течение нескольких минут. В это время я фантазировала, как буду представлять свою работу с ним в качестве истории болезни кому-либо из именитых коллег, о том, какое впечатление произведет на них мой отчет благодаря моему мастерству. Когда я очнулась от этих нарцистических раздумий и снова начала слушать пациента, меня привлек тот факт, который он приводил в защиту своей матери, а именно: всякий раз, когда он принимал участие в школьной пьесе, мать шила ему самый лучший костюм, снова и снова репетировала с ним каждую строчку диалога, сидела в первом ряду в день выступления, всем своим видом излучая гордость.
В своей фантазии я стала поразительно похожа на мать пациента в его детские годы, видя в нем лишь потенциальную возможность повысить собственную репутацию. Ракер назвал бы подобный контрперенос дополнительным, поскольку мое эмоциональное состояние повторяло состояние важного объекта из детства пациента. Если бы я, напротив, нашла себя чувствующей предположительно то же самое, что и мой пациент в детстве – меня рассматривают в основном лишь как средство повышения собственной самооценки (равновероятный результат в эмоциональной атмосфере, сложившейся между нами) – тогда мой контрперенос можно было бы рассматривать как согласующийся.
Этот процесс бессознательной индукции эмоциональных состояний, сравнимых с воспринятыми (ассимилированными) в раннем младенчестве, может показаться довольно мистическим. Но на данный феномен можно смотреть и с вполне с рациональной точки зрения. Давайте вспомним, что общение между младенцем и другими людьми в большинстве своем невербально. Люди, имеющие дело с детьми, узнают об их потребностях на основании эмоциональных, интуитивных реакций. Невербальные коммуникации могут быть невероятно мощными, и каждый, кто имел дело с новорожденными, был тронут до слез или неожиданно влюблялся, может подтвердить это. Аналитическая теория предполагает: всякий раз, входя в контакт, мы прибегаем к нашему опыту раннего младенчества, предшествующему и предвосхищающему формальное, логическое общение, которое мы с легкостью облекаем в слова. Феномен параллельных процессов (Ekstein & Wallerstein, 1958), проистекающий из тех же эмоциональных и довербальных источников, был обширно документирован в клинической литературе по супервидению.
Такое превращение контрпереноса из препятствия в достоинство представляет собой один из наиболее значительных вкладов теории объектных отношений (Ehrenberg, 1992). Спустя некоторое время было осознано чрезвычайное значение контререноса для правильной оценки структуры личности. Диагностическое использование эмоциональных реакций интервьюера на клиента еще не нашло должного отражения в учебниках по диагностике (за исключением MacKinnon & Michel, 1971). В признании той степени, в которой использование “иррациональных” контрпереносов должно помогать постановке диагноза, еще существует излишняя щепетильность. Этому аспекту я и попыталась уделить должное внимание.
Теория не только оказывает влияние на практику, но также подвержена и обратному влиянию. Когда достаточное количество терапевтов столкнулось с психологическими проблемами, которые неадекватно отражались господствовавшими моделями, пришло время для изменения парадигмы (Kuhn, 1970; Spence, 1987). К началу 1960-х годов практики стали сообщать о том, что проблемы их пациентов не всегда хорошо описывались на языке современных теорий: суть жалоб людей, ищущих излечения, не всегда сводилась к проблемам, связанным с инстинктивными желаниями и препятствиями на их пути (теория драйвов), или к негибкому функционированию некоторых защит против тревоги (Эго-психология), или к активизации внутренних объектов, от которых пациент неадекватно сепарировался (теория объектных отношений). Сведеґние к таким понятиям было возможно, но при этом данному процессу недоставало лаконичности и объяснительной мощи, присущим хорошим теориям.
Вместо переполненности бушующими примитивными интроектами (что было столь хорошо описано теорией объектных отношений) эти люди жаловались на пустоту – скорее на отсутствие внутренних объектов, чем на охваченность ими. Они были лишены чувства внутреннего направления и надежных ориентирующих ценностей, они обращались к терапии, чтобы обрести смысл жизни. Внешне они могли казаться очень самоуверенными, но внутренне находились в постоянном поиске подтверждений того факта, что их принимают, любят или ценят. Даже в тех случаях, когда проблемы, о которых говорили клиенты, имели другой локус, можно было обнаружить внутренние сомнения в собственной ценности и неустойчивость самоуважения.
Люди с подобной хронической потребностью во внимании со стороны окружающих классифицировались аналитиками как нарциссические, даже если они не подходили под стереотип “фаллического” нарцистического характера (высокомерного, тщеславного, обаятельного), описанного Райхом. У интервьюера они вызывали контртрансферный интерес не к их напряженности, а к той скуке, нетерпению и чувству неопределенного раздражения, которое они в нем возбуждали. Люди, лечившие таких пациентов, говорили, что испытывали чувство незначительности, ощущение того, что их не видят, недооценивают либо переоценивают. Они не чувствовали, что их ценят за попытки оказать помощь другому человеку. Наоборот, казалось, их рассматривают как легко заменяемый источник эмоционального наполнения или опустошения.
Складывалось впечатление, что проблемы подобных пациентов заключались в их чувствах относительно того, кто они такие, каковы их ценности и что поддерживает их самоуважение. Они иногда могли говорить, что не знают, кто они такие, и что для них имеют значение только уверения в том, что они сами что-то значат. Эти пациенты часто вовсе не казались действительно “больными” с традиционной точки зрения (контролировали свои импульсы, обладали достаточной силой Эго, стабильностью в межличностных отношениях и так далее), но они не ощущали радости от своей жизни и от того, кем являются.
Некоторые аналитики считали подобных пациентов не подлежащими лечению, поскольку цель развития собственного “Я” является намного более грандиозной, чем изменение или переориентация уже существующего собственного “Я”. Другие исследователи работали над созданием новых моделей, благодаря которым таких пациентов можно было бы лучше понять и, следовательно, более эффективно лечить. При этом некоторые ученые оставались в рамках существовавших моделей (например, Эриксон и Ролло Мей внутри Эго-психологии, Кернберг и Мастерсон внутри теории объектных отношений); другие искали нечто новое. Так, Карл Роджерс (Rogers, 1951, 1961) вышел за пределы традиций психоанализа и развил теорию и терапию, которые утверждали понятия развивающегося собственного “Я” и самоуважения в качестве основных.
Внутри теории психоанализа Хайнц Кохут сформулировал новую теорию собственного “Я”: развития, возможных нарушений и лечения. Среди других процессов он выделял нормальную потребность в идеализации, а также допускал возможность выводов относительно взрослой психопатологии в тех случаях, когда процесс взросления проходил без объектов, которые могли быть первоначально идеализированны, а затем постепенно и безболезненно деидеализированы. Вклад Кохута (Kohut, 1971, 1977, 1984) оказался полезен не только тем, что он искал новые пути понимания и помощи нарцистическим клиентам. Он также способствовал общей переориентации на рассмотрение пациентов в терминах сэлф-структур, представлений о собственном “Я” (сэлф-репрезентаций), образов самого себя и понимания того, как самоуважение становится зависимым от внутренних процессов. Понимание пустоты и мучений тех, кто не имеет надежного супер-Эго, заняло свое место рядом с состраданием, которое аналитики уже давно испытывали к тем, чье супер-Эго было чрезмерно жестким.
Работа Кохута и ее влияние на других авторов (Alice Miller, Robert Stolorow, George Atwood, Arnold Goldberg, Sheldon Bach, Paul и Anna Ornstein, Ernest Wolf), общий настрой на переосмысление вопросов психологии, который он задал, имели важное значение для диагностики, несмотря на то, что, как отмечалось ранее, традиционный процесс оценочного интервью многими сэлф-психологами воспринимался с подозрением.
Этот новый путь осмысления клинического материала обогатил психоаналитическую теорию языком собственного “Я” (сэлф) и подтолкнул исследователей к попыткам понять объемы сэлф-переживаний. Терапевты стали замечать, что даже у тех пациентов, которых в общем нельзя было рассматривать как явно нарциссических, можно было наблюдать действие механизмов, направленных на поддержание самоуважения, чувства связанности и непрерывности сэлф-функции, которым ранее в литературе не придавалось большого внимания. Защита была переосмыслена не только как cpeдство против тревоги, вызванной Ид, Эго и супер-Эго, но также как способ поддержания непротиворечивого, позитивного чувства собственного “Я” (Goldberg, 1990a). Теперь интервьюеры могли понять пациента более полно, задаваясь в дополнение к традиционным вопросам (“Чего боится этот человек? Что он делает в случае испуга?” [Waelder, 1960]) еще и такими вопросами, как: “Насколько уязвимо самоуважение этого человека? Что он делает, когда его самоуважению что-либо угрожает?”
Следующий клинический пример может доказать целесообразность подобного дополнения к теории. Двое пациентов могут быть клинически депрессивными и при этом имеют практически одни и те же вегетативные проявления: бессонницу, нарушение аппетита, слезливость, психомоторную заторможенность и так далее. Но они радикально различаются по своим субъективным переживаниям. Один ощущает себя плохим в смысле своего морального несовершенства. Он размышляет о самоубийстве, поскольку полагает, что его существование только обостряет проблемы мира и он лишь сделает планете одолжение, избавив ее от своего дурного влияния. Другой же ощущает себя не столько аморальным, сколько внутренне пустым, дефективным, безобразным. Он тоже думает о самоубийстве, но не для того, чтобы улучшить мир, – он не видит в этой жизни смысла. Первый испытывает жгучее чувство вины, второй – всеохватывающий стыд (Blatt, 1974). На языке теории объектных отношений первый переполнен интернализованными объектами, говорящими ему, что он плох; второй лишен интернализованных объектов, которые могли бы направить его.
Диагностическое различие между первым типом депрессии, который в психоаналитической литературе иногда называется “меланхолия”, и вторым, более нарциссическим истощенным состоянием психики, очень важно в силу практических причин. Первый тип депрессивного клиента не будет отвечать открыто симпатизирующему, подбадривающему тону интервьюера; он будет считать, что его приняли за человека более достойного, чем он есть на самом деле, и будет еще более угнетен. Второй тип депрессивного человека испытает чувство огромного облегчения в случае открытого выражения поддержки и понимания; его пустота будет временно заполнена и агония его стыда – смягчена. Позже я подробнее расскажу об этих типах различий. Сейчас следует отметить, что появление сэлф-психологии и ее категорий в психоанализе имело большое значение для диагностики.
В дополнение к теории драйвов, Эго, объектной и сэлф-ориентациям внутри обширного психоаналитического течения существует еще несколько других теорий, которые оказали влияние на наше понимание характера. Они включают в себя (но ими не ограничиваются) идеи Юнга, Адлера и Ранка; “персонологию” Мюррея; “трансактный анализ” Берна; “теорию сценариев” Томкинса; теорию “контроля-овладения” Сэмпсона и Вейсса; эволюционную биологическую модель Славина и Кригмана (Slavin & Kreigman, 1990). Многие терапевты опираются как на эти теории, так и на более общие теории, обрисованные выше. Я буду иногда ссылаться на некоторые из этих парадигм в последующих главах. К тому времени, когда эта книга выйдет в свет, несомненно, появятся приложения теории хаоса, дающей еще один набор моделей и конструкций, освещающих развитие, структуру, функции и нарушенное функционирование личности.
В заключение я хочу подчеркнуть важное значение динамических процессов в характере. Психоаналитические теории делают акцент на динамике, а не на чертах личности. Именно внимание к изменяющимся (осцилирующим) паттернам делает аналитическое понимание более богатым и клинически более уместным, чем те своды признаков, которые можно найти в большинстве руководств и справочников, подобных DSM. Люди предстают организованными в значимых для них измерениях и, как правило, демонстрируют качества, выражающие оба полюса любого очерченного в них измерения. Филип Слейтер (Philip Slater, 1970) выразил суть этой идеи, прокомментировав современную литературную критику и биографию:
“Поколения гуманистов восхищались сами и восхищали своих читателей, показывая им “противоречия” и “парадоксы” реальных и вымышленных характеров просто потому, что и определенные черты, и их противоположности обнаруживались в одном характере. Но на самом деле противоречивые черты всегда сосуществуют, если они хоть сколько-нибудь интенсивны, и вся традиция выкапывания с умным видом парадоксов характера обязана производимым впечатлением лишь психологической наивности читателя”.
Так, люди, испытывающие проблемы по поводу близости, могут быть обеспокоены как близостью в отношениях, так и дистанцированием. При этом люди, наиболее страстно стремящиеся к успеху, часто сильнее всего ему и мешают. Маниакальная личность психологически более подобна депрессивной, а не шизоидной; мужчина, имеющий беспорядочные половые связи, больше похож на того, кто разрешил свои сексуальные проблемы безбрачием, а не на того, для кого сексуальность не является проблемой. Люди сложны, а их противоречивость – не редкость. Аналитическая теория предлагает нам средства помощи нашим клиентам в поиске смысла в кажущейся необъяснимой иронии и абсурдности нашей жизни. Она помогает превратить свои слабости в свои достоинства.
Я кратко описала основные современные парадигмы, существующие внутри психоанализа – теорию драйвов, Эго-психологию, теорию объектных отношений, теорию собственного “Я”, – которые открывают пути к пониманию характера людей. Особое внимание было обращено на практические выводы, которые можно сделать, рассматривая людей через эти разные призмы. Кроме того, я также отметила другие влияния на динамическое понимание структуры характера, и связанные с ними терапевтические подходы. Этот обзор лишь намечает очертания картины более чем столетнего интеллектуального брожения, споров и развития теории.
Для тех, кто никогда не читал Фрейда, лучший способ получить представление о теории драйвов в ее развитии – проштудировать “Толкование сновидений” (1900), пропуская части, посвященные современным автору спорам и развитию глобальных метафизических схем. Его “Очерк психоанализа” (1938) дает краткое изложение его поздней теории, но я нахожу его чересчур сжатым и сухим. Хорошим дополнением послужит работа “Фрейд и человеческая Душа” (Bettelheim, “Freud and Man’s Soul”, 1983). “Элементарный учебник психоанализа” Бреннера (Brenner, “An Elementary Textbook of Psychoanalysis”, 1955) содержателен, но чересчур авторитарен для современного уха; я предпочитаю Холла (Hall, 1954).
Некоторые более современные книги дают исторические обзоры психоаналитической клинической теории. Особенно хороша “Эго-психология: теория и практика” (G.Blanck & R.Blanck, 1974). “Психоаналитическая теория, терапия и сэлф” Гантрипа (Guntrip, 1971) является образцом психоаналитического гуманизма, рассматривает психоаналитическую теорию на фоне ее развития, так же как и хорошо написанная работа Саймингтона (Symington, 1986). Хьюджес (Hughes, 1989) изящно изложил идеи Кляйн, Винникотта и Фейербейрна. Фромм-Райхманн (Fromm-Reichmann, 1950) и Левензон (Levenson, 1972) являются яркими представителями американского интерперсонализма. Гринберг и Митчелл (Greenberg и Mitchell, 1983) проницательно сравнивают теорию драйв-конфликт и теорию отношений.
Среди источников по сэлф-психологии “Анализ собственного “Я” Кохута (Kohut, “The Analysis of the Self”, 1971) наиболее труден для восприятия начинающего, но “Воссоздание собственного “Я” (“The Restoration of the Self”) намного легче. Обзор и критическая интерпретация развития сэлф-психологии Чессика (Chessick, 1985) будет весьма полезна. “Контексты бытия” (Stolorow & Atwood, “Contexts of Being”, 1992) – популярное введение в интерсубъективный подход.
В качестве введения в теорию контроля-овладения может послужить книга “Как работает психотерапия” (Joseph Weis, “Hou Psychoterapy Works”, 1993). Наиболее сжатым и ясным обзором развития психоаналитической теории личности является, возможно, эссе Вестена “Руководство по теории и исследованию личности” (Westen, “Handbook of Personality Theory and Research”, 1990). Обе последние книги Фреда Пайна (Fred Pine, 1985, 1990) представляют собой выдающийся пример интеграционизма.
Эта глава будет сфокусирована на проблемах созревания, способных оказать влияние на организацию характера человека, а именно: на том аспекте личностной структуры, который вслед за Фрейдом обычно называют фиксацией. Я исследую последствия возможной фиксации на трех уровнях психологического развития. Сейчас же позвольте мне сформулировать основную диагностическую предпосылку данной работы: сущность структуры характера не может быть осознана без понимания двух различных и взаимодействующих друг с другом измерений – уровня развития личностной организации и защитного стиля внутри этого уровня. Первое измерение отражает уровень индивидуации пациента или степень патологии (психотический, пограничный, невротический, “нормальный”); второе обозначает тип характера человека (параноидный, депрессивный, шизоидный и так далее).
Мой близкий друг, человек далекий от психотерапии, никак не мог для себя уяснить, зачем люди тратят время, выслушивая проблемы других людей, и пытался понять, для чего я пишу эту книгу. “Мне кажется, – говорил он, – все очень просто. Существует всего лишь две категории людей: первые – психи, вторые – не-психи”. Я отвечала, что в психоаналитической теории, которая предполагает, что все мы до некоторой степени иррациональны, необходимо ответить на два основных вопроса: (1) “Насколько психи?” и (2) “В чем конкретно психи?” В главе 2 я кратко указывала, что, хотя большинство аналитических диагностов сейчас рассматривает этапы развития ребенка с меньшим акцентом на драйвы, отличаясь этим от Фрейда, психоаналитики никогда всерьез не подвергали сомнению три его положения: (1) существующие психологические проблемы являются отражением своих младенческих предшественников; (2) взаимодействия в ранние годы создают шаблон более позднего восприятия жизненного опыта, и мы бессознательно понимаем его в соответствии с категориями, которые были важны в детстве; (3) идентификация уровня развития личности – это кардинально важная часть нашего понимания характера человека.
Интересно, что, несмотря на все ревизии, в психоаналитической теории развития продолжают оставаться все те же три фазы инфантильной* психологической организации: (1) первый год и половина второго года жизни (оральная фаза по Фрейду); (2) промежуток от полутора-двух лет до трех лет жизни (анальная фаза по Фрейду); (3) время между 3—4 и, примерно, 6-ю годами жизни (эдипова фаза по Фрейду). Приблизительность этих стадий отражает индивидуальные различия детей; последовательность всегда одна и та же, даже если ребенок опережает или отстает в развитии.
Многие теоретики обсуждали задачи, решаемые на этих фазах либо с уклоном в сторону драйвов и защит, либо в сторону развития Эго, либо в сторону образов собственного “Я” и других аспектов, свойственных этим фазам. Некоторые – Даниэль Стерн (Daniel Stern, 1985) – подвергали существующие теории развития серьезной критике, опираясь на современные данные о развитии детей. Тем не менее, клиническая уместность некоторых концепций психологических стадий, по всей видимости, гарантирует их выживание. Гертруда и Робин Бланк (G. & R. Blanck, 1974, 1979, 1986) проявили особенную виртуозность при переводе концепций развития в создаваемые терапевтические приложения. Недавние попытки Филис и Роберта Тайсонов синтезировать психоаналитические теории развития (Phyllis Tyson & Robert Tyson, 1990) отличаются легкостью восприятия. В рамках данного вводного курса я буду в основном проводить синтез идей Эрика Эриксона и Маргарет Малер, которые исследовали созревание способностей детского Эго и параллельное ему развитие у ребенка переживания объектов и собственного “Я”.
К своему удовлетворению, я не обнаружила (и я нахожусь здесь в хорошей компании, посмотрите, например, исследование Маслинга [Masling, 1986]), чтобы люди с некоторыми “оральными” качествами были подвержены более сильной психопатологии, чем те, кого аналитики рассматривали как анальных или эдиповых. Хотя названия, данные Фрейдом этим трем первым фазам развития в соответствии с присущими им драйвами, содержат в себе много интуитивно притягательного и коррелирующего в некоторой степени с типами личности (депрессивные люди любого уровня психического здоровья склонны к оральным проявлениям; компульсивные люди общеизвестно анальны по своей направленности, независимо от того, представляет их компульсивность для них проблему или нет). Я уже упоминала о неудачных попытках Карла Абрахама связать степень психопатологии с типом “драйв-организации”. После Абрахамa никому не удалось проделать это с достаточной убедительностью.
И все же, действительно существуют солидные клинические и эмпирические данные (L.Silverman, Lachmann & Milich, 1982), свидетельствующие в пользу наличия связи между уровнем развития Эго и различением “Я – другие”, с одной стороны, и здоровьем или патологией организации личности, с другой. До некоторой степени эта корреляция происходит из способа введения определений и потому тавтологична; то есть, оценить уровни развития Эго и объектных отношений как примитивные значит назвать пациента “больным”, в то время как рассмотрение кого-либо как обсессивного или шизоидного не обязательно свидетельствует о патологии. Но такой способ определения психологического здоровья или нарушения, основанный на категориях Эго-психологии, теории объектных отношений и сэлф-психологии, имеет глубокие клинические последствия для всех типов характера. Далее следует короткий экскурс в историю психоаналитических попыток провести различие между людьми, базируясь на степени, или “глубине”, их затруднений, а не на типе личности.
В XIX веке до появления описательной психиатрии распознавали несколько форм душевных заболеваний, с некоторой частотой встречавшихся у людей в “цивилизованном мире”. Возможно, большинство наблюдателей проводили различие между здоровьем и нездоровьем примерно так же, как мой приятель – между “психами” и “непсихами”. Здоровые люди более или менее соглашались друг с другом по поводу того, что составляет реальность; нездоровые уклонялись от этого соглашения.
Считалось, что мужчины и женщины с истерическими состояниями, фобиями, обсессиями, компульсиями, маниакальными или депрессивными тенденциями меньшей интенсивности, чем та, которую мы сейчас рассматривали бы как психотическую, имеют психологические трудности, не сильно отличающиеся от полного здоровья. Люди с галлюцинациями, иллюзиями и нарушениями мышления считались больными. Личности, которых мы сегодня назвали бы асоциальными, считались “морально безумными” (Prichcard, 1835), но остающимися в ментальном контакте с реальностью. Эта довольно грубая классификация выжила в категориях нашей судебной медицины, уделяющей особое внимание тому обстоятельству, мог ли человек, которого обвиняют в преступлении, оценить реальность в момент совершения преступления.
Эмиль Крепелин (1856—1926) обычно считается отцом современной диагностической классификации, где он попытался тщательно исследовать тех, кто страдал от эмоциональных расстройств и нарушений мышления, с целью выявления общих синдромов и общих характеристик. Кроме того, он разработал теории их этиологии, выделяя эгзогенные (излечимые) и эндогенные (неизлечимые) рассторойства (Kraepelin, 1913). Интересно, что он относил маниакально-депрессивный психоз к первой категории, а шизофрению, – тогда известную как “dementia praecox” (“раннее слабоумие”) и считавшуюся органическим повреждением мозга, – к последней. “Лунатиков” стали трактовать как больных, страдающих от одного из нескольких возможных описанных недугов.
Фрейд перенял многие термины Крепелина, описывающие ментальные и эмоциональные заболевания, но пошел дальше простого описания и установления простейших закономерностей – к более умозрительным теоретическим формулировкам. Наряду с другими достоинствами теория развития Фрейда использовала сложные эпигенетические объяснения, в отличие от простых внутренних или внешних вариантов причинности Крепелина. И все же, Фрейд стремился рассматривать психопатологию в рамках имевшихся тогда категорий. Так, если человек страдал обсессиями (например, пациент Фрейда “Человек-Волк” [Freud, 1918; Gardiner, 1971]), он описывал его как пациента, страдающего обсессивно-компульсивным неврозом. К концу своей деятельности Фрейд стал различать состояние обсессии у человека, в остальном необсессивного, и обсессию как часть обсессивно-компульсивного характера. Но лишь более поздние аналитики (Eissler, 1953; Honer, 1990) провели различия, которые являются темой этой главы, различия между: (1) обсессивным человеком, который страдает бредом и использует мысленные повторы во избежание полной психологической декомпенсации; (2) человеком, чья обсессия есть часть общей пограничной структуры личности (“Человек-Волка”); (3) обсессивной личностью с нормально-невротической организацией личности.
До появления в середине XX века категории “пограничный” терапевты, находившиеся под влиянием психоанализа, следовали за Фрейдом, проводя различия только между невротическими и психотическими уровнями патологии. Первый характеризовался полным пониманием реальности, второй – потерей контакта с ней. Невротическая женщина где-то внутри себя сознавала, что проблема заключена в ее собственной голове; психотик полагал, что это с миром не все в порядке. Когда Фрейд выдвинул свою структурную модель психики, данное различие приняло форму комментария к личностной психологической инфраструктуре: невротики считались страдающими от того, что их Эго-защиты были чересчур механическими и негибкими и отрезали их от энергии Ид, которая могла быть творчески использована; психотиков же рассматривали как больных, страдающих от того, что защиты были чересчур слабы, оставляя их беспомощно затопленными примитивными силами Ид.
Различение невротического и психотического имело важные клинические приложения. Некоторые из них до сих пор преподаются в наиболее простых формах в некоторых медицинских учреждениях. Сущностью клинического применения такой нозологии, когда оно подкреплено фрейдовской структурной моделью психики, стала терапия с невротиком, направленная на смягчение его защит и на получение доступа к Ид, чтобы его энергия могла быть высвобождена для более конструктивной деятельности. Напротив, терапия с психотическим пациентом должна была быть нацелена на упрочнение защит, чтобы справляться с примитивными прорывами, а также на развитие способности более легкого переживания реальных стрессовых обстоятельств, на улучшение тестирования реальности и оттеснение бурлящего Ид обратно в бессознательное. Все было так, как если бы невротик стал подобен горшку в печи со слишком плотно закрытой крышкой, и задача терапевта состояла бы в том, чтобы дать пару выйти, в то время как “психотический горшок” выкипал, и терапевту необходимо было закрыть крышку покрепче и уменьшить огонь.
Многие учащиеся стали свидетелями того, как супервизор рекомендовал атаковать защиты, если пациент был более здоров, и поддерживать их в ситуациях с шизофрениками и другими психотиками. С появлением антипсихотических лекарств эта формулировка послужила широкому распространению тенденции не только к медикаментозному лечению, – зачастую компенсаторному ответу на психотические уровни беспокойства, – но и к формированию убеждения, что медикаментозное лечение может быть решением проблемы и его необходимо проводить в течение всей жизни. Никто не захочет осуществлять с потенциально психотическим пациентом терапию, которая может оказаться “нерадикальной”: это расшатало бы хрупкие защиты пациента и отбросило бы его снова на предыдущую стадию. В общем, такое осмысление степени патологии небесполезно; оно указало пути развития различных подходов к различным типам проблем. Но подобный подход далек от осмысленного и идеального для клинических нюансов. Любая теория переупрощает, но противопоставление невротик-психотик, даже вместе с элегантными структурными подкреплениями Фрейда и их терапевтическими применениями, предлагает только начало полезного диагноза. Эта модель носит чересчур общий характер, чтобы позволить чуткому практику вывести из нее какую-либо специфическую идею относительно того, какой тип человеческих взаимоотношений окажется терапевтическим для того или иного человеческого типа.
Постепенно в психоаналитическом сообществе в дополнение к различию между неврозами и психозами стало появляться различение степени нарушения адаптации внутри невротических категорий, а не просто типов психопатологии. Первым клинически важным событием этого плана стало проведение различия между “симптоматическим неврозом” и “неврозом характера” (W.Reich, 1933). Исходя из своего профессионального опыта, терапевты пришли к заключению, что было бы полезно различать пациентов с локальными неврозами и людей с характером, определяющимся невротическими паттернами. (Это различие по-прежнему находит отражение в DSM, где состояния, названные “нарушениями” [disorder], зачастую являются тем, что аналитики традиционно называли неврозами, а состояния, охарактеризованные как “расстройства личности” [personality disorder], напоминают старую аналитическую концепцию невротического характера).
Для оценки того факта, имеют ли они дело с симптоматическим неврозом или же с проблемой характера, терапевтов учили в ходе интервью с пациентом, имевшим жалобы невротического уровня, узнавать:
1. Имеем ли мы дело с очевидным новообразованием проблемы, или же она существовала в той или иной степени все время, сколько помнит пациент?
2. Имело ли место резкое возрастание тревоги у пациента, относящееся к невротическим симптомам, или же наблюдалось постепенное ухудшение его общего состояния?
3. Пациент сам выразил желание обратиться за лечением, или же другие (родственники, друзья, юридическая инстанция и т.п.) направили его?
4. Являются ли симптомы пациента чуждыми Эго (пациент рассматривает их как проблематичные и иррациональные), или же они Эго-синтонны (рассматриваются пациентом как единственно возможные реакции на текущие условия жизни)?
5. Адекватна ли способность личности видеть перспективу своих проблем (“наблюдающее Эго” в аналитическом жаргоне) развитию альянса с терапевтом в борьбе против проблематичных симптомов, или же пациент рассматривает интервьюера как потенциально враждебного или магического спасителя?
Первая альтернатива в каждой из вышеупомянутых возможностей, предположительно, может являться свидетельством симптоматических проблем, вторая – проблем характера (Nunberg, 1955). Ценность этого различения заключена в выводах для практики и прогноза. Если клиент страдает от невротического симптома, то можно предположить, что нечто в его текущей жизни активизировало бессознательный инфантильный конфликт и пациент использует для его решения неподходящие методы, которые могли быть наилучшими из тех, что имелись в детстве, но теперь создают проблем больше, чем решают.
Задачей в таком случае становится определение конфликта, помощь пациенту в переживании связанных с ним эмоций, разработка новых решений для работы с ним. Прогноз был бы благоприятным, и лечение необязательно предполагало бы долгие годы работы (Menninger, 1963). В процессе терапии следовало бы ожидать также создания атмосферы взаимности, когда могут появиться сильные переносные (и контрпереносные) реакции, хотя обычно они проявляются в контексте более сильной степени реалистичного сотрудничества.
Если трудности пациента более удачно концептуализируются как трудности, выражающие проблемы характера или личности, то терапевтическая задача окажется более сложной, настоятельной, ее решение займет больше времени, а прогноз будет более сдержанным. Конечно, это лишь общее соображение, что установка на личностные изменения очевидно порождает больше трудностей, чем просто оказание помощи в избавлении от неадаптивных реакций на конкретную стрессовую ситуацию. Однако аналитическая теория намного опередила общепринятые взгляды на то, чем работа с базовым характером человека отличается от работы с симптомом, не укорененным в личности.
Во-первых, то, чего хочет пациент (немедленного освобождения от страдания) и то, что терапевт считает необходимым для окончательного выздоровления пациента и повышения его сопротивляемости будущим трудностям (переструктурирования личности), воспринимается пациентом как цель. В условиях, когда цели пациента и концепция аналитика относительно реального достижения целей различаются, для исхода терапевтических отношений становится критически важной образовательная роль аналитика. В задачу терапевта входит прежде всего сообщение пациенту своего видения проблемы. На психоаналитическом жаргоне это называется “сделать Эго-дистонным то, что было Эго-синтонным”.
Однажды ко мне пришел 30-летний бухгалтер —для “достижения большей сбалансированости” в своей жизни. Воспитанный так, чтобы быть надеждой своей семьи, облеченный миссией компенсирования провалившихся амбиций отца, он был одержим работой до безумия. Молодой человек испугался, что теряет драгоценные годы общения со своими подрастающими детьми, заниматься с которыми он мог позволить себе, только прекратив безжалостно подталкивать себя на работе. Он хотел, чтобы я разработала с ним “программу”, согласно которой можно было бы тратить некоторое количество времени в день на упражнения, некоторое количество – на игру со своими детьми, еще некоторое время – на занятия своим хобби, и так далее. Предполагаемая программа отводила определенное количество времени для общественной работы, телевизора, готовки, работы по дому и занятий любовью с женой.
На встречу, последовавшую за нашим первоначальным интервью, он принес образец расписания, где все было детализировано. Он полагал, что если бы я помогла ему провести эту программу в жизнь, его проблемы были бы решены. Моя первая задача состояла в том, чтобы показать: его решение явилось частью проблемы, он подошел к терапии с такой же одержимостью, как будто это была другая работа. Я сказала ему, что он очень хорошо умеет делать что-либо, но, очевидно, не имеет опыта просто быть. Он понял эту идею интеллектуально, но не имел никакого эмоционально яркого воспоминания о более непринужденной жизни, и относился ко мне со смесью надежды и скептицизма. Хотя простой рассказ своей истории на короткое время и облегчил его депрессию, я считала, что ему нужно принять тот факт, что во избежание подобных проблем в будущем, ему необходимо осознать и переосмыслить основные предпосылки своей жизни.
