57807.fb2
Четвертым был мой любимец Василий. Политика его абсолютно не интересовала. Он был от природы человеком действия. Ему бы быть солдатом, путешественником, авантюристом, золотоискателем, конквистадором, охотником… Как запорожец, он считал дом и оседлую жизнь местом отдыха и выполнения скучнейших обязанностей. Но в советской системе вольный орел был обречен. Его не только в общей сложности на пятнадцать лет посадили на цепь за решетку, колючую проволоку, на прикол в ссылке, но и всю остальную жизнь он был привязан паспортным режимом к определенному городу, который мог покидать только на время отпуска. Судьба Василия не единична. Такова трагедия всех сильных, энергичных и, главное, предприимчивых россиян за истекшие пятьдесят лет. Ученый и инженер еще могли частично укрываться от тошнотворной действительности, но люди, в груди которых горел огонь личной инициативы, подверглись массовому уничтожению. Оставшиеся чудом в живых были обращены в рабов, привязанных к одному и тому же месту, и необходимая для них деятельность была заменена нудной работой на государство, телевизором и водкой. Чудовищное распространение пьянства в этой деспотии объясняется пребыванием в рабстве мужчин, созданных для свободной деятельности.
Мои размышления были прерваны, так как постановили, что каждый по очереди должен рассказать что-либо смешное и обязательно из своего личного опыта. Пальма первенства на этот раз досталась не нашим менестрелям Льву и Борису, а милым рабочим ребятам. На той же пересылке они сумели подметить ужимки блатарей, которые имели наибольший успех, а теперь изобразили смешные сценки. Пришла моя очередь — от рассказов никого не освобождали. Обобщать не стоит, но часто восприятие жизни у более мыслящих проходило в то время через призму трагизма. Я поведал, как хорошо одетый человек лет пятидесяти, стоявший во главе отдела снабжения Вятлага, бывший начальник крупной тюрьмы, стоял возле своего дома, в сумерках. Он до смерти боялся темноты, и мог так ждать несколько часов, но в помещение не войти. Ледяное молчание было мне ответом. Меня заставили выступить на «бис» и, порывшись в памяти, найти все-таки что-либо смешное. Тогда я вспомнил, как к нашему инженерному бараку, где были только люди с высшим образованием, «культурно-воспитательная часть» (КВЧ) прикрепила воспитателя из ссученных воров, окончившего два класса, и он по вечерам проводил с нами политбеседы. Теперь я уже с полным правом потребовал, чтобы засмеялись. Ведь какой-нибудь новый Рабле заставил бы потешаться весь мир, располагая таким фактом. Хотя — вряд ли. Трагизм и ужас действительности не позволили бы даже великому сатирику вызвать смех, скорей появилась бы саркастическая усмешка, но, несомненно, вся прогнившая система с её «единственно научным мировоззрением» была бы им пригвождена к позорному столбу.
Все же меня оставили в покое, поскольку успеха рассказы мои не имели, и я снова погрузился в думы о Вятлаге. О двух наиболее ярких зэках той поры мне хочется поведать и западному читателю.
Летом сорок второго в нашей мастерской появился молодой человек лет тридцати пяти, бытовик в чине снабженца, с пропуском. Макс Бородянский. Он был веселым, очень общительным одесситом. Как бытовику, ему следовало бы держаться от нас подальше, но его тянуло к разговорам, к обмену мнениями. А кроме нас, поговорить так, как ему хотелось, было не с кем. По своей должности ему много приходилось разъезжать и встречаться с разными людьми. Из поездок он всегда привозил какое-нибудь наблюдение над чудовищной, а по сути идиотской, действительностью. Комментировать свои сообщения ему, бытовику, не полагалось, и это мы уж взяли на себя. Он же голосом, преисполненным ядовитой насмешки, произносил неизменно в конце одну-единственную фразу: «Все нормально!». Интонация при этом была такой, что часто не надо было больше ничего прибавлять к его рассказу, оставалось лишь дружно рассмеяться.
