57818.fb2
Сперанский знал, что делает, отправляя Лунина во 2-й разряд.
Во-первых, нельзя давать Константину повода для намека, будто Лунин, мол, не так уж и виновен; надо, следовательно, представить его в наихудшем виде;
во-вторых, не видно раскаяния, как, например, у Александра Муравьева. Чернышев и другие по достоинству оценили и тон и улыбки Лунина.
Сильно, слезно покаявшись, Лунин, вероятно, дал бы Константину повод заступиться за своего бывшего адъютанта, и с ним обошлись бы помягче: ведь покаяние числилось добродетелью, за которую облегчали приговор.[105]
Начиная с процесса декабристов сквозь все русское освободительное движение проходят две линии самозащиты, к которым прибегали твердые противники власти (о павших духом или искренне раскаявшихся сейчас речь не идет):
Линия первая: бросить судьям «подачку», покаяться притворно, уронить слезу, чтобы ускользнуть от наказания или хотя бы облегчить его, а может быть, и убедить в чем-нибудь власть. Добиваться свободы или смягчения наказания любыми средствами (тут могут быть разные оттенки).
Линия вторая: не хитрить, дерзить, не вступать в переговоры с судьями, не ронять себя даже для вида.
Представителем первой линии был, очевидно, Пестель; второй — Лунин.
В 1850 — 1860-х годах к первому способу защиты прибегает Бакунин (слезная «Исповедь» царю), ко второму способу — Николай Серно-Соловьевич, Чернышевский.
Каждый способ имеет свои отрицательные и положительные стороны. Лунин, как свидетельствует вся его жизнь и сочинения, полагал, что в рабской стране особенно необходимы подлинно свободные души. Ему казалось, что малочисленность таких людей — важнейшее препятствие для явной и тайной борьбы за российское обновление. Купить свободу ценою унижения… Но для чего, собственно, нужна ему такая свобода? Чтобы продолжать революционную деятельность? Но ведь основная цель этой деятельности — внутреннее и внешнее освобождение народа. Как же не начать с самого себя?
Может быть, насмешки, гордость на закрытом следствии-суде покажутся кому-то донкихотством (все равно никто не узнает, не услышит). Но Лунин вряд ли видит в своем поведении на процессе только средство. Здесь присутствует и высокая цель: не дать тем, в аксельбантах, успокоиться, поверить в свою полную победу; заявить — пусть пока только для этих генералов, секретарей, для протокола, для себя прежде всего, — что нельзя трусить и каяться, а должно утверждать, что свободный образ мыслей так же «естественно укоренился» в одних, как самодовольство и рабство — в других.
Мнение свое о Лунине высшая власть выразила, отнеся его к очень высокому «разряду».
Это мнение должен был утвердить суд, которого, собственно, и не было…
1. «Как? Разве нас судили?» — воскликнул один декабрист, когда осужденных привели, чтоб огласить приговор. Действительно, суда не было: в России и знать не желали в ту пору о британских выдумках — присяжных, адвокатах, прокурорах. К чему, право, судебная процедура, ежели следствие уже обладает всеми нужными материалами, да еще написанными в основном руками самих обвиняемых? Им только дадут их дела: пусть подтвердят или опровергнут вот эти свои собственноручные показания. Большинство не успело и понять, что это и есть суд, — расписались, не читая.
Впрочем, как же декабристам и требовать «нормального суда», когда такое требование, между прочим, и вменяется им в вину?
Николай, Михаил или Татищев были бы искренне удивлены, услыхав, что их суд в какой-то мере неполноценен: ведь обвиняемых не только обвиняли, но и давали им возможность оправдаться.
Действительно, давали.
Кто-нибудь из «статских» — Голицын, например, или Сперанский — легко развил бы мысль, что для другого суда (гласного, с нейтральными присяжными, адвокатами и т. п.) должно иметь твердые законы, в России же никто не отменял Уложения царя Алексея Михайловича, а по тем законам, изданным в 1649 году, за 63 вида преступлений полагается смертная казнь. Никто не упразднял и Устава Петра Великого: смерть за 112 родов преступлений! По тем и другим старинным актам едва ли не всех декабристов следует — на эшафот. Выходило, что при самовластье, пожалуй, беззаконие получше иных законов.[106]
2. В июне царь назначил Верховный уголовный суд, который должен был вынести приговор в отсутствие подсудимых. 72 человека: 18 членов Государственного совета, 36 сенаторов, 3 духовных лица из Синода и 15 особоуполномоченных военных и гражданских чиновников.
