57902.fb2
На Западе, продолжает художник, «произошёл сплав церкви с Римской империей, и это определило латинскую церковь. В славянстве же христианство имеет тенденцию переноситься целиком в индивидуальное чувство и противополагать себя государству, как царству зверя. Поэтому в народовольцах и террористах не меньше христианства, чем в мучениках первых веков, несмотря на их атеизм. Вот в этой плоскости я чувствую какое-то конгениальное родство Аввакума и Бакунина». Демоническая фигура революционера-анархиста занимает воображение Макса и сама по себе. Позднее, в поэме «Россия», он сделает этот образ воплощением национального менталитета, революционного «творчества» на Руси: «…Бакунин / Наш истый лик отобразил вполне. / В анархии всё творчество России: / Европа шла культурою огня, / А мы в себе несём культуру взрыва».
Характеризуя в этом же письме ситуацию в России, поэт говорит о своём неверии в то, что «социализм и демос могут отучить Великороссию от старых повадок. Нет у них никакой воспитательной силы». Да и куда может прийти современное общество, в котором — «равнение по безграмотному и по лентяю…». Но и здесь поэт находит зерно, которое может дать всходы: «…теперь Россия всё своими руками прощупает… В этом смысле большевики — самый лучший учитель».
В Крыму стоит чистая, прозрачная зима: «…вовсе не тяжело, а как-то прекрасно — звёздно». Что больше воздействует на душу — погода, история? Волошин всё-таки поэт, а не аналитик. Смутно, смутно на душе, но не безысходно. «Не знаю, откуда это чувство. Раньше всё было сдавлено, под спудом, спёрто. А теперь… ну прорвался нарыв, или, чтобы поэтичнее выразиться, весна (видимо, имеется в виду февраль 1917-го. — С. П.) растопила снега и развезло грязные дороги, сплошная грязь. Это стихия, и разрешится она своими стихийными, нечеловеческими законами. Мне кажется, что дело не в вожаках, не в лозунгах, а в стихийной воле народа, которая, проявляясь безобразно в морали отдельного лица, к чему-то своему идёт — к своей правде…» Только вот к какой? Да, что-то ушло бесповоротно, что-то ещё только начинается…
Волошин пытается, как в прежние годы, смотреть на всё происходящее издали. Все «возмущения» и «негодования» кажутся ему сейчас «чем-то… ненужным и неуместным, жалким…».
Однако смотреть на происходящее со стороны, оставаться созерцателем не всегда удаётся, поскольку настоящее часто задевает его самого. В феврале надвигается волна «контрибуций», разумеется, на «буржуазию». Это и понятно: ради чего тогда революцию делали?! «В Феодосии уже все капиталисты (биржевой комитет) сидят в тюрьме — пока не уплатят 5 миллионов», — информирует поэт Ю. Оболенскую 25 февраля. Он позволяет себе даже поиронизировать на этот счёт: «Я немного удивляюсь тому, почему так медлят… с массовыми избиениями буржуев. Всё-таки русский народ ужасно добродушен и его надо долго раскачивать. Но, в конце концов, мы ещё придём к этому».
Придём, ещё как придём… А пока что шутник накаркал беду самому себе: буквально через два дня контрибуцию предлагают уплатить и ему. Ни много ни мало три тысячи рублей. Но ведь он же поэт, художник! Как может литератор, не имеющий ни батраков, ни наёмных рабочих, ни капиталов в банках или сундуках, именоваться «буржуем»? Но сейчас всё может быть, ведь, как он сам вскоре напишет, в России «жизнь и русская судьба / Смешала клички, стёрла грани…». Так что будь любезен, господин поэт-дачевладелец, заплати! Ну ладно, чёрт с тобой, не три, а одну тысячу рублей, и впредь не шути с Земельным комитетом!