Во-вторых, работая с пациентом, чей характер в основе своей является невротическим, не следует считать само собой разумеющимся быстрое появление “рабочего альянса” (Greenson,1963). Вместо этого следует создать условия, при которых он может развиться. Концепция рабочего или терапевтического альянса относится к сотрудничеству в работе между терапевтом и клиентом, уровень которого сохраняется несмотря на сильные и часто негативные эмоции, нередко проявляющиеся в ходе лечения. Хотя ее статус как статус метапсихологического конструкта подвергался сомнениям (Rawn, 1991), концепция рабочего альянса имеет реальное значение для большинства психоаналитических клиницистов и очень полезна для оценки того, что происходит между ними и их разнообразными клиентами.
Пациенты с симптоматическим неврозом становятся на сторону терапевта против создающей проблему части самих себя; для определения перспективы совместной работы не требуется много времени. В противоположность им, люди, постигающие совершенно новый взгляд на свою личность и чьи проблемы являются в большой степени частью их целостности, будут скорее чувствовать себя одинокими и атакуемыми терапевтом. Недоверие неизбежно, и его следует терпеливо выносить обеими сторонами до тех пор, пока терапевт не завоюет доверие клиента. У некоторых пациентов этот процесс занимает больше года. Очевидно, что терапия будет совершенно иной в случае, когда сотрудничество только создается, чем в тех ситуациях, когда оно уже существует.
В-третьих, можно ожидать, что процесс терапии, если мы имеем дело с проблемой характера, а не симптома, будет менее возбуждающим, приятно радующим и драматическим. Каковы бы ни были фантазии терапевта и пациента по поводу необыкновенных захватывающих подавленных воспоминаний и бессознательных конфликтов, они должны будут удовлетвориться намного более прозаичным процессом – трудным распутыванием всех нитей эмоционального узла, а также медленным вырабатыванием иных путей мышления и обращения с чувствами.
В развитии нарушений личности, в противоположность проявлениям невротических реакций на определенные стрессы, выделяются длительно существующие паттерны определения, научения и повторного подкрепления. При травматической этиологии скорее всего имеет место повторное травмирование, а не единичный эпизод неассимилированной, неоплаканной травмы, как нас пытались убедить в ранних Голливудских фильмах, изображавших психоаналитическую терапию*. Следовательно, можно ожидать, что обеим сторонам придется иметь дело с приступами скуки, нетерпеливости, раздражения и деморализованности – и пациенту, выражая их без страха критики, и терапевту, используя их для увеличения эмпатии пациенту, решающему такую трудную и долговременную задачу.
Это различение невротических симптомов и невротической личности все еще имеет значительное применение. “Психотерапия невротического характера” Дэвида Шапиро (David Shapiro, 1989) – хороший пример современного и последовательного изложения концепции патологии характера и того, что можно ожидать при ее последовательном лечении. Автор продолжает давнюю психоаналитическую традицию, начавшуюся с Райха и продолженную Феничелом и другими, рассматривая характер в контексте Эго-психологии и используя ее концепции применительно к людям со зрелыми, но негибкими защитами, помогая им расслабиться и развить более творческие и эффективные способы реакций на требования жизни.
В течение долгого времени категории симптоматического невроза, невроза характера и психоза являлись основными конструкциями, при помощи которых диагносты понимали различия между людьми по степени тяжести нарушений. Невроз был наименее тяжелым состоянием, нарушение личности – более серьезным, а психотическое нарушение – самым мрачным. Данные формулировки сохраняли старое различие между “здоровыми” и “больными”, при этом категория “здоровых” включала в себя две возможности: невротические реакции и невротически структурированную личность. Однако с течением времени для сообщества специалистов по душевному здоровью стало очевидно, что такая общая схема является неполной и вводит в заблуждение.
Одним из недостатков такой классификации стало заложенное в ней предположение, что все проблемы характера, по определению, более патологичны, чем неврозы. Подобное допущение все еще разделяется, например, в DSM, где критерии диагноза большинства синдромов в разделе “Нарушения личности” включают в себя значительные функциональные нарушения. Опытные терапевты подтвердят, что некоторые связанные со стрессами реакции невротического уровня намного более разрушительны, с точки зрения способности личности функционировать, чем, скажем, некоторые нарушения личности истерического или обсессивного характера.
Сложность этого вопроса увеличивается еще и тем, что существует другое измерение проблемы: некоторые нарушения характера выглядят слишком серьезными и примитивными, чтобы их можно было бы со всеми основаниями назвать “невротическими”. В такой линейной системе классификации, состоящей из трех частей, не существует способа проведения различий между нарушениями характера, которые относительно мало выводят человека из строя, и теми, что вызывают действительно мрачные последствия. Проблема может быть характерологической, но принадлежать к любому уровню сложности.
Граница между доброкачественными “чертами” личности и мягкими “нарушениями” достаточно размыта; на другой стороне континуума некоторые нарушения характера в течение долгого времени понимались как содержащие такие существенные деформации Эго, что они оказывались ближе к психозам, чем к неврозам. Например, социопатию, как и то, что сегодня расценили бы как наиболее серьезную степень нарциссической патологии, иногда считали вариантами человеческой индивидуальности. Но до совсем недавнего времени существовала тенденция рассматривать эти явления как особые случаи ненормальности, находящиеся за пределами того, что поддается терапевтическому вмешательству и не помещающиеся в континуум от невротического характера до психотического нарушения.
Даже в конце XIX века некоторые психиатры замечали, что у них имеются пациенты, которые, по-видимому, заселили “пограничную землю” между здоровьем и болезнью (Rosse, 1890). В середине XX века стали появляться идеи о личностной организации, предполагающие существование промежуточной зоны между неврозами и психозами. Так, Хелен Дойч (Helene Deutsch, 1942) предложила концепцию “как будто личности” для подгруппы людей, которых мы сейчас рассматривали бы как тяжело нарциссических. Хох и Полатин (Hoch и Polatin, 1949) ввели в рассмотрение категорию “псевдоневротической шизофрении”.
В середине 1950-х годов все сообщество специалистов в области душевного здоровья последовало за этими новаторами, неудовлетворенными ограничениями модели невроз-психоз. Многие аналитики начали жаловаться на клиентов, которые, казалось, имели нарушения характера, но в очень странной, хаотической форме. Поскольку они редко или никогда не сообщали о галлюцинациях или бреде, их нельзя было считать психотическими, но, в то же время, у них не было и стабильности и предсказуемости, свойственной пациентам невротического уровня; они казались несчастными на более глубоком и менее понятном уровне, чем невротики. В ходе психоаналитического лечения эти пациенты иногда становились временно психотическими, но за дверями приемной наблюдалась странная “стабильность” их нестабильности. Другими словами, они были слишком нормальными, чтобы считаться сумасшедшими, и слишком ненормальными, чтобы считаться здоровыми.
Терапевты стали предлагать новые диагностические определения, которые схватывали бы свойства людей, живущих на границе между невротическими и психотическими нарушениями характера. В 1953 году Найт (Knight) опубликовал эссе о “пограничных состояниях”. В том же десятилетии Т.Ф. Майн (T.F. Main, 1957) описывал подобные патологии просто как “нездоровье”. Фрош (Frosch, 1964) предложил для подобных клинических случаев диагностическую категорию “психотического характера”.
В 1968 году Рой Гринкер и его коллеги (Grinker, Werble, & Drye, 1968) провели плодотворное исследование, которое дало эмпирическое обоснование существования “пограничного синдрома” в диапазоне степени тяжести, граничащей с неврозами, с одной стороны, и с психозами, с другой. Гандерсон и Зингер (Gunderson и Singer, 1975) разработали программы исследований, которые продолжили эмпирическую проверку этой концепции, и, в конце концов, благодаря исследованиям и клиническим изысканиям, а также разъяснительной деятельности Кернберга, Мастерсона, Стоуна, концепция пограничного уровня организации личности получила широкое признание в психоаналитическом сообществе.
Хотя сегодня все еще можно услышать ошибочное использование термина “пограничный” по отношению к тому, кто имеет сильный риск психотического срыва, и хотя он покрывает такой широкий диапазон симптомов, что может быть неправильно использован как мусорная корзина для классификации всех “трудных” пациентов, которых почему-то не хочется тщательно диагностировать, этот термин сейчас широко принят как обозначение типа личностной структуры, более тяжелого в своих последствиях, чем невроз, но все же не подверженного продолжительным психотическим декомпенсациям. В 1980 году термин стал достаточно легитимным, чтобы появиться в третьем издании DSM (DSM-III; Американская психиатрическая ассоциация, 1980) как тип нарушения личности*.
Развитие психоаналитической теории объектных отношений придало теоретический смысл большому количеству клинических наблюдений, и ко второй половине XX века большинство аналитически ориентированных практиков, старавшихся помочь клиентам, которых мы сейчас понимаем как пограничных, стали черпать вдохновение и подтверждение из работ членов Американской межличностной группы (American interpersonal groupe) и Британского движения по объектным отношениям (British object relations movement), которые исследовали ключевые фигуры детства и их интернализованных представителей. Эти теоретики особенно подчеркивали понимание опыта взаимоотношений, привязанности и сепарации пациента: озабочен ли человек симбиотической проблематикой, темой сепарации-индивидуации или сильно индивидуированными мотивами соревнования и личностного определения? Переработка Эриксоном (1950) трех инфантильных стадий Фрейда в терминах межличностных задач ребенка, а не просто овладения драйвами, также повлияла на терапевтов середины века: пациентов стало можно описывать как фиксированных на проблеме первичной зависимости (доверие или недоверие), вторичных вопросах сепарации-индивидуации (автономия или стыд и сомнения) или на более углубленных уровнях идентификации (инициатива или вина). Эти концепции стадий психологического развития придали смысл различиям, которые были замечены между психотическими, пограничными и пациентами невротического уровня. Люди психотического статуса казались фиксированными на слитом, досепарационном уровне, на котором они не могли различить, что находится внутри них, а что – вне. Люди в пограничном состоянии предстали как фиксированные на диадической борьбе между тотальным подчинением, которое, как они боялись, уничтожит их идентичность, и тотальной изоляцией, которая была для них идентична травмирующей покинутости. И, наконец, пациенты с невротическими трудностями были поняты как личности, прошедшие сепарацию и индивидуацию, но втянутые в конфликты, например, между вещами, которых желали и которых боялись – их прототипом стала эдипова драма. Такой образ мышления позволил осмыслить многочисленные озадачивающие и деморализующие клинические проблемы и объяснял, почему одна женщина с фобиями, казалось, была привязана к “здоровью” тонкой нитью, другая была странно стабильна в своей фобической нестабильности, а третья, несмотря на наличие фобии, в целом являла образец душевного здоровья.
По поводу этиологии пограничной психопатологии в обширной литературе, посвященной этой теме, как внутри психоаналитической традиции, так и вне ее обнаруживается приводящее в замешательство расхождение воззрений профессионалов. Некоторые исследователи (M. Stone, 1977) подчеркивали конституциональную и неврологическую предрасположенность. Другие (Masterson, 1972, 1976; G. Adler, 1985) видели фокус проблемы в нарушениях развития, особенно на стадии сепарации-индивидуации, описанной Малер (Mahler, 1971). Третьи (Kernberg, 1975) сделали предположение об отклонении от нормы в отношениях родители-ребенок на ранней стадии детского развития. Некоторые (Mandelbaum, 1977; Rinsley, 1982) указывали на плохое определение границ между членами дисфункциональных семейных систем. Кое-кто (McWilliams,1979; Westen, 1993) развивал социологические соображения. Недавно появились существенные свидетельства, что травма, особенно инцест, играет намного большую роль в развитии пограничной динамики, чем считалось ранее (Wolf & Alpert, 1991).
Какова бы ни была этиология пограничной организации личности, а она, возможно, чрезвычайно сложна и отличается у каждого человека, практики различных направлений достигли удивительно прочного согласия относительно клинических проявлений проблем в пограничном диапазоне. Когда интервьюер натренирован в том, какую информацию – субъективную и объективную – он должен выявлять и добывать, диагноз структуры характера пограничного уровня может быть подтвержден или опровергнут довольно просто (см. “Структурное интервью” Кернберга, 1984).
Сейчас динамически ориентированные терапевты стремятся дать общую оценку тому обстоятельству, является ли структура личности пациента по сути невротической, пограничной или психотической, так рано, как только это возможно в процессе терапии. Как только первичное различение сделано, предметом терапевтического внимания практика может стать выяснение, к какомутипу относится данная невротическая, пограничная или психотическая личность. Существует приблизительное согласие относительно того, что следующая формула (несмотря на большое переупрощение) является клинически полезной: людей, подверженных психозам, можно рассматривать как психологически фиксированных на ранней симбиотической фазе; людей с пограничной личностной организацией следует описывать в терминах их озабоченности проблемами сепарации-индивидуации; людей с невротической структурой можно понять в эдиповых терминах. Причины, по которым была выработана данная формула и почему она имеет клиническое значение, будут освещены в следующем разделе и в следующей главе.
В следующих разделах я проведу различие между невротическим, пограничным и психотическим уровнями организации характера в нескольких аспектах (предпочитаемые защиты, уровень интеграции идентичности, адекватность тестирования реальности, способность наблюдать свою патологию, природа основных конфликтов и особенности переноса и контрпереноса), определяя, как эти абстракции проявляют себя в особенностях поведения и общения в контексте первоначального интервью или в ходе лечения. В главе 4 я исследую некоторые выводы, вытекающие из этих различий, для проведения терапии и ожиданий клинициста и клиента.
Ирония современного психоаналитического языка заключается в том, что термин “невротик” сейчас закреплен за людьми настолько эмоционально здоровыми, что они считаются редкими и необычайно благодарными пациентами. Во времена Фрейда этот термин применялся к большинству не органических, не шизофренических, не психопатических и не маниакально-депрессивных пациентов – к большой группе людей с эмоциональными нарушениями, кроме психозов. Многие люди, которых Фрейд описывал в качестве личностей, имеющих невроз или его симптомы, обладали пограничной организацией, а у некоторых были периоды психотической декомпенсации (понимание истерии включало в себя галлюцинаторные переживания, пересекавшие границы реальности). Чем больше мы узнавали о глубине определенных проблем и об их крепком сплетении с матрицей характера личности, тем чаще мы сегодня употребляем термин “невротик” для обозначения очень высокого уровня способности к функционированию – несмотря на некоторые эмоциональные страдания.
Люди, личность которых сейчас была бы описана психоаналитическими наблюдателями как организованная на невротическом уровне, опираются в основном на более зрелые защиты, или защиты второго порядка. При этом они используют также и примитивные защиты, которые, однако, не столь заметны на фоне их общего функционирования и проявляются, как правило, лишь во время необычайного стресса. Хотя наличие примитивных защит не исключает диагноза структуры характера невротического уровня, отсутствие зрелых защит исключает его. В частности, в психоаналитической литературе было отмечено, что более здоровые люди используют вытеснение в качестве своей основной защиты, отдавая ему предпочтение по сравнению с менее дифференцированными способами решения конфликтов, такими, как отрицание, расщепление, проективная идентификация и другие архаические механизмы.
Майерсон (Myerson, 1991) описал, как эмпатичные родители позволяют ребенку в раннем возрасте испытывать сильные чувства и состояния примитивного аффекта без задержки на инфантильных способах обращения с ними. Когда ребенок вырастает, эти могущественные и зачастую мучительные психические состояния отставляются в сторону и забываются – вместо того, чтобы постоянно переживаться вновь, а затем отсекаться, расщепляться или проецироваться. Они могут вновь всплыть в ходе длительной и интенсивной терапии, когда аналитик и анализируемый совместно, в безопасных условиях, вызывающих “невроз переноса”, вскрывают, постепенно углубляясь, слои вытесненного. Но все же примитивные аффекты и архаические способы обращения с ними не характерны для личностей невротического диапазона. И даже в ходе глубокого психоаналитического лечения клиент невротического уровня сохраняет некоторые более рациональные, объективные способности среди любых аффективных штормов и связанных с ними напряжений.
Кроме того, личности с более здоровой структурой характера обладают интегрированным чувством идентичности (Erikson, 1968). Их поведение имеет некоторую непротиворечивость, а их внутреннему опыту свойственна непрерывность собственного “Я” во времени. Когда их просят описать себя, они не испытывают затруднений и отвечают неодносложно. Они способны в общих чертах очертить свой темперамент, ценности, вкусы, привычки, убеждения, достоинства и недостатки вместе с ощущением своей долговременной стабильности. Когда их просят описать других важных людей – их родители или любимых – их характеристики обычно бывают многогранными и показывают понимание сложного, но согласованного ряда свойств, составляющих чью-либо личность.
Люди невротического уровня обычно находятся в надежном контакте с тем, что большинство людей называет “реальностью”. Они не только не знакомы с галлюцинациями или маниакальными интерпретациями опыта (за исключением влияния органики, химии или посттравматических ретроспекций), но они также поражают интервьюера или терапевта сравнительно небольшой потребностью в неправильном, с целью ассимиляции, понимании вещей. Пациент и терапевт субъективно живут в одном и том же мире. Обычно терапевт не чувствует никакого эмоционального давления, заставляющего его ради удовлетворенного взгляда на жизнь смотреть на нее через искажающие линзы. Некоторая часть того, что привело невротического пациента к необходимости обратиться за помощью, рассматривается им самим как странное. Другими словами, многое в психопатологии для людей с невротической организацией является Эго-дистонным или становится таковым в процессе работы.
Люди невротического диапазона в ходе терапии рано демонстрируют способность к тому, что Стерба (Sterba, 1934) назвал “терапевтическим расщеплением” между наблюдающей и ощущающей частями собственного “Я”. Даже когда их трудности в некоторой степени Эго-синтонны, люди невротического уровня, по-видимому, не требуют от терапевта явного подтверждения правильности своего невротического способа восприятия. Например, параноидная личность, организованная невротически, будет проявлять желание рассмотреть возможность того обстоятельства, что подозрения исходят из некоторой его собственной внутренней предрасположенности подчеркивать враждебность намерений других людей. Напротив, параноидные пациенты пограничного и психотического уровней оказывают сильное давление на терапевта с целью признания собственного убеждения, что их трудности имеют внешний характер. Например, по их мнению, терапевт должен признать, что другие способны управлять ими. Более того, без такого подтверждения эти пациенты будут проявлять беспокойство по поводу того, что не чувствуют себя с терапевтом в безопасности*.
Аналогично, компульсивные люди невротического диапазона жалуются, что их повторяющиеся ритуалы – сумасшествие, но они чувствуют тревогу, если пренебрегают им. Компульсивные пограничные и психотические люди искренне полагают, что в какой-то мере защищают себя, компульсивно действуя определенным образом, и очень часто разрабатывают для этого продуманные рационализации. В первом случае пациент поймет предположение терапевта относительно того, что компульсивное поведение в некотором реалистическом смысле не является необходимым, однако во втором случае пациент может сильно расстраиваться из-за того, что терапевт, преуменьшающий важность соблюдения подобных ритуалов, дефективен в обыденном или моральном смысле.
Для примера: невротическая женщина с компульсивным наведением домашнего порядка будет стесняться признавать, что она так часто стирает простыни, в то время как пограничная или психотическая пациентка считает, что любой, кто стирает белье менее часто, неопрятен. Иногда должны пройти годы лечения, прежде чем пограничный или психотический человек только упомянет о компульсивности, фобии или навязчивости – ведь в них нет ничего необычного, с точки зрения пациента. Я работала с одной пограничной клиенткой более 10-ти лет, прежде чем она случайно упомянула о хорошо разработанном, отнимающем много времени, утреннем ритуале “чистки своих пазух (sinuses)”, который она считала частью обычной хорошей гигиены.
Другая пограничная женщина, которая никогда не упоминала булимию среди множества еще более удручающих симптомов, после 5 лет терапии обронила замечание: “Кстати говоря, я заметила, что у меня больше нет рвоты”. Ранее она и не думала рассматривать обусловленность этой части своего поведенческого репертуара.
Другой важный аспект дифференциального диагноза между невротичными и менее здоровыми людьми – природа их трудностей. Истории пациентов, их поведение в ситуации интервьюирования, как замечено ранее, свидетельствуют об их более или менее успешном прохождении первых двух стадий (по Эриксону) – базового доверия и базовой автономии – и показывают, что они сделали несколько шагов по направлению к третьей стадии: обретению чувства идентичности и инициативности. Пациенты ищут терапии не из-за проблем, связанных с безопасностью или с идеями воздействия, но из-за того, что вовлечены в конфликты между своими желаниями и теми препятствиями, которые, как они подозревают, являются делом их собственных рук. К данной группе применимо следующее замечание Фрейда: истинной целью терапии является устранение препятствий к любви и работе, свойственных этой группе. Некоторые пациенты невротического уровня, кроме того, также хотят развить свою способность к одиночеству и к игре.
Переживания в присутствии человека, находящегося на более здоровом крае континуума патологии характера, являются благоприятными. Ответом на наличие у пациента здорового наблюдающего Эго стало ощущение терапевтом прочного рабочего альянса. Нередко с момента самой первой встречи с невротическим клиентом терапевт чувствует, что находится с пациентом по одну сторону баррикады, их общим врагом является проблематичная часть пациента. Социолог Эдгар З. Фрайденберг (Edgar Z. Friedenberg, 1959) сравнивал этот альянс с работой двух молодых людей, ремонтирующих машину: Один из них – эксперт, а другой – заинтересованный ученик. Кроме того, каким бы ни был знак переноса терапевта, положительным или отрицательным, он не будет чрезмерным. Клиент невротического уровня не вызывает у слушателя ни желания убить, ни компульсивного стремления к спасению.
На психотическом краю спектра люди, конечно, намного более внутренне опустошены и дезорганизованы. Интервьюирование глубоко взволнованного пациента может варьировать от участия в приятном, ничего не дающем разговоре до возможности стать жертвой атаки, имеющей своей целью убийство. До появления антипсихотических лекарств в 1950-х годах немногие терапевты обладали естественным интуитивным талантом и эмоциональной выдержкой, чтобы оказывать значительное терапевтическое влияние на людей, пребывающих в психотическом состоянии. Одним из больших достижений психоаналитической традиции стало наведение некоторого порядка в очевидном внутреннем хаосе пациентов, которых с легкостью отбрасывали как безнадежных и непостижимых сумасшедших, и, соответственно, предложение средств понимания и оказания помощи серьезным психическим больным.
Тех пациентов, которые, без сомнения, находятся в состоянии психоза, диагностировать нетрудно: они демонстрируют галлюцинации, бред, идеи отношения и алогичное мышление. Однако вокруг много людей, которые характерологически находятся на психотическом уровне организации, но их внутренняя сумятица не заметна на поверхности, если они не подвержены сильному стрессу. Знание о том, что ты имеешь дело с “компенсированным” шизофреником или в данный момент не склонным к самоубийству депрессивным пациентом, который, тем не менее, подвержен периодическому бредовому стремлению к смерти, может означать различие между предотвращением и провоцированием чьей-либо гибели. В этом разделе я попытаюсь представить и объяснить читателю схему некоторых характерных черт людей с настолько хрупкой психологией, что они оказываются склонными к хроническим психологическим срывам или серьезным ментальным и эмоциональным ухудшениям*.
Во-первых, важно понимать защиты, используемые психотическими личностями. Эти процессы будут описаны далее. В целях дальнейшего обсуждения я их просто перечислю: уход в фантазии, отрицание, тотальный контроль, примитивная идеализация и обесценивание, примитивные формы проекции и интроекции, расщепление и диссоциация. Эти защиты довербальны и дорациональны; они защищают психотическую личность от архаического страха, настолько всепоглощающего, что даже пугающие искажения, созданные самими защитами, кажутся меньшим злом.
Во-вторых, люди, личность которых организована на психотическом уровне, имеют серьезные трудности с идентификацией – настолько, что они не полностью уверены в собственном существовании, еще больше, чем в том, что их жизнь удовлетворительна. Они глубоко сконфужены по поводу того, кто они такие. Эти пациенты обычно решают такие базовые вопросы самоопределения, как концепция тела, возраста, пола и сексуальной ориентации. Вопросы “Откуда я знаю, кто я такой?” или даже “Откуда я знаю, что я существую?” не являются необычными для людей с психотической организацией. Ими они задаются с полной серьезностью. Они также не могут полагаться на опыт других как на опыт, обладающий собственной непрерывностью. Когда их просят описать самих себя или каких-либо других важных для них людей, их описания обычно бывают невразумительными, поверхностными, конкретными или очевидно искажающими.
Часто почти неуловимо ощущается, что пациент с психотической личностью не укоренен в реальности. Хотя большинство людей имеет остатки магических представлений (Бог решил послать дождь, потому что я забыл зонт), пристальное исследование покажет, что подобные воззрения для психотических личностей не являются чуждыми Эго. Они обычно далеки от общепризнанных в их культуре представлений о “реальности” или совершенно запутаны в них. Хотя эти люди могут сверхъестественным образом быть восприимчивыми к стимулам, лежащим в основе ситуаций, они часто не знают, как интерпретировать их значение и наделяют их очень индивидуализированным смыслом.
Например, весьма параноидная пациентка, с которой я работала в течение долгого времени и состояние рассудка которой часто оказывалось под угрозой, сверхъестественным образом чувствовала мое эмоциональное состояние. Но затем она привязывала его к собственным восприятиям, которые имела относительно своих положительных и отрицательных качеств, например: “Вы выглядите раздраженной. Должно быть, думаете, что я плохая мать”. Или: “Вы выглядите так, как будто вам все надоело. Наверное, я обидела вас на прошлой неделе, когда ушла на 5 минут раньше”. Ей потребовалось много лет, чтобы трансформировать убеждение “Злые люди собираются убить меня, потому что они ненавидят мой стиль жизни” в “Я чувствую себя виноватой благодаря некоторым особенностям моей жизни”.
У людей со склонностями к психотическим срывам существует заметная неспособность отстраняться от своих психологических проблем и относиться к ним бесстрастно. Возможно, в когнитивном плане этот дефицит может быть связан с подробно описанными трудностями с абстракцией, которые испытывают люди с диагнозом шизофрения (Kasanin, 1944). Даже те пациенты психопатического уровня, которые достаточно овладели жаргоном для того, что бы делать вид, что они способны к самонаблюдению (“Я знаю, что имею склонность к чрезмерной реакции” или “Я не всегда ориентируюсь во времени, пространстве и личности”), покажут внимательному наблюдателю, что, пытаясь уменьшить беспокойство, они податливо повторяют то, что слышали о себе. Одна моя пациентка имела большой опыт лечения в психиатрических госпиталях, где ее спрашивали, что означает пословица “Лучше синица в руке, чем журавль в небе”*. Она спросила своего знакомого, что это значит, и запомнила ответ (пациентка с гордостью предоставила мне это объяснение, когда я прокомментировала странную механистичность ее ответа).
Ранние психоаналитические формулировки, касающиеся трудностей, с которыми сталкиваются психотические люди при прогнозировании последствий своих ошибочных представлений о реальности, подчеркивали энергетический аспект дилеммы, говоря о том, что они тратят чересчур много энергии на борьбу с экзистенциальным ужасом и для оценки реальности не остается сил. Модели Эго-психологии подчеркивали отсутствие у психотических личностей внутреннего различения Ид, Эго и супер-Эго, а также различия между наблюдающим и переживающим аспектами Эго. Исследователи психозов, вдохновленные теориями объектных отношений, межличностной и сэлф-психологии, ссылаются на смешение границ между внутренним и внешним опытом, а также на дефицит базового доверия, который делает вхождение в мир неопределенности, где пребывает интервьюер, субъективно слишком опасным для психотика. Возможно, полное объяснение отсутствия у психотиков “наблюдающего Эго” включает в себя все эти элементы, а также некоторые конституциональные, биохимические, ситуационные и травматические аспекты. Тем, кто хочет помочь этим людям, нужно понимать, что у потенциальных или явных психотиков очень близко к поверхности находятся смертельный страх и ужасный хаос.
Природа основного конфликта потенциально склонных к психозам людей в буквальном смысле экзистенциальная: жизнь или смерть, существование или уничтожение, безопасность или страх. Их сны полны холодящих душу образов смерти и разрушения. “Быть или не быть” – их повторяющаяся тема. Лэйнг (Laing, 1965) ярко описал этих пациентов как страдающих “онтологической уязвимостью”. Изучение под влиянием психоанализа семей шизофреников в 1950-х и 1960-х годах последовательно показало паттерны эмоциональных коммуникаций, в которых психотический ребенок получал скрытые послания, подразумевающие, что он является не отдельной личностью, а продолжением кого-то другого (Singer & Wynne, 1965a, 1965b; Mischler & Waxler 1968; Bateson, Jackson, Haley, & Weakland, 1969; Lidz, 1973). Хотя открытие основных транквилизаторов и отвлекло внимание от сугубо психологических исследований процессов, связанных с психозом, никто еще не предоставлял доказательств, которые опровергли бы наблюдение, что психотические личности глубоко сомневаются в своем праве на существование в качестве отдельной личности, или, быть может, совсем не знакомы с чувством существования.
Как ни странно, но с пациентами, чья структура принадлежит психотическому уровню, контрперенос терапевта зачастую вполне положителен. Природа этого хорошего чувства отлична от того, что характеризует контртрансферентные реакции с клиентами невротического уровня. Обычно по отношению к психотикам субъективно ощущается большее могущество, родительский протекционизм и глубокая душевная эмпатия, чем к невротикам. Выражение “любимый шизофреник” было популярно как выражение сочувствия, которое клиницисты очень часто проявляют по отношению к своим наиболее серьезно больным пациентам. (Разительно контрастной группой здесь является, и в дальнейшем это будет обсуждаться, популяция пограничных пациентов.) Психотические пациенты настолько отчаянно нуждаются в основных человеческих отношениях и в получении надежды, что кто-либо сможет облегчить их несчастье, что они будут благодарны и отзывчивы к каждому терапевту, который сделает нечто большее, чем станет просто классифицировать и лечить их. Благодарность психотиков трогательна.
Люди с психотическими тенденциями особенно любят искренность терапевта. Вылечившаяся от шизофрении женщина однажды объяснила мне, что могла бы забыть даже серьезные недостатки своего терапевта, если бы считала их “честными ошибками”. Психотические пациенты также ценят просветительные усилия терапевта, направленные на нормализацию или преобразование их предубеждений. Подобная предрасположенность, вместе со склонностью к примитивному слиянию и идеализации, может заставить терапевта ощутить свою силу и благосклонность к пациенту.
Обратной стороной мучительной зависимости пациента от терапевта является психологическая ответственность. Фактически процесс контрпереноса у психотиков удивительно похож на нормальные чувства, испытываемые матерью по отношению к ребенку в возрасте до полутора лет: дети восхитительны в своей привязанности и пугают своими потребностями. Они еще не оппозиционны и не раздражены, но напрягают все ваши ресурсы до предела. “Я бы не стал работать с шизофреником, – сказал мне однажды супервизор, – если бы не был готов быть съеденным заживо”.
Эта “потребительская” черта их психологии – одна из причин того, почему многие терапевты предпочитают не работать с шизофрениками и другими психотически организованными людьми. Кроме того, как убедительно аргументировал Карон (Karon, 1992), доступ психотических личностей к глубоко волнующим реальностям, которые остальные предпочли бы игнорировать, зачастую слишком велик для нас. (Другими причинами их относительной непопулярности в качестве пациентов, несмотря на их привлекательные качества, являются: отсутствие у терапевтов адекватной подготовки в психотерапии психотиков; экономические давления, которые питают рационализации, касающиеся ограниченности подходов или “управления” вместо терапии; а также личная склонность не работать с относительно умеренными целями по сравнению с теми, которые могли быть достигнуты с личностями невротического уровня.) Но работа с психотическими клиентами может оказаться эффективной и приносить удовлетворение, если придерживаться реалистичных взглядов на природу психологических трудностей.
Яркой чертой характера людей с пограничной организацией личности является использование ими примитивных защит. Поскольку они полагаются на такие архаичные и глобальные операции, как отрицание, проективная идентификация и расщепление, то, когда они регрессируют, их бывает трудно отличить от психотиков. Важным различием между пограничным и психотическим типом людей в сфере защит является следующее: когда терапевт дает пограничному пациенту интерпретацию примитивной формы ощущений, тот обнаруживает некоторую временную способность реагировать. Если терапевт делает аналогичную интерпретацию с психотически организованным человеком, тот станет еще более беспокойным.
Для иллюстрации давайте рассмотрим защиту примитивного обесценивания, поскольку обесценивание знакомо любому терапевту, и эту подсознательную стратегию легко понять без обсуждения, которое будет представлено в следующей главе. Интерпретация такой защиты может выглядеть следующим образом: “Вы, определенно, любите лелеять все мои недостатки. Возможно, это защищает вас от необходимости допустить, что вы нуждаетесь в моей помощи. Возможно, если бы вы никогда не принижали меня, то чувствовали бы себя “приниженно” или стыдились. Поэтому вы пытаетесь избежать этого чувства”. Пограничный пациент может высмеять подобную интерпретацию, недоброжелательно допустить ее или принять молчаливо, но, в любом случае, он подаст некоторые знаки, свидетельствующие об уменьшении беспокойства. Психотик же реагирует увеличением беспокойства, поскольку для человека, испытывающего экзистенциальный страх, обесценивание силы терапевта, возможно, является единственным психологическим способом, посредством которого он достигает чувства защищенности от уничтожения.