Средний возраст их — около 55 лет,[107] вдвое больший, чем у декабристов: одно поколение судит другое. 122 подсудимых.
С 11 по 27 июня разрядная комиссия во главе со Сперанским разделила их всех по 11 разрядам.[108] Когда она представит свой проект суду, большинство, понятно, проголосует, не рассуждая, за то, что предложено. Сперанский ведь не просто сочиняет разряды: он все время сносится с монархом — и уместны ли в этом случае особые мнения, рассуждения, лишние разговоры?
Декабристы сидят в своих камерах, ожидая, чем кончится дело, а во дворце уже голосуют.
Утром 30 июня начали с тех, кого Сперанский поставил «вне разрядов», то есть кого царь решил казнить.
Первым обсуждался Пестель.
Председатель суда князь Петр Лопухин, престарелый, глухой, отслуживший уже пяти императорам, пишет на своем бюллетене: «Четвертовать».
10 членов Государственного совета — князь Куракин, граф Петр Толстой, генерал Сукин (комендант Петропавловской крепости), Балашов (тот, кто ездил к Бонапарту из Вильны летом 1812 года и попал в «Войну и мир»), Васильчиков, Нессельроде, Салтыков, Ливен, Болотников, Сперанский — пишут в своих бюллетенях тот же гуманный глагол. Впрочем, это дипломатический ход: почти все знают, что царь не утвердит приговора, заменит четвертование более легкой казнью. И вот голосуют круто, чтобы дать простор царевой милости.
Другие члены Государственного совета поддержали приговор, прибегнув, однако, к менее определенным формулировкам: граф Морков требует «поносную и лютую казнь», Ланской (дядя декабриста Одоевского) — «позорную смертную казнь», министр юстиции Лобанов-Ростовский — «поносную смертную казнь», Карцев проявил либерализм — «казнить смертью» (то есть фактически предлагал перевести Пестеля из категории «вне разрядов» в 1-й разряд, и тогда не исключено, что царь подарит ему жизнь). Наконец, знаменитый адмирал и литератор Шишков высказался совсем неясно: «Принадлежит к первым преступникам» (можно понять как угодно, но по крайней мере прямо не требует четвертования).
Три члена Синода (митрополиты Серафим и Евгений и архиепископ Авраам) написали, что «согласны с большинством голосов», но позже больше так не писали, ибо получалось, что они за четвертование, а духовным лицам такая откровенность не пристала.
13 присутствовавших особо назначенных чиновников дружно и единодушно — за четвертование.[109]
Столь же единогласны 35 сенаторов.[110] Среди голосующих — несколько лиц, на которых заговорщики рассчитывали в случае победы. Первый — сам Сперанский, о котором спрашивали Батенькова и других декабристов: при другом исходе восстания он, безусловно, заседал бы во Временном революционном правительстве и, возможно, размещал бы по разрядам своих нынешних коллег по Верховному уголовному суду.
Рассчитывали декабристы и на знаменитого адмирала Сенявина, — старший сын адмирала был замешан в заговоре и только в июне освобожден («арест вменить в наказание»). Испуганный адмирал голосует едва ли не жестче всех других. В проектах заговорщиков фигурировали также имена Сумарокова и Баранова. Сумароков ответил на эти слухи лютой свирепостью голосования, с Барановым же, когда Николай намекнул ему о расчетах декабристов, случился такой приступ дурноты, что царь должен был зажать нос и выбежать.
Царь еще проявил некоторое великодушие, не заставив заседать в суде сенатора Ивана Муравьева-Апостола, трое сыновей которого подняли Черниговский полк…
Из судей император подозревал и генерала Бистрома: он, по мнению Николая, держался 14 декабря на площади странно и выжидательно. Но особенно настороженно относились к человеку, на которого декабристы рассчитывали, кажется, больше, чем на всех других высоких персон, — к 72-летнему адмиралу Николаю Мордвинову.
Царь в своих записках вспоминает, как он читал в Государственном совете манифест об отречении Константина: «Все слушали в глубоком молчании и по окончании чтения глубоко мне поклонились, причем отличился Н. С. Мордвинов, против меня бывший, всех первый вскочивший и ниже прочих отвесивший поклон, так что мне странным показалось». В ночь с 14-го на 15-е в Государственном совете царь уже сообщал о подавлении восстания: «Против меня первым налево сидел Н. С. Мордвинов. Старик слушал особенно внимательно, и тогда же выражение лица его мне показалось особенным. Потом мне сие объяснилось в некоторой степени».