Вот как… «Сделали мне честь считать меня (!) капиталистом, — выпускает новоиспечённый „буржуй“ пары в письме к Петровой. — Ходил сегодня объясняться с Земельным комитетом… Потому что этого звания я на себя добровольно принимать не хочу… Кроме того, приезжали красногвардейцы искать оружие: кто-то распространяет <слухи >, что у меня почему-то должно быть оружие. Но, к счастью, и они были очень вежливы, сказали: „Мы ведь вас знаем: вы художник“».
Много любопытного узнаём мы из писем поэта к А. М. Петровой в тот зимний, в прямом и переносном смысле, период смутных настроений, предшествовавший настоящей Смуте. То, что, например, Макс верит слухам о поражении большевиков в Петрограде в середине января, причём мистически соотносит это событие с написанием стихотворения «Из бездны» («Для разума нет исхода, / Но дух ему вопреки /И в бездне чует ростки / Неведомого всхода»); что общение «с большевиками, красногвардейцами и аграрниками», вызывающее ощущение «неустойчивости — зыбкости», порождает ассоциации с Николаем II, будто бы «растворившимся во всём народе»; наконец, то, что прибывшие с Кавказского фронта оголодавшие солдаты на феодосийском базаре «турчанок продают по 25 р. (и как дёшево!)».
Ю. Оболенская в письмах к поэту рассказывает о колоритных деталях городского быта, о настроениях простого люда. Вот, например, пьяный рабочий в трамвае сетует на «неподобные нерусские слова»: «Декрет… Трубинал… декрет. Трубинал. Были бы русские слова, сказали бы не декрет, а „хлеба нет“; не „трубинал“, а „и муки не будет“, а так кто их разберёт: Декрет… Трубинал». Что ж, вскоре эти нерусские слова войдут в плоть и кровь русского народа, революционная «терминология» будет восприниматься с полузвука.
Узнав от Петровой о смерти своей подруги детства, преподавателя словесности, сорокалетней Веры Матвеевны Гергилевич (той самой Веры Нич) прямо на уроке от разрыва сердца, Макс отвечает: «Смерть её так неожиданна, она казалась предназначенной для долгой жизни… Правда, это не привилегия — оставаться теперь в живых, и кажется, что смерть милует тех, кого увидит раньше, и без насилия и издевательства». «Критическим моментом» всего этого «хаоса», очевидно, будет март, считает Волошин. «В течение этого месяца он разрешится в какую-то сторону… Но в какую? Немецкое завоевание неизбежно, но оно ужаснее всего (новый поворот старой темы. — С. П.). Оно слишком многих должно соблазнять иллюзией и обетованием какого-то порядка… но это будет порядок похоронной процессии». (11 февраля Н. В. Крыленко, тогдашний Верховный главнокомандующий, издаёт приказ о прекращении перемирия с немцами, а 19-го — об оказании сопротивления наступающим германским войскам.)
От этих неотвратимых мыслей может отвратить только работа, стихи. Поэту важно знать, «как они принимаются. Это надо для дальнейшей работы. Ведь понимание освобождает, отнимает сделанное — даёт возможность сейчас же перейти к следующему. А это мне так важно теперь, когда некогда останавливаться и подолгу вслушиваться в свои слова, как я всегда делал, себя проверяя. Теперь каждому время считано, каждый как бы в ожидании возможного смертного приговора: оттого так легко и светло на душе, несмотря ни на что. Если преодолеть в себе страх потери и страх страдания, то чувствуешь освобождение невыразимое». А потом наступает «момент, когда ничего нельзя делать (может, даже воплощать в слове), а можно только молиться за Россию».