Кроме того, пограничные пациенты и похожи, и отличаются от психотиков в сфере интеграции идентичности. Их ощущение собственного “Я”, вероятнее всего, полно противоречий и разрывов. Когда их просят описать собственную личность, они, подобно психотикам, испытывают затруднения. Аналогичным образом, когда их просят описать важные фигуры в их жизни, пограничные пациенты отвечают чем угодно, но не трехмерным, оживляющим описанием узнаваемых человеческих существ. Типичный ответ: “Моя мать? Мне кажется, она просто обычная мать”. Они часто дают глобальные и минималистские описания, например: “Алкоголик. И все.” В отличие от психотических пациентов они никогда не отвечают конкретно или до эксцентричности поверхностно, но всегда стремятся отвести интерес терапевта от сложной природы их личности.
Кроме того, пограничные клиенты, имея дело со своими ограничениями в области интеграции идентичности, склонны к враждебной защите. Одна из моих пациенток пришла в полную ярость от вопросника, который был предложен ей в ходе стандартной приемной процедуры в клинике. Он содержал раздел незаконченных предложений, где клиента просили заполнить пустые места: “Я человек такого типа, который ...........”. “Как кто-то может знать, что делать с этим дерьмом?” – злилась она. Спустя несколько лет и бесчисленное количество сессий она размышляла: “Сейчас я смогла бы заполнить эту форму. Интересно, почему это настолько вывело меня из себя?”
Отношение пограничных пациентов к своей собственной идентичности отличается от отношения психотиков, несмотря на их подобие в отсутствии интеграции идентичности, в двух аспектах. Во-первых, ощущение непоследовательности и прерывности, от которого страдают пограничные люди, не сопровождается экзистенциальным ужасом в такой степени, как у шизофреников. Пограничные пациенты могут иметь проблемы с идентичностью, но они знают, что таковая существует. Во-вторых, для пациентов с психотическими тенденциями менее вероятно (сравнительно с пограничными пациентами) проявление враждебности к вопросам о собственной идентичности и идентичности других людей. Они слишком обеспокоены потерей чувства общности, согласующегося или нет, чтобы обижаться на то, что терапевт фокусируется на данной проблеме.
Несмотря на только что упомянутые различия между пограничными и психотическими людьми, следует сказать, что обе эти группы, в отличие от невротиков, в большой мере полагаются на примитивные защиты и страдают от базового нарушения в ощущении собственного “Я”. Область опыта, в которой эти две группы различаются радикально, – это тестирование реальности. Пограничные клиенты, когда с ними правильно беседуют, демонстрируют понимание реальности, сколь бы сумасшедшими или кричащими ни казались их симптомы. Стало стандартной психиатрической практикой оценивать степень “понимания болезни” пациентом – для того, чтобы провести различие между психотиками и непсихотиками.
Этот вопрос несколько иначе уже обсуждался в предыдущих разделах, где люди невротического уровня были противопоставлены людям, находящимся на психотическом краю спектра. Кернберг (Kernberg, 1975) предложил заменить этот критерий “адекватностью ощущения реальности”, поскольку пограничный клиент может неустанно отрицать психопатологию и, тем не менее, демонстрировать уровень понимания всего того, что является реальным или общепринятым. Это обстоятельство и отличает его от психотика.
Для установления дифференциального диагноза между пограничным и психотическим уровнями организации Кернберг советует при исследовании оценки человеком признанной реальности следующее: можно выбирать некоторые необычные черты, делая комментарии на этот счет и спрашивая пациента, осознает ли он, что другие люди тоже могут найти эту черту странной (например: “Я заметил, что вы имеете татуировку на щеке, которая гласит: “Смерть!” Понимаете ли вы, что мне или кому-то другому это может показаться странным?”). Пограничный человек признает, что это действительно необычно и посторонние могут не понять значения татуировки. Психотик, скорее всего, испугается и смешается, поскольку ощущение того, что его не понимают, глубоко его беспокоит. Различия в реакциях, которые Кернберг и его соавторы (Kernberg, Selzer, Koenigsberg, Carr, & Appelbaum, 1989) описали на основе клинического опыта и эмпирического исследования, имеют смысл в контексте психоаналитических предположений о симбиотической природе психоза, а также проблем сепарации-индивидуализации людей с пограничной патологией.
Как было замечено выше, способность пограничной личности наблюдать свою патологию – по крайней мере, аспекты, впечатляющие внешнего наблюдателя, – сильно ограничена. Люди с пограничной организацией характера приходят на терапию со специфическими жалобами: панические атаки, депрессия или болезни, которые, по убеждению пациента, связаны со “стрессом”. Или же они являются на прием по настоянию знакомых или членов семьи, но не с намерением изменить свою личность в направлении, которое кажется благоприятным для окружающих. Поскольку эти люди никогда не имели иного типа характера, у них отсутствует эмоциональное представление о том, что значит иметь интегрированную идентичность, обладать зрелыми защитами, способностью откладывать удовольствие, терпимостью к противоречивости и неопределенности и так далее. Они хотят просто перестать получать травмы или избавиться от некоторой критики.
При нерегрессивных состояниях, поскольку ощущение реальности пациентов в полном порядке, и они часто могут представить себя таким образом, что вызывают эмпатию терапевта, они не выглядят особенно “больными”. Иногда только после проведения терапии в течение некоторого времени терапевт начинает понимать, что данный пациент имеет внутреннюю пограничную структуру. Обычно первым знаком является следующее: интервенции, которые, как считает терапевт, были бы полезными, встречаются как атаки. Иными словами, терапевт пытается найти доступ к наблюдающему Эго, а пациент его не имеет. Он знает только, что некоторые аспекты его собственного “Я” подвергаются критике. Терапевт продолжает попытки создать подобие рабочего альянса, возможного с пациентами невротического уровня, и снова терпит неудачу.
В конце концов, независимо от диагностической проницательности клинициста, терапевт понимает, что первой задачей терапии будет простое усмирение штормов, которые продолжают бушевать в этом человеке. Он попытается вести себя таким образом, чтобы пациент воспринимал его как человека, отличного от влияний, создавших и поддерживающих личность – такую проблематичную и отвергающую помощь. Только после того, как терапия приведет к некоторым существенным структурным изменениям, – что, по моему опыту, потребует приблизительно два года, – пациент изменится достаточно, чтобы понимать: терапевт пытался работать с ним на уровне характера. Тем временем, многие симптомы эмоционального стресса могут исчезать, но работа, как правило, будет беспорядочной и фрустрирующей для обеих сторон.
Мастерсон (Masterson, 1976) живо описал (другие исследователи опубликовали аналогичные наблюдения с иной точкой зрения), что пограничные клиенты кажутся попавшими в дилемму-ловушку: когда они чувствуют близость с другой личностью, они паникуют из страха поглощения и тотального контроля; чувствуя себя отделенными, ощущают травмирующую брошенность. Этот центральный конфликт их эмоционального опыта приводит во взаимоотношениях к хождению взад-вперед, включая сюда и терапевтические взаимоотношения, когда ни близость, ни отдаленность не удовлетворяют. Жизнь с таким базовым конфликтом, который не поддается немедленной интерпретации, изматывает пограничных пациентов, их семьи, друзей и терапевтов. Эти люди небезызвестны работникам психиатрических служб, в чьих дверях они часто появляются с разговорами о самоубийстве, демонстрируя “просьбу о помощи – отвергающее помощь поведение”.
Мастерсон рассматривает пограничных пациентов как фиксированных на подфазе воссоединения в процессе сепарации-индивидуации (Mahler, 1972b), когда ребенок уже обрел некоторую степень автономии, но все еще нуждается в заверении, что родитель существует и всемогущ. Эта драма развивается в ребенке около 2-х лет, когда он решает типичную альтернативу, отвергая помощь матери (“Я могу сделать это сам!”) и аннулируя это заявление в слезах у нее на коленях. Мастерсон полагает: в своей жизни пограничные пациенты имели, к своему несчастью, таких матерей, которые либо препятствовали их отделению, либо отказывались прийти на выручку, когда те нуждались в регрессе после достижения некоторой самостоятельности. Являются ли эти представления об этиологии правильными или нет, но его наблюдения о попадании пограничной личности в ловушку сепарации и индивидуации помогают понять изменчивые, требовательные и часто приводящие в замешательство качества пограничных пациентов. В главе 4 я буду обсуждать следствия, вытекающие из этого затрудненного процесса сепарации-индивидуации.
Переносы пограничных клиентов сильны, неамбивалентны и не поддаются интерпретациям обычного типа. Терапевт может восприниматься либо как полностью плохой, либо как полностью хороший. Если благожелательный, но клинически наивный терапевт пытается интерпретировать переносы так, как их следовало бы интерпретировать с невротической личностью (“Возможно, то, что вы чувствуете ко мне, является тем, что вы чувствовали по отношению к отцу”), он обнаружит, что никакого облегчения или просто согласится с тем, что терапевт действительно ведет себя подобно раннему объекту. Также не является необычным и то обстоятельство, что пограничная личность, пребывая в одном психическом состоянии, воспримет терапевта как подобного в своем могуществе и достоинствах Богу, а в другом (может быть, днем позже) – как слабого и достойного презрения.
Контрпереносы с пограничными клиентами часто бывают сильными и выводящими из равновесия. Даже когда они не отрицательны (например, если терапевт чувствует глубокую симпатию к отчаявшемуся ребенку в пограничной личности и имеет фантазии относительно спасения и освобождения пациента), они могут вывести из душевного равновесия и потребуют немало сил. Многие аналитики, работающие в условиях стационара (G. Adler, 1973; Kernberg, 1981), заметили, что работники психиатрических учреждений либо имеют тенденцию выказывать чрезмерное сочувствие к пограничным пациентам (рассматривая их как несчастных, слабых созданий, требующих любви для роста), либо относятся к ним чрезмерно карательно (считая их требовательными, склонными к манипуляциям, которые необходимо ограничивать). Служащие стационарных заведений во время обсуждения планов лечения пограничных клиентов часто оказываются поделенными на два лагеря (Gunderson, 1984). Частные практики, проводящие лечение не в стационаре, могут внутренне колебаться между двумя позициями, отражая каждую сторону конфликта клиента в различные моменты времени. Для терапевта не является необычным, если он чувствует себя подобно вымотанной матери двухлетнего ребенка, который не хочет принимать помощь, но впадает в раздражение, если не получает ее.
Эта глава дает беглый обзор усилий, необходимых для проведения различий между уровнями зрелости организации характера. Отталкиваясь от деления Крепелина на здоровых и больных, через психоаналитические концепции симптомов или невроза характера до современной системы нозологии, выделяющей структуру невротического уровня, пограничную структуру и структуру психотического уровня, терапевты пытались объяснить различные реакции отдельных клиентов на попытки помочь им. Я стремилась доказать, что оценка центральной проблемы индивида (безопасность, автономия или идентичность), характеристического переживания тревоги (тревога уничтожения, сепарационная тревога или более специфические страхи наказания, повреждения, потери контроля), основного конфликта развития (симбиотический, сепарация-индивидуация, эдиповый), способности к объектным отношениям (монадические, диаидные, триаидные) и чувства собственного “Я” (затопленное, втянутое в сражение или ответственное) образует одно всестороннее измерение аналитической психодиагностики.
В сфере общей психоаналитической теории развития будет полезен недавний труд Тайсонов (Tysons, 1990). Для того, чтобы проследить связь теории развития и диагноза, можно посмотреть две книги Бланков (G. Blanck & R. Blanck, 1979, 1986), имеющие два раздела на данную тему. Немного более трудным источником, но стимулирующим понимание психопатологии с точки зрения теории развития, является книга Джиоваччини “Нарушение в развитии” (Giovacchini, “Developmental Diaorders”, 1986).
Для подробного изучения различий между невротическими симптомами и невротическим характером я рекомендую главу “Нарушения характера” (“Character Disoders”) в классическом труде Феничела (Fenichel, 1945). Менее пугающим и очень легко читающимся введением в аналитические идеи, касающиеся психопатологии, является вводный текст Немия (Nemiah, 1973). Джозеф (Joseph, 1992) и Актар (Akhtar, 1992) недавно опубликовали интегрирующие книги, которые на более глубоком уровне излагают некоторые затронутые здесь характерологические вопросы.
За последние десятилетия New York University Press опубликовал превосходное собрание статей по неврозам (Lax, 1989), психозам (Buckley, 1988) и пограничным состояниям (M. Stone, 1986). Для обзора феноменологического подхода к психозу “Расщепленное Я” Лэйнга (Laing, “The Divided Self”, 1965) все еще не имеет себе равных. Книга “Психотическое ядро” Эйгена (Eigen, “The Psychotic Core”, 1986) трудна, но вознаграждает за потраченные усилия. Литература по пограничным состояниям носит настолько многосторонний характер и настолько многочисленна, что в ней нетрудно потеряться, но сжатый обзор Мейсснера (Meissner, 1984) и собрание содержательных статей Хартколлиса (Hartcollis, 1977) будут хорошим началом в этой области.
Подобно политике, психотерапия является искусством возможного. Самым большим преимуществом для терапевта при теоретическом осмыслении клиентов, с точки зрения развития, является возможность понять, чего было бы разумно ожидать в случае оптимальной терапии для каждого из них. Как врач ожидает от здорового человека более быстрого и полного восстановления организма после болезни, чем от болезненного, как преподаватель полагает, что сообразительный студент освоит больший материал, чем тугодум, так и терапевту стоит ожидать различного результата от людей с различным уровнем развития характера. Реалистичные цели защищают пациента от деморализации, а терапевта – от перегорания.
Нередко можно слышать, по крайней мере, в академических психологических кругах, что психоаналитическая терапия подходит не для всех, а только для “не-очень-сильно-нарушенных” богатых потомков белых семей среднего класса. Рациональным зерном в этом аргументе является то, что классический психоанализ оправдывает себя при лечении пациентов невротического уровня, способных ясно выражать свои мысли, пациентов, которые приходят с честолюбивой целью изменить собственный характер. Было обнаружено, что классификации и понятия, определяющие классический анализ, в меньшей степени подходят для пациентов других типов, хотя в начале психоаналитического движения анализ пытались проводить с людьми всех типов. Модифицированные подходы еще не описывались, и общий взгляд был таковым: следует пытаться проводить анализ в тех случаях, когда он помогает. Кроме того, рекомендованная Фрейдом частота сессий (первоначально он предлагал шесть, потом пять раз в неделю; затем почувствовал, что трех или четырех раз может быть достаточно) сделала анализ приемлемым лишь для относительно обеспеченного человека*.
То, что психоаналитическая терапия работает быстрее и движется дальше с несколько более развитыми людьми, чем с теми, кто имеет серьезные эмоциональные затруднения, вполне соответствует реакциям более здоровых людей на медицинское вмешательство или способностям людей, получающих образование. Более того, похожая ситуация является обычной и для непсихоаналитической терапии: системная семейная терапия, рационально-эмотивная терапия, бихевиоральная терапия, гуманистическое консультирование и фармакологическая поддержка, – все это работает лучше с сотрудничающими людьми и людьми без ярко выраженного дефекта, чем с нарушенными и трудными клиническими группами. Верно, что с более нарушенными людьми труднее проводить хорошую аналитически ориентированную терапию, но в то же время неверно, что психоаналитическая теория бесполезна для понимания и оказания помощи тем, кто имеет серьезные нарушения.
Я полагаю, что некоторые из читателей этой книги готовы выдвинуть аргументы, свидетельствующие о безразличии аналитической теории к проблемам глубоко страдающих людей со множеством затруднений: несовершеннолетним, наркоманам, неимущим... Если в настоящей главе удастся передать богатство и своеобразие психоаналитически ориентированной терапии, это исправит указанное непонимание. Я могу и не охватить всех тонкостей различных психодинамических подходов к пациентам с различным уровнем развития организации, но надеюсь представить достаточное количество аспектов различия между раскрывающей, поддерживающей и экспрессивной техниками, которые подчеркивают значение хорошего диагностического заключения.
Далее следует описание и теоретическое обоснование некоторых наиболее характерных приемов, которыми пользуется умелый терапевт-аналитик, работая с различными уровнями организации характера. Окончательной целью этой работы является содействие личности в решении задачи, на данном уровне развития непреодолимой для него – будь то задача полного творческого расцвета личности или же приобретение некоторой минимальной осведомленности о том, что он действительно существует и заслуживает чуткой поддержки.
В силу разных причин психоаналитическую терапию легче проводить с более здоровыми пациентами, чем с пограничными и психотически организованными, по крайней мере, на раннем этапе работы. Пользуясь терминами Эриксона, следует предположить наличие базового доверия, высокой степени автономии и надежного чувства идентичности. Целью терапии справедливо можно считать устранение бессознательных препятствий для получения полного удовлетворения в любви, работе и развлечении. Фрейд приравнивал “лечение” к освобождению и, следуя традициям Платона, полагал истинным то, что в конце концов сделает человека свободным. Поиск тяжелой правды о самом себе возможен с людьми невротического уровня, поскольку их самооценка достаточно эластична, чтобы допустить некоторые неприятные открытия. Соответственно, Теодор Райк (Theodor Reik, 1948) неустанно повторял, что первым условием проведения чужого или личного анализа является моральное мужество. За неимением лучшего термина, а также чтобы не углубляться в то, что же является наиболее целительным в психоаналитической терапии более здоровых людей (интерпретация? реконструкция? эмпатия? “контейнирование”?), я буду просто ссылаться на длительную терапию или терапию с открытым концом, проводимую с пациентом невротического уровня, как на “общепринятую” аналитическую терапию, понимая, что любая подобная терапия может формироваться концепцией драйвов, Эго, объектных отношений или собственного “Я” – или же их сочетанием.
Невротический пациент быстро устанавливает с терапевтом рабочий альянс, когда клиницист и наблюдающая часть пациента объединяются в раскрытии прежде бессознательных защит, чувств, фантазий, надежд, конфликтов и стремлений. Если пациент стремится полностью понять свою личность с целью достижения максимально возможного уровня роста и изменения, должен быть выбран интенсивный анализ. Сегодня студенты, обучающиеся психоанализу, добиваются от большинства пациентов обязательства приходить на “три-или-четыре-сессии-в-неделю”, как того требует анализ (как правило, этого требует и институт!), но обычный аналитический опыт часто свидетельствует, что пациенты невротического уровня после периода менее интенсивной терапии решают, что хотят “пойти глубже” и переходят от аналитически ориентированной терапии (дважды в неделю или еще реже) к анализу.
Психоанализ занимает годы, но это не исключает того обстоятельства, что (особенно это касается более здоровых людей) улучшение в симптоматике или поведении наступает столь же быстро, как и при проведении любой другой терапии. Люди естественным образом чувствуют разницу между изменениями в поведении, которых можно достичь несмотря на психологию индивидуума, и теми изменениями, которые наступают в соответствии с внутренними ощущениями человека. Возможность перехода из первого состояния во второе и является одной из причин того обстоятельства, что пациенты соглашаются на проведение аналитической терапии в течение длительного времени. Аналогией в этом случае может служить разница, которую чувствует человек, склонный к алкоголизму, между начальным периодом трезвости, когда он каждую минуту проводит в борьбе, сопротивляясь соблазну выпить, и последующим выздоровлением, когда он больше уже не испытывает тяги к спиртному. Поведение (человек не пьет) одно и то же на раннем и позднем этапе трезвости, чего нельзя сказать о причинах этой перемены. Могут потребоваться годы встреч в группах Анонимных Алкоголиков и неослабная дисциплина по отношению к старым паттернам, привычкам и убеждениям, но для излеченного алкоголика переход от едва управляемой навязчивости к безразличию по отношению к алкоголю является бесценным достижением.
Людям, не готовым взять на себя обязательства относительно времени, денег и эмоциональных сил, которые налагает на них интенсивный анализ, значительную помощь может оказать психоаналитическая терапия. Большинство непрофессионалов считает, что психотерапия развивается путем модификации классического анализа в направлении к более конкретному фокусированию на проблемах. Это приводит к тому, что пациент и терапевт встречаются менее трех раз в неделю и, как правило, лицом к лицу. Терапевт в меньшей степени поощряет эмоциональную регрессию, в меньшей степени способствует развитию невроза переноса и более активен в определении тем и акцентировании того, что в более интенсивной терапии было бы идентифицировано самим пациентом. В классическом тексте Гринсона по психоанализу (Greenson, 1967) большое внимание уделяется вопросу “анализируемости”: с 1967 года стало очевидно, что классический анализ подходит только для той части пациентов, которые стремятся к психотерапевтической помощи.
Другим качеством пациентов невротического уровня является их пригодность для краткосрочной аналитической терапии, подхода, разработанного Маланом (Malan, 1963), Манном (Mann, 1973), Беллаком и Смолом (Bellak & Small, 1978), Дэванлу (Davanloo, 1978, 1980), Сифнеосом (Sifneos, 1992) и другими. Настойчивое фокусирование на конфликтной области может оказаться слишком подавляющим для некоторых людей, имеющих пограничную и психотическую структуру. В отличие от них человек, обладающий характером невротического уровня, может воспринимать это фокусирование как стимулирующее и продуктивное. Подобным же образом высокофункциональным клиентам хорошо помогает работа в аналитически ориентированной группе и в семейных вариантах терапии, в то время как пограничным и психотическим людям она часто не приносит облегчения. (Низкофункциональные пациенты поглощают так много эмоциональной энергии группы или членов семьи, что другие стороны безнадежно застревают между чувством обиды на них за то, что постоянно находятся в центре внимания, и чувством вины за эту обиду, поскольку более нарушенный человек, очевидно, и страдает больше).
Из всего вышесказанного следует: по существу, любой терапевтический подход, а не только психодинамический, будет максимально полезен для пациентов невротического уровня. Они уже обладают достаточным опытом переживаний с любимым человеком. Этот опыт позволяет им принимать благожелательность терапевта и помогает объединяться в общих усилиях. Понятно, что эти пациенты пользуются популярностью. Одна из причин того явления, что прохождение классического анализа кажется престижным, может состоять в следующем: люди, обладающие внутренней потребность быть анализируемыми, охотно реагируют и, следовательно, ценят терапию. Они являются хорошей рекламой для своих аналитиков* в отличие от пограничных пациентов, которые, например, могут – даже при том условии, что терапия им помогает – безжалостно порочить своих терапевтов в глазах окружающих или идеализировать их в такой преувеличенной манере, что у других создается впечатление, будто ими занимается виртуозный шарлатан.
Большинство психодинамических авторов знает, что интенсивный психоанализ предлагает невротически организованному человеку самую значительную пользу. Стоит порекомендовать ее каждому, у кого есть возможность предпринять глубинную терапию с высокой частотой терапевтических сессий (особенно это касается достаточно молодых людей, у которых впереди – годы жизни, чтобы пожинать плоды терапии). Я разделяю это мнение, в течение всей своей жизни ощущая пользу от хорошего классического анализа, который прошла в молодости. Тем не менее, также верно и то обстоятельство, что человек невротического уровня способен извлечь для себя пользу из опыта самых разных переживаний, а также найти источники психологического роста даже в тех условиях, которые другим могут казаться калечащими.
Читатели, чувствующие, что не получили достаточной информации об аналитической терапии относительно здоровой диагностической группы, найдут для себя больше сведений в следующих двух разделах. При обсуждении поддерживающей и экспрессивной терапии я сравню их с более традиционными подходами, и в процессе этого обсуждения каждый из видов станет более ясным и понятным.
Наиболее важным для понимания пациентов, функционирующих на симбиотическом уровне, даже если они не явно психотические, является тот факт, что эти люди находятся в состоянии паники. Неслучайно, что лекарства, помогающие при лечении шизофрении, оказывают в основном успокаивающее действие. Пациенты, склонные к психотической дезорганизации, испытывают чувство незащищенности в этом мире и всегда готовы поверить, что распад неизбежен. Применять к ним какие-либо подходы, допускающие некоторую долю двусмысленности (как это делает традиционная аналитическая терапия при работе с невротическими пациентами) – то же самое, что плеснуть бензин в пламя психотического ужаса. Соответственно, методом выбора при лечении подобных пациентов обычно является поддерживающая психотерапия.
Любая терапия является поддерживающей, но в аналитической традиции это определение имеет более узкое значение, отражающее опыт нескольких десятилетий психодинамической работы с более нарушенными людьми (Klein, 1940, 1945; Rosenfeld, 1947; Fromm-Reichmann, 1950; Segal, 1950; Federn, 1952; Sullivan, 1962; Searles, 1965; Jacobson, 1967; Lidz, 1973; Arieti, 1974; Karon & VandenBos, 1981; Little, 1981; Eigen, 1986; Rockland, 1992) *. В качестве первого аспекта поддерживающей работы я бы отметила демонстрацию терапевтом своей надежности. Тот факт, что люди психотического уровня часто уступают, вовсе не означает, что они вам доверяют. На деле их податливость означает совершенно обратное: она выражает страх, что авторитетные фигуры убьют их за то, что они имеют собственные желания. Терапевт всегда должен помнить свою задачу – он должен подтверждать, что отличается от примитивных образов враждебных и всемогущих авторитетов, на которых застрял человек психотического уровня.
Доказать, что вы – безопасный объект, не так просто. Если терапевт имеет дело с человеком невротического уровня, находящимся в паранойяльном состоянии, достаточно проинтерпретировать перенос: объяснить, как пациент путает кого-либо с негативной фигурой из своего прошлого или как он проецирует на него какую-то негативную часть самого себя. С тяжело нарушенными людьми интерпретация подобного рода бесполезна; они, фактически, воспримут ее как дьявольскую увертку. Вместо этого необходимо многократно действовать отличным от самых пугающих ожиданий пациента образом. Чтобы невротический пациент почувствовал себя комфортно, достаточно принять выражение лица, передающее расположение. Если же ваш пациент – человек с риском психоза, необходимо активно демонстрировать его принятие как равного в моральном смысле. Это может включать простые коммуникации. Например, вы можете обратиться с просьбой сказать вам, если в офисе станет слишком жарко или холодно; спросить мнение относительно новой картины; создать для вашего пациента благоприятную возможность продемонстрировать области его личной компетенции. Вы можете дать комментарии по поводу созидательных и позитивных аспектов даже самых причудливых симптомов. В этом контексте Карон (Karon, 1989) приводит уместный пример:
“В терапевтических целях часто бывает полезным сказать пациенту:
– Это блестящее объяснение. Пациент обычно бывает удивлен тем обстоятельством, что профессионал всерьез воспринимает его идеи.
– Вы хотите сказать, что это правильно?
Если, как обычно бывает, терапевт уверен, что пациент сможет выдержать это, ему полезно будет сказать:
– Нет, но я знаю нечто о человеческой психике, чего вы пока не знаете, и я расскажу об этом, если вам интересно. Однако то, что знаете вы, будет блестящим объяснением.
С таким неунижающим подходом к пациенту часто можно добиться того, что даже самый подозрительный параноик задумается над происходящим, над его реальным значением, а также над своими попытками разрешить ужасающие дилеммы собственных симптомов и жизненной истории”.
Другой аспект демонстрации надежности терапевта состоит в том, чтобы вести себя с безусловной эмоциональной искренностью. Каждый, кто имел опыт общения с шизофрениками, подтвердит их восприимчивость к оттенкам чувств, их потребность ощущать эмоциональную искренность своего терапевта. В общении люди психотического уровня требуют значительно большей эмоциональной открытости, чем другие пациенты. Если же этого не будет, они просто замкнутся в своих фантазиях. Именно в данной области техника поддерживающей терапии диаметрально противоположна вскрывающей. С более здоровыми людьми эмоциональное самораскрытие нежелательно, и пациент может отмечать и развивать свои фантазии относительно эмоционального состояния терапевта. Более нарушенному пациенту ваше поведение и ваши эмоции должны быть понятны.
Рассмотрим, к примеру, раздражение. Для терапевта будет естественным чувствовать раздражение по отношению к пациенту в разные моменты терапевтического процесса. Особенно, если тот склонен к саморазрушительному поведению. Осознание пациентом того обстоятельства, что его терапевт выглядит раздраженным, будет угнетать любого из них, но в более проблемных пациентов оно вселяет смертельный ужас. Если человек невротического уровня спрашивает: “Вы на меня сердитесь?”, полезно ответить что-нибудь вроде: “А что бы вы почувствовали или подумали, если бы я на вас рассердился?”. Если тот же вопрос будет задан потенциально психотическим пациентом, терапевт должен ответить, например, так: “Вы очень чувствительны. Видимо, я действительно чувствую легкое раздражение – не только на вас, но и на себя. Я слегка недоволен тем, что не могу помочь вам так быстро, как мне хотелось. А почему вы спросили об этом?”
Заметим, что применение поддерживающих мер все равно побуждает пациента исследовать свое восприятие, но только после того, как потенциально тормозящее опасение прямо нейтрализовано некоторой информацией. В приведенном выше примере терапевт явно выразил уважение к проницательности пациента, тем самым укрепляя его реалистичную самооценку. Он косвенным образом нейтрализовал примитивные представления об опасном всемогуществе терапевта, объясняя свое раздражение не высшими материями, а обыкновенной человеческой слабостью. Те, кому неудобно признавать в себе основополагающие человеческие побуждения, никогда не должны работать с пациентами психотического круга. Они могут почувствовать лицемерие, а это в прямом смысле слова сводит их с ума.
Поступая таким образом, важно дать психотическому пациенту прямые обоснования своего метода работы, обоснования, которые будут ему эмоционально понятны. Высокофункциональные люди часто оказываются терапевтически здравомыслящими, и если что-то им кажется необоснованным, они обычно об этом спрашивают. Возьмем, к примеру, оплату. Невротики, независимо от того, сколь много они имеют фантазий относительно значения денег, обычно редко стремятся разобраться в том, за что взимается плата. Был заключен контракт, и разумная часть более здоровых пациентов понимает, что взаимоотношения с терапевтом – это взаимоотношения, при которых за оказанные услуги взимается плата.
Напротив, психотически уязвимые личности могут иметь всевозможные тайны и весьма своеобразные представления о значении денежного обмена – не в форме фантазий, которые сосуществуют с более разумными обоснованиями, а как личные убеждения. Один из моих наиболее психотичных пациентов через несколько месяцев сообщил мне, что, по его мнению, если бы я действительно хотела ему помочь, то лечила бы его бесплатно, а любая другая основа наших отношений является порочной. Он объяснил мне, что пришел ко мне потому, что думал достаточно расположить меня к себе. Тогда я, возможно, стала бы лечить его исключительно из хорошего к нему отношения и, тем самым, избавила бы его от глубокой убежденности в собственной ненужности. Такой образ мышления далеко не редкость у людей, испытывающих симбиотическую озабоченность, и с ними надо разбираться прямо. “Анализирование” подобного образа мышления, как это бывает с невротиками, не поможет, поскольку такие представления синтонны и не являются скрытым признаком инфантильных форм мышления.
Следовательно, если такой пациент спрашивает об оплате, ему следует отвечать, например, так: “Я беру плату, поскольку зарабатываю себе на жизнь, помогая людям разрешать их эмоциональные проблемы. Кроме того, я на практике понял: когда я беру меньшую плату, то обнаруживаю, что начинаю чувствовать обиду на пациента, и думаю, что не смогу как следует помочь тому, на кого лично обижен.” Это не только полезный урок по устройству мира и, по сути, по взаимной природе психотерапии (что само по себе корректирует наиболее искаженные и путаные представления о взаимоотношениях, которые имеют наиболее нарушенные люди). Это эмоционально честно, и потому будет принято с облегчением даже в том случае, если пациент продолжает считать, что плата необязательна или чересчур велика.
С психотическими пациентами я веду себя очень открыто. Обо мне известно, что я обсуждаю свою семью, личную историю и даже свои суждения. Я делаю все, чтобы пациент чувствовал себя со мной непринужденно, как с обыкновенным человеком. Это спорный подход, отчасти потому, что далеко не каждый терапевт по своему складу характера способен чувствовать себя комфортно при самораскрытии. Отчасти же потому, что подобное поведение таит в себе ряд опасностей, немаловажная из которых состоит в том, что некоторые аспекты раскрывшейся индивидуальности терапевта могут вызвать у пациента психотическую реакцию. С другой стороны, существует резкое различие между симбиотически организованными людьми и более индивидуированными. Первые имеют такие глобальные всеобъемлющие переносы, что могут осознать свое искаженное видение реальности лишь в тех случаях, когда им рисуют ее яркими красками непосредственно у них перед глазами. Переносы последних трудно уловимы, бессознательны и проявляются, только когда терапевт тщательно непроницаем.