На Мордвинова не только рассчитывали. Николай I остался в убеждении, не лишенном основания, что адмирал и сам немало знал. Дело осталось невыясненным, но при дворе «либеральная репутация» Мордвинова не вызывала сомнений. Долгие годы он будоражил Государственный совет и просвещенное общество своими «особыми мнениями» по разным вопросам. Мнения эти всегда носили определенный характер: за законность, против произвола, за разумные начала в деспотическом, своевольном управлении: за обновление экономической жизни страны постепенными реформами, за более широкое просвещение народа и т. п. Мордвинову посвятил оду Рылеев, позднее — Пушкин. И вот этого либерального законника, оставшегося в сильном подозрении по поводу 14 декабря, Николай I вводит в состав членов Верховного суда. Царю любопытно: как поведет себя государственный муж, которого едва ли не самого следует арестовать и допросить?
На первом заседании суда Мордвинов не присутствовал, и в списке голосовавших его имени нет. Но это не было хитростью: адмирал все же подал особое мнение о тех, кому грозила смертная казнь, то есть о пяти «внеразрядниках» и 31 «перворазряднике».
«По древним российским узаконениям заслуживают смертную казнь. Но, сообразуясь с указами императрицы Елисаветы 1753 апреля 29 — 1754-го годов сентября 30-го, также с наказом императрицы Екатерины Великия и с указом императора Павла 1799 г. апреля 20-го, я полагаю: лиша чинов и дворянского достоинства и положив голову на плаху, сослать в каторжную работу. Н. Мордвинов».
В этом кратком мнении содержится несколько мыслей: во-первых, в стране нет твердых законов (по древним уложениям — так, но «позднейшие указы» — иначе),[111] во-вторых, явное предпочтение более поздним законам, выражающим дух нового времени; иначе говоря, казнить значит, по Мордвинову, вернуться из XIX века в XVII. Разумеется, можно было только просить о замене смертной казни каторгой. И Мордвинов попросил…
Мордвинов не сочувствовал бунту, мятежу, революции, но своим широким умом он понимал, что эти молодые люди по-своему боролись за то же прогрессивное обновление России, за которое и сам он сражается по-другому.
И вот грустная российская действительность: высшее мужество, заслуживающее восхищения, — это просьба о замене смертной казни каторгой…
Смелое мнение подозреваемого Мордвинова, если можно так выразиться, — поступок в лунинском духе.
30 лет спустя Герцен напишет о старом адмирале:
«Мы до того привыкли видеть судьбу России в руках неспособных стариков, получивших места вроде премии от общества застрахования жизни за продолжительную крепость пищеварения, что нам кажется каким-нибудь чудаком иностранцем, «чужим между своих» — лицо вроде Мордвинова».
Но вернемся на суд. В то же утро, 30 июня, быстро проголосовали и за четвертование Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского.
Никто, конечно, не заметил — вернее, не хотел заметить, что если Рылеев или Муравьев-Апостол действительно вышли с оружием в руках, а Каховский убил двух человек, то Пестель, как ни преступен с точки зрения этой власти, все же обвиняется только в намерении, умысле: ведь он не произвел ни одного выстрела и был взят под арест за полмесяца до южного восстания.
Затем еще два вечерних и одно утреннее заседания занимались 1-м разрядом, который пока что, до царского милосердия, тоже означал смертный приговор. Все прошло гладко: правда, Оболенскому не хватило трех, а Якубовичу только двух голосов, чтобы оказаться «вне разрядов», и тогда царю пришлось бы решать непредвиденную задачу — казнить или не казнить еще двоих…
Из родственников Лунина Матвей Муравьев-Апостол получил 51 голос «за простую казнь», 11 человек потребовали «четвертовать» и только два голоса против убийства (Шишков и, конечно, Мордвинов).
Артамон Муравьев «прошел» примерно так же (51 — казнить, 8 — четвертовать, трое — не казнить).
Зато Никита Муравьев вызвал раздоры. Хотя он и считался вождем общества, но в восстании не участвовал. Поэтому только сенатор Маврин просил четвертовать, но 21 человек высказались против смертной казни. Были голоса за перевод Муравьева в 4, 5, б и даже 9-й разряд, предусматривающий поселение без каторжных работ. (За «самый мягкий» разряд подали голос сенаторы Вистицкий и Куракин.)