Он был финансовым гением, и я уверен, что на Западе создал бы крупный банк. В сталинской деспотии он проворачивал какие-то головокружительные денежные операции, вполне, как он говорил, законные, и создал себе подпольное состояние. Может быть, его бы и не загребли, если бы он вел себя поскромнее. Но общительный нрав его погубил. Он сорил деньгами, обедал каждый день с семьей в одном из лучших московских ресторанов, где его знали, и метрдотель брал всегда его дочурку на руки, поднося к вазе с фруктами или конфетами. Рестораны кишат сексотами и первый вопрос был, откуда у него деньги, не шпион ли. Осудили его по бытовой статье, так как в Советском Союзе преследуется любая частная инициатива; в декабре сорок второго сактировали по болезни, которая к тому времени уже обнаружилась.
Второй зэк был первоклассный инженер-инструментальщик Линдберг, немедленно получивший прозвище «Чарльз», благодаря своему тезке — знаменитому авиатору. Он был немец или швед, член партии, директор крупного военного завода, выпускающего снаряды. О его талантливости можно было судить по тому, как на пустом месте, в тайге, без специальной литературы, он наладил производство всего необходимого нам инструмента. Прочел он тогда и несколько лекций, одна из которых была о процессе затылования фрез на токарном станке, обнаружив выдающиеся знания и великолепную память. Инженерам свободного мира ясно, что такой специалист мог бы занять блестящее положение в солидной фирме или создать крупное дело. В сталинской деспотии он пал жертвой неизбежных склок и попал на восемь лет в лагерь по указу сорокового года «О нарушении качества выпускаемой продукции». Да и то такой маленький срок он получил лишь потому, что благодаря блестящей инженерной интуиции и глубокому знанию дела смог отпарировать возведенную на него напраслину и умело использовать любые промахи экспертизы и свидетелей. Если бы ему было предъявлено обвинение во вредительстве, то он получил бы «вышку» или двадцать лет. Линдберг был нашим товарищем, вел себя с этой стороны безупречно, и тем досаднее, что для меня он остался ярким образцом коллаборациониста. Он приносил ежедневно с немецкой старательностью талант и даже свою личность в жертву режиму в оплату за партийный билет. Весь этот строй, к сожалению, держится на таких людях, у которых в главных жизненных вопросах нет ни гордости, ни человеческого достоинства. В угоду партийным директивам, подгоняемые злобными газетными окриками, они поддерживали любые требования, указы, и старательно внедряли их на своих участках.
Вот, наконец, и Воркута. Нас отправили на громадный лагпункт, тысяч на семь-восемь заключенных, принадлежащий угольной шахте «Капитальная». Нам повезло. Комбинат «Воркутуголь» был индустриальным предприятием с целой серией шахт, механическим заводом (ВМЗ), двумя крупными мастерскими и большим промышленным и гражданским строительством. В таком лагере на большинстве лагпунктов инженеры занимали главенствующее положение. Нам это сразу стало ясно, и вся наша компания находилась в веселом расположении духа, ибо и рабочим хорошо там, где хорошо инженерам.
Лучший лагпункт Вятлага был нищей дырой по сравнению с новым местом, как нам показалось по прибытии. Несмотря на карантинное положение в этапном бараке, кормили нас достаточно. Мы сложили вещички на одних нарах и оставили Льва их сторожить. Продукты были только у Бориса, и он обещал вечером приготовить пиршество — отпраздновать наступающий сорок пятый. Вскоре мы вернулись. У Льва был расстроенный вид: его разыграли воры. Они уселись через пару вагонок от него и закурили, а Лев стал на них с жадностью поглядывать. Тогда один из них крикнул: «Эй, старик, докурить хочешь?» Забыв осторожность. Лев кинулся к блатарям, но следовало обождать, пока последний по очереди передаст ему окурок. Воры специально устроились так, что Льву пришлось сесть спиной к нашим вещам, и один из них по-пластунски подполз под нижними щитами, освободил мешок Бориса, а затем таким же способом достиг двери и скрылся за ней. Пьяный от нескольких затяжек[26], Лев вернулся к вещам, проверил, всё ли в них цело, но воров уж и след простыл. Он был так расстроен, что мы кинулись его утешать.