Страх пациента перед тем, что он находится в руках могущественного, отстраненного и, возможно, карающего Другого, настолько велик, что преимущество более открытого поведения терапевта может перевесить риск, если какое-либо открытие, сделанное по поводу терапевта, провоцирует психотический отклик, с ним можно работать; непроницаемость же в любом случае провоцирует его подобие. На деле случайные срывы в работе с более нарушенными людьми неминуемы, их нельзя избежать с помощью “правильной” техники. Однажды я вызвала у молодого параноика явный бред о том, что собираюсь его убить, когда в его присутствии рассеянно прихлопнула какую-то мошку (“Вы убили живое существо!”).
Свою заботу, а следовательно, и надежность, пациенту психотического круга можно продемонстрировать и другим способом, если предложить ему свою помощь в разрешении более специфических проблем. При психотерапии более здоровых людей это бывает менее оправдано. В данном контексте Карон и Ванденбос (Karon и VandenBos, 1981) обсуждали значение практического совета, данного пациенту, по поводу его бессонницы. Еще один способ – готовность разделить позицию пациента по некоторым вопросам. Например: “Я думаю, важно, чтобы вы пошли на похороны сестры. Я знаю, это будет нелегко, но боюсь, что если вы этого не сделаете, будете себя корить, но будет уже поздно. Я останусь здесь и помогу вам справиться с вашим горем.” Обычно не следует предлагать готовое решение более здоровым людям, поскольку это косвенным образом инфантилизирует психологически автономную личность.
Должна заметить: как самораскрытие, так и советы являются теми аспектами поддерживающей терапии, которые делают ее “необратимой”. Если вы неправильно диагностировали пациента в направлении оценки его здоровья, вы не сможете вновь стать невидимым. Терапия смещается от вскрывающей к более зкспрессивной или от экспрессивной к более поддерживающей (если первоначальный диагноз был слишком оптимистичным), но терапевт не сможет восстановить свою способность анализировать перенос после того, как пациент видел его более “настоящим”.
Теперь читателю ясно, что с людьми психотического уровня следует вести себя более авторитетно (но не авторитарно), чем с высокофункционирующими пациентами. Действуя наравне, но профессионально более компетентно, терапевт позволяет напуганным пациентом почувствовать себя более защищенными. Естественно, терапевт должен быть по-настоящему уверен в тех вопросах, в решении которых он берет на себя авторитетный тон. Со временем, по мере продвижения терапии, даже очень нарушенные люди смогут чувствовать себя достаточно безопасно, чтобы выражать свое отличающееся мнение, и терапевт будет гордиться тем, что добился развития у пациента некоторой истинной психологической независимости.
Вторым и связанным с первым аспектом поддерживающей терапии, который я хочу отметить, является просветительская роль терапевта. У людей психотического уровня существуют зоны сильного когнитивного замешательства, связанные с эмоциями и фантазиями. Если исследователи семейной динамики шизофрении были правы (Singer & Wynne, 1965а, 1966Ь; Mischler & Waxler, 1968; Bateson и др., 1969, Lidz, 1973), эти пациенты выросли в системах, где использовался очень противоречивый и сковывающий эмоциональный язык. Члены семьи могли говорить о любви, а вели себя с ненавистью, претендовали на то, чтобы выражать чувства пациента, невольно искажая их и так далее. В результате, психотикам часто требуется четко объяснять: что чувства – это естественные реакции; чем чувства отличаются от действий; как они вплетаются в фантазии; насколько универсальным является то обстоятельство, что, по мнению психотически организованного человека, составляет его непереносимую и запутанную драму.
Одним из компонентов образовательной роли является нормализация. Чтобы помочь симбиотически фиксированному человеку, необходимо добиться от него изложения всех его забот и представить их как естественные аспекты жизни эмоционально чувствительного человека. Например, одна из моих пациенток очень встревожилась, обнаружив, что восхищается моими ногами в тот момент, когда я открывала окно. Она беспокоилась, что это признак лесбиянства. Общаясь с более здоровым человеком, я просто попросила бы ее попытаться проследить свои ассоциации в этом направлении, допуская возможность беспокойства пациентки по поводу сексуальной ориентации, и считала бы, что это приведет нас к интересным открытиям относительно скрытых аспектов ее личности. Но я имела дело с маниакально-депрессивной женщиной, поэтому мягко заметила, что чувствую себя польщенной (поскольку она выглядела испуганной, словно ожидала, что я ужаснусь перспективе ее влечения). Далее я продолжила, что на основании ее истории я заключила, что она по сути своей не лесбиянка, хотя у любого человека возникают некоторые сексуальные чувства по отношению к людям обоих полов. Единственное, чем она, возможно, отличается от тех, кто отмечает у себя подобные идеи, состоит в том, что некоторые из них умеют автоматически удерживать подобные восприятия в бессознательном. Я придала новую форму беспокойству моей пациентки, представив его в качестве еще одного примера ее большей, чем у большинства людей, чувствительности к внутренней жизни и эмоциональной утонченности. Я повторила, что моя роль сводится к тому, чтобы помочь ей принять тот факт, что она часто соприкасается с такими аспектами общечеловеческой психологии, о которых большинство людей не подозревает.
При таком подходе вы обращаетесь ко всей накопленной человечеством психоаналитической мудрости, обобщая в интересах пациента все, что терапевту известно о человеческой психологии. В эту нестандартную технику внесли свой вклад ранние концепции психоза, трактующие его как состояние беззащитности в противоположность сверхзащищенности невротиков. (Теперь мы смотрим на психотиков как на людей, имеющих защиту, но очень примитивную, не подлежащую анализу без того, чтобы не лишить пациента тех немногих способов почувствовать себя менее напуганным, которые у него есть.) Предрасположенных к психозам людей травматически перевозбуждает содержание первичного процесса, и вернуть им душевное равновесие можно лишь нормализуя материал.
Например, молодой человек, которого я наблюдала по поводу психотической реакции на смерть отца, признался: он иногда считает, что сам стал своим отцом; его собственная личность умерла, и отец занял ее тело. Молодой человек видел повторяющиеся сны, в которых его преследовали монстры, превращавшиеся в его отца и пытавшиеся его убить. Он искренне начал бояться, что покойный, который при жизни был тяжелым и жестоким человеком, проникнет в него, встав из могилы. Я заверила, что это вполне естественная, хотя и не всегда осознанная фантазия, которую люди часто имеют после похорон. Исчезновения этих чувств можно ожидать по окончании траура. Я объяснила, что его вера в то, что отец вселился в него тело, стала выражением многочисленных естественных реакций на смерть родителя. Во-первых, она указывала на отрицание смерти отца – нормальная фаза скорби; во-вторых, выражала его собственное чувство вины, испытываемое выжившим чувство, воплотившееся в фантазии о том, что умер не отец, а он сам; в-третьих, это явилось попыткой уменьшить тревогу, а именно: если отец находится в его телесной оболочке, он не может одновременно находиться где-то еще и планировать убийство своего сына за то, что тот его пережил.
Такая активная, образовательная позиция благотворно влияет на эмоциональное равновесие психотически встревоженного человека, поскольку смягчает ужас пациента перед сумасшествием. Кроме того, она вводит пациента в более сложный психологической мир и неявно приглашает его “присоединиться к роду человеческому”. Многим людям, обладающим психотически-симбиотической структурой личности, с детства навязывали жесткую роль – сначала в семье, а потом в других социальных системах, определяющих их как чокнутых. Соответственно, эти люди отправляются на лечение, ожидая, что терапевт будет так же поражен отсутствием у них здравомыслия. Доброжелательное участие само по себе оказывает на пациента живительное корректирующее воздействие. В просветительной беседе важнее передать общую надежду на возможность понимания, чем быть предельно точным. Поскольку вы никогда ничего не можете знать точно, лучше смягчать формулировки, называя подобного рода объяснения “наилучшими догадками” или “предварительным пониманием”.
Такой стиль воздействия был впервые разработан для детей, у которых примитивные предубеждения сосуществовали со страхами регрессии (Bornstein, 1949). По-другому он назывался “восходящей реконструкцией” (R.M. Loevenstein, 1951; Greenson, 1967), “восходящей интерпретацией” (Horner, 1990) и просто “интерпретацией вверх”. Эти названия указывают на отличие данной интерпретации от интерпретаций, полезных для пациентов невротического уровня, когда работа идет “с поверхности в глубь” (Fenichel, 1941), и направлена на ближайшую к осознанию защиту. При “интерпретации вверх” терапевт прямо вскрывает глубинный материал, проговаривает его содержание и объясняет, почему данный материал вошел в жизненный опыт пациента. Как ни странно, этот существенный аспект психодинамической работы с напуганными пациентами редко приводится в методической литературе.
Таким образом, мы подошли к третьему принципу поддерживающей терапии, а именно: интерпретации в первую очередь чувств и жизненных стрессов, а не защит. Например, терапевту, работающему с более нарушенными людьми, часто приходится выслушивать развернутые параноидальные тирады расстроенного пациента. Заманчиво, невзирая на атаку чувства страха и ненависти психотического уровня, попытаться интерпретировать проективную защиту или противопоставить искаженным представлениям пациента свое видение реальности. Но любая из этих стратегий, похоже, вызовет у пациента подозрение, что терапевт находится в тайном сговоре с мучителями. Но просто сидеть и смотреть на беспорядочный психотический выплеск тоже вряд ли терапевтично. Что же делать?
Во-первых, следует дождаться того момента, когда пациент сделает паузу, чтобы передохнуть. Лучше прождать слишком долго, чем недостаточно (со стороны терапевта это может выражаться в спокойном сидении и сочувственных кивках в течение большей части сессии), напоминая себе во время ожидания, что, по крайней мере, пациент теперь достаточно доверяет вам, чтобы бесконтрольно выражать свои чувства. Во-вторых, можно произнести, например, такую фразу: “Сегодня вы, кажется, более подавленны, чем обычно”, никак не указывая на то, что по своему содержанию расстройство является сумасшествием. Наконец, нужно постараться помочь клиенту установить, что же вызвало такую бурю чувств. Часто главная причина расстройства пациента только внешне связана с темой его излияний, рассказом о некоторых жизненных обстоятельствах, включающих разлуку (ребенок пациента идет в детский сад, брат объявил о помолвке, терапевт упомянул о своих планах на отпуск). Тогда необходимо активно согласиться с тем, что расставания очень неприятны.
При этом иногда следует не обращать внимания на то обстоятельство, что вы как бы разделяете искаженные представления пациента, а порою (наиболее ярко это изложено в занимательной статье Роберта Линднера “Реактивная кушетка” (“The Jet-Propelled Couth”, Robert Lindner, 1955), надо даже активно принимать систему отсчета пациента. Иногда только в подобном единении пациент будет чувствовать себя достаточно понятым, чтобы принять последующую интерпретацию (Federn, 1952). Школа “Современного психоанализа” Спотница возвысила этот метод терапии до уровня высокого искусства (Spotnitz, 1976). Первоначально созданный как “присоединение к сопротивлению” или как практикуемый “парадигматический психоанализ” (Coleman & Nelson, 1957), данный подход приобрел много общих черт с более поздним “парадоксальным воздействием”, предпочитаемым некоторыми семейными системными терапевтами. Присоединение это не столь цинично, как может показаться, поскольку даже в наиболее параноидальных построениях всегда присутствует доля правды.
Примеры присоединения при проверке ложных построений включают в себя следующие подходы: пациентка врывается в кабинет терапевта, обвиняя его в причастности к заговору с целью убить ее. Вместо того, чтобы спрашивать о существовании заговора или предполагать вслух, что она проецирует свои собственные желания, терапевт говорит: “Простите! Если я и был причастен к такому заговору, то ничего об этом не знал. Что происходит?” Другой пациент может впасть в угрюмое молчание, а когда ему помогают разговориться, признается, что он ответственен за бойню на Ближнем Востоке. Терапевт отвечает: “Наверное, это ужасно нести такое бремя вины. Каким образом вы к этому причастны?” Или пациент доверительно сообщает, что медсестра, коллега и друг терапевта, пыталась его отравить. Терапевт говорит: “Какой ужас! Почему вы считаете, что она настолько вас ненавидит, что готова убить?”
Заметьте, что во всех случаях терапевт не выражает согласия с интерпретацией событий пациентом, но и не наносит удара по самолюбию пациентов, отвергая их. И что самое важное, терапевт провоцирует дальнейшее обсуждение. Обычно стоит пациенту выпустить пар, как на смену его параноидальным идеям постепенно приходит более реалистичное понимание происходящего. Иногда терапевт может помочь, мягко спрашивая пациента о других возможных объяснениях подобного восприятия, но только после того, как пациенту дали возможность выговориться. Нередко в конце сеанса пациент переориентируется на реальность и уходит приободренным.
Теперь читатель, наверное, уже усвоил, насколько отличается работа психоаналитика с людьми психотического уровня от терапии невротиков. Не у каждого хватит характера, чтобы спокойно выполнять такую работу – ее облегчает то, что наличие контрфобии и чувство всемогущества в некоторой степени не чужды личностям многих терапевтов. Тем же, кто не обладает подобными свойствами, будет лучше попробовать себя в другой области службы психического здоровья. Один из наиболее важных моментов, который необходимо понять в процессе обучения, состоит в том, какие типы людей вам приятны и вы будете лечить их эффективно, а каких следует избегать.
Поддерживающая терапия с психотичными и потенциально психотичными людьми имеет разные цели и разные критерии по сравнению с терапией более здоровых людей. Несмотря на некоторые предрассудки, выраженные в политике сдерживания цен (позиция, для меня сравнимая с аргументом, что раковые больные должны получать аспирин), психотерапия психотиков эффективна и принимается с благодарностью (“A recovering Pacient”, 1986). Терапия людей с серьезными нарушениями может спасти им жизнь; компетентность в этой области встречается значительно реже, чем в области лечения более здоровых людей. Она эмоционально и интеллектуально стимулирует, повышает творческий потенциал. В то же время она может быть эмоционально тяжелой, опустошающей, угнетающей и неизбежно требует работы на пределе возможностей.
Термин “пограничный” (borderline) имеет разнообразные значения. Дело не только в том, что депрессивный человек с пограничными чертами сильно отличается от нарциссического, параноидного или истерического пограничного пациента, но и в том, что внутри категории пограничного существует широкий диапазон тяжести состояния, простирающийся от невроза, с одной стороны, до психоза, с другой (Grinker и др., 1968). Неудивительно, что чем ближе психология пациента к невротической, тем более положительно он будет реагировать на более “неприкрытое” лечение, в то время как клиенты, находящиеся на грани психоза, лучше реагируют на более поддерживающую терапию. Люди не одномерны: каждая невротическая личность обладает некоторыми тенденциями пограничной, и наоборот. Но в целом для людей с организацией личности пограничного уровня следует выбирать экспрессивную психотерапию.
Целью терапии, проводимой с пациентами, обладающими пограничной структурой, является развитие целостного, надежного, комплексного и позитивно значимого ощущения самих себя. Наряду с этим процессом происходит развитие способности полноценно любить других людей, несмотря на их изъяны и противоречия. Для пограничных людей возможно постепенное продвижение от неустойчивой реактивности к стабильному приятию своих чувств, ценностей и восприятия жизни, несмотря на трудности, которые они представляют для терапевта, особенно на ранних стадиях лечения.
Теоретики с разными представлениями о природе возникновения пограничной структуры личности подчеркивали различные аспекты терапевтической работы (Balint, 1968; Kernberg, 1975; Masterson, 1976; G. Adler & Buie, 1979; Giovacchini & Boyer, 1982; Pine, 1985; G. Blanck & R.Blanck, 1986; Searles, 1986; Stolorow, Brandchaft & Atwood, 1987; Meisner, 1988). Нередко в книгах и статьях по психоаналитической терапии отмечаются некоторые методические требования для работы с более тяжелыми, но не психотическими людьми (Eissler, 1953; Stone, 1954). В литературе по технике работы с пограничными клиентами существуют значительные расхождения, которые не могут вместиться в два параграфа, но я все же упомяну о двух общепринятых принципах лечения, которые будут понятны новичкам в психоанализе.
Экспрессивная терапия имеет много общего как с поддерживающей, так и с вскрывающей терапией: пациента просят говорить все, что приходит ему на ум; терапевт помогает ему в этом разобраться; обе стороны ожидают, что в результате череды инсайтов и налаживания благоприятных дружеских отношений будут происходить изменение и рост личности. Но различия существенны. Большинство из них проистекает из того обстоятельства, что пограничная личность, по определению, не имеет интегрированного наблюдающего Эго, наблюдающего объекты так, как их видит терапевт. Вместо этого пограничная личность подвержена хаотичному метанию между различными состояниями Эго, не обладая пока способностью собрать их воедино.
Несмотря на то, что пациенты в пограничном состоянии обладают большей способностью к доверию, чем психотически организованные люди, и не требуют от терапевта постоянной демонстрации того факта, что в его кабинете они находятся в безопасности, может потребоваться несколько лет, чтобы добиться такого терапевтического альянса, который при работе с невротиком возникает через несколько минут после знакомства. В то время, как психотик, скорее, стремится психологически слиться с врачом, а невротик – сохранить свою отдельную идентичность, пограничная личность мечется, “дезориентируя себя и других”, между симбиотической привязанностью и злобной изолированной отделенностью. (Оба состояния угнетают: одно вызывает ощущение, что тебя поглощают, другое – чувство покинутости).
Ввиду нестабильности состояния Эго, решающим моментом терапии таких пациентов является установление постоянных условий терапии — то, что Роберт Лангс (Robert Langs, 1973) назвал терапевтическими рамками. Это включает в себя не только время и оплату, но и многочисленные решения по поводу границ взаимоотношений, которые редко приходится принимать в работе с другими клиентами. Обычно возникают проблемы такого рода: “Можно мне позвонить вам домой?”, “Что, если я захочу покончить с собой?”, “Вы можете по каким-либо причинам нарушить конфиденциальность?”, “Как долго я смогу пропускать сеансы, не платя за это?”, “Можно я посплю на полу у вас в приемной?”. “Вы напишете моему профессору, что я был слишком подавлен, чтобы сдавать экзамен?”
Некоторые из этих ситуаций находят свое выражение в форме вопросов; другие проявляются в виде действия, пока проверяются границы взаимоотношений (например, вы находите клиента спящим на полу в приемной). У пограничного пациента может возникать бесконечное количество подобных вопросов, и терапевту важно знать, что главное не то, какие условия будут поставлены (они могут варьироваться в зависимости от личности пациента и предпочтений терапевта), а то, чтобы они были поставлены, постоянно проверялись и подкреплялись особыми санкциями, если пациент им не следует*.
Пограничные пациенты часто будут гневно реагировать на установленные терапевтом границы, но в любом случае они получат следующую терапевтическую информацию: (1) терапевт рассматривает пациента как взрослого человека и уверен в его способности справиться с фрустрацией; (2) терапевт отказывается от того, чтобы его эксплуатировали, и поэтому служит моделью самоуважения. Обычно история жизни людей пограничного уровня свидетельствует о том, что они нередко испытывали на себе противоречивые воздействия: им потворствовали во время регрессии (и, как правило, игнорировали, когда они находились в соответствующем их возрасту состоянии), от них ожидали разрешения себя эксплуатировать, и они позволяли это с собой делать.
Новичок в психотерапии пограничных пациентов часто гадает, когда же наконец все предварительные условия будут поставлены, сформируется рабочий альянс и начнется собственно терапия. Опытный терапевт ответит, что вся работа, связанная с условиями лечения, является терапией. Когда достигается альянс по невротическому типу, пациент, по определению, делает гигантский шаг в собственном развитии. В замешательство приводит необходимость тратить столько времени на установление границ с людьми, нередко талантливыми, умными, владеющими хорошей речью, с которыми естественным образом хочется заняться другими вещами. Вряд ли, отправляясь учиться, мы представляли себе психоанализ как копание в таких мелочах, как установление границ. Поэтому люди, впервые работающие с пограничными клиентами, могут периодически испытывать приступы сомнения в своей профессиональной компетентности.
Другой аспект условий работы с пограничными клиентами, который я хочу вкратце отметить, состоит в том, что за исключением немногих людей, находящихся ближе к границе с неврозом, терапевту, как правило, лучше работать с клиентом лицом к лицу. Пограничные пациенты хоть и не подвержены таким всепоглощающим переносам, как психотически уязвимые люди, но они и без того испытывают переносов более чем достаточно, чтобы терапевт создавал еще и дополнительную неопределенность, уходя из поля зрения пациента. Кроме того, поскольку вряд ли следует поддерживать состояние напряженности в пограничных людях, только особый набор обстоятельств (временная суицидальность или потребность в интенсивной помощи в процессе излечения от наркотической зависимости) может потребовать более трех сессий в неделю, как в классическом психоанализе.
Следующее обстоятельство, на которое следует обратить внимание при работе с пограничными клиентами, связано с формулировкой интерпретаций. Во-первых, контраст. С невротиками комментирование должно происходить не чаще, чем это требуется для поддержания внимания пациента (чем реже, тем лучше). Интерпретировать следует лаконично и эмоционально сжато (Fenichel, 1941; Colby, 1951; Hammer, 1968). Часто интерпретируется подоплека некоего конфликта, когда пациент знает только об одной стороне чувств. Например, женщина невротического уровня так рассказывает о подруге, с которой находится в своего рода состязательной ситуации, что кажется, будто она не сталкивается ни с какими отрицательными чувствами. Терапевт может заметить: “Но вы все-таки с удовольствием бы ее убили.” Или, например, мужчина продолжает ассоциировать на тему о том, как он независим и раскован. Терапевт может сказать: “И все же, вас постоянно беспокоит, что я о вас думаю.”
В таких случаях соответствующие невротические пациенты будут знать, что терапевт вскрыл часть их субъективного опыта, которую они сами от себя утаивали. Поскольку эти люди способны оценить ненавязчивое поведение терапевта, а также тот факт, что он не настаивает на истинности их бессознательного отношения и иллюзорности предыдущих сознательных объяснений, то благодаря интерпретации они чувствуют, что их восприятие расширилось. Пациенты чувствуют себя понятыми, хотя и слегка задетыми. Но если говорить таким образом с людьми пограничного уровня, они почувствуют, что их критикуют и унижают, поскольку, если не выразить интерпретацию по-другому, главное, что они воспримут, будет состоять в следующем: “Вы полностью заблуждаетесь по поводу своих истинных чувств”. Это непонимание проистекает из их тенденции находиться в том или другом состоянии Эго, а не в состоянии комплексного личностного отождествления, когда неопределенность и амбивалентность можно перенести.
По этим причинам начинающие терапевты нередко полагают, что проявляют заботливое понимание, в то время как клиент реагирует таким образом, будто на него нападают. Обойти эту проблему можно, если напомнить себе, что у пациента в пограничном состоянии отсутствует наблюдающее Эго, воспринимающее интерпретацию как дополнительную информацию о себе, и, соответственно, этой функцией следует наделить интерпретацию. С пограничными пациентами вы скорее будете восприняты эмпатически, если скажете: “Теперь я вижу, как много для вас значит Мэри. Однако возможно, что существует такая часть вас самих, безусловно, не определяющая ваши поступки, которая хотела бы от нее избавиться, поскольку она в некотором роде с вами конкурирует?” Или: “Вы, безусловно, установили, что обладаете очень сильной независимостью и самодостаточностью. Интересно, но похоже, что с ними уживаются некоторые противоположные тенденции, например, чувствительность к моему мнению о вас”. Подобные интерпретации не столь сильны и красивы с точки зрения экономии слов, зато ввиду наличия у пограничных людей специфических психологических проблем, они скорее будут восприняты должным образом.
Третьей отчетливой характеристикой эффективной терапии пациентов пограничного уровня является интерпретации примитивной защиты по мере ее проявления во взаимоотношениях. Принципиально эта работа не отличается от психологической работы с Эго невротиков, разве что в случае с пограничным пациентом, когда защита анализируется по мере ее проявления в переносах. Но поскольку защита у людей в пограничном состоянии носит слишком глобальный характер, и они чувствуют и ведут себя по-разному в разных состояниях Эго, то анализ защиты потребует специального подхода.
С пациентами в пограничном состоянии терапевту обычно не стоит делать того, что психоаналитики называют генетической интерпретацией, когда реакция переноса привязывается к чувствам, которые наиболее соотносятся с некоторой фигурой из прошлого пациента. Работая на невротическом уровне, можно достичь хороших результатов, делая интерпретации типа: “Возможно, вы так злитесь на меня, потому что воспринимаете меня как вашу мать.” Невротичный пациент часто соглашается, отмечает различие между терапевтом и своей матерью и начинает интересоваться, в чем еще может проявляться это искаженное восприятие. Реакция пациента в пограничном состоянии может варьировать от “Ну и что?” (“Вы весьма похожи на мою мать, так почему бы мне так не реагировать?”) до “И как это мне может помочь?” (“Вы все увиливаете. Когда вы наконец начнете мне помогать?)” и до “Правильно!” (“Наконец-то вы поняли. Проблема в моей матери, и я хочу, чтобы вы ее решили!”). Подобная реакция может полностью огорошить начинающего терапевта, выбить у него почву из под ног, особенно если генетические интерпретации были наиболее удачным методом его личной терапии.
С пограничными клиентами можно интерпретировать природу эмоциональной ситуации, сложившейся в данный момент. Например, злость. У пограничного пациента защита при работе, скорее всего, не является переносом или честной проекцией, как это происходило в вышеизложенном примере у невротика с материнским переносом. Вместо этого пациент использует проективную идентификацию. Он пытается избавиться от ощущения “я плохой” (Sullivan, 1953) и связанного с ним озлобления, перекладывая их на терапевта. Но перенос образа и представления не является “чистым”. Пациент продолжает испытывать некоторое ощущение своей “нехорошести” и злости, несмотря на проекцию. Это болезненная цена, которую пограничная личность, а за ней и терапевт, платит за неадекватную психологическую сепарацию.
Мы наблюдаем существенную и предельно понятную разницу между пограничными пациентами, с одной стороны, и психотиками и невротиками, с другой. В следующей главе мы разберем это более подробно. Сейчас кратко отмечу: при проецировании психотик в значительной степени лишен контакта с реальностью, чтобы не беспокоиться, насколько его проекция “подходит”. Невротик при проецировании имеет наблюдающее Эго, способное заметить, что он проецирует. Пограничные пациенты не могут избавиться от ощущения проецирования, не могут безразлично отнестись к тому, насколько реалистично то, что происходит, поскольку, в отличие от психотиков, связь с реальностью у них не нарушена. Пограничные пациенты не могут переложить это на бессознательную часть Эго, поскольку, в отличие от невротиков, в их личности отсутствует дифференциация наблюдающего и переживающего Эго. Поэтому они продолжают ощущать то, что проецируют, наряду с потребностью сделать это соответствующим реальности, чтобы не чувствовать себя сумасшедшими. В результате терапевт испытывает на себе злость пациента (или какое-либо другое сильное чувство), ощущает, как в нем самом поднимается контрперенос гнева, поскольку пациент пытается утвердить свою проекцию, настаивая на том, что злится из-за неприязненного поведения терапевта. Вскоре терапевт действительно начинает вести себя неприязненно, потому что чувствует: его переиграли. Подобные стычки являются причиной плохой репутации, которой пользуются пациенты в пограничном состоянии среди специалистов по душевным заболеваниям, даже несмотря на то, что они нередко бывают приятными людьми и обычно хорошо реагируют на квалифицированное лечение.
В вышеизложенной непростой ситуации для того, чтобы интерпретация дошла до пограничного пациента, следует сказать, например: “Похоже, у вас сложилось убеждение, что вы плохой. Поэтому вы злитесь и пытаетесь справиться со своей злостью, утверждая, что плохой я и что именно моя злость вызывает в ответ вашу. А вы можете представить себе: и вы, и я сочетаем в себе плохое и хорошее? Так, может быть, не стоит это так раздувать?” Вот пример сиюминутного столкновения с примитивной защитой. В нем представлена попытка терапевта продвинуть пациента от такой психологии, когда все имеет только два оттенка – черное и белое, по принципу “все или ничего”, к психологии, где различаются хорошие и плохие аспекты и целый спектр эмоций объединяется в одной личности. Эти попытки ему придется повторять в различных формах по крайней мере еще в течение несколько месяцев. Такой вид интерпретации многим дается нелегко, но, к счастью, с практикой это приходит.
Четвертым направлением в технике работы с пограничными пациентами (его я считаю очень полезным) является обращение к пациенту за помощью при решении дилемм “или/или”, с которыми, как правило, сталкивается терапевт. Эта методика, когда пациент становится вашим методистом, имеет отношение к представлениям, основанным на принципе “все или ничего” и присутствующим у пограничных пациентов*.
Они стремятся создать у терапевта ощущение, что в данной ситуации существуют два взаимоисключающих решения, оба из которых неверны по разным причинам. Обычно это представляет собой проверку, когда, если терапевт действует одним образом, он терпит поражение на одном полюсе конфликта с пациентом, а если выбирается другая альтернатива – поражение произойдет на противоположном полюсе.
Однажды я лечила 22-летнего молодого человека, у которого был отец-алкоголик, похоже, не замечающий существования сына, и назойливая, тревожная, влезающая во все дела мать. Она вмешивалась в жизнь сына до такой степени, что каждый день убирала его одежду. (Я была знакома с его родителями и потому знала о реальных людях, оказывающих влияние на пациента, больше, чем в таких случаях обычно знает терапевт.) По мере продолжения терапии мой пациент стал во время сеанса замыкаться в молчании, которое продолжалось все более продолжительные периоды времени. Поначалу казалось, ему просто нужно время, чтобы собраться с мыслями, но когда продолжительность молчания достигла 15, а затем 20 минут, я поняла, что происходит что-то менее приятное, и с моей стороны будет упущением не разобраться в этом.
Если бы пациент был невротиком, я бы напомнила ему о том, что он согласился проговаривать все, что приходит ему в голову, и выяснила бы вместе с ним, что мешает ему это делать. Другими словами, я провела бы простой анализ сопротивления. Но я чувствовала, что с этим молодым человеком происходит нечто более примитивное, связанное с удержанием равновесия между страхом быть поглощенным и страхом оказаться покинутым. Я знала, что между нами еще не установился достаточный рабочий альянс, чтобы можно было работать с этим молчанием так, как с более здоровым пациентом. Я была абсолютно уверена: если я останусь спокойной, он почувствует боль отвержения, подобно отвержению отцом; если же я заговорю, он воспримет это как навязчивость, подобную материнской. Возможно, мое замешательство в данной критической ситуации отражало его ощущение, что он будет проклинать себя и если заговорит, и если промолчит.
После того, как я некоторое время пыталась понять, какого рода вмешательство будет менее вредным, мне пришло в голову попросить его самого помочь разрешить эту проблему. По крайней мере, в таком случае, что бы ни получилось из нашего взаимодействия, в нем будет присутствовать элемент автономии пациента. Я спросила его, как бы он хотел, чтобы я реагировала на его молчание. Молодой человек ответил, что ему хочется, чтобы я задавала вопросы и вытягивала из него слова. Тогда я заметила, что была бы рада сделать это, но могу заблуждаться по поводу его мыслей, поскольку с тех пор, как он замолчал, я не имею представления, о чем он думает. (В снах и фантазиях, которые он мне рассказывал, можно было прочесть веру в то, что некоторые люди, подобные вымышленной всеведущей матери, пришедшей из раннего детства, способны читать его мысли. Я хотела дать ему обратную и более реальную информацию.)
Пациент воспрял духом и изменил свое решение, объявив, что я должна подождать, пока он не почувствует себя готовым к разговору. После чего на протяжении трех сеансов подряд он приходил, приветливо здоровался, садился, молчал 45 минут и вежливо уходил, когда я говорила, что время истекло. Интересно, насколько в ужасном внутреннем состоянии я находилась до того, как попросила своего пациента просветить меня, настолько спокойно я воспринимала его молчание потом. Через два года он сказал мне, что моя готовность принять его указания положила начало его способности вести себя самостоятельно в присутствии других. Таким образом, этот метод снижает чувство неловкости у терапевта и, что более важно, моделирует приятие неопределенности, укрепляет чувство собственного достоинства и творческое начало пациента, а также напоминает обеим сторонам о кооперативной природе их совместной работы.