Духовное «освобождение» — это, конечно, хорошо, но в плане материальном освобождение, как ни теоретизируй, не всегда желанно. Максу совершенно не хочется «освобождаться» от своего дома. Между тем в Коктебеле начинают покушаться на дачи, и поэт вынужден отправиться в Феодосию для выправления очередной бумаги на право владения своим жильём. 5 марта он получает в Совете «Охранное свидетельство», которое гласит: «Дано… поэту и литератору Макс. Ал. Волошину в удостоверение того, что находящиеся в его заведовании коллекции, помещающиеся в с. Коктебель и заключающиеся в библиотеке и разного рода художественных произведениях, художественной мастерской и архив, как представляющие культурные ценности России, являются НЕПРИКОСНОВЕННЫМИ и взяты Феодосийским уездным Советом рабочих, военных и крестьянских депутатов под свою охрану».
Можно бы возвращаться домой, но Максу, как водится, всё, что делается вокруг, становится «удивительно интересно». Уехав из Коктебеля на пару дней, Волошин задерживается в Феодосии чуть ли не на полтора месяца. Ведь именно тогда, в начале весны, в этом приморском городе было особенно ощутимо, как «Войны, мятежей, свободы / Дул ураган». Эпиграфом к пребыванию в «богоспасаемом граде» послужила радостная фраза первого встречного мальчишки: «А сегодня буржуев резать будут!» Городские обыватели предстоящее мероприятие воспринимали спокойно, как плановый театральный просмотр, и будто в предвкушении этого находились в приподнятом настроении. Прибыли и «артисты» — специалисты в своей области, матросы. Однако, к разочарованию «зрителей», на общем собрании-митинге расширенного состава «труппы» большинством в шесть голосов было решено: пока резать не надо — потом. «Миноносец „Румыния“ с матросами-резаками, который приходил специально для этой цели, обиделся и совсем ушёл», — сообщает Волошин Оболенской. Позднее, летом 1919 года, в стихотворении «Большевик» (из цикла «Личины») он напишет:
Что ни говори, а «в нём было чувство человечье — / Как стадо он буржуев пас…». То ли дело просто «Матрос» (так озаглавлено другое стихотворение из этого цикла), тот ни с кем не церемонился:
А уж какое разножанровое действо разворачивалось на морской глади, какие декорации, какие персонажи… Чёрное море, открывающееся с феодосийской набережной, кишело самыми диковинными посудинами — «старыми, заплатанными, заржавленными», извергавшими из себя на берег «самые диковинные племена»: «Армяне — беженцы из Трапезунда, русские солдаты из Анатолии, армянские ударники с Кавказа, румынские большевики из Констанцы, остатки Сербского легиона из Одессы. Не Феодосия, а Карфаген времён мятежа наёмников. Всё это толпилось, бродило, демонстрировало свои политические убеждения плакатами и флагами по Итальянской…» И, разумеется, попадало в стихи:
(«Феодосия (1918)», 1919)
Дело в том, что из оставленной в эти дни большевиками Одессы прибыло в Феодосию солидное и пёстрое подкрепление в лице «анархистов-коммунистов», «анархистов-террористов», громил-любителей и всяких «промежуточных» революционных «команд». Бороздили прибрежные воды всевозможные и немыслимые: «„Семёрки“, „Тройки“, „Румчерод“, / И „Центрослух“, и „Центрофлот“». И каждая «бригада» норовила прежде всего захватить власть («Совет»), а потом уже заняться мирным населением. Население поначалу пряталось при звуках выстрелов по домам, но потом «пошла такая пальба и днём и ночью, что всем надоело обращать внимание. Сперва с ужасом говорили о расстрелах по ночам на молу», но когда начали пускать в расход средь бела дня, а трупы выставлять напоказ, то «все бежали смотреть с радостью». В конце концов и вовсе адаптировались к революционным процессам. Даже появились объявления типа: «Уроки танцев для пролетариата. При школе буфет с напитками».