Вечером пошли по зоне. Приближалась полночь, встретить Новый год было нечем. Зашли в чужой барак, где у вездесущего Ручкина был знакомый, но его не оказалось — ушел на встречу Нового года к друзьям. Тогда мы сели за стол неподалеку от выхода, и Ручкин объяснил дневальному, что будем дожидаться. В бараке все спали. Мы наполнили кружки настоем хвои из бачка, и, когда стрелка часов подошла к двенадцати. Лев провозгласил тост:
— Выпьем, чтобы из объектов истории превратиться в ее субъектов.
Гиблым местом считали лагеря лесоповала, но еще хуже была золотодобывающая Колыма со свирепствующими морозами. В Вятлаге в военные годы лишь два раза было пятьдесят четыре градуса ниже нуля, а на Воркуте за три года однажды минус сорок пять. На Колыме такие морозы были рядовым явлением, и в шестьдесят градусов гоняли на работу. Я, человек северный, смолоду свыкся с холодной зимой, люблю ее, после заключения девять лет был «моржом», но не представляю себе, как можно в лагерной шкуре весь день проработать в таких условиях, да еще при ветре. Это прямое убийство: там на наземных работах все погибали и уцелевших колымчан-работяг мне повидать не удалось. Встречал я позже лишь придурков, служащих санчасти, агентов снабжения и нескольких чудом выживших шахтеров. Вот почему, как старый, видавший виды лагерник, я отношусь с недоверием к тем колымским рассказам Шаламова, в которых не хватает самого главного — деталей, и отсутствуют мысли, отвечающие столь тяжелым переживаниям, будто он описывает лошадей.
Дорожные лагеря занимали первое место по истреблению людей еще в мирное время, уж не говоря о военном. В знаменитых лагерях — Севжелдорлаг, БАМ (Байкало-Амурская магистраль), пятьсот третья стройка (Салехард — Обь), гушос-дор (строительство шоссейных дорог) и многих других — зэки строили железные дороги, прокладывали шоссе в особенно тяжелых условиях — ибо не имели постоянного местожительства, так как лагпункты передвигались по линии возводимых объектов. Эти лагерники ночевали в нетопленых, очень холодных, палатках, особенно когда дорога проходила через безлесные местности. Вши их заедали, но редких бань боялись, как огня, так как изо всех дыр времянок дуло и обсушиться было негде. В дни, когда работали под дождем по двенадцать часов, насквозь промокшие лагерники ложились на настланные жерди вместо дощатых нар и на себе сушили одежду. Трудно вообразить падеж, происходивший по причине страшной заболеваемости, в частности дизентерии: воду кипятить было негде. В.таких временных лагпунктах было особенно трудно обеспечить охрану: вохровцы, а также надзорсостав подбирались из настоящих зверей, которые ни перед чем не останавливались в своей жестокости, стремясь запугать до смерти несчастных зэков. Частые перебои были с подвозом продуктов и хлеб нередко выдавали с опозданием в несколько дней. Правильно говорили, что каждая шпала таких дорог покоится на нескольких трупах заключенных.
По замыслу Курбатова, в такой лагерек, да еще в военное время, должен был попасть и наш этап. Нам повезло — дорога была окончена, и мы попали в старый промышленный лагерь, с которого правительство крепко спрашивало план. Вследствие этого инженеры и техники, которые могли, умели и хотели работать, были в относительной цене, а потому ставились в условия, в которых здоровый человек мог существовать и трудиться. Неспециалисты-работяги на шахтах и стройках подвергались беспощадной эксплуатации, «доходили» и отправлялись в Карагандинские лагеря для инвалидов. В конце первого полугодия в такой лагерь был отправлен наш дорогой профессор-историк Лев К.
Карантин наш продолжался всего около недели, после чего нас прогнали через медицинскую комиссию. Невзирая на то, что в прошлом лагере я числился инвалидом самой тяжелой группы, мне, как и всем остальным, поставили на формуляре две буквы «т. т.», означавшие годность к тяжелому физическому труду. Наплевать на это было инженеру, а также нашим мастеровым ребятам, коль скоро комбинат испытывал во всех нас нужду, но положение прибывших с нами украинских хлопцев да пожилых людей, вымученных и истощенных на следствии, незнакомых с заводскими работами и получивших неизменное «т.т.», было трагично. Лес Вятлага на Воркуте заменяли шахты. Труд был не менее изнурителен, но питание — благодаря американской помощи и значению Воркутугля зимой 1945-46 года — было достаточным. Поэтому крепкий, здоровый человек мог тянуть работу, не превышающую его возможностей. Большинству прибывавших на Воркуту необходимы были отдых и усиленное питание в течение двух-трех месяцев. Разумный хозяин применил бы эти меры. Не исключено, что так же поступил бы, несмотря на самодурство, отличавшийся деловой сметкой начальник комбината генерал Мальцев, но общая система лагерей делала это невозможным. Удалось только добиться, что начали периодически отправлять огромные этапы доходяг в инвалидные лагеря; на их место принимали все новые и новые пополнения. Поэтому смертность заключенных с учетом уехавших даже в этот благополучный год не могла быть ниже среднего процента по всем лагерям, и истребление людей на Воркуте оставалось на общелагерном уровне тех лет.