Людям с пограничным уровнем организации личности эмпатия требуется не меньше, чем остальным, но их изменения в настроении и флуктуации состояния Эго мешают врачу понять, когда и где ее следует выражать. Поскольку ваши пациенты вызывают контрпереносы любви, когда подавлены или напуганы, и контрпереносы ненависти, когда ведут себя отвергающе, можно обнаружить, что вы непреднамеренно поощряете в них регрессию и наказываете за проявление индивидуальности. Терапевты, которые привыкли, работая с невротиками, поддерживать умеренную регрессию, могут с непривычки поддерживать некоторые из наиболее нездоровых реакций пограничных пациентов. Однако правильная оценка их психологии дает терапевту основание для более осознанного поведения: следует быть относительно невосприимчивым к состояниям субъективной беспомощности и демонстрировать понимание самоуверенности пациента – даже если она принимает форму сердитого противостояния.
В работе Мастерсона и его коллег, обсужденной в предыдущей главе, предложен терапевтический подход, основанный на внимании к проявлениям близости и отчужденности. Мастерсон считает, что матери пациентов, диагностируемых как пограничные, были сильно привязаны к детям и отзывчивы к ним в раннем младенчестве, но подавляли проявление их индивидуальности, обычно начинающей проявляться в возрасте от 18-ти месяцев до трех лет. В результате подобного воспитания эти пациенты значительно позже приобретают способность чувствовать себя безопасно, находясь в зависимых взаимоотношениях; в одиночестве же они страдают от мучительной заброшенности, которую Мастерсон назвал “депрессией покинутости”. Таким образом, близость комфортна, но с ней приходит чувство, что тебя поглощают, контролируют и инфантилизируют. Отделенность, несмотря на свою объективную болезненность, в конечном счете наделяет силой.
В рекомендуемой Мастерсоном методике работы с пограничными пациентами сделан акцент на необходимости намеренно действовать противоположным образом, чем это делала мать, активно противостоять регрессивному и саморазрушающему поведению (например: “Зачем вам надо клеить мужчин по барам?”) и подчеркнуто поощрять все усилия, направленные в сторону автономии и действенности (например: “Я рад видеть, что вы можете дать мне отпор, когда я вас злю”). В этой модели делается упор на то, чтобы пресекать цепкую зависимость, не дающую пограничным пациентам основания для самоуважения. Необходимо уметь видеть поступательные, адаптивные элементы даже в наиболее раздражающих проявлениях самоутверждения. Поскольку естественные контрпереносы человека идут в обратном направлении, эти чувства далеко не всегда легко принять.
Пайн (Pine, 1985) пополнил литературу, посвященную методам работы с пациентами, которые с трудом добиваются индивидуации и сепарации, важным афоризмом: “Куй железо, пока холодно.” Давно известно, что людям невротического уровня лучше всего предлагать интерпретацию тогда, когда они находятся в состоянии эмоционального подъема, чтобы содержание наблюдения терапевта не послужило интеллектуализированием и чтобы сила воздействия обсуждаемых вопросов оказалась несомненной. В работе с пограничными пациентами действует противоположное правило. Когда эти люди находятся в повышенном эмоциональном состоянии, они слишком расстроены, чтобы что-то воспринимать. Обсуждать то, что с ними произошло, когда они пребывают в состоянии гнева, паники или острой регрессии, можно, но только после того, как это состояние прошло, и пациенты внутренне отошли от столь изматывающего взрыва чувств.
Пограничному пациенту можно сказать: “Я подумала. То, о чем вы сейчас говорите, – о вашей тенденции испытывать убийственную злость и нападать на людей в этом состоянии – напоминает ваши яростные нападки на меня на прошлой неделе. Тогда у меня возникло чувство, что вы должны были разрушить все, что бы я вам ни предложила.” В состоянии эмоционального покоя пограничный пациент захочет (и даже с облегчением) услышать, что терапевт упомянул подобную динамику и попытался ее понять. Но в состоянии напряжения чувств он воспримет такую интерпретацию не только как осуждение, но и как попытку отбросить страстно сдерживаемые чувства – как будто они достойны презрения. Попытка сказать пациенту, объятому злобной яростью, что он пытается уничтожить терапевта, только приведет к усилению беспомощной ярости от сознания того обстоятельства, что человек испытывает такие грубые порывы. А соответствующий разговор в будущем может оказаться весьма полезным.
Последний аспект в рекомендациях, данных относительно психотерапии пациентов, диагностированных как пограничные, касается важности понимания терапевтом контрпереноса. Пограничные клиенты в значительно большей степени, чем личности невротического и психотического уровня, общаются посредством мощного и невербализованного переноса восприятий. Под этим я подразумеваю, что даже если они свободно ведут беседу в процессе терапии, наиболее важные сообщения, которые они посылают, часто заключены не в их словах, а в “фоновой музыке” их эмоционального состояния. Интуитивные, эмоциональные и образные реакции терапевта, возникающие при общении с пограничным пациентом, нередко могут дать больше материала относительно того, что происходит между ними, чем конструктивная рефлексия общения с пациентом или поиск ответа в теории и методологии.
Когда вы внезапно чувствуете усталость, гнев или панику, или вас переполняет желание прийти на помощь, когда вас осаждают сексуальные образы, вероятно, происходит нечто, что бессознательно возбуждается пациентом и сообщает какую-либо важную информацию о его внутреннем состоянии. Например, возьмем параноика, которого лечит молодая женщина. Пациент находится в состоянии самоуверенного возмущения неправильным обращением с ним некоторого авторитета. Терапевт начинает замечать, что чувствует себя маленькой, слабой, боится его критики и все время представляет, что на нее нападают. Женщина должна учитывать, что ее чувства – просто отщепленная, неосознаваемая часть личности пациента, которая проецируется на нее почти физически. Если эта идея после некоторой рефлексии покажется разумной, будет терапевтически полезным (для обеих сторон) сказать, например: “Я знаю, что вы испытываете злость и возбуждены, но мне кажется, существует другая часть вашей личности, которая чувствует себя слабой, беспокоится и опасается нападения.”
Эта сфера контрпереноса в качестве источника информации может сыграть с вами шутку, и к ней надо относиться внимательно. Далеко не каждая мелькнувшая мысль и испытанное при работе с пограничным пациентом чувство бывает навеяно именно им. В худших случаях терапевты могут причинить вред, ссылаясь на концепции проективной идентификации или наведенного контрпереноса. Я даже слышала о тех, кто начинал спорить с пограничным пациентом о том, что по его вине у терапевта возникают сильные реакции. Я бы не хотела давать никому оснований для рационализации в данном направлении. Многочисленные клинические данные свидетельствуют, что контрперенос, как и перенос, всегда представляет собой смесь генерированного изнутри и стимулированного извне материала, иногда со смещением в одну сторону, иногда – в другую (Sandler, 1976; 1987; Roland, 1981; Gill, 1983; Tansey & Burke, 1989; Jacobs, 1991). Терапевты должны осознавать свою собственную динамику и нести эмоциональную ответственность за свои реакции, даже если именно пациент возбуждает их. Те интерпретации, в надежности которых терапевт уверен, должны предлагаться в такой форме, чтобы пациент мог согласиться с наличием самой проблемы – даже если объяснение покажется ему ложным.
Хочу добавить, что полностью противоположный подход, когда контрперенос рассматривается лишь как “личное дело”, может неблагоприятно отразиться на клиническом процессе. Некоторые преподаватели-психоаналитики делают такой большой упор на понимании студентом своей динамики, что добиваются формирования разрушительного уровня самоосознания. На то, чтобы разобраться в пациенте на основании его ответов, уже не остается эмоциональной энергии. На смену терапевтической взаимосвязанности приходит какое-то обращенное внутрь видение, и талантливые и увлеченные люди перестают доверять своему зачастую прекрасному природному чутью, потому что боятся что-либо сделать неправильно.
Если бы в приведенном выше примере терапевт решила разобраться с контрпереносом одна, размышляя о том, что она чувствует себя маленькой и испуганной в присутствии раздраженного мужчины, напоминающего ей отца, такой инсайт не имел бы терапевтического значения. Все это помогло бы ей сдержать защитные реакции, что само по себе и неплохо, но не привело бы к замечательным результатам. Худшее, что может случиться, когда вы заблуждаетесь относительно своих чувств по отношению к пациенту, состоит в том, что вы ошибетесь. Если же интерпретация будет происходить в форме предположений, а не утверждений, пациент радостно укажет вам на ошибки.
Вот и все, что я вкратце могу сообщить о рекомендациях по терапии различных уровней развития структуры личности. Опытный клиницист поймет, что я только скользнула по поверхности. Если бы эта книга служила методическим пособием, то каждая тема потянула бы на главу или даже на целую книгу. Теперь позвольте мне поднять тему взаимодействия категорий развития и типологических категорий структуры личности, а также их сложной взаимосвязи.
На рис. 4.1 наглядно представлена схема, по которой многие аналитические диагносты определяют структуру личности пациента. На оси развития расположены три главные категории организации, обсуждавшиеся выше. Фактически мы имеем дело с континуумом с различиями в степени выраженности, которые постепенно становятся достаточными, чтобы получить концептуальное выражение как различные типы. Конкретные люди различаются по степени зрелости; в условиях достаточно сильного стресса совершенно здоровый человек может иметь временную психотическую реакцию; даже у шизофреника с самым сильным бредом наступают моменты полных просветлений.
Зрелостные категории должны иметь для читателя смысл конструктов. Многие из этих типологических конструктов могут быть хорошо знакомы, даже если они не будут систематически обсуждаться в следующих частях этой книги. В главах 5 и 6 я детально изложу психоаналитическую концепцию защит, так как положе-
ние личности на типологической оси определяет привычное использование одной защиты или одной группы защит.
В этой связи хочу привести наблюдение, которое может помочь читателю интерпретировать данную схему. Я думаю, понятно, что подразумевает каждая из категорий, отмеченных на горизонтальной оси: здесь представлен спектр патологий характера – от психотической области до области невротик-здоровый. Однако люди распределяются неравномерно по всем точкам каждого континуума. Те категории, которые представляют привычное использование примитивных защит, сосредоточены на психотическом краю континуума. Например, параноидные личности, которые, по определению, зависят от защиты путем проекции, относятся скорее к нижнему, чем к верхнему краю оси развития личности. Типологические категории, предполагающие опору на более зрелые защиты, сосредоточены по направлению к невротическому полюсу. Так, большая часть обсессивных личностей находится на невротическом конце обсессивной шкалы по сравнению с психотическим.
Любой человек на основании своего жизненного опыта знает, что все люди – разные. Для него очевидно: кто-то вполне может иметь высокую степень развития Эго и интегрированную идентичность, но при этом он будет все еще сохранять большую тревожность с примитивной защитой. Возвращаясь к разговору о параноидальных личностях, многие из нас могут вспомнить о людях, которых мы знаем, чьи особенности характера отчетливо параноидальны, но кто имеет хорошую силу Эго, ясное представление по поводу своего существования как человеческой индивидуальности, развитую и укрепленную идентичность и прочные отношения. Они часто находят себе пристанище, выбирая профессию частного детектива, ищут работу в правоохранительных силовых органах или выполняют секретные миссии, где их параноидальные тенденции работают на пользу. Тот факт, что достаточно здоровые параноики обычно не обращаются к психотерапевту (факт, внутренне связанный с их паранойей), не означает, что они не относятся к людям, которым это требуется. Частота, с которой люди обращаются к терапевту, вследствие чего попадая в статистику психических нарушений, не одинакова для разных типов личностной структуры, потому что эти категории отражают важные различия и в таких областях, как способность человека доверять, склонность надеяться, готовность расстаться с деньгами ради нематериальной выгоды и так далее.
Соответственно, обычный жизненный опыт также подсказывает, что люди могут полагаться в основном на “зрелую” защиту типа интеллектуализации, и тем не менее они имеют плохое тестирование реальности, неадекватную сепарацию, ограниченную интеграцию идентичности и неудовлетворительные объектные отношения. Поэтому, хотя легче найти относительно здорового обсессивного человека, чем обсессивного психотика, каждый, работавший в приемном отделении стационара, встречался с людьми, чья склонность к интеллектуализации перешла свою грань и превратилась в бред.
Часто клинически более важно иметь представление об общем уровне развития пациента, чем идентифицировать его с наиболее подходящим типологическим описанием. Люди, особенно высокофункционирующие, редко служат примером одного чистого типа личности, так как гибкость защиты – один из аспектов психологического здоровья, или силы Эго. Но важны оба типа оценки, что далее будет проиллюстрировано на примерах дифференциального диагноза в главах 7—15.
Темой настоящей главы послужили рекомендации, данные относительно терапевтических методик в зависимости от того, кем, с точки зрения структуры личности, является пациент – невротиком, психотиком или пограничным. Невротики обычно являются прекрасными кандидатами для психоанализа или традиционных психоаналитически ориентированных “раскрывающих” методик. Сильное Эго также делает их восприимчивыми к другим способам вмешательства.
Пациенты на симбиотически-психотическом уровне нередко нуждаются в поддерживающей терапии, в которой среди прочего, делается упор на безопасность, просвещение и внимание к влияниям конкретных стрессов.
Пациентам, находящимся на пограничном уровне, лучше всего помогает экспрессивная терапия – стиль работы, при котором решающее значение имеют установление границ отношений, необходимость обозначения контрастных состояний Эго и интерпретация примитивных защит. В безвыходных ситуациях можно обращаться за помощью к пациенту. В этих случаях полезно пресекать регрессию и поддерживать индивидуацию. Терапевт формирует свое понимание личности пациента, когда тот находится в состоянии спокойствия и принимает во внимание информацию, содержащуюся в контрпереносах.
И, наконец, структура личности была графически представлена на двух осях – в целях иллюстрации принципа оценки зрелостного и типологического измерений.
Стандартным учебником по классическому психоанализу пациентов с невротическим уровнем организации личности продолжает оставаться книга Гринсона “Техника и практика психоанализа” (Greenson, “The Tecnique and Practice of Psychoanalysis”, 1967). Из книг по традиционной аналитической терапии я порекомендовала бы труд Колби (Colby, 1951) и Чессика (Chessick, 1969). В книге Шафер “Аналитическое отношение” (Schafer, “The Analytic Attitude”, 1983) оговорены все те аспекты терапии, которые обычные книги опускают. Из книг по терапии, где делается попытка рассмотреть уровни организации личности, я посоветую Фромм-Райхман, (Fromm-Reichmann, 1950), Паолино (Paolino, 1981), Неджеса (Hedges, 1983) и Пайна (Pine, 1985). Наиболее читаемым источником по терапии, где учитываются уровни развития, написанным с точки зрения объектных отношений, наверное, является книга Хорнера “Психоаналитическая терапия объектных отношений” (Horner, “Psychoanalytic Object Relations Therapy”, 1991). Особую ценность имеет сочинение Вольфа “Лечение собственного “я” (Wolf, “Treating the Self”, 1988), представляющее взгляды сэлф-психологов на терапию.
К лучшим образцам известных мне книг, освещающих проблемы работы с пациентами психотического уровня (хорошие источники в этой области весьма редки) относятся работы Ариети (Arieti, 1955), Сирлза (Searles, 1965), Лидца (Lidz, 1973), Джиоваччини (Giovacchini, 1979), а также труды Карона и Ванденбоса (Karon и VandenBos, 1981). Потребность в грамотном исследовании поддерживающей терапии, наконец, нашла свое удовлетворение в прекрасной книге Рокланда (Rockland, 1992).
Литература по экспрессивной терапии сумбурна вследствие наличия множества подходов к пациентам с пограничной организацией. Кернберг и его коллеги (1989) сводят формулировки к конкретным клиническим рекомендациям. Теория Мастерсона по технике, обладающая тем достоинством, что хорошо написана, лучше всего резюмирована в его книге о пограничных состояниях у взрослых (1976). Вполне удобоваримым описанием другого подхода к пониманию и лечению людей этой группы служит книга Геральда Адлера (Gerald Adler, 1985).
Знание концепции защит и разнообразия защитных механизмов, используемых в человеческом бытии, является решающим для понимания психоаналитической диагностики характера. Основные диагностические категории, используемые психотерапевтами-аналитиками для описания типов личности, несомненно, имеют отношение к устойчивым процессам индивидуальной специфической защиты или группы защит. Иначе говоря, диагностическая категоризация – это своего рода скоропись для обозначения свойственного человеку защитного паттерна.
Термин “защита”, используемый в психоаналитической теории, во многих отношениях неудачен. То, что мы у зрелых взрослых называем защитами, не что иное как глобальные, закономерные, здоровые, адаптивные способы переживания мира. Первым, кто наблюдал некоторые из этих процессов и дал им названия, был Фрейд.
Выбор им термина “защита” отражает два аспекта его мышления. Во-первых, Фрейд восхищался военными метафорами. Стремясь сделать психоанализ приемлемым для скептически настроенной публики, он часто в педагогических целях использовал аналогии, сравнивая психологические действия с армейскими тактическими маневрами, с компромиссами при решении различных военных задач, со сражениями, имеющими неоднозначные последствия. Во-вторых, когда Фрейд впервые столкнулся с наиболее драматическими и запоминающимися примерами того, что мы теперь называем защитами (прежде всего с вытеснением и конверсией), он увидел эти процессы действующими в их защитной функции. Изначально его привлекали люди с эмоциональными нарушениями, с преобладанием истерических черт, люди, которые пытались таким образом избежать повторения предыдущего опыта, которое, как они опасались, могло принести им невыносимую боль. По наблюдению Фрейда, они достигают этого за счет большого ущерба для общего функционирования. В конечном счете, для них было бы лучше полностью пережить переполняющие их эмоции, которых они так опасаются, и тем самым высвободить свою энергию (согласно теории драйвов) для развития собственной жизни. Таким образом, наиболее ранний контекст, в котором говорилось о защитах, был тот, где задачей терапевта служило уменьшение их интенсивности.
В данном контексте терапевтическая ценность ослабления или слома неадаптивных защит личности самоочевидна. К сожалению, в пылу энтузиазма, с которым были встречены ранние наблюдения Фрейда, идея, что защиты по природе своей малоадаптивны, распространилась среди светской публики до такой степени, что это слово приобрело незаслуженно негативный оттенок. Назвать кого-либо защищающимся значило подвергнуть критике. Аналитики и сами используют это слово в обыденной речи таким образом, но при обсуждении защитных механизмов на научном, теоретическом уровне они не обязательно полагают, что при действии защиты происходит нечто патологическое.
Фактически, аналитически ориентированные терапевты иногда рассматривают определенные проблемы – прежде всего психотические и близкие к психотической “декомпенсации” – как свидетельство недостаточности защит.
Феномены, которые мы называем защитами, имеют множество полезных функций. Они появляются как здоровая, творческая адаптация и продолжают действовать на протяжении всей жизни. В тех случаях, когда их действие направлено на защиту собственного “Я” от какой-либо угрозы, их можно рассматривать как “защиты”, и это название вполне оправдано. Личность, чье поведение носит защитный характер, бессознательно стремится выполнить одну или обе из следующих задач: (1) избежать или овладеть неким мощным угрожающим чувством – тревогой, иногда сильнейшим горем или другими дезорганизующими эмоциональными переживаниями; (2) сохранение самоуважения. Эго-психологи выделяли функцию защит как средство преодоления тревоги. Теоретики объектных отношений, делающие акцент на привязанности и сепарации, ввели представление о том, что защиты действуют и против горя. Сэлф-психологи уделили внимание роли защит в психических усилиях, служащих поддержанию сильного, непротиворечивого, позитивного чувства собственного “Я”.
Психоаналитические мыслители полагают (хотя это и не отражено явно в нашей литературе по диагностике), что каждый человек предпочитает определенные защиты, которые становятся неотъемлемой частью его индивидуального стиля борьбы с трудностями. Это предпочтительное автоматическое использование определенной защиты или набора защит является результатом сложного взаимодействия по меньшей мере четырех факторов: (1) врожденного темперамента; (2) природы стрессов, пережитых в раннем детстве; (3) защит, образцами для которых (а иногда и сознательными учителями) были родители или другие значимые фигуры; (4) усвоенных опытным путем последствий использования отдельных защит (на языке теории обучения – эффект подкрепления). На языке психодинамики бессознательный выбор индивидом излюбленных способов преодоления затруднений “сверхдетерминирован”, что отражает кардинальный аналитический принцип “множественной функции” (Waelder, 1960).
В этой и следующей главах я рассмотрю основные защиты так, как сегодня они понимаются большинством практикующих аналитиков. Хотя и не существует доказательств того, что защиты появляются одна за другой в определенной строгой последовательности по мере развития ребенка, среди большинства психодинамически ориентированных клиницистов достигнуто согласие в том, что некоторые защиты представляют собой более “примитивный” процесс, чем другие. Как правило, к защитам, рассматриваемым как первичные, незрелые, примитивные, или защиты “низшего порядка” (Laughin, 1970) относятся те, что имеют дело с границей между собственным “я” и внешним миром. Защиты, причисляемые ко вторичным, более зрелым, более развитым или к защитам “высшего порядка”, “работают” с внутренними границами – между Эго, супер-Эго и Ид или между наблюдающей и переживающей частями Эго.
Примитивные защиты действуют общим, недифференцированным образом во всем сенсорном пространстве индивида, сплавляя между собой когнитивные, аффективные и поведенческие параметры, в то время как более развитые защиты осуществляют определенные трансформации чего-то одного – мыслей, чувств, ощущений, поведения или некоторой их комбинации. Концептуальное разделение более архаичных и более высокоорганизованных защит несколько произвольно, поскольку некоторые теоретически более зрелые защиты, – соматизация, отреагирование, эротизация – могут действовать автоматически и недоступны модификации вторичными мыслительными процессами. Однако с тех пор, как Кернберг привлек внимание к действию архаических форм проекции и интроекции у пограничных пациентов, в психоаналитических описаниях стало общепринятым определять следующие защиты как “примитивные”: изоляция, отрицание, всемогущественный контроль, примитивные идеализация и обесценивание, проективная и интроективная идентификация, расщепление Эго. Я добавляю к списку примитивных процессов диссоциацию (по причинам, о которых речь пойдет ниже), а в остальном соглашаюсь с ним, несмотря на его неясности и концептуальные ограничения.
Чтобы быть классифицированной как примитивная, защита должна обнаруживать наличие в себе двух качеств, связанных с довербальной стадией развития. Она должна иметь недостаточную связь с принципом реальности (см. главу 2) и недостаточный учет отделенности и константности объектов, находящихся вне собственного “Я”. Например, отрицание считается манифестацией более примитивного процесса, чем вытеснение. Чтобы что-то вытеснилось, оно сначала должно быть познано каким-либо путем, а затем уже переведено в бессознательное. Отрицание – это мгновенный, внерациональный процесс. “Это не случилось” – более магический способ обращения с чем-либо неприятным, чем “это случилось, но я забуду об этом, потому что это слишком болезненно”.
Аналогичным образом, защитный механизм, известный как “расщепление”, посредством которого личность разделяет свой опыт на категории “все хорошо” и “все плохо”, где нет места неопределенности и амбивалентности, считается примитивным. Предполагается, что он проистекает из времени, предшествующего периоду, когда ребенок открывает для себя константность объектов. Когда ребенок удовлетворен, присутствие матери связано для него с глобальным ощущением “хорошей матери”, а когда он фрустрирован – та же мать ощущается им как абсолютно “плохая мать”. Мы полагаем, что пока младенец не достиг этапа развития, когда он будет в состоянии признать, что перед ним в обеих ситуациях – один и тот же человек, в присутствии которого ему иногда хорошо, а иногда плохо, пока он не достиг этого этапа, каждое его переживание тотально, дискретно, определенно. Напротив, такая защита как рационализация считается зрелой, поскольку для оправдания чувства необходимы достаточно сложные вербальные и мыслительные навыки и большее включение в реальность.
Добавляя еще один уровень сложности к этому растущему, противоречивому и пестрому набору наблюдений, составляющему современную психоаналитическую теорию, следует отметить, что в этом теоретическом подходе предполагается: некоторые защитные процессы имеют как примитивную, так и более зрелую формы. Например, “идеализация” может означать наряду с безоговорочной, полной обожания уверенностью в совершенстве другого человека еще и мягкое “оттеночное” ощущение особенности или превосходства другого с сохраняющимся признанием его ограничений. “Изоляцией” называют и полное отвержение реальности в пользу психотического состояния, и нерезко выраженную тенденцию реагировать на стресс уходом в мечтания. В тех случаях, когда аналитики склонны рассматривать конкретную защиту как континуум, заключающий в себе развитие от более ранних и архаичных к более поздним и дифференцирующим формам, я буду следовать общепринятой манере и добавлять к названию защиты слово “примитивный”.
От внимательного читателя не укроется, что так называемые примитивные защиты – это просто способы, с помощью которых, как мы полагаем, ребенок естественным образом постигает мир. Психоаналитическая точка зрения предполагает, что эти способы обретения опыта присутствуют в каждом из нас, независимо от того, имеем мы или нет сколько-нибудь заметную патологию. Довербальные процессы, а также процессы, предшествующие принципу реальности и постоянству объектов, являются той основой, где формируется психика.
Проблемы возникают лишь в тех случаях, когда существует недостаток в более зрелых психологических навыках или когда данные защиты упорно используются для исключения возможных других. Все мы отрицаем, все мы расщепляем и все имеем стремление к всемогуществу. Однако большинство из нас дополняют эти реакции более изощренными способами переработки тревоги и ассимиляции сложной, беспокоящей реальности. Пограничная или психотическая личностная структура обусловлена отсутствием зрелых защит, а не наличием примитивных.
Примитивные защиты намного труднее описать, чем более зрелые. Их довербальность, дологичность, всеобъемлемость, образность и магический характер делают их крайне неудобными для представления в письменной речи. Я сделаю все, что смогу, для того, чтобы рассказать о них на формальном языке, но читатель должен иметь в виду, что выражение довербальных процессов на вербальном уровне в некотором смысле невозможно. Нижеследующий обзор посвящен защитам, которые обычно рассматривают как примитивные.
Когда младенец перевозбужден или расстроен, он попросту засыпает. Психологический уход в другое состояние сознания – это автоматическая реакция, которую можно наблюдать у самых крошечных человеческих существ. Взрослый вариант того же самого явления можно наблюдать у людей, изолирующихся от социальных или межличностных ситуаций и замещающих напряжение, происходящее от взаимодействий с другими, стимуляцией, исходящей от фантазий их внутреннего мира. Склонность к использованию химических веществ для изменения состояния сознания также может рассматриваться как разновидность изоляции. Некоторые специалисты, среди которых и авторы новой редакции DSM, предпочитают термин “аутистическое фантазирование”, обозначающий одну из форм более общей тенденции избегать личностных контактов, термину “изоляция”.
Некоторые младенцы конституционально значительно более других склонны к такой форме реагирования на стресс; исследователи замечали, что более всего склонны к изоляции те малыши, которые наиболее чувствительны. У конституционально впечатлительных людей нередко развивается богатая внутренняя фантазийная жизнь, а внешний мир они воспринимают как проблематичный или эмоционально бедный. Склонность к изоляции может усиливаться вследствие эмоционального вторжения или столкновения с людьми, заботившимися о младенце, а также с другими ранними объектами. Человека, привычно изолирующегося и исключающего другие пути реагирования на тревогу, аналитики описывают как шизоидного.
Очевидный недостаток защиты изоляцией состоит в том, что она выключает человека из активного участия в решении межличностных проблем. Люди, имеющие дело с шизоидной личностью, зачастую не знают, как получить от нее какую-либо эмоциональную реакцию. “Он просто возится с пультом телевизора и ничего мне не отвечает” – вот наиболее типичная жалоба. Личности, постоянно укрывающиеся в собственном внутреннем мире, испытывают терпение тех, кто их любит, сопротивляясь общению на эмоциональном уровне. Пациенту с серьезным эмоциональным расстройством трудно помочь вследствие явного безразличия к психотерапевту, стремящемуся завоевать его внимание и привязанность.
Главное достоинство изоляции как защитной стратегии состоит в том, что, позволяя психологическое бегство от реальности, она почти не требует ее искажения. Человек, полагающийся на изоляцию, находит успокоение не в непонимании мира, а в удалении от него. Благодаря этому, он может быть чрезвычайно восприимчив, нередко к большому изумлению тех, кто махнул на него рукой как на тупого и пассивного. И, несмотря на отсутствие склонности к выражению собственных чувств, такой человек бывает очень восприимчив к чувствам других. На здоровом конце шизоидной оси мы находим людей, выдающихся своей креативностью: художников, писателей, ученых-теоретиков, философов, религиозных мистиков и других высокоталантливых созерцателей жизни, чье свойство находиться в стороне от стереотипов дает им способности к уникальному неординарному видению.
Еще один ранний способ справляться с неприятностями – отказ принять их существование. Все мы автоматически отвечаем таким отрицанием на любую катастрофу. Первая реакция человека, которому сообщили о смерти близкого: “Нет!”. Эта реакция – отзвук архаического процесса, уходящего корнями в детский эгоцентризм, когда познанием управляет дологическая убежденность: “Если я не признаю этого, значит, это не случилось”. Подобные процессы вдохновили Сельму Фрайберг назвать свою классическую популярную книгу о раннем детстве “Волшебные годы” (Selma Fraiberg, “Magic years”, 1959).
Человек, для которого отрицание является фундаментальной защитой, всегда настаивает на том, что “все прекрасно и все к лучшему”. Родители одного из моих пациентов продолжали рожать одного ребенка за другим, хотя уже трое из их отпрысков умерли от того, что любые другие родители, не находящиеся в состоянии отрицания, поняли бы как генетическое нарушение. Они отказывались оплакивать умерших детей, игнорировали страдания двух здоровых сыновей, отвергали советы обратиться в генетическую консультацию и твердили, что происходящее с ними есть воля Бога, знающего их благо лучше их самих. Переживания восторга и всепоглощающей радости, особенно когда они возникают в ситуациях, в которых большинство людей нашли бы негативные стороны, также говорят о действии отрицания.
Большинство из нас до некоторой степени прибегает к отрицанию, с достойной целью сделать жизнь менее неприятной, и у многих людей есть свои конкретные области, где эта защита преобладает над остальными. Большинство людей, чьи чувства уязвлены, в ситуации, когда плакать неуместно или неразумно, более охотно откажутся от своих чувств, чем, полностью их осознавая, подавят слезы сознательным усилием. В чрезвычайных обстоятельствах способность к отрицанию опасности для жизни на уровне эмоций может оказаться спасительной. Благодаря отрицанию мы можем реалистически предпринять самые эффективные и даже героические действия. Каждая война оставляет нам массу историй о людях, которые “не потеряли головы” в ужасных, смертельно опасных обстоятельствах и в результате спасли себя и своих товарищей.
Хуже то, что отрицание может привести и к противоположному исходу. Одна моя знакомая отказывается делать ежегодные гинекологические анализы, словно, игнорируя возможность рака матки и шейки матки, она магическим образом может избежать этих болезней. Жена, отрицающая, что избивающий ее муж опасен; алкоголик, настаивающий, что не имеет никаких проблем с алкоголем; мать, игнорирующая свидетельства о сексуальных домогательствах к ее дочери; пожилой человек, не помышляющий об отказе от вождения машины, несмотря на явное ослабление способностей к этому, – все это знакомые примеры отрицания в его худшем виде.
Данная психоаналитическая концепция более или менее без искажений воспринята повседневным языком, отчасти потому, что слово “отрицание”, так же как “изоляция”, не стало жаргонным. Другая причина популярности этой концепции – ее особая роль в программе “12 шагов” (лечения наркомании) и других мероприятиях, направленных на помощь их участникам в осознании привычного использования ими этой защиты и для того, чтобы помочь им выйти из ада, который они создали для себя.
Компонент отрицания можно найти в большинстве более зрелых защит. Возьмем, например, утешительную веру в то, что отвергший вас человек на самом деле хотел быть с вами, но просто еще не готов отдать себя целиком и оформить ваши отношения. В этом случае мы наблюдаем отрицание отвержения, а также более изощренный прием нахождения оправдания, который называется рационализацией. Аналогично этому, защита путем реактивного формирования, когда эмоция обращается в свою противоположность (ненависть – любовь), является специфическим и более сложным видом отрицания чувства, от которого нужно защититься, чем просто отказ испытывать данное чувство.
Самый очевидный пример психопатологии, обусловленной использованием отрицания, – мания. Пребывая в маниакальном состоянии, люди могут в невероятной степени отрицать свои физические потребности, потребность в сне, финансовые затруднения, личные слабости и даже свою смертность. В то время как депрессия делает совершенно невозможным игнорирование болезненных фактов жизни, мания придает им психологическую незначимость. Люди, для которых отрицание служит основной защитой, маниакальны по своему характеру. Аналитически ориентированные клиницисты относят их к типу гипоманиакальных. (Приставка “гипо”, означающая “мало” или “несколько”, указывает на отличие этих людей от индивидов, переживающих настоящие маниакальные эпизоды.)