Из всего увиденного Волошин делает несколько заключений. Во-первых, можно привыкнуть ко всему: даже в самые грозные дни наступает какой-то нервный подъём, помогающий выдержать немыслимое. Во-вторых, порядочный человек остаётся порядочным при всех режимах, а негодяй во всех случаях — негодяем. Истинный буржуй — он и в Смутное время буржуй; он при всяких обстоятельствах будет вести себя «крайне отвратительно, из всего извлекая свою выгоду». Даже среди «матросов-резаков» и анархистов можно было встретить «больше настоящих людей… Не говоря уже о рабочих, которые… несколько раз спасали эту самую буржуазию».
А вот «среди лже-буржуев — интеллигенции, разорённых помещиков, людей, потерявших всё при новом режиме», — немало «глубоко очистившихся, освободившихся, просветлённых». В-третьих, необходимо «всё время быть с большевиками» — не для того, чтобы подстраиваться под их убеждения и обезопасить себя от возможной угрозы, но «для того, чтобы смягчать и ослаблять остроту политических нетерпимостей» — эту точку зрения поэт возведёт в жизненный принцип. Ведь какая могла бы возникнуть «кровавая баня» уже сейчас в Феодосии, если бы не было справа и слева посторонних, казалось бы, людей, которые старались не допускать беспредела. Побольше бы таких в масштабах всей России!.. И последнее: «Большевики вовсе не партия, а особое психологическое состояние всей страны», своеобразная болезнь, которую надо лечить «постоянным общением», разъяснением сути вещей, заступничеством, милосердием.
Тем временем прогнозы поэта относительно германского «нашествия» на Крым сбываются: захватив 18 апреля 1918 года Перекоп, немцы 22-го входят в Симферополь, 28-го — в Алушту, 29-го — в Керчь. 25-го они минуют Коктебель в сопровождении отрядов украинских гайдамаков. 3 мая Волошин делится своими теоретическими построениями по поводу этого факта с Петровой: «…считаю, что для полуострова его занятие немцами в чистом виде (не Украиной и не Австрией) — выгодно. И надо тщательно различать здесь интересы страны (Крыма) от интересов русских и России». Макс есть Макс. Здесь звучат отголоски его ранних высказываний о том, что нестрашно быть под немцами, что Германию можно разложить изнутри.
Впрочем, тему «Петербурга под немцами» Волошин рассматривал в другом ключе. 27 февраля он писал Петровой: «„Петербургу быть пусту“. Помните это пророчество Петровских времён? Сейчас совершается трагедия не России, а Петербурга. Жду с напряжённым вниманием и ужасом момента, когда он будет взят немцами: в этот миг, представляется мне, вдруг и сразу осветится его судьба, та историческая ошибка, которая породила проклятие (Евдокии Лопухиной, первой жены Петра I, насильно постриженной в монахини. — С. П.), на нём лежащее. Не в том ли она, что он был подменой Царьграда, каким-то временным центром национального сознания, лежащим вне физического тела народа? В его последней агонии, которая кажется на этот раз неотвратимой, это выяснится». Вспоминает Макс в эти дни и слова Р. Штейнера о том, что Россия «выплавит из себя шестую великую расу, но под опекой Германии». (Пятая раса, которая доминирует ныне, арийская. Штейнер в середине 1900-х годов читал лекцию на тему «Культура пятой арийской расы».)