Вскоре началось распределение по местам работы. Борис попал в «комбинат умельцев», как мы его прозвали, где люди с изобретательской жилкой и золотыми руками чинили перегоревшие электрические лампочки, изготовляли бумагу и карандаши… Там он был сам себе хозяин, жил в «кабинке», сразу завел бабенку и находился в отборном обществе зэков с образованием.
Ручкин «спланировал» в проектный отдел. Лев К. — на кухню, я-в конструкторское бюро механического завода. Мастера своего дела Миша Дьячков и Мишуткин угодили туда же. Салмина поначалу послали на строительство новых корпусов этого завода. Он должен был жить в одном с нами бараке, но ему было немедленно заявлено, чтобы он подобру-поздорову выкатывался и искал себе другое пристанище. Недели через три его увезли в так называемый северный район, где строительных объектов хватало и требовались инженеры. Больше мы о нем ничего не слыхали.
Завод работал в три смены, каждая по восемь часов, что означало с дорогой почти все девять. После этого можно было читать, думать, беседовать. Мы находились в привилегированном положении: питание было достаточным, одежда — по сезону. На том же заводе на возведении новых корпусов трудились неквалифицированные заключенные, на девяносто процентов — женщины. Они работали по двенадцать часов и частенько их задерживали еще на два-три в случаях, когда бригадир не умел убедить прораба, что сверхзавышенные нормы перевыполнены. Нам их было жалко, но помочь им ничем не могли: это был другой мир, хотя перегородка была достаточно тонка и переместиться в их среду большого труда не составляло.
Творцы уродливой социальной системы начали с обещаний равенства, но быстро превратили ее в царство уродливого неравенства. К нему во всех видах настолько привыкли, что разница в нашем положении, по сравнению с другими, считалась вполне естественной и не подлежала даже обсуждению.
Месяца через два в конструкторском бюро технического отдела появился профессор артиллерийской академии Н. Береснев. Он был истощен, но, благодаря своей хорошей зимней одежде, не обморожен, хотя проделал путь в тяжелых условиях телячьего вагона. Мы с ним сидели рядом за чертежными досками, быстро подружились. С очередным этапом прибыл обрусевший голландец Генрих ван Вибе. Степень его истощения была значительной и, походив несколько дней в наше бюро, он слег в лагерную больничку. Подкормившись, он стал работать по своей специальности инженера-литейщика и готовил к пуску цех. Вскоре мы стали неразлучны, и первый год, пока нам еще не выдали пропуска на бесконвойное хождение, мы чудесно втроем коротали вечера долгой заполярной ночи. Петрович, как мы звали нашего профессора^ был изумительным рассказчиком, не уступавшим ни Льву, ни Борису. С огромным удовольствием мы слушали его повествования из прошлого о родных и знакомых. Торговые операции с моим табаком, который я еще несколько раз получал, взял на себя Генрих: в довершение всех благ у нас троих образовалось еще и даровое курево. Мы блаженствовали.