Эта категория была охарактеризована также словом “циклотимия” (“чередование эмоций), поскольку в ней наблюдается тенденция чередования маниакальных и депрессивных настроений, обычно не достигающих выраженности клинически диагностируемого биполярного заболевания. Аналитики рассматривают эти перепады как результат периодических использований отрицания, за которыми каждый раз следует неизбежный “обвал”, когда у человека вследствие маниакального состояния наступает истощение.
Наличие ничем не модифицированного отрицания у взрослого человека, как и других примитивных защит, является поводом для беспокойства. Однако слегка гипоманиакальные люди могут быть очаровательны. Многие комические и эстрадные артисты демонстрируют остроумие, энергетический подъем, склонность играть словами и заразительно приподнятое настроение. Именно эти признаки характеризует людей, которые в течение длительного времени успешно отстраняют и трансформируют болезненные переживания. Но близкие и друзья нередко замечают и оборотную сторону их характера – тяжелую и депрессивную, и часто нетрудно увидеть психологическую цену их маниакального шарма.
Мы исходим из того положения, что для новорожденного мир и собственное “Я” составляют единое целое. Пиаже отразил это утверждение в своей концепции “первичного эгоцентризма” (Piaget, 1937) – фазы когнитивного развития, примерно соответствующей “первичному нарциссизму” Фрейда, в течение которой превалируют первичные мыслительные процессы. Это означает, что источник всех событий новорожденный воспринимает в некотором смысле как внутренний: если младенцу холодно и заботящийся о нем человек замечает это и как-то его согревает, у ребенка возникает довербальное переживание магического добывания тепла им самим. Осознание того, что контроль находится в отделенных от него других людях, вне его самого, еще не появилось.
Ощущение, что ты способен влиять на мир, обладаешь силой, является, несомненно, необходимым условием самоуважения, берущего начало в инфантильных и нереалистических, однако на определенной стадии развития нормальных фантазиях всемогущества. Первым, кто вызвал интерес к “стадиям развития чувства реальности”, был Шандор Ференци (Sandor Ferenczi, 1913). Он указывал, что на инфантильной стадии первичного всемогущества, или грандиозности, фантазия обладания контролем над миром нормальна. По мере взросления ребенка она на следующей стадии естественным образом трансформируется в идею вторичного, “зависимого” или “производного” всемогущества, когда один из тех, кто первоначально заботится о ребенке, воспринимается как всемогущий.
В конце концов, по мере дальнейшего взросления, ребенок примиряется с тем неприятным фактом, что ни один человек не обладает неограниченными возможностями. Большинство аналитиков предполагает, что предпосылкой зрелой взрослой позиции, согласно которой никто не обладает неограниченной властью, парадоксальным образом является противоположный эмоциональный опыт младенчества, достаточно защищенного на первых порах времени жизни, в течение которого ребенок мог наслаждаться нормальными на той фазе иллюзиями сначала собственного всемогущества, а затем – всемогущества людей, от которых он зависел.
Некоторый здоровый остаток этого инфантильного ощущения всемогущества сохраняется во всех нас и поддерживает чувство компетентности и жизненной эффективности. Если мы эффективно осуществляем свое намерение, у нас возникает естественное “пиковое чувство”. Всякий, испытавший когда-либо ощущение “близкой удачи” и вслед за ним выигрыш в некоей азартной игре, знает, сколь прекрасно это чувство всемогущественного контроля. Убежденность, высказанная прежним вице-президентом Кели и приписанная им своей бабушке, в том, что можно достичь абсолютно всего, если твердо решить и стоять на своем, является элементом стандартной американской идеологии, не выдерживающей проверки здравым смыслом и большей частью человеческого опыта. Но, тем не менее, эта убежденность порой играет мощную позитивную роль самоактуализирующегося вымысла.
У некоторых людей потребность испытывать чувство всемогущественного контроля и интерпретировать происходящее с ними как обусловленное их собственной неограниченной властью совершенно непреодолима. Если личность организуется вокруг поиска и переживания удовольствия от ощущения, что она может эффективно проявлять и использовать собственное всемогущество, в связи с чем все этические и практические соображения отходят на второй план, существуют основания рассматривать эту личность как психопатическую (“социопатическая” и “антисоциальная” – синонимы более позднего происхождения).
Бен Бурстен в своем классическом исследовании “Манипулятор” (Ben Bursten, “The Manipulator”, 1973a) подчеркивает, что социопатия и криминальность – это пересекающиеся, но не идентичные понятия. Это еще одна область, в которой обыденное представление и более изощренная психоаналитическая концептуализация расходятся между собой: в обществе стало принято говорить, что большинство преступников – психопаты, и наоборот. Однако многие люди, редко нарушающие закон, личностно мотивированы всемогущественным контролем как защитой. Исследование Бурстена посвящено использованию ими сознательной манипуляции как базовому способу избегания тревоги и поддерживания самоуважения.
“Перешагивать через” других – вот основное занятие и источник удовольствия для индивидов, в личности которых преобладает всемогущественный контроль. Их часто можно встретить там, где необходимы хитрость, любовь к возбуждению, опасность и готовность подчинить все интересы главной цели – проявить свое влияние. Эти люди появляются, например, на ключевых позициях в бизнесе, где требуется рисковать: в политической системе, армии, ЦРУ и в других организациях скрытого воздействия (в коммерции, среди вождей культов и лидеров евангелизма, в рекламной и развлекательной индустриях и во всех сферах, где много власти в чистом виде).
Тезис Ференци о постепенном замещении примитивных фантазий собственного всемогущества примитивными фантазиями о всемогуществе заботящегося лица по-прежнему важен в психоаналитической клинической теории. Любой может наблюдать, как горячо малыш стремится верить, что мама или папа могут защитить его от всех жизненных опасностей. Становясь старше, мы забываем, насколько пугающим было первое столкновение с реалиями враждебности, подверженности болезням и неудачам, смерти и другим ужасам (Brenner, 1982).
Одним из способов, которым ребенок может уберечь себя от этих подавляющих страхов, является вера в то, что кто-то, какая-то благодетельная всемогущая сила обеспечивает защиту. (Фактически, этим способом является желание верить в то, что люди, правящие миром, более мудры и могущественны, чем обычные, подверженные ошибкам и слабостям человеческие существа, и оно живет в большинстве из нас и дает знать о себе большей или меньшей сокрушенностью всякий раз, когда события показывают нам, что это лишь желание, а не реальность.)
Убежденность маленьких детей в том, что их мать или отец способны к сверхчеловеческим деяниям, – великое благо и вместе с тем бедствие родительства. Существует неоспоримое преимущество в целительном действии наших “бо-бо”, и трудно найти что-либо более трогательное, чем безоглядное любящее доверие наших детей. Но в других случаях оно вызывает у родителей едва контролируемое раздражение. Я помню, как одна из моих дочерей в возрасте 2,5 лет устроила самый настоящий скандал, когда я пыталась объяснить ей, что нельзя остановить дождь для того, чтобы она могла пойти купаться.
Все мы склонны к идеализации. Мы несем в себе остатки потребности приписывать особые достоинства и власть людям, от которых эмоционально зависим. Нормальная идеализация является существенным компонентом зрелой любви (Bergmann, 1987). И появляющаяся в ходе развития тенденция деидеализировать или обесценивать тех, к кому мы питали детскую привязанность, представляется нормальной и важной частью процесса сепарации-индивидуации. Ни один 18-летний не уйдет из дома добровольно, считая его много лучшим местом, чем то, куда он отправляется. У некоторых людей, однако, потребность идеализировать остается более или менее неизменной еще с младенчества. Их поведение обнаруживает признаки архаических отчаянных усилий противопоставить внутреннему паническому ужасу уверенность в том, что кто-то, к кому они привязаны, всемогущ, всеведущ и бесконечно благосклонен, и психологическое слияние с этим сверхъестественным Другим обеспечивает им безопасность. Они также надеются освободиться от стыда: побочным продуктом идеализации и связанной с ней веры в совершенство является то, что собственные несовершенства переносятся особенно болезненно; слияние с идеализируемым объектом – естественное в этой ситуации лекарство.
Томление по всемогущественному заботящемуся существу естественным образом выражается в религиозных верованиях. Более проблематичным оно предстает в таких феноменах, как настаивание на том, что собственный любовник совершенен, гуру непогрешим, школа самая лучшая, вкус безупречен, правительство неспособно ошибаться и тому подобных иллюзиях. В Гайане в 1978 году более 900 человек добровольно выпили цианистый калий, предпочтя суицид признанию того факта, что их лидер Джим Джонс оказался не на высоте. В целом, чем более зависим человек, тем сильнее для него соблазн идеализации. Многие мои знакомые женщины во время беременности – пугающего столкновения с собственной уязвимостью – заявляли мне, что их гинеколог “замечателен” или “лучший в мире”.
Если человек строит свою жизнь так, что создается впечатление, что он стремится ранжировать все аспекты человеческого бытия согласно ценности в сравнении с несовершенными альтернативами; а также что он мотивирован поиском совершенства – как через слияние с идеализированными объектами, так и через совершенствование собственного “Я”, – мы рассматриваем его как нарциссического.
Психоаналитическая литература много внимания уделила другим аспектам нарциссической личности, в то время как структурно ее психология базируется на зависимости от защиты в форме примитивной идеализации. Другие знакомые нам свойства характера нарциссических личностей можно вывести из использования этой защиты. Так, их потребность постоянно заново убеждаться в своей привлекательности, силе, известности и значимости для других (в своем совершенстве) обусловлена зависимостью от этой защиты. Самооценка у людей, личность которых построена на примитивной идеализации, искажается идеей, что любить себя самого можно лишь совершенствуясь.
Примитивное обесценивание – неизбежная оборотная сторона потребности в идеализации. Поскольку в человеческой жизни нет ничего совершенного, архаические пути идеализации неизбежно приводят к разочарованию. Чем сильнее идеализируется объект, тем более радикальное обесценивание его ожидает; чем больше иллюзий, тем тяжелее переживание их крушения. Терапевты, работающие с нарциссическими пациентами, могут горестно поведать о том “обвале”, который происходит, если пациент, полагавший, что его терапевт способен “ходить по воде, как по суху”, обнаруживает, что тот решительно не может ходить означенным образом. Общеизвестно, что рабочий альянс с нарциссическими пациентами имеет свойство внезапно рушиться, когда пациент разочаровывается в терапевте. Как бы ни было приятно в контрпереносе чувствовать себя объектом абсолютной идеализации, это тем не менее обременительно – как из-за раздражающих аспектов роли идеализированного, когда кто-то действительно верит, что вы можете остановить дождь, так и из-за того (большинство терапевтов познало это на собственном горьком опыте), что вас ставят на пьедестал лишь для того, чтобы потом с него сбросить. Мой коллега Дж. Уэйлп (J. Waihlp), личная беседа, май 1992) также добавляет, что эта роль сковывает терапевта: она соблазняет его отрицать свое неведение, с пренебрежением отвергать скромную помощь и содействие и заставляет считать, что речь должна идти только о наивысших результатах.
В повседневной жизни аналогией этому процессу служит та мера ненависти и гнева, которая может обрушиться на того, кто казался таким многообещающим и не оправдал ожиданий. Мужчина, веривший, что онколог его жены был единственным специалистом по раку, который мог ее исцелить, с наибольшей вероятностью подаст на врача в суд, если болезнь жены все же одержит верх над усилиями доктора. Некоторые люди всю жизнь занимаются тем, что в повторных циклах идеализации и обесценивания сменяют одни интимные отношения другими. Каждый раз они воспринимают нового партнера как идеал, после того как в очередной раз предыдущий партнер оказался обычным человеческим существом. Модификация защиты примитивной идеализации – вот законная цель любой долговременной психоаналитической терапии, однако в работе с нарциссическими пациентами это особенно актуально благодаря массивному неблагоприятному действию этой защиты на их жизнь и жизнь тех, кто пытается их любить.
Я соединяю вместе обсуждение двух самых примитивных защитных процессов, проекции и интроекции, поскольку они представляют собой две стороны одной психологической медали. И там, и здесь наблюдается недостаточность психологического разграничения собственной личности и окружающего мира. Как упоминалось выше, в нормальном младенчестве прежде чем у ребенка развивается способность разделять ощущения, приходящие изнутри и извне, у него имеется генерализованное ощущение “самого себя”, тождественное переживанию “всего мира”. Вероятно, младенец, которого мучают колики, субъективно переживает это как “Боль!”, чем как “Что-то внутри меня болит”. Он еще не способен различать внутреннюю боль (колики) и происходящий извне дискомфорт, (давление слишком туго завязанных подгузников). На этом этапе недифференцированности начинают действовать процессы, которые позже в связи с их защитной функцией мы назовем проекцией и интроекцией. Когда эти процессы работают сообща, они объединяются в единую защиту, называемую проективной идентификацией. Некоторые авторы (Scharff, 1922) выделяют проективную и интроективную идентификацию, однако в обеих разновидностях на самом деле используются аналогичные процессы.
Проекция – это процесс, в результате которого внутреннее ошибочно воспринимается как приходящее извне. В своих благоприятных и зрелых формах она служит основой эмпатии. Поскольку никто не в состоянии проникнуть в чужую психику, для понимания субъективного мира другого человека мы должны опираться на способность проецировать собственный опыт. Интуиция, явления невербального синхронизма и интенсивные переживания мистического единства с другим человеком или группой связаны с проекцией собственного “Я”, при мощной эмоциональной отдаче для обеих сторон. Хорошо известно, что влюбленные воспринимают состояния друг друга способами, которые сами не могут логически объяснить.
Проекция в своих пагубных формах несет опасное непонимание и огромный ущерб межличностным отношениям. В тех случаях, когда спроецированные позиции серьезно искажают объект или когда спроецированное содержание состоит из отрицаемых и резко негативных частей собственного “Я”, возникают всевозможные проблемы. Кто-то может возмущаться тем, что их неправильно воспринимают. Если этим людям приписывают, например, предубежденность, зависть или преследование (эти качества чаще всего игнорируются у себя и приписываются другим), они платят тем же. Если для человека проекция является основным способом понимания мира и приспосабливания к жизни, можно говорить о параноидном характере*.
Интроекция — это процесс, в результате которого идущее извне ошибочно воспринимается как приходящее изнутри. В своих благоприятных формах она ведет к примитивной идентификации со значимыми другими. Маленькие дети вбирают в себя всевозможные позиции, аффекты и формы поведения значимых в их жизни людей. Процесс этот столь тонкий, что кажется таинственным. Однако если его замечаешь, ошибиться невозможно. Задолго до того, как ребенок становится способным принять субъективное волевое решение быть таким, как мама или папа, он уже “проглотил” их в некоем примитивном смысле.
В своих не столь позитивных формах интроекция, как и проекция, представляет собой очень деструктивный процесс. Наиболее известные и впечатляющие примеры патологической интроекции включают в себя процесс, названный, если учитывать его примитивность, несколько неудачно – “идентификация с агрессором” (A. Freud, 1936) *. Хорошо известно как из непосредственных наблюдений в естественных условиях (Bettelheim, 1960), так и из эмпирических исследований (Milgram, 1963), что в ситуациях переживания страха или плохого обращения люди пытаются овладеть своим страхом и страданием, перенимая качества мучителей. “Я не беспомощная жертва; я сам наношу удары и я могущественен,” – людей неосознанно влечет к подобной защите. Понимание данного механизма критически важно для процесса психотерапии. Он не совпадает ни с какими диагностическими категориями, однако особенно ярко проявляет себя при характерологических предрасположенностях к садизму, эксплозивности и тому, что часто называют импульсивностью, вводя этим словом в заблуждение (см. “отреагирование” в главе 6).
Другой путь, которым интроекция может приводить к патологии, связан с горем и его отношением к депрессии (Freud, 1917). Когда кого-то мы любим или глубоко к кому-то привязаны, мы интроецируем этого человека, и его репрезентация внутри нас становится частью нашей идентичности (“Я сын Тома, муж Мэри, отец Сью, друг Дана” и так далее). Если человек, образ которого мы интернализовали, умер, разлучен с нами или отвержен, мы чувствуем не только, что окружающий нас мир стал беднее, но также что мы сами как-то уменьшились, какая-то часть нашего собственного “Я” умерла. Чувство пустоты начинает доминировать в нашем внутреннем мире. Кроме того, если, стремясь воссоздать присутствие любимого объекта, вместо того, чтобы его отпустить, мы становимся поглощены вопросом о том, в результате какой нашей ошибки или греха он ушел от нас. Притягательная сила этого обычно неосознаваемого процесса основана на скрытой в нем надежде, что, поняв свою ошибку, мы вернем человека (еще одна манифестация инфантильного всемогущества). Таким образом, если мы пытаемся избежать горя, то взамен получаем бессознательные самоупреки. Фрейд (Freud, 1917) прекрасно описал процесс горевания как постепенное примирение с ситуацией утраты, в которой “тень объекта пала на Эго.” Если же человек не в состоянии с течением времени внутренне отделиться от любимого существа, образ которого им интроецирован, и не может эмоционально переключиться на других людей (что и составляет функцию процесса горевания), он будет продолжать чувствовать себя “уменьшенным”, недостойным, истощенным и потерянным. Людей, систематически использующих интроекцию для уменьшения тревоги и сохранения целостности собственного “Я” путем удержания психологических связей с неудовлетворительными объектами ранних лет жизни, можно со всем основанием рассматривать как характерологически депрессивных.
Мелани Кляйн (Melanie Klein, 1946) – первый аналитик, описавший защитный процесс, который она постоянно обнаруживала у наиболее нарушенных пациентов и который она назвала “проективной идентификацией”. Огделл (Ogdell, 1982) сжато охарактеризовал это соединение проективного и интроективного механизмов следующим образом:
“При проективной идентификации не только пациент воспринимает терапевта искаженным образом, обусловленным ранними объектными отношениями пациента: кроме этого, на терапевта оказывается давление, чтобы он тоже переживал себя в соответствии с бессознательной фантазией пациента”.
Иными словами, пациент не только проецирует внутренние объекты, но и вынуждает человека, на которого он их проецирует, вести себя подобно этим объектам – как если бы у него были те же самые интроекты. Проективная идентификация – сложное понятие, вызвавшее массу споров в психоаналитической литературе (Finell, 1986). Одни исследователи утверждали, что проективная идентификация качественно не отличается от проекции, в то время как другие полагали, что введение этой концепции имеет огромное клиническое и теоретическое значение (Kernberg, 1975). В моем понимании она укладывается в следующие рамки: и проекция, и интроекция имеют целый континуум форм – от самых примитивных до самых зрелых (Kernberg, 1976). На примитивном конце спектра они слиты, поскольку в них смешано внутреннее и внешнее. Это слияние мы и называем проективной идентификацией. В главе 4 я коротко обсуждала ее действие при психотических и пограничных состояниях.
Для того, чтобы проиллюстрировать отличия этого процесса от зрелой проекции, рассмотрим гипотетические высказывания двух молодых людей на предварительной беседе перед госпитализацией.
Пациент А (несколько извиняющимся тоном):
– Я знаю, что у меня нет причин считать, что вы меня осуждаете, но я все равно так думаю и ничего не могу с этим поделать.
Пациент В (обвинительным тоном):
– Вы, психиатры паршивые, все любите вот так сидеть в кресле и судить людей, но мне плевать, что вы там думаете!
Предположим, что в реальности психотерапевт начинает сессию с каждым из этих пациентов, находясь в искренне дружественной, заинтересованной, безоценочной позиции. Судя по содержанию, пациентов беспокоит примерно одно и тоже: терапевт может принять по отношению к ним жесткую оценочную позицию. Оба пациента проецируют на терапевта интернализованный критикующий объект. Однако их коммуникации сильно различаются по следующим трем аспектам.
Во-первых, пациент А обнаруживает признаки наблюдающего Эго, части собственного “Я”, которая может видеть, что его фантазия совершенно не обязательно соответствует реальности, в этом случае проекция Эго-дистонна. Пациент В, с другой стороны, переживает проецируемое как точное описание позиции терапевта; его проекция Эго-синтонна. Он настолько убежден в этом, что тут же предпринимает встречную атаку в ответ на нападение, которое, как он уверен, уже планирует терапевт. Здесь имеет место слияние когнитивных, аффективных и поведенческих измерений опыта, характерное для примитивных процессов.
Во-вторых, проективные процессы двух пациентов различаются в том, насколько они достигают защитной цели – избавления от неприятного чувства. Пациент А вывел вовне критическую позицию и испытывает облегчение, сообщая о ней. Пациент В проецирует и, в то же время, сохраняет ее. Он приписывает ее другому человеку, но это не избавляет его от того обстоятельства, что он чувствует себя осуждающим. Кернберг характеризует данный аспект проективной идентификации как “сохранение эмпатии” с проецированным содержанием.
Наконец, коммуникации пациентов имеют совершенно разное эмоциональное воздействие. Терапевту легко симпатизировать пациенту А. Между ними должен быстро сформироваться рабочий альянс. С пациентом В терапевт столь же быстро начнет ощущать себя именно таким, каким тот его воспринимает: равнодушным, осуждающим и не собирающимся тратить энергию, необходимую для того, чтобы попытаться проявить заботу об этом пациенте. Иными словами, контртрансфер терапевта с первым пациентом будет позитивным и мягким, со вторым – негативным и интенсивным.
Свойство проективной идентификации действовать как “самоактуализирующееся пророчество” однажды было мне объяснено Коэном (Cohen, личная беседа, февраль 1987) как естественный результат степени нарушений, достаточной для того, чтобы восприятие реальности основывалось на очень примитивных механизмах, но недостаточной для психоза. Женщина, бессознательно заинтересованная в том, чтобы укорениться в реальности, будет чувствовать себя не столь сумасшедшей, если вызовет в другом человеке проявление чувств, которые, как она убеждена, у него существуют. Истинно психотическую женщину не волнует, “подходит” ее проекция или нет, поэтому она не вынуждает других, чтобы те своими реакциями подтвердили адекватность ее проекции и, тем самым, ее нормальность.
Проективная идентификация – воздействие особо мощное и бросающее вызов способности терапевта к оказанию помощи. Все защиты, обсуждаемые в этой главе, считаются примитивными, однако эта, как и расщепление, обсуждаемое ниже, имеет для клиницистов особую репутацию источника мучений. Когда вы имеете дело с пациентом, абсолютно уверенным в “истинности” ваших чувств, с его неустанной борьбой за то, чтобы вы почувствовали именно это, – нужна ясная голова и железная самодисциплина для того, чтобы выдержать подобный эмоциональный напор. Более того, поскольку все мы – люди, внутри каждого из нас находятся любые эмоции, защита и позиция. Поэтому никогда нельзя сказать, что осуществляющий проективную идентификацию абсолютно неправ. На пике клинического взаимодействия действительно бывает очень трудно обозначить, где кончается защита пациента и начинается психика терапевта. Вероятно, именно вследствие того обстоятельства, что действие этой защиты у пациента угрожает уверенности терапевта в собственном психическом здоровье, проективная идентификация вкупе с расщеплением ложится в основу заключения о пограничной личностной организации. Особенно тесно, в силу мощной проективной части, она связана с пограничным уровнем параноидной личности.
Однако, в противоположность популярному среди профессионалов мнению, проективная идентификация используется не только теми людьми, которых можно отнести к пограничным. Этот процесс может проявляться в нашей обыденной жизни множеством тонких и вполне благотворных действий, без какой-либо психопатологии. Например, когда проецируемое и интроецируемое содержание вызывает чувства любви и радости, это может объединить группу благотворной эмоцией. Даже если это содержание негативно, но сам процесс не обладает качествами неумолимости, интенсивности и незатронутости со стороны других межличностных процессов более зрелого уровня, он совершенно не обязательно приводит к пагубным результатам.
Расщепление Эго**, обычно называемое просто “расщеплением”, – это еще один мощный межличностный процесс. Истоки его, как считается, находятся в довербальном периоде, когда младенец еще не может отдавать себе отчет в том, что заботящиеся о нем люди обладают и хорошими, и плохими качествами, и с ними связаны как хорошие, так и плохие переживания. Нередко у двухлетних детей мы наблюдаем потребность приписывать хорошие или плохие валентности всему окружающему миру и тем самым структурировать свое восприятие. Подобное приписывание, вместе с различением большого и маленького (взрослого и ребенка) – одна из первичных форм организации опыта. Пока нет константности объекта, не может быть и амбивалентности, поскольку амбивалентность предполагает наличие противоположных чувств к постоянному объекту. Вместо этого существует хорошее или плохое отношение к внешнему объекту.
В повседневной жизни взрослого расщепление остается мощным и привлекательным средством осмысления сложных переживаний, особенно если они являются неясными или угрожающими. Политологи могут подтвердить, насколько импонирует любой неблагополучной группе идея поиска конкретного злодея, против которого ее “хорошие” члены должны бороться. Мифология нашей культуры наводнена манихейскими образами противостояния добра и зла, Бога и дьявола, демократии и коммунизма, ковбоев и индейцев, одинокого правдолюбца и ненавистной бюрократии и так далее. Столь же расщепленные образы можно найти в фольклоре и в организующих верованиях любого общества.
Механизмы расщепления могут быть очень эффективны в своей защитной функции уменьшения тревоги и поддержания самооценки. Конечно, расщепление всегда влечет за собой искажение, и в этом заключается его опасность. В научном исследовании “авторитарной личности” (Adorno, Frenkl-Brunswick, Levinson & Sanford, 1950) в период после II Мировой Войны рассмотрены далеко идущие социальные последствия использования расщепления (которое в этом исследовании так не называется) в целях осмысления мира и нахождения своего места в нем. Авторы указанной работы полагали, что подобного рода негибкость особенно соответствует некоторым правым взглядам, но последующие комментаторы установили факт существования также левых и либеральных форм авторитарности (Brown, 1965).
В клинике мы наблюдаем расщепление, когда пациент занимает неамбивалентную позицию и воспринимает ее противоположность (то, что большинство из нас воспринимало бы амбивалентным) как нечто совершенно отдельное. Например, женщина с пограничным уровнем расстройства ощущает своего терапевта как абсолютно хорошего в противоположность якобы равнодушным, враждебным, глупым бюрократам, работающим в том же учреждении. Или терапевт внезапно становится объектом искренней агрессии – пациент воспринимает его как воплощение зла, пренебрежения или некомпетентности, хотя на прошлой неделе он видел в том же самом терапевте человека, который просто не мог сделать что-либо неправильно. Если расщепляющему пациенту указать на его непоследовательность, он не сочтет заслуживающим внимания тот факт, что человек, казавшийся таким хорошим, стал вдруг плохим.
Прекрасно известно, что в психиатрических больницах и центрах психического здоровья пограничные пациенты расщеплены не только внутренне. Они создают (посредством проективной идентификации) расщепление среди персонала (Stanton & Schwartz, 1954; Main, 1957; G. Adler, 1972; Kernberg, 1981; Gunderson, 1984). Сотрудники, работающие с этими пациентами, регулярно вступают в споры друг с другом, поскольку одни из них испытывают сильную симпатию к пациенту, стремятся спасать его и нянчиться с ним, а другие чувствуют столь же сильную антипатию, пытаются не идти ему навстречу, ставить жесткие границы. Вот одна из причин, по которой расщепление как защита, мягко говоря, не вызывает восторга у профессионалов. Пациенты, использующие ее как привычный способ организации опыта, имеют свойство истощать терпение тех, кто о них заботится.
Несколько сомневаясь, я все же поместила диссоциацию в класс примитивных защит на основании того, что ее действие глобальным и поразительным образом охватывает всю личность, а также потому, что многие диссоциированные состояния психотичны по своей природе. Она сильно отличается от всех описанных выше процессов тем, что последние представляют собой нормальные способы функционирования и становятся проблемными, только если человек остается в них слишком долго или исключает другие пути взаимодействия с реальностью. Диссоциация отличается следующим: любой из нас может быть способен к диссоциации при определенных условиях (впрочем, и это спорно: многие исследования показывают, что только высоко гипнабельные люди могут прибегать к данной защите). Но все же большинству из нас достаточно повезло, чтобы никогда не оказаться в таких условиях.
Диссоциация – это “нормальная” реакция на травму, но нельзя сказать, что в ходе развития обязательно должны быть травмы. Любой из нас, столкнувшись с катастрофой, большей, чем способен вынести (особенно если она связана с непереносимой болью или ужасом) может диссоциировать. Об отделении от тела во время угрожающих жизни бедствий и серьезных хирургических операций сообщалось так много, что лишь очень скептически настроенные люди могут полностью игнорировать свидетельства существования диссоциативных феноменов. Человек, с которым произошло непереносимое несчастье, в любом возрасте может диссоциировать; маленькие дети, неоднократно подвергавшиеся ужасному абьюзу, могут научиться диссоциации как привычной реакции на стресс. В этом случае, если дети выживают и становятся взрослыми, они могут быть диагностированы как страдающие от характерологического диссоциативного расстройства и названы множественной личностью.
В последние два десятилетия наблюдается буквально взрыв исследований и клинических сообщений на тему множественной личности и диссоциации. Во всех этих изданиях подчеркивается тот факт, что диссоциирующих людей значительно больше, чем считалось ранее. Не исключено, что стало больше страшного детского абьюза, порождающего диссоциацию, или же мы достигли некоего порога массового осознания, особенно после публикации “Сибиллы” (Schreiber, “Sybil”, 1973), книги, которая настойчиво приглашает людей, подозревающих у себя регулярное диссоциирование, как можно скорее обратиться к профессионалам в сфере психического здоровья*.
Выгоды диссоциирования в невыносимой ситуации очевидны: диссоциирующий отключается от страдания, страха, паники и уверенности в надвигающейся смерти. Всякий, кто пережил выход из тела, находясь в смертельной опасности, и даже тот, кто не имеет такой мощной основы для эмпатии, легко поймет, что лучше быть вне чувства ожидания предстоящего собственного уничтожения, чем внутри его. Эпизодическая или мягкая диссоциация может способствовать проявлениям редкого мужества. Огромным недостатком такой защиты является, конечно, ее тенденция автоматически включаться в условиях, когда на самом деле не существует риска для жизни, и более точная адаптация к реальной угрозе нанесла бы значительно меньший урон общему функционированию.
Травмированные люди склонны реагировать на обычный стресс как на опасность для жизни, немедленно впадая в амнезию или становясь совершенно другими – ко всеобщему смятению. Человек, не имеющий личной травматической истории, не заподозрит диссоциацию, если его друг внезапно забудет что-то важное или необъяснимо изменится. Он, скорее, подумает, что его приятель пребывает в дурном расположении духа, неуравновешен или просто лгун. Таким образом, тот, кто постоянно прибегает к такой защите, платит за это высокую цену межличностными отношениями.
В настоящей главе я описала защиты, которые аналитики обычно рассматривают как первичные или примитивные: изоляцию, отрицание, всемогущественный контроль, примитивную идеализацию и обесценивание, примитивные формы проекции и интроекции, расщепление. Я включила сюда и диссоциацию, поскольку в крайней форме она трансформирует идентичность использующего ее человека. Я рассмотрела происхождение каждой из защит в ходе нормального развития личности (кроме диссоциации, которая вызывается травмой), назвала адаптивные и дезадаптивные действия каждой из них, указала личностные типы, связанные с преимущественным использованием каждой из первичных защит.
Примитивным формам проекции и интроекции посвящено несколько достойных внимания книг (Ogden, 1982, Sandler, 1987; Schaff, 1992). Обсуждения других первичных зашит можно найти в работах на тему психического развития, которые написаны различными авторами. Работы Клайн “Любовь, грех и искупление” (Klain, “Love, Guilt And Reparation”, 1937), “Зависть и благодарность” (Klain, “Envy And Gratitude”, 1957) многое рассказывают о примитивных процессах и, в отличие от некоторых других ее книг, доступны начинающим терапевтам. Балинт (Balint, 1968) талантливо описал архаическую индивидуальную динамику; Бион (Bion, 1959) замечательно рассмотрел ее действие в группах.
Поскольку фактически любой психологический процесс может быть использован в качестве защиты, никакой обзор защит не может считаться полным. По этой же причине любая селекция защитных операций из круга существующих возможностей оказывается произвольной*. Я выбрала для описания “зрелые” защиты, или защиты “высшего порядка”, следуя двум критериям: (1) частота, с которой они упоминаются в психоаналитической клинической литературе и терапевтами-практиками; (2) их соотносимость с индивидуальными паттернами характера. Читатель должен понимать, что список любого другого автора будет несколько иным, там будут выделены иные аспекты защиты и отражены достижения в психоаналитической теории и практике другого автора.