И всё же возникает стойкое ощущение: в то время как ум Волошина создаёт сверхоригинальные теории (или следует за уже готовыми), его душа, простые человеческие чувства не принимают их. Особенно, когда это касается экспансионистских устремлений по отношению к России. Заканчивает он письмо о возможной «опеке Германии» такими словами: «И вот всё как будто идёт к тому, становится неизбежным и это всё же самое страшное и невольно шепчешь: Да минет чаша сия…»
Эти две ипостаси поэта постоянно взаимодействуют, порой вступают в противоречие друг с другом: интеллектуально-творческая, рождающая парадоксальные умозаключения, и чисто человеческая, душевно-трепетная, непосредственно реагирующая на события, пропускающая их сквозь сердце. Верх берёт то одна, то другая. Эту неоднозначность Волошина хорошо почувствовал И. Эренбург, который писал в воспоминаниях: «Макс был в Коктебеле. Он не прославлял революцию и не проклинал её. Он пытался многое понять. Он не цитировал больше ни Вилье де Лиль-Адана, ни прорицания Казота, а погрузился в русскую историю и в свои раздумья. Понять революцию он не смог (здесь необходимо учитывать обстоятельства: когда писалась и печаталась книга Эренбурга — разумеется, ни о каком „правильном“ понимании Волошиным революции автор не мог бы сказать при всём желании. — С. П.), но в вопросах, которые он себе ставил, была несвойственная ему серьёзность…
Иногда я спрашиваю себя, почему Волошин, который полжизни играл в детские, подчас нелепые игры, в годы испытаний оказался умнее, зрелее да и человечнее многих своих сверстников-писателей? Может быть, потому что был он по своей натуре создан не для деятельности, а для созерцания, — такие натуры встречаются. Пока всё кругом было спокойно, Макс разыгрывал мистерии и фарсы не столько для других, сколько для самого себя. Когда же приподнялся занавес над трагедией века — в лето 1914 года и в годы гражданской войны, — Волошин не попытался ни взобраться на сцену, ни вставить в чужой текст свою реплику. Он перестал дурачиться и попытался осознать то, чего не видел и не знал прежде».
В письме к А. М. Петровой от 10 мая 1918 года поэт спускается с теоретических построений на грешную землю, однако «прихватывает» с собой и опутавшие его исторические аллюзии: «Вчера я в первый раз с момента оккупации Крыма увидал немецких солдат воочию и говорил с ними (30 апреля немцы заняли Феодосию. — С. П.). Это не произвело такого тяжёлого впечатления, которого я ожидал. Когда я увидал их в бинокль на коктебельском берегу — купающимися, то это было скорее удивление: как будто я воочию увидал римских солдат, вступивших в Митридатово царство. Конкретно ощутился исторический размах германского предприятия. В факте присутствия германцев в Крыму для меня нет ничего оскорбительного, как это, вероятно, было бы, если бы я встретился с ними в Москве». А дальше берёт верх «первая» его ипостась: он вновь начинает воздвигать геополитические, футурологические теории, весьма любопытные и конечно же не бесспорные.
«Крым — слишком мало для России и в сущности почти ничего, кроме зла, от русского завоевания не видал за истекшие полтора века (та же мысль содержится и в стихотворении „Дом Поэта“. — С. П.). Самостоятельным он быть не может, так как при наличности двенадцати с лишним народностей, его населяющих, и притом не гнёздами, а в прослойку, он не в состоянии создать никакого государства.
Ему необходим „завоеватель“. Для Крыма, как для страны, выгодно быть в ближайшую эпоху связанным с Германией непосредственно (а не с Украиной, а не с Австрией). Он попадает в глубокие руки, из которых он выйдет не скоро. Но я смотрю с точки зрения того „Армагеддона“, который разразится в ближайшие годы между Европой и монголами на всём пространстве европейской России, от которой после этого камня на камне не останется. В этой борьбе Крым будет играть роль крепости-убежища на правом фланге европейско-германского фронта. И я думаю, что германцы начнут тотчас же готовиться к этой войне и укреплять Крым (Крым — Кермен — Кремль — Крепость[12] — в самом имени его записана его роль)».