Петрович родом был из Вятки, главного города нынешней Кировской области, где в тридцатые годы был организован Вятлаг. До 1917 года жили скромно, в уюте и достатке. Отец служил в пароходстве и под конец жизни стал там небольшим совладельцем. Мать вела хозяйство, два брата и сестра учились в гимназиях. По воскресеньям пеклись пироги, неуклонно всей семьей посещали всенощную и воскресную обедню, мальчики в соборе пели на клиросе, на подоконниках цвела герань. Тихо и мирно протекала жизнь этой трудолюбивой семьи. Как могли и умели, помогали обществу: отец подписывался на военные займы, делали пожертвования в пользу раненых, шили для солдат теплую одежду. Свержение царя было воспринято главой семьи как конец России. Вскоре после октябрьского переворота в городок прибыл маленький отряд человек в пятнадцать матросов. Они выгнали из городской управы представителей местного выборного самоуправления и начали заводить большевистские «порядки». В городе стояли два запасных полка старой русской армии, но никто из них пальцем не пошевелил. Сопротивление оказал только союз охотников: старики с гладкоствольными ружьями, большинство из которых были участниками Балканской войны 1877 года, и, по старой привычке, пулям не кланялись, пошли штурмом на городскую управу, откуда их встретили пулеметным огнем и уложили почти всех. Уцелевших добили в Чека. Полновластными хозяевами над жизнью и смертью граждан стали отбросы общества. Начались обыски, реквизиции, аресты, расстрелы заложников, трудовые и прочие повинности, доносы, натравливание людей друг на друга… измывательство и невиданное унижение. Впрочем, Петрович очень редко говорил о конце идиллии, а больше вспоминал обо всем хорошем в простых русских семьях до 1917 года. Досадно было, что он величал их мещанами, и мы с Генрихом предлагали замену: редко употребимое слово «посадские», равноценное, в нашем понимании, «бюргерам». Петрович, видимо, чтобы нас подзадорить, слегка надувая щеки, заявлял: «Я — мещанин[27], пошляк, и горжусь этим». В этой очередной шутке Петровича, над которой мы смеялись, было неизмеримо больше смысла и пользы для рядового человека, чем в любом так называемом революционном учении, где за химеры будущего счастья приходилось платить миллионами жизней, и в результате иметь аркан на шее. Влюбленный в свои «детали машин» (до ареста он читал лекции по этому предмету в своей академии), Петрович, к сожалению, не удосужился изложить и развить наблюдения юности даже в своем дневнике, который тщательно вел, и ограничился лишь несколькими тезисами, вытекающими из его любви к простому уюту.
— Царствование миротворца Александра Третьего было лучшим. Он с нежностью называл его царем-мещанином.
— Счастье простых людей, условие начинается с появления красной герани в их жилищах, что свидетельствует о начале материального благополучия. В таких элементарных ячейках уже заложена основа для жизни, достойной европейских граждан, и для должного формирования юных душ. Последняя истина, давным-давно известная и успевшая надоесть Западу, была для нас откровением.
Разговоры и споры о мещанах — посадских людях — принесли мне пользу, дали толчок к разделению населения на слои, определяющие современный мир, и способствовали выяснению виновников катастрофы, постигшей Россию. К посадским, иначе говоря — рядовым труженикам, я отношу тех, кто:
— имеет специальность, профессию, знает свое ремесло, владеет мастерством и выполняет ради денег необходимые для существования общества работы;
— несет исторически обусловленные повинности, такие как служба в армии, налоги, подати…;
— получил, в лучшем случае, среднее образование и вынужден, за отсутствием знаний и свободного времени, многое воспринимать на веру.
К ним относятся рабочие, крестьяне, ремесленники, владельцы и служащие мелких предприятий любого типа, военные, полицейские… В эту категорию входят также люди со специальным высшим образованием — инженеры, врачи, фармацевты, учителя…, администраторы, предприниматели, которые часто не обладают широким кругозором и также оказываются пострадавшими от лживой информации.
Великие бедствия этой основной части населения, которую хотелось бы назвать «сословием цивилизации», могут проистекать от распыленности, трудности установления прочных связей, недостаточного интереса к политическим событиям… У малоразвитого населения к этому добавляется еще темнота, невежество, наивная доверчивость, легкая возбудимость низменных инстинктов…
Слова Петровича об его уважении и любви к мещанам звучат теперь для меня как желание видеть рядовых тружеников:
— обладателями отдельного жилья для своей семьи;
— имеющими заработок, достаточный для прожиточного минимума;
— достойно пользующимися принадлежащими им гражданскими свободами;
— умеющими постоять за себя и свое сословие в случае надвигающейся опасности;
— воспитывающими своих детей в вере;
— располагающими необходимой правдивой информацией в доступной для них форме.