Самой основной из так называемых защит высшего порядка является репрессия. Она была одной из первых, что привлекли внимание Фрейда, и сегодня имеет давнюю историю психоаналитического клинического и эмпирического исследования. Сутью репрессии является мотивированное забывание или игнорирование. Скрытая здесь метафора напоминает о ранней модели драйвов, содержащей идею о том, что импульсы и аффекты стремятся высвободиться и должны контролироваться динамической силой. Фрейд (Freud, 1915) писал, что “суть репрессии состоит в том, что нечто просто удаляется из сознания и удерживается на дистанции от него”. Если внутренний расклад или внешние обстоятельства достаточно огорчительны или способны привести пациента в замешательство, возможно их намеренное отправление в бессознательное. Этот процесс может применяться ко всему опыту, к аффекту, связанному с опытом, или к фантазиям и желаниям, ассоциированным с опытом.
Не все трудности, связанные с привлечением внимания или с воспоминаниями, представляют репрессию. Лишь в тех случаях, когда очевидно, что мысль, чувство или восприятие чего-либо становятся неприемлемыми для осознания из-за своей способности причинить беспокойство, они становятся основой предполагаемого действия данной защиты. Другие недостатки внимания и памяти могут быть вызваны токсическими или органическими причинами или же просто обычным умственным отбором важного от тривиального.
Примером действия репрессии в глобальном, массированном виде мог бы послужить такой опыт насилия или зверства, после которого жертва ничего не может вспомнить. Случаи, которые когда-то назывались “военными неврозами”, а теперь известны как реакции посттравматического стресса, психоаналитически объяснялись отнесением к концепции репрессии*. В подобных случаях человек не способен вспомнить конкретные шокирующие, причиняющие боль жизненные события, но находится под давлением назойливых вспышек воспоминаний о них. Это феномен, который Фрейд образно назвал “возвращением репрессированного”. В исследованиях, посвященных раннему психоанализу, описано много подобных случаев.
Позднее в аналитической теории термин “репрессия” применялся больше по отношению к идеям, продуцируемым внутри, чем по отношению к травме. Репрессия рассматривалась как средство, с помощью которого ребенок справляется с нормальными с точки зрения развития, но неосуществимыми и пугающими желаниями. Таковым может оказаться, например, желание уничтожить одного из родителей, чтобы самому обладать другим. Он постепенно научается отсылать эти желания в бессознательное. Современные аналитики считают, что человек должен достигнуть чувства целостности и непрерывности собственного “Я”, прежде чем станет способен сдерживать беспокоящие его импульсы репрессиией. У людей, ранний опыт которых не позволил им приобрести эту константность идентичности, неприятные чувства имеют тенденцию сдерживаться при помощи более примитивных защит – отрицание, проекция и расщепление (Myerson, 1991).
Неклиническим примером репрессии может служить то, что Фрейд называл частью “психопатологии обыденной жизни” – временное забывание говорящим имени человека, которого он представляет, в контексте, очевидно содержащем некое бессознательное негативное отношение говорящего к представляемому им человеку. Во всех этих трех вариантах репрессии – в тяжелых, глубоких случаях забывания непереносимой травмы, в процессах, нормальных с точки зрения развития и позволяющих ребенку отказаться от инфантильных стремлений и искать объекты любви вне семьи, а также в тривиальных и часто забавных примерах действия репрессии, можно разглядеть базальную адаптационную природу этого процесса. Если некто постоянно осознает весь свой арсенал импульсов, чувств, воспоминаний, фантазий и конфликтов, он будет постоянно ими затоплен.
Как и другие бессознательные защиты, репрессия начинает создавать проблемы только тогда, когда она: (1) не справляется со своей функцией (например, надежно удерживать беспокоящие мысли вне сознательного так, чтобы человек мог заниматься делом, приспосабливаясь к реальности); (2) стоит на пути определенных позитивных аспектов жизни; (3) действует при исключении других, более удачных способов преодоления трудностей. Свойство чрезмерно полагаться на репрессию, а также на другие защитные процессы, нередко сосуществующие с ней, в целом считается отличительной чертой истерической личности.
Вначале Фрейд пытался способствовать тому, чтобы истерические пациенты осознали травматические события своей истории и те потребности и чувства, которые они возбуждают, и обсудить добытую интересную “неприемлемую” информацию. Работая с такими пациентами, он первоначально пришел к выводу (как было отмечено в главе 2), что репрессия является причиной тревоги. Согласно его исходной механистической модели, тревога, часто сопутствующая истерии, обусловлена подавлением сдерживаемых драйвов и аффектов. Эти чувства не подвергаются разрядке и, следовательно, поддерживают постоянное состояние напряжения*.
Позже, когда Фрейд пересмотрел свою теорию в свете накопленных клинических наблюдений, он изменил собственную версию понимания причины и следствия, полагая, что репрессия и другие механизмы защиты являются скорее результатом, чем причиной тревоги. Иными словами, предсуществующий иррациональный страх порождает необходимость забыть.
Эта более поздняя формулировка понимания репрессии как элементарной защиты Эго, средства автоматического подавления бесчисленных страхов, просто неизбежных в нашей жизни, стала общепринятой психоаналитической предпосылкой. Тем не менее, исходный постулат Фрейда о репрессии как причине тревоги не лишен некоторой интуитивно ощущаемой истины: чрезмерная репрессия несомненно может вызвать столько же проблем, сколько и разрешить.
Данный процесс, обозначенный Моурером (Mowrer, 1950) как “невротический парадокс”, где попытки подавить одну тревогу только вызывают новую, составляет суть того явления, которые однажды было названо неврозом (термин, который раньше использовался более широко, чем это принято сегодня). В соответствии с этими положениями, Теодор Райк противопоставил эмоционально здорового человека, который может стоять перед витриной, восхищаться ювелирными изделиями “Тиффани” и спокойно фантазировать о том, как их украсть, и невротическим человеком, который, посмотрев на витрину, бежит от нее прочь. Когда психоаналитические идеи начали овладевать умами образованной части общества, такие популярные примеры патологического действия репрессии в качестве защиты внесли свой вклад в широко распространенное преувеличение значения устранения репрессии и отбрасывания ограничений. Они также сформировали представления, что именно это является сутью всей психоаналитической терапии.
Элемент репрессии присутствует в действии большинства защит высшего порядка (хотя мысль, что в тех случаях, когда остается неясным, действительно ли человек изначально не знает что-то или утратил то, что знал, задействовано скорее отрицание, чем репрессия, требует доказательств). Например, при реактивном образовании, смене определенной точки зрения на противоположную (ненависти – на любовь или идеализации – на презрение), настоящая эмоция может выглядеть как репрессированная (или отрицаемая – в зависимости от того, была ли она прочувствована осознанно). При изоляции аффект, связанный с идеей, репрессирован (или отрицается). При реверсии происходит репрессия первоначального сценария, который теперь разворачивается в обратном направлении. И так далее. В свете этого обстоятельства можно приветствовать изначальное предположение Фрейда, что репрессия является прародителем всех других видов защитных процессов, несмотря на существующее в настоящее время в аналитическом сообществе согласие, что описанные в главе 5 процессы предшествуют репрессии у ребенка в возрасте до полутора лет.
Регрессия является относительно простым защитным механизмом, знакомым каждому родителю, который наблюдал, как его ребенок соскальзывает к прежним привычкам (присущими более ранним стадиям развития), когда он устал или голоден. Социальное и эмоциональное развитие никогда не идет строго прямым путем; в процессе роста личности наблюдаются колебания, которые с возрастом становятся менее драматичными, но никогда полностью не проходят. Практически каждый человек, находясь в состоянии сильной усталости, начинает хныкать. Подфаза воссоединения (“репрошман”) в процессе сепарации-индивидуации, которую Малер описала как универсальную особенность, проявляющуюся в конце второго года жизни каждого ребенка (когда ребенок, начинающий ходить и только что провозгласивший свою независимость от матери, возвращается обратно и прячется под ее юбкой), становится одной из тенденций, присущих каждому человеку. Это возвращение к знакомому способу действия после того, как был достигнут новый уровень компетентности.
Данную тенденцию можно легко различить, проводя долгосрочную психотерапию и психоанализ. Пациент, который наконец собрал все свое мужество для того, чтобы попытаться вести себя по-другому (особенно, если это включает в себя новое поведение в отношениях с терапевтом – выражение ненависти или критики, признание мастурбационных фантазий, просьба изменить оплату или расписание с большим самоутверждением, чем допускалось в детстве), будет часто возвращаться к прежнему образу мыслей, чувств и поведения в последующих за этим сессиях. Терапевт, который не принимает приливов и отливов, присущих переменам в развитии, может быть разозлен подобным явлением. Контрперенос в этом случае походит на состояние доведенного до белого каления родителя, наконец-то преуспевшего в укладывании своего маленького ребенка спать самостоятельно и затем в течение недели получающего его визиты в спальню в три часа ночи. Это может продолжаться до тех пор, пока не станет ясно, что, несмотря на регрессивные тенденции в сопротивлении пациента, общее направление изменений прогрессивно.
Строго говоря, регрессией не является ни просьба о поддержке и утешении человеком, который обеспокоен достижением столь необходимого ему внутреннего комфорта, ни намеренное выискивание способов разрядки драйва на начальных уровнях. Для классификации данного процесса как защитного механизма он должен быть бессознательным. Так, поведение женщины, которая, рассказывая о чем-то, допускает нечаянные ляпсусы и впадает в угодливый тон маленькой девочки сразу после демонстрации своих амбиций; или реакция мужчины, который удивленно хлопает глазами, глядя на свою жену после того, как только что была достигнута новая степень близости с ней, демонстрируют регрессию в психоаналитическом смысле данного термина, если только эти действия не выбираются и осуществляются сознательно.
Некоторые люди используют регрессию как защиту чаще, чем другие. Например, некоторые из нас реагируют на стресс, вызванный ростом и возрастными изменениями тем, что заболевают. Многие, у кого не диагностируется та или иная болезнь, порой физически чувствуют себя очень плохо и укладываются в постель. Этот процесс никогда не осознается (а если осознается, это называется просто симуляцией) и может причинять страдание как регрессировавшему, так и связанному с ним другому человеку. Этот вариант регрессии, известный как соматизация*, обычно оказывается резистентным к изменениям и трудным для терапевтического вмешательства (McDougall, 1989).
Некоторые ипохондричные люди, отвлекающие врачей монотонными неясными причитаниями и периодическими меняющимися жалобами, которые никогда не поддаются лечению, используют регрессию для того, чтобы находиться в роли слабого – самый ранний способ преодоления сложных жизненных аспектов. К тому времени, когда они должны проконсультироваться у терапевта, пациенты уже выстроили дополнительную и фактически непроницаемую стену защит, берущую начало в обращении с ними как с избалованными детьми или своенравными людьми, ищущими постоянного внимания. Они ждут, что клиницист попытается их разоблачить как симулянтов. Следовательно, терапевт, чей пациент использует регрессию в позиции слабого в качестве своей любимой защиты, должен обладать сверхчеловеческими резервами такта и терпения, – тем более, если привычка пациента постоянно занимать постель больного обрела силу благодаря и другим выгодам этого положения (“вторичная выгода”, см. главу 14).
Вывод, что человек, жалующийся на физическую боль или сильную усталость, пользуется регрессией как главной защитной реакцией на эмоциональный стресс, не должен быть поспешным или неотрефлексированным. Стресс, наступивший в результате заболевания как такового, может обусловить регрессивную реакцию у страдающей личности. Люди нередко заболевают потому, что бессознательно депрессивны. Но они могут также впасть в депрессию и потому, что больны в медицинском смысле этого слова. Однако широко известно, что соматизация и ипохондрия, как и другие виды регрессии, являющие собой беспомощность и детские модели поведения, могут служить краеугольным камнем в характере личности. Когда регрессия определяет чью-то стратегическую линию преодоления жизненных трудностей, этот человек вполне может быть охарактеризован как инфантильная личность**.
Одним из способов преодоления страха и других болезненных психических состояний является изоляция чувства от понимания. Более технически: аффективный аспект переживания или идеи может быть отделен от своей когнитивной составляющей. Изоляция аффекта весьма разнообразна: хирург не смог бы эффективно работать, если бы был постоянно настроен на физические страдания пациентов или на свое собственное отвращение, дистресс или садистические чувства, взрезая чей-то живот; генерал не сможет разрабатывать стратегию сражения, если у него перед глазами будут все время нарисованы ужасы войны; офицеры полиции смогут расследовать преступления, связанные с насилием, только соблюдая хладнокровие.
“Психический ступор”, который Лифтон (Lifton, 1968) описал как следствие катастроф, является примером действия изоляции аффекта на социальном уровне. Терапевты, которые работали с людьми, пережившими Холокост, были поражены теми отстраненными “деревянными” описаниями зверств, не поддающихся обычному воображению. Политолог Герман Кан (Herman Kahn, 1962) написал очень серьезную книгу о возможных последствиях ядерного взрыва, в которой большинство ужасных последствий атомной катастрофы детально изображено в основном веселым отчужденным тоном. Будучи очень важной в плане адаптации в экстремальных ситуациях, изоляция является в большей степени дискриминативной, чем диссоциация: из сознания удаляется не весь опыт переживания, а только его эмоциональное значение.
Изоляция может стать центральной защитой и при отсутствии травмы – в результате взаимного наложения определенного стиля воспитания и индивидуального темперамента ребенка. Все мы знаем людей, которые заявляют, что у них нет никакого эмоционального ответа на вещи, которые у большинства из нас вызывают очень сильные чувства. Такие люди иногда провозглашают изоляцию добродетелью и идеализируют состояние, выражающее только рациональный интерес. Наша культурная традиция восхищаться способностью изолировать аффект от рассудка отражается в преклонении зрителей “Стар Трек” перед характером М-ра Спока, Вулкана. Тот факт, что изоляция расценивается как защита, а не как естественная позиция, проглядывает в намерении авторов этого сериала придать Споку скрытую эмоциональность.
Изоляция считается психоаналитическими теоретиками самой примитивной из “интеллектуальных защит”, а также базовым образованием в механизме действия таких психологических операций, как интеллектуализация, рационализация и морализация. Эти защиты будут рассмотрены отдельно в последующих разделах, однако общим для них является отсылка в бессознательное личностного, внутреннего значения любой ситуации, идеи или внешних обстоятельств. Когда первичной защитой становится изоляция, и паттерн жизни отражает завышенную оценку значимости рассуждений и недооценку чувств, тогда структура характера определяется как обсессивная.
Интеллектуализацией называется вариант более высокого уровня изоляции аффекта от интеллекта. Человек, использующий изоляцию, обычно говорит, что не испытывает чувств, в то время как человек, использующий интеллектуализацию, разговаривает по поводу чувств, но таким образом, что у слушателя остается впечатление отсутствия эмоции. Например, комментарий “Ну да, естественно, я несколько сержусь по этому поводу”, брошенный мимоходом, равнодушным тоном, предполагает, что сама мысль о чувстве гнева теоретически приемлема для человека, но его актуальное выражение все еще блокировано. Когда пациенты в процессе психоанализа интеллектуализируют по поводу своего лечения, они пытаются суммировать свой материал, сидя на кушетке и говоря таким тоном, который больше подходит для сводки погоды, чем для раскрытия того, что ими движет. Во время президентских выборов 1988 года, когда М. Дукакис отвечал, явно интеллектуализируя, на вопрос о его реакции на гипотетическое изнасилование жены, он вызывал насмешки публики своей очевидной дефензивностью.
Интеллектуализация сдерживает обычное переполнение эмоциями таким же образом, как изоляция сдерживает травматическую сверхстимуляцию. Когда человек может действовать рационально в ситуации, насыщенной эмоциональным значением, это свидетельствует о значительной силе Эго, и в данном случае защита действует эффективно. Многие люди чувствуют себя более зрело, когда интеллектуализируют в стрессовой ситуации, а не дают импульсивный, “сопляческий” ответ.
Однако, если человек оказывается неспособным оставить защитную когнитивную неэмоциональную позицию (даже в таком провокационном случае, как с Дукакисом), то другие склонны интуитивно считать его эмоционально неискренним. Секс, добродушное поддразнивание, проявление артистизма и другие соответствующие взрослому человеку формы игры могут быть излишне ограничены у человека, который научился зависеть от интеллектуализации, справляясь с жизненными трудностями.
Рационализация как защита является такой знакомой, что едва ли нуждается в представлении. Данный термин не только стал общеупотребительным со значением, с которым он используется в психоаналитической литературе, но большинство из нас находят это явление забавным – по крайней мере, когда наблюдают его в других. Бенжамин Франклин заметил: “Так удобно быть разумным созданием: ведь это дает возможность найти или придумать причину для всего, что ты собираешься сделать” (цит. по K. Silverman, 1986).
Рационализация может проявиться в любой из двух игр. Иногда нам не удается получить то, чего мы хотим, и тогда мы делаем вывод: не так уж и хотелось (иногда это явление называется термином “зеленый виноград” – по басне Эзопа о лисе и винограде). Или же происходит что-нибудь плохое. Тогда мы решаем: это не так уж и плохо (“сладкий лимон”). Примером первого вида рационализации может служить следующее заключение: дом, который мы не можем себе позволить, в любом случае слишком велик для нас. Примером второго вида рационализации вывод: “Ну хорошо, это был полезный опыт”.
Чем человек умнее и способнее к творчеству, тем лучшим рационализатором он является. Защита работает доброкачественно, если она позволяет человеку наилучшим образом выйти из трудной ситуации с минимумом разочарований. Однако как защита она имеет слабую сторону: фактически все может быть – и бывает – рационализировано. Люди редко делают что-либо только потому, что это хорошо для них. Они предпочитают обставить свои решения разумными доводами. Так, родитель, который бьет ребенка, рационализирует агрессию ссылкой на то, что делает это “для его же блага”. Терапевт, равнодушно увеличивающий плату для пациента, размышляет, что повышение оплаты будет способствовать развитию чувства самоуважения человека. Человек, который сидит на диете, рационализирует свое тщеславие продвижением к здоровью, и так далее.
Морализация является близкой родственницей рационализации. Когда некто рационализирует, он бессознательно ищет приемлемые, с разумной точки зрения, оправдания для выбранного решения. Когда же он морализирует, это означает, что он ищет пути для того, чтобы чувствовать: он обязан следовать в данном направлении. Рационализация перекладывает то, что человек хочет, на язык разума, морализация направляет эти желания в область оправданий или моральных обязательств. Там, где рационализатор говорит “спасибо за науку” (что приводит к некоторому замешательству), морализатор будет настаивать на том, что это “формирует характер”.
Качество самооправдания, присущее такой специфической трансформации импульса, заставляет других считать ее забавной или смутно неприятной, хотя в определенных социальных и политических ситуациях лидеры, играющие на желании своих избирателей ощущать моральное превосходство, могут продуцировать массовое морализаторство абсолютно без услилий, и соблазненная подобным образом публика вряд ли это заметит. Великолепным примером морализации является вера колонистов в то, что они несли плоды высшей цивилизации народам, чьи природные богатства они расхищали. Гитлер оправдывал свои ужасные фантазии тем, что за ним следовало поразительное количество приверженцев его взглядов. Он утверждал, что уничтожение евреев, гомосексуалистов и цыган необходимо для этического и духовного улучшения человеческой расы. Испанская инквизиция представляла собой еще одно социальное движение, известное своей морализацией агрессии, жадности и жажды всемогущества.
На менее катастрофическом уровне многие из нас наблюдали, как некто рьяно защищает свой критицизм, направленный в адрес подчиненного, на том основании, что обязанность проверяющего – быть откровенным по поводу неудач подчиненного. Хорошо известно, что на защите диссертации враждебно настроенный оппонент может сделать замечание: “Окажем ли мы диссертанту любезность, если воздержимся от критики, которую заслуживает эта работа?”.
Одна из моих приятельниц, дизайнер по интерьерам, морализировала свое тщеславие, стоящее за решением сделать дорогостоящую подтяжку лица тем, что она обязана производить благоприятное впечатление на клиентов всем своим видом. Бетт Дэвис рассказывала, что, борясь с желанием продолжать актерскую карьеру во время второй мировой войны, она разрешила дискомфортную ситуацию, заметив: “Но потом я почувствовала: враг хочет разрушить и парализовать Америку. Поэтому я решила продолжать работу” (цит. по Sorel, 1991).
Иногда морализацию можно рассматривать как более высокоразвитую версию расщепления. Хотя я и не встречала подобного ее представления в психоаналитической литературе, думается, что склонность к морализации будет поздней стадией примитивной тенденции глобального деления на плохое и хорошее. В то время как расщепление у ребенка естественным образом возникает прежде способности его интегрированного собственного “Я” выносить амбивалентность, решение в форме морализации через обращение к принципам смешивает чувства, которые развивающееся собственное “Я” способно выносить. В морализации можно усмотреть действие супер-Эго, обычно ригидного и наказующего.
Морализация является очень важной зашитой в организации характера, которую аналитики называют моральным мазохизмом (Reik, 1941). Некоторые обсессивные и компульсивные люди также привязаны к этой защите. В психотерапии морализаторы нередко создают раздражающие дилеммы для клиницистов, обнаруживающих следующий факт: при конфронтации определенных саморазрушающих отношений или поведения пациенты считают своих терапевтов ущербными за то, что те не понимают проблем, связанных с их поведением. Один мой пациент, обсессивно-компульсивный человек невротического уровня, умолял меня дать моральное оправдание его компульсивной мастурбации в надежде, что тогда будет разрешен его конфликт. “Что бы Вы почувствовали, если бы я сказала, что думаю следующим образом: это происходит так же, как и развитие Ваших отношений с женщинами и их прекращение?”, – спросила я. “Я бы почувствовал себя раскритикованным, мне бы было очень стыдно, и я бы захотел провалиться сквозь землю”, – ответил он. “А если бы я сказала, что, принимая во внимание Ваше репрессивное прошлое, возможность получить сексуальное удовлетворение является достижением, и мастурбация представляет собой тенденцию продвижения вперед в Вашем сексуальном развитии?”, – предложила я. “Я бы подумал, что Вы испорченный человек”.
Таким образом, морализация иллюстрирует предостережение: данная защита может быть расценена как “зрелый” механизм, но при этом она может быть непроницаема для терапевтического вмешательства. Работа с пациентом невротического уровня, характер которого определяется хроническим и негибким использованием определенной защитной стратегии, может оказаться столь же трудной, как и работа с психотическим пациентом.
Раздельное мышление — еще одна интеллектуальная защита, возможно, ближе стоящая к диссоциативным процессам, чем к рационализации и морализации, хотя рационализация нередко служит поддержкой данной защиты. Как и изоляция аффекта, раздельное мышление находится ближе к более примитивной стороне. Его функция состоит в том, чтобы разрешить двум конфликтующим состояниям сосуществовать без осознанной запутанности, вины, стыда или тревоги. Тогда как изоляция подразумевает разрыв между мыслями и эмоциями, раздельное мышление означает разрыв между несовместимыми мысленными установками. Когда некто использует компартментализацию, он придерживается двух или более идей, отношений или форм поведения, конфликтующих друг с другом, без осознания этого противоречия. Для непсихологически думающего наблюдателя раздельное мышление ничем не отличается от лицемерия.
Обыденными примерами компартментализации, в которой многие из нас повинны, сами того не осознавая, являются: одновременная вера в Правило Золотой середины и стремление к Первому Номеру; признание важного значения открытой коммуникации и в то же время отстаивание своего нежелания разговаривать с кем-то; сожаление по поводу предубеждений и шутки по национальному вопросу.
В более патологической части континуума раздельного мышления мы обнаружим людей, которые являются большими гуманистами в общественной сфере, но при этом жестоки в обращении со своими детьми у себя дома. Все помнят недавний случай с проповедником, который выступал против греха, в то время как сам с энтузиазмом совершал его. Не у одного борца с порнографией была найдена обширная коллекция эротических фотографий. Проступок, который совершается с ясным чувством вины или в состоянии диссоциации, нельзя считать попадающим под защитную категорию раздельного мышления. Этот термин применим только в тех случаях, когда обе противоречивые идеи или оба действия доступны осознанию. При конфронтации человек, использующий раздельное мышление, будет рационализировать противоречия, чтобы избавиться от них.
Так же как морализация считается более зрелой версией расщепления, аннулирование может рассматриваться в качестве естественного преемника всемогущественного контроля. Магическое качество данной защиты выдает ее архаические источники, даже учитывая то обстоятельство, что человека, использующего защитное аннулирование, можно побудить, взывая к его наблюдающему Эго, увидеть смысл того, что выражено в суеверном поведении. Аннулирование – термин, обозначающий бессознательную попытку уравновесить некоторый аффект (обычно вину или стыд) с помощью отношения или поведения, которые магическим образом уничтожают этот аффект. Ярким примером аннулирования может служить возвращение супруга домой с подарком, который предназначен для компенсации вспышки гнева накануне вечером. Если мотив осознается, мы технически не можем называть это аннулированием. Но если аннулирующий не осознает чувства стыда или вины, и, следовательно, не может осознавать собственного желания искупить их, мы можем применять это понятие.
Многие религиозные ритуалы имеют аспект аннулирования. Попытки искупления грехов, даже совершенных только в мыслях, можно считать универсальным человеческим импульсом. С возрастом, когда дети становятся способными осознать факт смерти, можно наблюдать целый ряд магических ритуалов, которые несут в себе компонент аннулирования. Детская игра – перешагивание через трещины на тротуаре, чтобы с мамой, идущей сзади, ничего не случилось, – психоаналитически объяснима как аннулирование бессознательного желания смерти матери, которое создает больше страхов, чем было до того, как понятие смерти приобрело более зрелое содержание. Фантазии всемогущества отражаются в скрытом убеждении, проявляющемся в поведении, что враждебные мысли опасны, так как мысль равнозначна поступку.
Одна из моих пациенток иногда приносила мне в подарок цветы. Она была очень тревожной и могла бы принять мой отказ от подарка или даже анализ причины, по которой она мне его дарит, за глубинный отказ от ее искренних импульсов. Поэтому я длительное время не предпринимала попыток исследовать значение подобного поведения. Однако моя пациентка смогла осознать тот факт, что она стремилась принести мне букет именно в тот момент, когда была особенно зла на меня. “Я думаю, что на самом деле это были цветы на вашу могилу”, – объяснила она улыбаясь.
Люди, которые испытывают сильные угрызения совести за предыдущие грехи, ошибки и провалы – реальные, преувеличенные или совершенные только в мыслях – могут планировать свою жизнь, используя аннулирование. А. Стивенсон, например, случайно убивший своего кузена, когда был мальчиком, посвятил жизнь служению обществу. 79-летняя среднего достатка женщина кавказской национальности, которая была обследована по поводу психологии альтруизма как черты характера (McWilliams, 1984), долгие годы своей жизни посвятила делу признания равенства цветных. В ее анамнезе имеется упоминание о неумышленном оскорблении цветной женщины, которую, будучи 9-летней девочкой, она очень любила. Исследуя объединения аболиционистов, Томкинс (Tomkins, 1964) предположил наличие подобной же организации личности вокруг защитного аннулирования.
Когда аннулирование является центральной защитой в репертуаре человека, а действия, обладающие бессознательным смыслом искупления прошлых преступлений, представляют собой главное средство поддержания самоуважения индивида, мы расцениваем этого человека как компульсивную личность. Здесь я хочу особо подчеркнуть, что понятие компульсивности является нейтральным в смысле морального содержания (термины “компульсия” и “компульсивный” часто ассоциируются с нежелательным насильственным поведением). Другими словами, можно быть компульсивным пьяницей, но в то же время оставаться компульсивно гуманным*.
Анна Фрейд стремилась использовать простой, каждодневный язык, и ее термин “поворот против себя” не составляет исключения. Это понятие означает то же, что предположил бы неспециалист, а именно – перенаправление негативного аффекта, относящегося к внешнему объекту, на себя. Если некто критически настроен по отношению к авторитетному человеку, чье расположение кажется ему основой безопасности, и если он думает, что этот человек не сможет вынести критики, он будет чувствовать себя безопаснее, направив критические мысли и идеи вовнутрь. Детей, от которых не зависит выбор того, где им жить, и которые могут заплатить высокую цену за обиды, нанесенные заботливому и душевному воспитателю, защита в форме поворота против себя может отвлечь от намного более печального факта, что их благополучие зависит от независимого взрослого. Однако самокритику чувствовать неприятно, и тем более эмоционально предпочтительнее знать о реальной угрозе своему выживанию в условиях, когда человек не имеет власти изменить порядок вещей.
Одна из моих пациенток провела очень важные для своего развития годы жизни, получая уход и заботу от суицидальной матери и сконцентрированного на себе отца, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Безопасность ее семьи была так ненадежна, что неблагополучие наблюдалось даже на уровне существования. Одно из первых воспоминаний этой женщины касается того факта, что ее родителей выкинули из дома за неуплату аренды. Вместо постоянного ужаса, что мать убьет себя, а отец исчезнет по какой-то причине с полным самооправданием (обе возможности имели все шансы на осуществление), женщина стала верить, что если бы она была лучше, родители дарили бы ей всю свою любовь и защищали бы ее. Такое убеждение, адаптивное в детстве, обусловило ее продолжительное страдание с возрастом, когда пациентка стала реагировать на любую неприятную ситуацию нападками на саму себя, а не приложением созидательных усилий для того, чтобы улучшить свое положение. Потребовались годы терапии, чтобы она осознала на эмоциональном уровне, что не является больше беспомощным ребенком в дисфункциональной семье, который надеется только на действенность идеи внутреннего самосовершенствования.
У большинства из нас существует тенденция обращать против себя негативные аффекты, отношения и восприятия благодаря иллюзии, что этот процесс дает нам больше контроля над неприятными ситуациями. Поворот против себя является популярной защитой среди более здоровых людей, которые устойчивы перед искушением отрицать или проецировать неприятные качества, а также у тех, у кого подобные тенденции вызывают тревогу. Они предпочитают заблуждаться, считая, что трудности – это скорее их вина, чем чья-то еще. Автоматическое и компульсивное использование данной защиты является общим для депрессивных личностей. Оно наблюдается также в некоторых случаях мазохистического характера.
Смещение — это еще одна защита, которая непрофессионалами воспринимается без искажения ее психоаналитического значения. В возрасте 11 лет одна из моих дочерей, наблюдая, как наша собака трепала свою игрушку сразу же после того, как была наказана за дурное поведение, прокомментировала это так: “Смотри! Она выплеснула свой гнев наружу – на игрушку, совсем как человек!”. Термин “смещение” относится к перенаправлению драйва, эмоции, озабоченности чем-либо или поведения с первоначального или естественного объекта на другой, потому что его изначальная направленность по какой-то причине тревожно скрывается.
Классический сюжет о том, как мужчина, которого обругал начальник, пришел домой и наорал на жену, отшлепавшую детей, которые в свою очередь побили собаку, является учебным пособием по смещению. “Триангуляция” (включение в треугольник взаимоотношений – примеч. переводчика), которую, следуя традиции Мюррея Боуэна, подчеркивают семейные терапевты, является феноменом смещения. Я заметила, что в парах, где один из партнеров неверен, другой партнер направляет большую часть своей агрессии не на супруга, сбившегося с пути истинного, а на “другого” мужчину или женщину. Тирады в адрес “этого разрушителя семьи” предполагают, что партнер является невинной жертвой циничного совращения. Это должно защитить уже страдающего человека от дальнейшей угрозы взаимоотношениям, которая возникнет, если ярость обманутого супруга будет направлена прямо на неверного.
Страсть также может быть смещена. Сексуальные фетиши, по-видимому, можно объяснить как переориентацию эротического интереса с гениталий человека на бессознательно связанную область – ноги или даже обувь. Если в истории жизни мужчины произошло нечто, что сформировало у него представление о влагалище как о чем-то опасном, некоторые другие предметы, ассоциирующиеся с женщиной, могут так же пугать его.
Сама тревога нередко оказывается смещенной. Известный пациент Фрейда “Человек-Волк” лечился в последние годы у Рут Мак– Брунсвик по поводу нездоровой озабоченности своим носом. Она была понята как смещение пугающих, искаженных фантазий, связанных с его пенисом (Gardiner, 1971). Когда человек использует смещение тревоги с какой-то одной области на весьма специфический объект, который символизирует пугающее явление (страх пауков, которые представляют бессознательный образ поглощающей матери, боязнь ножей, которые бессознательно приравниваются к проникновению фаллоса), то он страдает фобией (Nemiah, 1973). Если у человека имеется паттерн смещения страхов во многих жизненных аспектах, мы рассматриваем такой характер как фобический.
Некоторые печальные культурные тенденции – как расизм, сексизм, гетеросексизм, громкое обличение проблем общества группами, лишенными гражданских прав и имеющими слишком мало власти, чтобы отстоять свои права, содержат в себе значительный элемент смещения. Все это отражает тенденцию находить козла отпущения (что легко можно заметить в большинстве организаций и субкультур). Перенос как в клинических, так и во внеклинических проявлениях, которые Салливан назвал “паратаксическими искажениями”, содержит в себе смещение (чувств, направленных на объекты, важные в раннем детстве) наряду с проекцией (внутренних характерных особенностей собственного “Я”). Положительные виды смещения включают в себя перевод агрессивной энергии в созидательную активность (огромное количество домашней работы выполняется, когда люди находятся в возбужденном состоянии), а также переадресовку эротических импульсов с нереальных или запрещенных сексуальных объектов на доступного партнера.