Прервём здесь ход волошинских мыслей и сделаем небольшое отступление. В поэзии и философии Серебряного века было сделано немало попыток осмыслить революционное лихолетье через евразийскую судьбу России. Говоря об историческом пути своей родины, А. Блок в своём цикле «На поле Куликовом» (1908) использует мотив степи в сочетании с «татарской» темой: «… До боли / Нам ясен долгий путь! / Наш путь — стрелой татарской древней воли / Пронзил нам грудь…» Продолжением этой темы стали блоковские «Скифы» (1918), написанные за два месяца до цитируемого письма Волошина. Блок отталкивается здесь от идеи Вл. Соловьёва. Усомнившись на закате жизни в исторических перспективах прогресса, философ и поэт грозил погрязшему в грехах Западу и самодовольной России («Третьему Риму») нашествием с Востока «пробудившихся племён», «жёлтых детей». «Движение крайнего монгольского Востока, которое Вл. Соловьёв называет панмонголизмом, — пишет Н. Бердяев, — было для него предвестием судьбины Божьей, указующим на апокалипсические судьбы человечества». Кара, по Соловьёву, грозит всем, «кто мог завет любви забыть». Эта же мысль звучит и в «Скифах». Спасшая от нашествия монголов Европу Россия, предостерегает Блок, «отныне вам не щит», если европейские государства не вложат «старый меч в ножны». А у столкновения «стальных машин, где дышит интеграл, / С монгольской дикою ордою» может быть один исход — не в пользу Запада. Волошин же, говоря о будущем западно-восточном «Армагеддоне», не заостряет внимания на его исходе, он лишь настаивает на том, что «роль крепости-убежища на правом фланге европейско-германского фронта» сыграет Крым, укреплённый Германией.
С другой стороны, по Блоку, Россия — не только «щит меж двух враждебных рас / Монголов и Европы». «Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы…» Безусловно, здесь сказалась концепция А. Белого (да и не только его), согласно которой исторические скифы, населявшие припонтийские степи, были прямыми потомками первейшего праарийского племени и сохранили в себе такие исконные начала, как огонь, движение, катастрофическое мировосприятие, жизненный максимализм. Поэтому-то Блок пишет в «Дневнике» 11 января 1918 года: «Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольётся Восток».
Волошин иначе понимал евразийскую суть России, скифо-славянскую душу народа, арийскую расу. Однако и он в данном случае не сомневается, что «прольётся Восток». Правда, не «на вас», а скорее «на нас». Поэтому для него важно, чтобы Крым, при отсутствии России как государства, «теперь же был отдан в распоряжение Германии. Вы ведь знаете, что для меня ничего не будет удивительного, если через несколько лет Германия окажется крестоносной защитницей Европы от монголов. Я думаю, что Германия заняла Крым крепко и надолго и что это завоевание для Крыма полезнее русского. Гораздо сложнее вопрос психологический для нас, русских, связанных всеми корнями своей души с Киммерией».
Однако никакие теории не в силах унять тоски по поруганной родине. Она — есть, но что она теперь? «Наша физическая земная родина хирургически отделяется сейчас от родины духовной (Св. Русь); но даже изгнанничество, эмиграция невозможны, потому что России вообще теперь нет. И родина духовная — Русь — Славия — не имеет больше государственного, пространственного выражения. Она для нас остаётся ценностью духовной, какой в сущности была и раньше».
Но письма — не главное. Важнее — стихи. 24 мая Волошин заканчивает свою книгу «Демоны глухонемые» и отправляет рукопись в Харьков. Ждать её выхода придётся более полугода. Буквально вдогонку к завершённому сборнику рождаются стихотворения «Родина», «Молитва о городе», «Коктебель», «Карадаг», но эти произведения в книгу не войдут; не будут отражены в ней и картины начавшейся усобицы. А события между тем набирают ход: мятеж чехословацкого корпуса в Сибири, затопление половины Черноморского флота в Новороссийске, восстание левых эсеров в Москве, формирование «Краевого правительства» в Крыму с немецким ставленником генералом Сулькевичем во главе. Однако самым ярким событием весны, безусловно, стал «Ледяной поход» Добровольческой армии под командованием генерала Л. Г. Корнилова, когда белые в ходе почти двухмесячных непрерывных боёв прорывались с Дона на Кубань в надежде получить поддержку кубанского казачества.