По «сословию цивилизации» можно судить о состоянии общества. Если большая часть его удовлетворяет этим требованиям, то честь и хвала такому государству, так как это означает, что остальные сословия хорошо и слаженно выполняют свой долг, а вредоносная шайка нейтрализована и опасности не представляет.
Подлинный прогресс и расцвет создается небольшим числом интеллектуалов, образующих «сословие культуры». Это — подлинные ученые и философы, крупные, ведущие специалисты, настоящие писатели, художники, композиторы. Они принадлежат к уважаемым гражданам, выполняющим свои обязанности перед обществом, и отличаются высокой образованностью, большой умственной одаренностью, способностью делать открытия; прекрасно владеют своей специальностью, являются выразителями наиболее сильных и верных идей своего времени, не противоречащих вечным истинам. Их не следует путать с интеллигентами.
Но нормальная деятельность сословий культуры и цивилизации невозможна без руководства государственных властей и Церкви. В безбожных деспотиях двадцатого века Церковь подвергается гонениям и уничтожению. Ее место занимает антицерковь — партия, чекисты, эсэсовцы…, а государство превращается в слугу и исполнителя ее приказов.
Зиму на Воркуте мы все трое работали рядовыми конструкторами, в барак возвращались в полпятого, час уходил у нас на неторопливый обед и затем весь вечер был в нашем распоряжении. Петрович пел соловьем, а мы с благодарностью его слушали, отдыхали, набирались сил, иногда спорили.
Большинство повестей Петровича были яркими картинами быта русского губернского города, прекрасного, как мечта, хотя многие вечно недовольные интеллигенты его ругали и не ценили. Для меня все истории Петровича слились в одну картину здоровой, радостной, трудовой жизни народа, который почувствовал свои гигантские силы и значение. Дальше начиналась пропасть, но о ней мы избегали в ту зиму говорить.
Однажды Петрович рассказал во всех подробностях, как это только он умел делать, о подпольном миллионере, с которым он довольно долго сидел в этапной камере. Речь шла о человеке незаурядного ума и, скорей всего, близкого нам образа мыслей. В ту пору было ему лет сорок. В одну из чисток двадцатых годов его выкинули из Плехановского института народного хозяйства, кажется, со второго курса. Он сообразил, что игра не стоит свеч, сам тоже решил поставить крест на советском учении, так как дикие количества политграмоты, дурацкой «общественной» работы и ежедневных собраний стояли у него поперек горла. Начавшиеся в 1928 году процессы над ни в чем не повинными инженерами, три года продолжавшаяся борьба с вредительством и так называемое «спецеедство» утвердили его в правильности принятого им решения. К тому времени нищенская оплата труда сравняла бухгалтера, преподавателя, высококвалифицированного рабочего, инженера, врача. Но диплом таил в себе опасность преследований, зоркого наблюдения со стороны органов подавления и огромную ответственность, за которую большое число специалистов поплатилось головой. Взвесив все это хладнокровно, герой рассказа Петровича решил, что сумеет добыть гораздо больше денег, используя бесхозяйственность и путаные формы учета. Правда, для этого надо было всё изучить до тонкостей, и он нанимается счетоводом, а затем младшим бухгалтером в учреждение, — уж он нюхом его почуял, — где производилось изъятие части народных средств, захваченных в государственные лапы. Кажется, это было одно из отделений Центросоюза по торговле молочными продуктами. Он тщательно во всё вникает, уясняет себе механизм производимых махинаций, но сам ни в чем участия не принимает. Наконец, в этом заведении, как это обычно бывало, из-за внутренней склоки или по доносу одного из своих, произвели аресты, начались следствие и суд. Дело не политическое, бытовое, поэтому он мог ознакомиться с материалами дознания и постичь во всех тонкостях судебное разбирательство. Обогащенный приобретенным опытом, он нанимается в учреждение, ведающее мясом. Его линия поведения не меняется. Когда там устроили громкое судебное дело, на этот раз с привкусом вредительства, его уже привлекают в качестве эксперта. Сидел он всё время на своей жалкой зарплате, но так как с 1929 по 1934 годы в городах были введены карточки на продукты и особые талоны — ордера на промышленные товары, — то денег хватало, чтобы выкупить свой минимальный паёк. По окончании второго судебного процесса он решает, что с учением покончено и пора приступить к личному обогащению. Времени он не терял даром также по части приобретения полезных знакомств и присмотрел заранее будущее место. Там он окружил себя достаточно проверенными и надежными людьми и в течение почти десяти лет проводил, быть может, даже гениальные комбинации. Герой Петровича сумел выкачать у государства в свою пользу несколько миллионов, подручные его тоже обогатились. Он учел все ошибки своих предшественников, ни разу не был в ресторане, скромно одевался, о машине даже не помышлял, приобретенную небольшую отдельную квартиру обставил в стиле стандартной бедности и убожества.