Реактивное образование как защита является очень любопытным феноменом. Очевидно, что человеческий организм способен повернуть нечто совершенно в противоположную сторону для того, чтобы свести угрозу к минимуму. Традиционное определение реактивного формирования подразумевает преобразование негативного аффекта в позитивный или наоборот. Например, трансформация ненависти в любовь, привязанности в презрение, враждебности в дружелюбие содержит в себе много общих трансакций.
Возможно, самый ранний возраст, когда у ребенка можно наблюдать этот процесс – 3-4 года. Если в семье появляется новорожденный и происходит оттеснение старшего ребенка, ему нужно иметь достаточную силу Эго, чтобы сдержать чувства ревности и гнева и обратить их в сознательное чувство любви к новорожденному. Типичным для реактивного образования является то обстоятельство, что какой-то неуправляемый аффект “прорывается” сквозь защиту, так что сторонний наблюдатель может почувствовать: в сознательном эмоциональном представлении что-то переиграно или фальшиво. Сестра дошкольного возраста, которую оттеснил младший брат, может проявлять особую привязанность и заботу, “любить ребенка до смерти”: обнимать слишком сильно, петь ему слишком громко, баюкать его слишком агрессивно и так далее. Многие взрослые помнят истории, когда старшие щипали своих младших братьев и сестер за щечки, пока те не начинали плакать, или предлагали им что-то очень вкусное, явно вредное и опасное для здоровья маленьких, или совершали другие подобные действия, оправдывая себя тем, что они это делают из любви.
Более точным способом описания реактивного образования, помимо обращения эмоции в противоположную, может служить замечание, что его функция состоит в устранении амбивалентности. Основной психоаналитической предпосылкой является то обстоятельство, что ни одна позиция не является полностью изолированной. Мы можем ненавидеть человека, которого любим, обижаем того, к которому испытываем благодарность и признательность. Наша эмоциональная ситуация не сводится просто к одной или другой позиции*. Неправильным пониманием психоаналитической интерпретации является то, что аналитик получает удовольствие, разоблачая следующий факт: в то время, как кому-то кажется, что он чувствует “x”, на самом деле он испытывает “y”. В действительности же психоаналитически правильно было бы сказать: в то время, как кто-то чувствует “x”, он также (возможно, бессознательно) испытывает “y”. При реактивном формировании человек убеждает себя в том, что все, что он чувствует, относится только к одному полюсу сложного эмоционального ответа.
На примере оттесненного сиблинга, который ищет различных способов избежать негативных аффектов и испытывать только положительные чувства, в возрасте, когда тонкие различия между оттенками чувств и (что еще более важно) чувств и действий еще невозможны из-за незрелости, можно наблюдать, как разнообразна подобная защита. Другая ситуация, когда эта защита способствует адаптации: оба компонента чувств – унижение и восхищение – приводят ребенка скорее к соревнованию с компетентным Другим, чем к отказу от него. У взрослых нередко наблюдается реактивное формирование, но обычно мы считаем, что взрослые люди должны лучше осознавать все аспекты своих эмоциональных реакций на какую-то ситуацию и применять подавление скорее в области поведения, чем чувств.
Реактивное образование является излюбленной защитой в тех случаях психопатологии, когда враждебные чувства и агрессивные импульсы являются главным содержанием, и на опыте проверено, насколько опасно не уметь держать их в руках. Например, параноидные личности часто испытывают только ненависть и подозрительность, когда сторонний наблюдатель полагает, что они также способны чувствовать привязанность и зависимость. Обсессивные и компульсивные пациенты нередко свято убеждены, что испытывают лишь уважение и признательность к авторитетам, тогда как другие считают, что они чувствуют и обиду.
Еще одним способом справиться с чувствами, которые представляют психологическую угрозу собственному “Я”, является проигрывание сценария, переключающего отношение человека с субъекта на объект или наоборот. Например, если некто чувствует, что желание испытывать заботу со стороны других является постыдным или содержит угрозу, он может жертвенно удовлетворить свою потребность в зависимости, проявляя заботу о другом и бессознательно идентифицируясь с этим человеком, получающим удовлетворение от заботы о себе. Этот частный случай реверсии является оправданным временем приспособлением терапевтов, часто испытывающих чувство дискомфорта от собственной зависимости, но которые бывают счастливы забоатиться о ком-то.
Как только ребенок достигает возраста, когда он начинает играть с куклами или “ролевыми персонажами” (куклы для мальчиков сейчас тоже продаются), о нем можно сказать: он использует реверсию. Достоинством реверсии является то обстоятельство, что человек перемещает сильные аспекты трансакций таким образом, чтобы играть скорее в инициирующую роль, чем отвечающую. Сторонники теории контроля-овладения называют это явление “трансформацией пассивного в активное”. Если развивается положительный сценарий, защита работает конструктивно. Если же имеет место отрицательный сценарий – деструктивно. Например, в общинах при унизительных и других обрядах посвящения, связанных с насилием, опыт преследуемой во время посвящения жертвы трансформируется, и ситуация начинает ощущаться как положительная благодаря переключению с пассивной роли на активную, с жертвы – на преследователя.
Иногда в клинической практике можно столкнуться с человеком, который использует реверсию для того, чтобы бросить вызов находчивости терапевта. Я длительное время работала с мужчиной, у которого была глубоко депрессивная мать-алкоголичка. Будучи мальчиком, он каждое утро видел ее сидящей с чашкой кофе и сигаретой в руке, вымотанную и несчастную. Проблема этого человека заключалась в его склонности к депрессии, берущей свое начало в неудовлетворительных отношениях с несчастной, склонной к суициду женщиной. Когда пациент приходил на сессию, он внимательно изучал мое лицо и произносил: “Сегодня вы выглядите устало”. Или: “Вы определенно погружены в мысли о чем-то”. Иногда он был прав, но в большинстве случаев я находилась в хорошем настроении и бывала озадачена его неточными наблюдениями. С течением времени я все более активно оспаривала заключения пациента о моей усталости или подавленности, отвечая, что меня это не беспокоит. Вместо того, чтобы заинтересоваться моими ответами и использовать мои комментарии как мостик к пониманию того факта, что он смещает или проецирует, он психологически поменялся со мной ролями. Пациент утверждал: хотя я и думаю, что мне хорошо, это очевидно не так; он необыкновенно чутко и внимательно наблюдает за людьми и сразу может распознать подавленного человека.
Этот пациент, по сути, сделал себя терапевтом, а меня – своим пациентом, таким образом перевернув трудную для него ситуацию. Его детский опыт, связанный с ненадежным материнским авторитетом, не предоставил ему основы для эмоциональной безопасности в роли, которая предполагает зависимость – особенно от объекта женского пола. В этом случае, хотя использование им реверсии и защищало его от осознания глубоко лежащих беспокоящих чувств, оно также имело и другую, менее приятную сторону. Ему было очень трудно находиться в отношениях, которые были бы эмоционально реципрокными (взаимными). В число стимулов, вызывавших его депрессивные симптомы, входила серия неудачных дружб и любовных попыток, когда его стремление воссоздать сценарий зависимого и нуждающегося ребенка и эмпатически ограниченного родителя (с самим собой) в конце концов заставляло мучиться близких ему людей.
Другим субъектом моего исследования альтруизма (McWilliams, 1984) был привлекательный мужчина сорока лет. Ему доставляла огромное удовольствие его активность как добровольца международного агентства, занимавшегося усыновлением детей в тяжелых случаях (некоторые из них были особого этнического происхождения, другие имели физические недостатки, уродства или страдали врожденными заболеваниями). Вот его слова: “Я не могу описать, какое чувствую блаженство, когда передаю ребенка его приемной матери и осознаю, что для него началась новая жизнь”. Личная история моего пациента содержала неожиданную, очень травмировавшую его смерть матери, когда мальчику было 2 года. Это событие сопровождалось коротким периодом дистресса. За ним последовало неформальное усыновление ребенка экономкой, которая позже вышла замуж за его отца и стала ему матерью во всех психологических нюансах этого слова. Удачно организовывав усыновление, он чувствовал радость от осознания того факта, что спасал кого-то, как и сам был когда-то спасен (хотя он никогда не осознавал связи между своим прошлым и своей гуманной деятельностью). Мой пациент также испытывал облегчение, что в этот раз ситуация перевернулась: он спаситель, у него существует власть, и есть другая сторона, которой является беспомощный зависимый ребенок.
Возможно, читатель отметил, что по мере продвижения в обсуждении этих защитных процессов не обнаруживается ни одного типа личности, который бы отражал сверхзависимость от них. Психологически здоровые люди стремятся не только использовать большинство зрелых защит (например, реверсию). Они также сдерживают тревогу и справляются с другими тяжелыми эмоциональными состояниями, обращаясь к различным защитным моделям. Поэтому на них нельзя навесить какой-то один ярлык.
Включение идентификации в список защитных механизмов может показаться излишним, так как большинство из нас расценивают возможность идентифицироваться с другим человеком или с его отдельными сторонами как конструктивную незащитную тенденцию. Установлено, что только некоторые виды идентификации могут считаться компонентами защит (например, той, которую психологи с ориентацией на социальное научение назвали “моделирование”). Но психоаналитически думающие терапевты продолжают считать, что многие виды идентификации вызываются необходимостью избегать тревогу, горе, стыд, другие болезненные аффекты, или для того, чтобы поддерживать себя, ощущая угрозу чувству самоуважения и целостности. Как и другие зрелые защитные процессы, идентификация является нормальным аспектом психологического развития и становится проблематичной только в определенных условиях.
Фрейд (1923) был первым, кто предложил различать защитную и незащитную идентификацию —”анаклитическую” идентификацию (от греческого слова, означающего “полагаться на”) – и “идентификацию с агрессором”. Первый тип идентификации мотивируется невыполненным желанием походить на значимого человека (“Мамочка великодушна и создает комфорт, и я хочу быть как она”). Второй тип Фрейд рассматривал как автоматический, но мотивированный защитным решением проблемы ощущения угрозы со стороны другого человека, обладающего властью (“Я боюсь мамочкиного наказания за мои враждебные импульсы; если я стану как она, ее власть будет внутри меня, а не вне меня”). Фрейд полагал, что многие действия идентификации содержат элементы как непосредственного прямого принятия того, что любимо, так и защитного уподобления тому, что является пугающим.
Аналитики используют слово “идентификация”, чтобы подчеркнуть зрелый уровень осознанной (даже если и частично бессознательной) попытки стать похожим на другого человека. Эта способность развивается естественным образом, начиная с ранних инфантильных форм, содержащих желание проглотить другого человека целиком, до более тонких, дискриминативных и субъективно произвольных процессов выборочного принятия качеств другого человека. Считается, что потенциал идентификации расширяется и модифицируется в течение всей жизни и является основой психологического роста и изменений.
Фактически, высокая ценность, которую аналитики придают эмоциональной близости, определяется именно тем, что близкие отношения создают благоприятную возможность для взаимного обогащения идентификациями (аргументы в пользу этого эффекта: R. Blank & G. Blank, 1968, книга о браке). В целом, можно сказать: как примитивная проекция трансформируется у эмоционально здорового человека в течение жизненного цикла во все возрастающую способность к эмпатии; так и архаичные формы идентификации постепенно превращаются во все более тонкие, со множеством нюансов, способы обогащения собственного “Я” путем аккумуляции качеств значимых других.
Наиболее известной парадигмой идентификации как защиты по Фрейду является эдипова ситуация. Согласно его известной схеме, в жизни маленького ребенка наступает возраст (обычно 3 года), когда его желания монопольного обладания матерью сталкиваются с грубым фактом отцовских притязаний на ее любовь и физическую доступность*. У ребенка есть страх, что его отец, власть которого очевидна и на которого он смотрит глазами соперника, убьет или искалечит его в отместку за желание убить или искалечить его самого. Ребенок в этом случае разрешает страх, связанный с подобными фантазиями, прибегая к идентификации (“Возможно, я и не смогу избавиться от отца, которого все же люблю, и на самом деле не хочу распоряжаться или заполучить мать, у которой имеются и свои проблемы, но я могу быть как отец и вырасту, чтобы иметь кого-то, как мама – в качестве своей собственной партнерши”). Фрейд чувствовал, что такая фантазия, которую он считал нормальной и универсальной, явилась прототипом идентификации с агрессором, в данном случае – с воображаемым агрессором**.
Идентификация изначально является нейтральным процессом. Она может иметь позитивные или негативные эффекты в зависимости от того, кто является объектом идентификации. Большую часть психотерапевтического процесса составляет распознавание старых и новых идентификаций, которые разрешали конфликт ребенка и стали автоматическими, а теперь являются причиной конфликта у взрослого.
Например, один министр, с которым я работала над тем, как ему приходилось переживать тяжелые испытания, имел жестокого отца-алкоголика, склонного к насилию, и неэффективную фобическую мать. Мой пациент соревновался со своим дядей Гарри, который разрешал межличностные проблемы при помощи кулаков. Подобное решение было высоко адаптивным для него в течение отрочества, проведенного в хаотичной семье, и при встречах с враждебно настроенными соседями. Будущий министр мог врезать любому, кто стоял на его пути, и в результате никто с ним не связывался. Будучи еще молодым человеком, он таким образом справлялся со страхом, разряжал беспокоящие его чувства, которые не находили понимания в доме, сохранял чувство самоуважения и гарантию того, что другие также будут его уважать. Однако в дальнейшем, когда он однажды стал угрожать побить нескольких противных церковных старост, он потерял уважение многих своих избирателей, которые сочли его поведение несовместимым с позицией настоящего христианина. И мой пациент приступил к терапии, зная, что должен выработать новые способы преодоления стресса. Как только он пришел к пониманию природы своих ранних идентификаций и цены, которую ему приходиться за них платить сегодня, он справился со всеми проблемами.
Так как идентификация представляется средством на все случаи жизни, она более часто используется как защита в случаях эмоционального стресса (когда подвергаются проверке на прочность имеющиеся субъективные представления о том, кто ты есть). Очевидно, смерть и потеря подталкивают к идентификации с утраченным объектом любви, а затем – с теми, кто займет место утраченного в эмоциональном мире человека. Желание подростков найти героев, с которыми они могли бы соревноваться в попытках справиться со сложными требованиями “туманной юности”, наблюдается в течение многих веков. Фактически, тревожный рост суицидов среди подростков, наблюдающийся в последние годы, некоторые психоаналитики связывают с неудовлетворенностью современных подростков сегодняшними героями, предлагаемыми западной культурой (Hendin, 1975).
По-видимому, некоторые люди идентифицируются более легко и гибко, чем другие, представляя собой как бы “промокашку”, впитывающую любые психологические чернила. Очевидно, к группе риска относятся те, кто хотя бы в малейшей степени страдает от нарушения базовой идентичности. Опыт конверсии содержит значительный компонент идентификации как защиты. Даже вполне здоровые люди с некоторым нарушением в области идентичности (например, женщины с истерической организацией характера и с бессознательным чувством, что ее пол является проблемой) могут больше других идентифицироваться с кем-либо из окружения, кто производит впечатление, что он лучше справляется с жизненными трудностями.
Возможно, способность человека идентифицироваться с новыми объектами любви является главным способом, благодаря которому люди освобождаются от эмоционального страдания, и одним из основных способов, который использует психотерапия в целях достижения изменений. Исследования терапевтического процесса неоднократно обнаруживали, что эмоциональные качества отношений между пациентом и терапевтом имеют более высокую корреляцию с результатом лечения, чем любой другой специфический фактор (Strupp, 1989). В последних аналитических статьях, посвященных терапевтическому процессу, уделяется особое внимание взаимоотношениям, в то время как интерпретация, считавшаяся главной опорой психологического лечения, почти не упоминается (Loewald, 1957; Levenson, 1972; Greenberg & Mitchell, 1983: Meissner, 1991).
В психоаналитическом лечении, где склонность пациента идентифицироваться с терапевтом поддерживается ради ее восстановительной силы, она также защищает (насколько это возможно) от абъюза. Практики стараются не эксплуатировать готовность пациента к идентификации, предоставляя человеческие добродетели (сострадание, заинтересованность, терпимость к различиям и чувство решающей ответственности за свое поведение) как всеобщие качества, воздерживаясь от показа особенностей своих личных качеств, от советов или от соглашения с чьим-то мнением. Фрейд настойчиво предостерегал аналитиков от того, чтобы подпасть под искушение представить себя в роли могущественного спасителя, знахаря или пророка в глазах своих пациентов. Это остается ведущим принципом: нарциссическое злоупотребление желанием пациента идентифицироваться остается профессиональным “табу”, хотя и нарушается наиболее часто из всех терапевтических запретов.
Другим механизмом, заслуживающим обсуждения, является общая категория “отреагирования”. Я заключила этот термин в кавычки, чтобы привлечь внимание к тому, как часто этот ярлык навешивается на все виды поведения. Это может не нравиться человеку, к которому он применяется, часто с некоторым уничижительным оттенком. Вероятно, многие из читателей встречались с непрофессиональным использованием данного термина с оттенком осуждения, без учета технического значения данного понятия.
Насколько мне известно, впервые выражение “отреагирование” появилось в психоаналитической литературе при описании действий пациентов вне офиса, когда их поведение реализовывало чувства, направленные на аналитика, но которые пациент боялся испытывать или допустить в сознание, особенно в присутствии аналитика (Freud, 1914).
Позже термин “отреагирование вовне” стали использовать в основном для описания поведения, обусловленного бессознательной потребностью справиться с тревогой, ассоциированной с внутренне запрещенными чувствами и желаниями, а также с навязчивыми страхами, фантазиями и воспоминаниями (Aichhorn, 1936; Fenichel, 1945). Проигрывая пугающий сценарий, пациент, бессознательно испытывающий страх, оборачивает пассивное в активное, превращает чувство беспомощности и уязвимости в действенный опыт и силу, независимо от того, насколько болезненна драма, которую он разыгрывает (Weiss, Sampson & the MZPRG, 1986).
Несколько лет назад я наблюдала одну учительницу. Ее взаимоотношения со своей карающей матерью заставляли женщину одновременно испытывать и чувство страха, и чувство сильного голода по близости. Моя пациентка предприняла сексуальные попытки с коллегой по имени Нэнси через насколько недель после начала терапии. Мне казалось, что она начала испытывать некоторое желание близости со мной и бессознательно предположила, что я, как и ее мать, буду с презрением относиться к ее привязанности. Она справилась со своими бессознательными и запрещенными стремлениями путем отреагирования тех аспектов, которых хотела и боялась, с той женщиной, что носила мое имя. Такой вид проигрывания, если допустить, что моя интерпретация данного события точна, часто случается во время анализа, особенно с теми пациентами, в которых с детства был заложен страх осуждения взрослым их потребностей и чувств.
Таким образом, термин отреагирование относится к любому виду поведения, которое предполагает выражение отношений переноса, привносить которые в терапию в словесной форме пациент чувствует для себя еще недостаточно безопасным. Этот термин может быть также применим к процессу, благодаря которому любое отношение вне или внутри терапии разряжается в действии с бессознательной целью справиться со страхами, связанными с этим отношением. То, что отреагируется вовне, преимущественно саморазрушительно или преимущественно способствует росту, или может быть в некоторой степени и тем, и другим. То, что заставляет отреагировать вовне, не является ни плохим ни хорошим, но такова бессознательная и пугающая природа импульсов, толкающая человека к действию компульсивным, автоматическим образом, который отличает поведение при отреагировании вовне. Использование популярного сегодня слова “отреагирование” для обозначения любого нежелательного поведения, например, детского шума или невежливого приветствия, является психоаналитически неоправданным. Негативный оттенок, который приобрело это выражение, нередко отражает тот факт, что позитивные виды отреагирования не привлекают к себе внимания так, как это свойственно его деструктивным видам.
Существует несколько навязчивых ярлыков, созданных аналитиками для обозначения обычно бессознательных типов поведения, которые подпадают под общий заголовок отреагирования. Сюда входят, например, эксгибиционизм, вуайеризм, садизм, мазохизм, перверсии и все понятия, содержащие приставку “контр”: контрфобия, контрзависимость, контрвраждебность и так далее*.
Все эти тенденции, когда они относятся к действиям, понимаемым как защитные, дают основание предполагать лежащий в их основе страх или другие непризнанные негативные чувства. Раннее наблюдение Фрейда – мы отреагируем то, чего не помним – по-прежнему остается проницательным, особенно, если допустить, что причиной, по которой мы чего-то не помним, является нечто чрезвычайно болезненное, переходящее из состояния невозможности вспомнить в состояние отыгрывания в данный момент.
В той мере, в какой определенная категория людей полагается на отреагирование при решении своих психологических дилемм, эта группа подпадает под категорию импульсивных личностей. Подобная классификация вводит в заблуждение, так как подразумевает простую готовность сделать что-либо, чего хочется, прямо сейчас. Психотерапевтический опыт подвел многих серьезных клиницистов к убеждению: то, что может выглядеть как спонтанность или неосложненная импульсивность, часто является бессознательно и чрезвычайно сложно мотивированным поведением, которое может наивно и беспорядочно выражать все, что угодно. Люди с истерической организацией личности известны отреагированием своих сексуальных сценариев; людей со всеми видами зависимости можно рассматривать как отреагирующих отношение к предмету своего предпочтения (в таких случаях, конечно, химическая зависимость может усложнить то, что уже было психологической зависимостью); люди с компульсиями, по определению, являются отреагирующими, когда уступают внутреннему давлению и вовлекаются в свои определенные компульсивные действия; социопаты вновь и вновь проигрывают сложные паттерны манипуляций. Таким образом, эта защита может проявляться во многих резко отличающихся клинических случаях.
Некоторые авторы, пишущие о защитных процессах, включили бы сексуализацию в концепцию отреагирования, поскольку ее действие обычно принимает форму отыгрывания. Я решила представить ее отдельно, частично из-за того, что сексуализация возможна без отреагирования вовне (процесс, который более точно можно было бы назвать эротизацией), а частично из-за того, что понятие с таким общим и интересным смыслом заслуживает особого внимания.
Изначально Фрейд полагал, что в основе всех видов человеческой деятельности фактически лежит базальная сексуальная энергия – сила, которую он описывал как либидо. (Позже в своих теоретических изысканиях, находясь под впечатлением от размеров человеческой деструктивности, он решил, что агрессивные стремления являются столь же фундаментальными и мотивирующими. Однако большая часть лексики его клинической теории происходит с того времени, когда Фрейд еще не изменил своего взгляда.) Одним из следствий его биологической, базирующейся на драйвах, психологической теории явилась тенденция рассматривать сексуальное поведение как выражение первичной мотивации, ни из чего не происходящей и ни от чего не зависящей. Объективно говоря, сексуальность является сильной динамической основой в человеческих существах, и человеческое сексуальное поведение во многих случаях можно приравнять к соответственно направленному выражению желания продолжения рода.
Клинический опыт и исследовательская работа (Stoller, 1968, 1975, 1980, 1985; Money, 1980, 1988) спустя многие годы после работы Фрейда удивили большинство психоаналитически ориентированных ученых тем, в каких масштабах сексуальная фантазия и активность используются как защита для управления тревогой, сохранения самоуважения, нивелировки стыда или отвлечения от чувства внутренней умерщвленности.
Люди могут сексуализировать любой опыт, бессознательно стремясь превратить ужас, боль или другое переполняющее чувство в восторг. В аналитической литературе этот процесс называется также инстинктуализацией. Сексуальное побуждение – наиболее действенный способ почувствовать, что ты жив. Детским страхом смерти, который испытал ребенок, оставшийся один, ужасом перенесенного насилия над ним или другого страшного несчастья можно управлять психологически посредством превращения травматической ситуации в жизнеутверждающую. Изучение людей с необычными сексуальными наклонностями часто открывало опыт детских переживаний, которые превосходили способность ребенка справляться с ними и вследствие этого были трансформированы в самоинициированную сексуализацию травмы. Например, в работе Столлера о сексуальных мазохистах (Stoller, 1975) обнаружилось, что многие из тех, кто говорил о необходимости испытывать боль для достижения наивысшего эротического наслаждения, перенесли внутренние болезненные вмешательства при лечении в детском возрасте.
В общем, многие из нас используют сексуализацию для того, чтобы преодолеть и сделать более приятными некоторые печальные события в нашей жизни. Для людей разного пола имеются различия в том, что они склонны сексуализировать: для женщин более характерно сексуализировать зависимость, а для мужчин – агрессивность. Некоторые люди сексуализируют деньги, другие – грязь, третьи – власть и так далее. Многие из нас сексуализируют процесс обучения; эротичность присутствия талантливого учителя была отмечена со времен Сократа. Тенденцией людей эротизировать свою реакцию на кого-либо, представляющего власть, можно объяснить тот факт, почему политики и другие избранники имеют так много сексуально доступных поклонников и почему возможность сексуального насилия и сексуальной эксплуатации так велика среди влиятельных и известных людей.
Возможность того, что люди, находящиеся в слабой позиции, оборачивают свою зависть, враждебность и страх в сексуальный сценарий, в котором компенсируют соответствующий недостаток официальной власти обращением к очень личной власти эротики, составляет одну из социально значимых причин, по которой необходимо иметь законы и договоренности, защищающие тех, кто является зависимыми от других (работник от нанимателя, студент от учителя, сержант от лейтенанта и так далее).
Нам всем необходимо освободиться от искушений, созданных нашими собственными защитами, также как и от возможности быть использованными людьми, являющимися авторитетами в нашей жизни.
Рискуя затронуть пункт, приложимый ко всем защитным процессам, позвольте мне сделать ударение на том, что сексуализация не является по своей сути проблематичной или деструктивной. Человеческие индивидуальные сексуальные фантазии, паттерны ответов и практика, вероятно, в большей степени индивидуальны, чем большинство других психологических аспектов нашей жизни. Что одного человека может зажечь, другого оставляет холодным. Если я сексуализирую опыт, полученный от того, что кто-то держит меня за волосы (даже если истоки моего поведения лежат в детстве и представляют собой защитное сексуализирование таскания за волосы моей жестокой матерью), и мой сексуальный партнер любит перебирать пальцами мои волосы, я, вероятно, не буду обращаться к психотерапевту. Но если я сексуализирую переживание страха перед насилующим, вновь и вновь вступая в отношения с мужчинами, которые бьют меня, то мне хорошо было бы поискать помощи. Как и у любой другой защиты, у сексуализации имеются контекст и следствия ее использования во взрослом возрасте, которые определяют, надо ли (мне самой или другим) расценивать ее как позитивную адаптацию, дурную привычку или патологию.
Одно время понятие сублимации находило широкое понимание среди образованной публики и представляло собой способ рассматривания различных человеческих наклонностей. Теперь, с отходом от теории драйвов как центральной в психоанализе, сублимацию стали меньше рассматривать в психоаналитической литературе, и она пользуется все меньшей популярностью как концепция. Изначально считалось, что сублимация является “хорошей” защитой, благодаря которой можно находить креативные, здоровые, социально приемлемые или конструктивные решения внутренних конфликтов между примитивными стремлениями и запрещающими силами.
Сублимация была тем обозначением, которое первоначально Фрейд дал социально приемлемому выражению базирующихся на биологии импульсов (к которым относятся стремления сосать, кусать, есть, драться, совокупляться, разглядывать других и демонстрировать себя, наказывать, причинять боль, защищать потомство и так далее). Так, Фрейд указывал, что дантист может сублимировать садизм, выставляющийся художник – эксгибиционизм, адвокат – желание уничтожать врагов. Согласно Фрейду, инстинктивные желания обретают силу влияния, благодаря обстоятельствам детства индивида; некоторые драйвы или конфликты приобретают особое значение и могут быть направлены на полезную созидательную деятельность.
Данная защита расценивается как здоровое средство разрешения психологических трудностей по двум причинам: во-первых, она благоприятствует конструктивному поведению, полезному для группы, во-вторых, она разряжает импульс вместо того, чтобы тратить огромную эмоциональную энергию на трансформацию его во что-либо другое (например, как при реактивном формировании) или на противодействие ему противоположно направленной силой (отрицание, репрессия). Такая разрядка энергии считается положительной по своей сути: она позволяет человеческому организму поддерживать необходимый гомеостаз (Fenichel, 1945).
Сублимация остается понятием, на которое по-прежнему ссылаются в психоаналитической литературе, если автор указывает на найденный кем-то креативный и полезный способ выражения проблемных импульсов и конфликтов. В противоположность общему неправильному пониманию того обстоятельства, что объектом психотерапии является избавление от инфантильных побуждений, психоаналитическая позиция относительно здоровья и роста подразумевает представление, что инфантильная часть нашей природы продолжает существовать и во взрослом состоянии. У нас нет возможности совершенно избавиться от нее. Мы можем только сдерживать ее более или менее удачно.
Цели аналитической терапии включают в себя понимание всех аспектов собственного “я” (даже самых примитивных и беспокоящих), развитие сострадания к самому себе (и к другим, так как человек нуждается в проецировании и смещении прежде непризнаваемых желаний унижать) и расширение границ свободы для разрешения старых конфликтов новыми способами. Эти цели не подразумевают “очищения” собственного “Я” от вызывающих отвращение аспектов или блокирование примитивных желаний. Именно это позволяет считать сублимацию вершиной развития Эго, многое объясняет в отношении психоанализа к человеческому существу и присущим ему возможностям и ограничениям, а также подразумевает значимость информации психоаналитического диагноза.
На этом заканчивается мой обзор защитных операций, который необходим для понимания организации характера индивида. Я должна напомнить читателю, что данная книга посвящена структуре личности, а не только личностным расстройствам. Хотя она и сфокусирована на постановке клинического диагноза, предполагающего, что человек, обратившийся за помощью, в любом случае страдает, следует помнить, что истоки проблемы, с которой надлежит справиться, могут лежать не в основе характера пациента. Например, проблема может служить ответом на стресс, который чрезмерно перенапряг резервы, имеющиеся у пациента, обладающего любой структурой характера.
Но способ страдания человека отражает его личностную организацию. И попытка смягчить страдание требует чуткого отношения к индивидуальным особенностям. И кактус, и плющ растут, если их поливают и достаточно освещают. Но садовник, не учитывающий особенностей каждого растения, никогда не вырастит их полноценными. Понимание разнообразия людей, основ их характеров является чрезвычайно значимым для ведения эффективной психотерапии – независимо от того обстоятельства, есть ли у пациента проблемы, обозначаемые как характерологические, или их не существует. Терапевтическая позиция, помогающая обсессивному человеку, который страдает от депрессии, отличается от позиции, помогающей другому депрессивному клиенту, чья основа личности более истерично организована.
Каждый из нас испытывает сильные страхи и желания детства. Ими возможно управлять с помощью доступной в данный момент защитной стратегии. При этом одни методы преодоления стоит поддерживать, а другие должны заменить ранние жизненные сценарии. Целью чуткого психодиагностического процесса является не оценка тяжести чьей-либо “болезни” или определение того, какие люди находятся за пределами “нормы” (McDougal, 1980). Этой целью становится необходимость понять особенности страдающего человека и придать ему силы таким образом, чтобы он мог оставить прошлое и построить будущее.
В следующих главах я опишу основные наиболее часто встречающиеся психодинамические организации личности. Каждая категория, как я указывала выше, представляет свойственное данному характеру доверие к определенной защите или группе защит. Она содержит широкий круг, в котором представлены как явные психотики, так и те, кто является образцом психологического здоровья. Я буду описывать субъективные и объективные аспекты работы с представителями каждого типа личности, переводя психоаналитические термины и понятия, где это возможно, на язык обычных клинических взаимодействий.
В этой главе были освещены наиболее частые и соотносящиеся с клинической практикой вторичные, или “высшего порядка”, защиты: репрессия, регрессия, изоляция, интеллектуализация, рационализация, морализация, компартментализация, аннулирование, поворот против себя, смещение, реактивное формирование, реверсия, идентификация, отреагирование, сексуализация и сублимация. Были приведены примеры адаптивных и неадаптивных защит с упоминанием соответствующих типов характера. В конце я сделала общие замечания относительно отношения защит к характеру, чтобы облегчить переход к темам следующих глав.
Как я отметила в конце главы 5, комментарии, касающиеся защит, обычно бывают включены в другие темы и редко являются самостоятельным содержанием книги. А. Фрейд (A. Freud, 1936) и Х.П. Лафлин (H.P. Laughlin, 1970, 1979) являются исключениями и вполне доступны читателю. Для отважных можно порекомендовать книгу Феничела, который освещает эту тему с присущей ему тщательностью в главах 8 и 9 “Психоаналитической теории неврозов” (Fenichel, 1945).