Этот поход, начавшийся 9 февраля 1918 года в Ростове и закончившийся 31 марта под Екатеринодаром, «ледяным», строго говоря, был лишь несколько дней — при переходе от аула Шенджий к станице Новодмитровской. Утром было относительно тепло, но к вечеру холодало, дороги леденели, дожди порой переходили в метель; шли то по глубокому снегу, то по непролазной грязи… Что это было? «Старого мира последний сон — / Молодость, доблесть, Вандея, Дон», — написала М. Цветаева в «Лебедином стане». «Сознание своего одиночества на родной земле», — высказался один из участников похода, генерал А. Богаевский. Тщетная попытка противостоять судьбе России, бросившись под колеса истории… Корниловцы не встретили той поддержки населения, на которую рассчитывали. Екатеринодар сдался без боя красным 14 марта. Не доходя до города, Корнилов переформировал армию и готовился «атаковать по всему фронту». Случайный одиночный снаряд, влетевший в помещение штаба, оборвал его жизнь накануне штурма Екатеринодара. Принявший командование армией А. И. Деникин приказал начать скрытое отступление…
Волошин, естественно, не мог знать подробности этой героической акции (или, как писал историк Г. 3. Иоффе, «открытой попытки контрреволюции переломить ход событий 1917 г. в свою пользу посредством силы»). Однако 2 июня он получает письмо из Новочеркасска от Сергея Эфрона, участника «Ледяного похода». Это было живое свидетельство произошедшего и одновременно — крик отчаяния: «Нам пришлось около семисот вёрст пройти пешком по такой грязи, о которой не имел до сего времени понятия, — читает Волошин. — Спать приходилось по 3–4 часа, не раздевались мы три месяца, шли в большевистском кольце, под постоянным артиллерийским обстрелом. За это время было 46 больших боёв… от ядра корниловской армии почти ничего не осталось…»
Перед ним возникло лицо Сергея, до боли знакомое, красивое, только осунувшееся, с огромными впавшими глазами. Казалось, он слышит его голос:
— Что делать, Макс? Ты всегда говорил правду, ты — мудрый, ответь! Куда идти? Неужели все жертвы — даром?!
— Бороться с оружием в руках — не твоё дело, — мысленно отвечает Волошин. — Да и за что бороться теперь?.. Физически мы разбиты и отданы на милость победителю… Дальше — оспаривание клочков нашей плоти между бывшими врагами и бывшими союзниками. Не знаю, поймёшь ли ты это сейчас, Серёжа, но потом, когда немного утихнет боль, поймёшь: нам остаётся одно — национальное самосознание в духе… Единственное оружие России теперь — это дух и внутреннее просветление. Наша душа, Сергей, как древний Китеж во времена Батыя, ушла под воды озера, назови его Светлояр или как-то по-другому, поэтому и благовест её не слышен…
Как жаль, что эти события, эти мысли так и не вошли в книгу. А хотелось бы написать стихотворения историко-философского плана — «Дикое поле», «Китеж»… Пока же он сделал упор на темы, отражающие «революционные отсветы разных веков и широт». И персонажи подобраны соответствующие — Стенька Разин, Лжедмитрий, Аввакум… И эпохи, и события более чем актуальны: Смутное время, Раскол, Французская революция, «предвестия» российской катастрофы, революционная Москва, Петроградская бесовщина, Брестский мир… И всё это — сквозь призму тютчевского стихотворения, образ из которого вынесен в заглавие книги.
Ф. И. Тютчев:
(1865)
М. А. Волошин:
«Смысл „Демонов глухонемых“ Вы поняли вполне, — писал Волошин Петровой 19 января. — Тут не только русские бесы, но демоны истории, перекликающиеся поверх формальной ткани событий». В числе русских демонов истории поэт выделяет прежде всего «Дмитрия-императора». Это некий демонический синтез, совокупное единство, «распылённое… между тысячами бесов».