Через подставных лиц и родственников он приобрел более десятка дач, квартир, накупил антикварную мебель, а главные денежные суммы вложил в драгоценности и валюту. Радостям жизни он предавался на одной из своих дач, покупая у государственных врачей освобождение от работы на требуемое число дней. Во время войны он купил себе и близким «брони», освобождающие от военной службы. К аресту в 1944 году он был вполне подготовлен, заранее обсудил всё необходимое с умнейшим адвокатом, приготовил деньги для подкупа следователя, прокурора и других служебных лиц. Следствие и суд прошли как по маслу. Каждую неделю он вне очереди получал богатейшую передачу, составленную из американских продуктов, надзиратели варили ему какао… По закону дали ему десять лет с конфискацией лично принадлежащего имущества, состоявшего из пары поношенных костюмов и одной трети жалкой мебели из его официальной квартиры. Все его богатство осталось, естественно, вне досягаемости властей. Адвокат и судебные чиновники, благодарные ему за отличный заработок и в расчёте на новый, обдумывали способы скорейшего его вызволения из заключения. Вначале решили организовать побег, во время которого ему ровно ничего не угрожало, но, прослышав о готовящейся послевоенной амнистии, остановились на этом варианте. Миллионер был доволен собой, весел и с удовольствием произносил нравоучительные речи. Обсуждая возможную амнистию, он со скрытой усмешкой заранее оправдывал действия правительства. Разглагольствования его сводились к следующему:
— Возьмем вас, профессор, — обращался он к Петровичу. — Вы потеряли всё: положение, имущество, одежду. На вас и ваших лежит клеймо «враг народа». У вас нет даже квартиры, коль скоро вас забрали в эвакуации, в Самарканде, а ваша московская занята уже другими. Безусловно, вы обижены, особенно если учесть, что явных преступлений не совершали, значит, в глубине души озлоблены и представляете для советского общества скрытую опасность. Вождь народов товарищ Сталин это учитывает и вряд ли распространит на политических заключённых свою амнистию. Иное дело со мной — человек я обеспеченный, обид на советскую власть не имею. Выпустив меня на волю. она получит надёжного члена общества, далёкого от крамольных мыслей и полностью поддерживающего действия партии и правительства. Закуривайте, профессор, отведайте копченой рыбки, она недурненька…
Петрович говорил, что при этом в его усмешке и выражении глаз сквозил следующий скрытый смысл: «Дурачьё вы, дурачьё, хоть и воображаете себя умниками! Исходите в болтовне, а на дело неспособны. Поучитесь лучше у меня: я их ограбил на десяток миллионов и вышел сухим из воды. Не меньше вас я ненавижу эту власть, но огрел её делом, а не словом. Я боролся народными методами, а вы неспособны изменить свою интеллигентскую природу. Ну, и подыхайте теперь, никто о вас особенно не пожалеет».
Известную средневековую легенду «Жонглёр Богородицы» я впервые услышал от одного молодого парня, работавшего как перемещенное лицо в воину в Германии и осужденного за сотрудничество с немцами. В стародавние времена где-то на юге Италии у бродячего жонглёра или клоуна случилось несчастье, кажется, с сыном. Положение было безнадежным. Он обратил жаркую молитву, убогую словами, но сильную чувством и верой, к Мадонне. Свершилось чудо, снизошла помощь — мальчик выздоровел. Благодарный отец зашел в первую придорожную часовенку. Он был наедине с Богом и застыл перед образом Мадонны. Жалкая безграмотная молитва его не удовлетворила, и тогда, стоя на коленях, он начал подбрасывать палочки, так как ничего лучшего в жизни делать не умел. Божья Матерь закивала в такт головой и заулыбалась…
Мне вспомнился жонглёр, когда весной Петрович, оправившись от тяжелых переживаний, с энтузиазмом описывал нам по вечерам начатую ещё в эвакуации, работу о пространственных кулачковых механизмах. Если бы она не имела отношения к военному ведомству, следовало бы радоваться, что человек нашёл в себе силы продолжить научный поиск, и я, вероятно, так бы и поступил, но в данном случае я решил поделиться своим опытом.
— Петрович, перед кем вы бросаете палочки? Вы — профессор по деталям машин, а я стал теперь профессором по жизни в условиях заключения. Послушайтесь меня. Ваши надежды тщетны. Вашу работу, в лучшем случае, потеряют, а в худшем — кто-нибудь напечатает под своим именем. Досрочного освобождения или сокращения срока вам это не принесет. Кроме унижения, вы ничего не получите. Вы — представитель мещан, а у них есть плохая черта — не хватает чувства собственного достоинства… Поучитесь на моих ошибках, вспомните мою работу над сухопутными минами. Согласитесь с моим выводом: не надо делать никаких работ, служащих военным целям или непосредственно укрепляющих эту систему. Когда мы с вами на заводе занимаемся ремонтом шахтного оборудования, то можем ещё себя утешать, что восстанавливаем машины общегражданского назначения. Но ваши пространственные кулачки идут на прицельные механизмы и прочие смертоубийственные узлы артиллерийских систем. Вам это известно лучше, чем мне. Опомнитесь и остановитесь! Вы бросаете палочки перед дьявольской харей с рогами.
Петрович принадлежал к породе чрезмерно старательных и педантичных работников, которые в лагерях вызывали смех, нарекания, ненависть.
Общность судьбы превращала заключенных в один большой клан, и деятельность «органов» заключалась в разрушении его единства. В таких трудных условиях в семье полагалось вести себя не в ущерб остальным её членам. Мне часто приходилось одёргивать Петровича, когда его назначили начальником технического отдела завода, и напоминать об обстановке, в которой мы все находились. Увы, безбожная среда сумела во многих из нас воспитать стремление заботиться только о себе и наплевательски относиться к остальным. Большинство инженеров, с изобретательской жилкой, прошло через этот соблазн. Возникновение тюремных закрытых конструкторских бюро — следствие оформления таких желаний, а отнюдь не реализация дальновидного замысла чекистов. В Вятлаге я отличился с хвостовиками мин; в сорок первом Жоржу удалось сковырнуть руководство мехмастерской, состоящее из стукачей, не только одними производственными обещаниями, а военным изобретением, описанным с помощью Юрия и поданным через «опера». Нам казалось, что это — мыльный пузырь, благодаря которому мы смогли закрепиться в мастерской, но не исключено, что какая-то дельная мысль этих талантливых ребят в дальнейшем была использована одним из специальных конструкторских бюро. Изобретение Жоржа можно было все-таки рассматривать как проделку Жиль Блаза, но не так было с инженером Махотиным. В 1941 году он прибыл с нашим московским этапом и был отправлен вместе с другими инженерами Путиловского завода на лесоповал. Все его коллеги погибли к сорок второму или доживали последние дни в бараках-могильниках на отдалённых лагпунктах. Жоржу удалось узнать, что Махотин по приезде напирал на свою партийность, на огромные заслуги и колоссальные идеи, которые он предлагал реализовать, почти не вылезая из кабинета опера. В начале сорок второго он снова появился у нас на лагпункте в добротном коричневом драповом пальто, остроконечной зимней шапке и по нескольку раз в день ходил с огромным котелком на кухню. Работа его была сверхсекретна, и он проводил её в кабинете своего начальника, как того и хотел. К тому же, нам стало известно, что два путиловца попали в изолятор, причем его роль при этом была сомнительна. Мы все его сторонились. У нас сложилось твердое мнение, что он украл свое изобретение у одного исключительно талантливого и одарённого инженера. Месяца через два Махотина по спецнаряду отвезли из лагеря, вероятно, в какое-то закрытое конструкторское бюро для реализации предложенного им орудия.