Именно поэтому он — «мёртвый, неизбывный»…
В Стеньке Разине, по мнению Волошина, «больше бесовщины, чем демонизма. Он — легион, несмотря на свою индивидуальность». Он, как и Ермак, реальное историческое лицо, растворившееся в массах, «народный эпос в действии». Поэт использует в стихотворении старинное волжское предание, согласно которому Разин не погиб, а, подобно Фридриху Барбароссе, заключён в недра горы на берегу Каспия и ждёт условного знака, чтобы выйти «судить русскую землю». По легенде, его иногда встречают на берегу «великого моря Хвалынского» (Каспийского), и он начинает расспрашивать о нынешних порядках на Руси: предают ли его ещё анафеме, не начали ли уже в церквах зажигать сальные свечки вместо восковых, не появились ли уже на Волге и на Дону «самолётки и самоплавки»? «Эти вопросы, столь напоминающие совершавшееся здесь, — пишет Волошин, — и сама идея Страшного Суда, вершащегося над Русской землёй тёмными и мстительными силами, раздавленными русской государственностью и запечатанными в гробах церковной анафемой, внушили мне поэму „Стенькин суд“».
Об авторской оценке Аввакума уже говорилось. Актуализируя эту фигуру, поэт в качестве эпиграфа одного из разделов выбирает его слова: «Выпросил у Бога светлую Россию Сатана, да очервленит ю кровью мученической».
Комментируя в письме от 30 декабря 1917 года название книги «Демоны глухонемые», Волошин пояснял, что Демон — «не непременно бес — это среднее между Богом и человеком: в этом смысле ангелы — демоны и олимпийские боги — тоже демоны. В земной манифестации демон может быть как человеком, так и явлением. И в той, и в другой форме глухонемота является неизбежным признаком посланничества, как Вы видите по эпиграфу из Исайи. Они ведь только уста, через которые вещает Святой Дух…». Демон, согласно волошинскому пониманию, не обязательно заключает в себе нечто зловещее. В любом случае он (или оно, явление) — лишь проводник высших сил, высшей воли, проявляющейся в своей земной форме. Как и в греческой мифологии, это «мгновенно возникающая и мгновенно уходящая… роковая сила, которую нельзя назвать по имени, с которой нельзя вступить ни в какое общение…» (Мифы народов мира. Т. 1.).
«Формальная ткань событий» революции и Гражданской войны начинает вплетаться в его новые стихи, которые ходили по рукам и «списывались тайно и украдкой». Поэт объединит их в так и не опубликованную при его жизни книгу «Неопалимая Купина».
Волошин принимает участие в оформлении готовящегося к изданию сборника («Демоны глухонемые»): делает заставки и надписи. Работа над графикой и штриховой техникой, как всё новое, его чрезвычайно увлекает. Занимается Макс в это время и живописью: пишет серьёзные философские вещи, а также — «акварельки для продажи». В целом его образ жизни в это невесёлое время мало изменился: чтение лекций, участие в концертах, выступление со стихами, организация вечеров в пользу безработных Учительского союза (Феодосия), детского туберкулёзного санатория (Алупка)…
Не пустует и коктебельский дом. Постоянно живут там с семьями Николай и Константин Кедровы, неизменные партнёры Макса по концертной деятельности. Николай — певец, профессор Петроградской консерватории; Константин — певец и декламатор. Гостит харьковский издатель книги Волошина П. Б. Краснов, бывает художник А. К. Шервашидзе, наведывается критик, драматург и режиссёр Н. Н. Евреинов. Именно тогда впервые в доме поэта появляется бактериолог и поэтесса Татьяна Давидовна Цемах, Татида, с которой у Макса устанавливаются очень тёплые, если не сказать, «горячие» отношения. Чувство, судя по всему, было взаимным, но что-то и на этот раз помешало ему оформиться. Волошин посвятит Татиде стихотворение «Плаванье» (1919), а её портрет, точнее, «надпись к портрету» набросает в следующих словах: