57907.fb2 Маленькая девочка из «Метрополя» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Маленькая девочка из «Метрополя» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

В сторону Манна

1. Как я уходила с работы

Уйдя с телевидения по собственному желанию осенью 1973 года (а это целая история, о ней пойдет речь), я была объявлена в своем бывшем отделе сумасшедшей. О чем я и узнала довольно скоро. Осиротелые товарищи по труду широко объявляли о моем заболевании (а отдел у нас был вот уж действительно совершенно безумный по замыслу, так называемый «Отдел перспективного планирования»: мы должны были планировать в 1973 году программы телевидения на 2000 год! т. е. предусмотреть падение социализма и СССР, далее перестройку, перестрелку, Горби и дефолт, интернет, глобализацию, а затем и проблемы миллениума! Футуристы бы мы были, если бы что-то делали, да и посадили бы нас за такие лихие предвидения всех, но отдел не производил абсолютно ничего. Никаких предсказаний тем более).

Судя по всему, сослуживиц оскорбил мой внезапный уход с работы. Когда я подала заявление, они долго на меня кричали: начальница Стеллочка и сотрудница Кариночка. Что я подвожу коллектив. Что все подумают, что у нас нечего делать.

Напрасно я говорила: «Карина, ты же теперь займешь мою ставку, это 160 рублей!» Нет, сидели вокруг моего стола и ругали горестно, злобно, искренне. А потом понесли по буфетам сообщение, что ЭТА свихнулась и потому подала заявление об уходе.

Данную новость мне сообщила сердобольная Лизавета, зав. сценарным отделом мульт-студии, которой я позвонила насчет какой-нибудь работы.

Она сказала, что Стеллочка и ее подруги везде говорят о том, что я сошла с ума и потому ни на что уже не способна. Даже прийти вовремя.

Я просто подавилась от волнения, узнав такую новость, и даже спросила, а как же вы, не побоитесь со мной иметь дело?

Она меня успокоила. И довольно скоро заказала мне сценарий мультфильма — но сделать надо было быстро, за день. Горел план.

Я тут же написала сказку «От тебя одни слезы».

От этого фильма именно такой результат и был, но не о том речь.

Я получила гонорар!

А то мы с девятилетним сыном Кирюшей жили так: он после школы бежал покупал за 37 копеек антрекот у тети Маши в кулинарии, я варила суп из этого антрекота с картофелинами, на первое был суп, на второе обозначенный антрекот с картошкой из супа, на третье чай с подсушенным хлебом. На ужин макароны, поджаренные на постном масле (пальчики оближешь) или картошка от обеда, также поджаренная. Я и черный хлеб с чесночком поджаривала. И лук пассировала на маленьком огне. Иногда мы позволяли себе селедку. Ни в одном ресторане потом я так вкусно не ела.

Есть огонь, есть вода, есть хлеб, картошка, макароны. Мясо!

Со стороны отдела перспективного планирования такое заявление о состоянии моего разума было знаком внутреннего смятения. Я как бы стала перебежчиком, переметнулась чуть ли не за границу, покинув все самое для них дорогое и тем самым выставив на посмешище отчизну — что это за родина, с которой бегут! Да хотя бы взять и СССР, как это государство охраняло свои границы изнутри! Прямо как какая-нибудь зона.

В этом случае даже необходимо было ответить на оскорбление. Ушла! Да она боль-на-я!

Однако даже самая безосновательная выдумка не может возникнуть просто так, и я нашла причину, побудившую моих коллег Стеллочку и Карину, а также человека по имени Коля произвести такую операцию с моим до того не запятнанным анамнезом.

Последние месяцы перед уходом со службы я вела на работе довольно богемное существование: опаздывала, не принимала участия во всеобщих мероприятиях (походы в буфет, в столовую и шараханье, как у них это называлось, кроссвордов). Печатала на машинке все время, так как делать было совершенно нечего.

Иногда, правда, я попадала в ногу, т. е. приезжала даже раньше всех, первая брала ключ и расписывалась в журнале. Это происходило после особенно больших взбучек со стороны Стеллочки, когда она меня вызывала к нашему начальнику, безобидному человеку, который не делал вообще ничего, только ездил по заграницам (видимо, наш отдел был крышей для него, он состоял в чекистах и якобы выяснял перспективные планы на 2000 год в иностранных державах, мало ли).

Начальник не хотел меня ругать, вел себя как сибарит, т. е. говорил со мной вежливо, чем раздражал мою Стеллочку, жаждавшую справедливости и приведшую меня на конюшню высечь (как же так, все могут вовремя ходить на работу, одна она не может!). Стеллочка была красотка в очках фасона «Летучая мышь» и ходила обычно в кружевном жабо и с засученными рукавами, что символизировало и женственность, и мужество одновременно. Начальник и к Стеллочке относился как к родной. Единственной слабостью Начальника был нервный тик, он временами вскакивал, отходил немного в сторону, склонял голову в судорожном порыве и быстро-быстро двумя ладонями трепал себя по плечам. Гонял чертей? Или это было насчет перхоти? Он каждый раз проделывал свои странные упражнения, когда Стеллочка приводила меня на заклание, и мы, объединенные как бы общим делом, то есть экзекутор Стеллочка и я, осужденная, сочувственно и терпеливо ждали.

Стеллочка добивалась одного, чтобы я стала дисциплинированной и как все, она меня хотела переделать, а я не поддавалась, приходила последняя и вообще старалась сразу занять отдельскую машинку. Я писала тогда «Уроки музыки». Кроме того, я не участвовала в их почти религиозных ритуалах: прийти вовремя и затем сразу, снявши пальто, пилить в уборную, это называлось «мальчики налево, девочки направо». Так они восклицали, идя по коридору толпой. Затем всем скопом они отправлялись в buffet, «бафет» (ударение на первом слоге), «ударить по салатам». После чего выходили наружу на прогулку (тайно, как бы через черный ход) — маршруты назывались «в сиренарий» и «к Уллубию Буйнакскому» (сиренарий — это был Останкинский парк с кустами сирени, а «Уллубий Буйнакский» — захудалый книжный магазин, в витрине которого лежала брошюра, посвященная этому герою Дагестана). Возвратившись, они шарахали кроссворд, причем все старались прийти с нерешенным и торжественно его выкладывали. Присуждалась ежедневная премия «Серебряный глаз» за особо удачный ответ. Глаз рисовался на газете. Потом шли обедать. После обеда запирали двери, снимали с телефонов трубки и спали щеками на столах. В пять плелись пить кофе с булочками. Затем день быстро склонялся к дымному закату, и наступало черное время отъезда: троллейбус, метро, автобус, а кому и электричка.

Шахматисты иногда запирались в комнате отчалившего Коли и играли до утра.

Или все вместе ехали к кому-нибудь на день рождения, что обычно заканчивалось только под утро, когда открывалось метро. Нечасто, но кого-нибудь пьяного выкидывали на лестницу, предварительно побивши, чаще всего слабенького Эрика Крылова, ленинградского блокадника с детства и сироту. Суровостью отличался крепкий муж нашей Кариночки, человек с внешностью боксера, даже кулаки у него были больше чем у обычного человека и напоминали боксерские перчатки.

Ну что же, так жили многие советские служащие! Сплетничали, обсуждали историю России, бегали в кино, влюблялись, сходились, праздновали, пировали, пили, меряли одежду, доставали пропитание, дрались, решали кроссворды, ездили «на картошку» (т. е. в подшефные колхозы ее убирать), таскались на овощебазу рыться в гнилье, кое-как работали.

Это было у них убеждение, крепко дружить всем коллективом, соблюдая все правила. У них были и культурные пристрастия. Иногда мою пишущую машинку занимали под печатание японских хокку и танка. Эти тексты, наряду с брошюрой «Сионизм на марше», составляли литературный багаж отдела. Да, еще наш невозмутимый еврейский человек Вова, которому предназначалась эта брошюра (ее упорный борец с жидомасонством Коля купил во множестве экземпляров и каждый день свеженькую с утра подкладывал на Бовин стол) — этот Вова держал на столе книжку «Собака Баскервилей» на адаптированном английском языке, всегда открытую на первой странице, где были подчеркнуты карандашом и мелко тут же переведены многие слова, в том числе и над словечком «dog» было написано сокращенно «соб-ка». Очень скоро после моего ухода Вова пошел ни много ни мало как работать учителем в английскую спецшколу.

Вова оставался невозмутимым даже тогда, когда отдел изымал из его авоськи банку томатов очищенных или маринованных огурчиков (производство Венгрии). У Вовы родня занимала посты в ресторанах Останкина, и довольно часто ему перепадал так называемый «заказ», и он простодушно приносил и располагал на столе вполне прозрачную сетку, т. е. плетеную сумку, с дефицитными продуктами. А сам смывался. Тут начинался справедливый пир.

Двое людей в нашем отделе были драматургами по образованию. У одного, моего друга Эрика Крылова, пьеса даже была поставлена в театре Всероссийского театрального общества, но спектакль был запрещен, и наутро режиссер умер от инфаркта. Это была настоящая трагедия. Эрик и сам умер молодым… Другой наш драматург не писал ничего принципиально, так как считал, что написать пьесу можно только овладевши всей суммой знаний человечества, такой был им выбран путь. А пока что он жил впроголодь, платил алименты, ходил по библиотекам, носил старенький, засаленный и тесный черный костюм (видимо, бывший свадебный) и очень не любил женщин, несправедливо подозревая в них желание родить от него ребенка и тоже, как бывшая жена, на шармака получать алименты. Он играл в шахматы только с безобидным Эриком в виде исключения. Голова у него была лысая, бровь выпуклая и низкая, умненькие светлые глаза блестели пониманием ситуации, а редкие фразы, которые он ронял, были как из будущей речи обвиняемого, т. е. обличительные.

А в дальнейшем было вот что: наш шутник и борец с сионизмом Коля, когда его назначили временно и.о. замзавотдела (Стеллочка ушла писать диплом), как-то развернулся, наладил дисциплину, и когда Стеллочка через два месяца возвратилась, он устроил огромную разборку, кричал, сравнивал перед руководством ее и свои методы и т. д. на тему о том, что он и сам прекрасно справится. Меня уже в тот момент не было с ними, а то я бы непременно воспела такую драму. Кончилось дело тем, что Коля должен был уйти по собственному желанию. Стеллочка с двумя высшими образованиями перевесила, тем более что она была красавицей.

Итак, в чем причина того, что Стеллочка объявила всему миру о моем сумасшествии?

Дело в том, что мой учитель, актер и режиссер из МХАТа, Михаил Анатольевич Горюнов, как-то весной сообщил мне, что со своим театром он принимает участие в телеспектакле про врачей. И съемки будут у нас в Останкино, во второй студии. А перерыв ожидается в два часа дня. И он хотел бы, чтобы я его навестила.

В назначенное время я спустилась во вторую студию. Съемки еще не закончились, и Ангелина Степанова, народная артистка, в белом халате и медицинской шапочке вела группу пьющих мхатовцев-врачей куда-то в сияющие пределы вон из декорации, после чего начался большой бенц: Ангелина Осиповна обнаружила, что у нее уперли сумку, и громко скрежетала по этому поводу. Все бегали, а Михаил Анатольевич вышел ко мне в своем зеленоватом халате и сказал:

— Смотрите нас через месяц. Моя спина седьмая слева. Ну-с, где вы работаете?

Я повела его на девятый этаж.

Кариночка была на месте и, как всегда после обеда, ковыряла спичкой в своих невероятно больших зубах. Полспички уходило у нее в дупло!

Карина отличалась бытовым антисемитизмом и про каждого посетителя с уверенностью говорила «еврей» (или «еврейка»). Это ее как-то, видимо, успокаивало и возвышало в собственных глазах.

Она была немногословна, и когда ей удивленно говорили: «Карина, как ты хорошо выглядишь!» — она отвечала двояко: «Да я голову помыла!» или «Надо пить сперму!» Иногда она вспоминала, видимо, прошлое и весело произносила: «Да… Не одна я во поле кувыркалася».

И вот М.А. в своем зеленом врачебном халате, не выходя из образа медика, серьезный и достойный, возник вслед за мной на пороге нашей комнаты, обвел трезвым взором пьяницы все помещение, наши четыре стола, тут же спросил меня: «А где ваш стол» и «Могу ли я воспользоваться телефоном», сел и торжественно произвел телефонный звонок. Он всегда, завидя телефонный аппарат, звонил в одно и то же место, а именно своей жене, и говорил одну и ту же фразу: «Ируля? Я скоро буду». После чего Михал Анатолич сообщил, что у него работы еще часа на два.

Затем, все еще в образе солидного доктора, он покинул отдел, сопровождаемый мною.

Когда я вернулась, Кариночка веско сказала (видимо, не в первый раз):

— Еврей.

— Ага, — ответила я. — Сын народного артиста Анатолия Горюнова и народной артистки, ученицы Станиславского Веры Бендиной, а также племянник народных артистов Москвина и Тарханова.

Отдел помолчал.

— А тогда какой он врач? — помолчав, спросила наша Карина (видимо, ни одна фамилия ей ничего не говорила).

— Какой, психиатр, конечно, — ответила я. — Кто еще к вам придет-то.

Вот этот эпизод, видимо, и послужил основой для того диагноза, который был мне поставлен отделом перспективного планирования в лице Кариночки и Стеллочки по кличке Жабо.

Итак, я отчаянно ушла с работы.

Как в окошко кинулась.

Основание было, и довольно веское — я бездельничаю на работе, а мой сынок девяти лет в полном одиночестве, с ключом на шее, после драк на всех переменах, голодный, пыльный и взъерошенный бредет из школы, и дома ничего не ест, ждет мамашу, которая приезжает уже в восьмом часу вечера.

И я подала заявление об уходе. Я осталась дома, сидела с ребенком, встречала его из школы. Он был сытый, чистенький и радостный. Но есть стало нечего.

Но потом Нина Виноградова, жена Игоря Виноградова, литературоведа и нашего преподавателя по эстетике, пристроила меня на работу в один интересный полувоенный журнал, назовем его «Щит Родины».

2. История с кавалеристом

Я очень быстро была оформлена и начала трудиться в журнале «Щит Родины» редактором отдела прозы в конце 1973 года, причем работала по договоренности ровно целый месяц. Моя деятельность, однако, представляла собой редакционную тайну. Даже сотрудники отдела прозы ни разу меня в глаза не видели (якобы мои подчиненные).

Дело, наверно, было в том, что к декабрю все деньги журнала, предназначенные для рецензирования самотека (т. е. рукописей, принесенных со стороны или пришедших по почте), куда-то делись. То есть платить за рецензирование им было нечем.

Отсюда и возник этот замысел использовать свободную ставку редактора отдела.

Так мне объяснила Нина эту неожиданно открывшуюся вакансию.

До того, до конца года, они жили беззаботно. В этот журнал, видимо, редко кто, будучи в здравом уме, присылал свои рукописи, это был орган суровый, военно-чекистский. И, понимая обстоятельства, руководство, видимо, свободно потратило средства, мало ли, для приема гостей или еще на какие-то нужды.

Однако за истекающий год некоторые беспардонные авторы все же заслали свои произведения в «Щит Родины», и надо было что-то делать с этим наглым самотеком. Руководство нуждалось, стало быть, в человеке, который за сто сорок пять рублей отрецензирует двенадцать романов (в журнале была свободной ставка как раз редактора отдела прозы, 160 р. минус вычеты). Романы были немаленькие, и идиота не нашлось, за двенадцать рублей читать семьсот страниц и писать солидную и аргументированную отрицательную рецензию, и так двенадцать раз подряд. Почему отрицательную? В журнале «Щит Родины» не признавали левых, со стороны, с улицы пришедших авторов. Писатель у них был свой, хорошо проверенный.

Но я была на тот момент вообще, как сейчас выражаются, «на выхлопе», то есть в прямом смысле слова мы с ребенком недоедали. Еще была и мама, которой тоже нечего было есть. И надо было платить за две квартиры — мамину кооперативную и нашу. Это не шутки! А в наличии имелась только Кирюшина пенсия за потерю кормильца, 35 рублей 70 копеек. Именно в этих обстоятельствах я и ушла с телевидения. Действительно, какой-то ненормальный поступок.

Я искала работу. И Нина Виноградова меня подсунула журналу «Щит Родины» в момент их цейтнота, когда до конца отчетного года оставалось две недели. Они даже обрадовались мне, не подозревая о последствиях. Я пришла, взяла десять килограммов папок, подписала какую-то бумажку и трудоустроилась редактором отдела прозы! То есть в первый раз стала завотделом, начальством.

Одиннадцать произведений я раздолбала с чистой душой, а вот на двенадцатом начала лить слезы счастья. Это был роман, написанный бывшим военным танкистом (или кавалеристом, не важно). Он мальчишкой воевал под Курском, вел дневники (что каралось расстрелом), сохранил их (десять лет лагерей ему светило за это) и теперь написал всю правду. И нашел куда послать, в «Щит»! Эти ящеры из редколлегии не знали, какую бомбу им подложили. Я читала с горящими ушами. Передо мной был новый Гарсиа Маркес! Закончив толстенную рукопись, я немедленно позвонила по указанному телефону, сам автор лежал в тяжелом гриппе, и мои слезы и восторги достались его жене. Затем я написала рецензию, понимая, куда и что пишу. То есть хвалила не крамольное содержание, а как раз стиль, литературные достоинства, энергию и краткость изложения.

То был, напоминаю, девятый годок правления Брежнева, которого мы называли Ленькой и про которого надеялись, что скоро его сунут в Мавзолей, добавив к выбитой в граните фамилии «Ленин» две точки. Но мавзолей так и не стал «Лёнин» даже и десять лет спустя.

Я все отнесла в «Щит Родины», даже копии рецензий себе не оставила, экономя бумагу. Ежели и есть в доме было нечего, так уж что говорить о драгоценной бумаге!

Результатом было то, что рецензию на гениальный роман то ли перенаписали, то ли вообще ограничились легким скандалом с автором, который явился, обнадеженный своей женой, в «Щит Родины» после тяжелого гриппа и неизвестно, получил ли обратно и свою рукопись-то.

Народ в «Щите», если что, легко расправлялся с ситуацией, особенно одна редакторша, назовем ее Марфа Людвиговна. Моя крестная Ася, знаменитая Анна Самойловна Берзер из «Нового мира», хохоча, рассказывала мне, как Марфута из ее статьи о Пушкине выкинула последнюю строфу «Памятника» («И долго буду тем любезен я народу … что в мой жестокий век восславил я свободу и милость к падшим призывал»), мотивируя это тем, что места мало. На самом деле они там просто боялись пушкинских намеков. Так называемого неконтролируемого подтекста.

Отдельным образом я была знакома с Людвиговной, мы сидели с ней за одним столом в 1971 году в Доме творчества в Переделкино. Я попала туда случайно, по протекции «Нового мира», откуда мне написали бумажку в Литфонд (та же Ася Берзер подписала), чтобы мне предоставили там возможность работать над новыми произведениями. С этой бумагой я пришла в отдел путевок, и литфондовская красавица Абрамовна, зеленоглазая львица с золотой гривой и парой нефритовых серег под цвет глаз, меня спросила:

— Как у вас с деньгами?

Я ответила:

— Как у всех.

Абрамовна дико захохотала и сказала, что за эти слова она мне даст путевку!

(Она знала толк в приносных деньгах, как мне потом объяснили, и потому хохотала от души.)

И я оказалась за одним столом с Марфой Людвиговной. Такая живая старуха, бюст как у ростральной колонны, и так хочет со мной подружиться, даже напечатать в своем журнале! Хотя смотрит на меня с явным ужасом. Она мне много о себе рассказывала, и что муж у нее писатель:

— Волк, волк, настоящий волк! Вот вы его еще увидите и поймете, какой он волк! Поймете!

Они с мужем должны были меняться, и когда Марфутка отбывала на работу в свои присутственные дни, Волк, чтобы не терялось питание, приезжал из Москвы и ел.

В промежутках она мне признавалась, что он Дон Жуан и приводит все время домой новых жен (тут она на меня пронзительно глядела). И что, однако, он скуп как кремень, никому ничего не дает (опять пророческий взгляд).

У нас за столом сидел и Александр Антонович М., буйный, цветущий старик, переводчик и профессор, чье имя было в энциклопедии «Британника» (он сам так отрекомендовался). Они с Марфутой все время вели взаимную словесную канонаду, а приватно она мне рассказывала, что в ленинградскую блокаду жена М. сварила ему семь свежих кошек, она их обменяла на семь отрезов шерсти, которые он вывез в 1940 году из города Черновцы, этот город отошел к СССР как часть Западной Украины, а он туда въехал как журналист. А М. мне про ее мужа такое рассказывал (и про их союз), что и написать нельзя.

В Доме творчества отдыхала тогда супружеская пара инвалидов, они всюду ходили слитно, с палочками, иногда они хромали головами друг к другу, иногда кланялись врозь, в зависимости от того, кто с какой стороны шел. А.А. сказал:

— Тяжело говорить, конечно, но эти люди — олицетворение советской литературы.

В центре столовой стоял так называемый «овощной стол» с вареной свеклой, капустным салатом и т. д., и к нему важно подходили с тарелочками в руках через весь зал прямые и стройные писатели.

— Это они так ведут себя здесь, потому что дома ходят на четвереньках, — говорил опытный А.А.

Когда появился Волк, это оказался сизоносый дед в белом пуху, он у него торчал из-под тюбетейки за ушами и выглядывал из рубашки на груди, и говорил этот дедушка только о деньгах, называя их «тугрики». Марфутка боялась как раз, что я увлекусь этим ее мужем.

Когда меня взяли на работу в «Щит Родины», она со мной не поздоровалась, а наоборот, спряталась. Дело в том, что еще в Переделкино я ей дала почитать три моих рассказа, и на этом наше знакомство прикрылось.

Короче, после всего произошедшего меня уволили из «Щита Родины» мигом.

Завершение этой истории было неожиданным. Бывший военный кавалерист занимал какую-то должность на телевидении и стал мне звонить с благотворительными предложениями — типа напишите мне заявку на трехсерийный фильм, мы вам заплатим шестьдесят процентов! Причем про что угодно! Про завод, про трактористов. Хоть про ткачих. Т. е. он хотел меня отблагодарить по-мужски. Он сказал, что он многим так помогает. Он добавлял все время: «Зная ваше материальное положение».

Это была так называемая система «перекрестного опыления». Работая на одном цветке, пчелки носили пыльцу на соседний цветок, где, допустим, давали командировки в ГДР или машины «Волга». А на первом цветочке распределялись дачи или, как в нашем случае, авансы за ненаписанные сценарий или книгу.

Я отвечала хитромудрому танкисту, что про ткачих и про завод я писать не буду, не смогу.

А несколько лет спустя он прислал мне по почте свою книгу, уже под другим названием и вдвое обкромсанную.

Тут я выступила буквально как карающая десница литературы.

— Вы че наделали? — спросила я. — Где ваш роман? Кто это читать будет?

— Осподи, — вздохнул автор. — Да я и это-то еле пропихнул, с редактором «Молодой гвардии» заключил договор на два фильма и еще кормил его в ЦДЛ весь период… Полгода буквально. А он все требовал: «Убери то, убери се». Не хотел из-за меня места лишаться. А сколько мне жить осталось! (Горестная пауза.) Мы же профессионалы, рукопись должна быть опубликована и желательно при жизни!

Тут он, конечно, учитывал всю предыдущую историю литературы и категорически не хотел входить в мартиролог, т. е. список жертв, позиция понятная.

Но на этом наша история не кончилась.

В 1991 году мне присудили немецкую Пушкинскую премию. И по этому поводу мне привелось посетить бывший кабинет секретаря правления Союза писателей Ю.Верченко.

Странно, но этот могучий толстяк Верченко (говорили, что он полковник КГБ), которого многие поминают в сатирическом ключе, отдельным образом меня почему-то любил как писателя. Когда, к примеру, я пришла к нему в первый раз, просить квартиру, мотивируя это тем, что у меня трое детей и двухкомнатная квартира площадью 31,4 м, он сказал, что квартиру мне дать не может, а триста рублей на лето может. И спросил, возьму ли я. Я пожала плечами и согласилась. И мне дали материальную помощь.

(Было несколько форм спасения писателей от голода — бюллетени, мат. помощь и семинары в домах творчества, где кормили и можно было тайно привезти и пропитать ребенка, а то и двух. О, голодные времена!) Какой-то остряк даже сказал про бюллетени, что если бы писатели не болели, они бы умерли с голоду.

В пору моего вторичного визита (в 1987 году) к Верченко я написала письмо Горбачеву, что мне через год исполняется пятьдесят лет, я член Союза писателей, а у меня не вышло ни одной книги. И что, ежели у меня эту книгу опубликуют, я отдам гонорар в помощь нуждающимся, в обновленный (старому я почему-то не доверяла) Красный Крест. И через месяц мне позвонил некто Эдик, референт секции драматургии, со словами:

— Люся, я получил ваше письмо.

— Эдик, я не вам писала.

— Но пришло ко мне. Я могу вас включить в очередь. Но предупреждаю, у нас в первую голову идет очередь мертвецов. Никак их-то не напечатаем.

— И сколько лет ждать?

— Ну, лет десять.

— Эдик, немедленно верните мое письмо тем, кто вам его дал. Или лучше всего Верченко.

После этого Верченко меня вызвал. Я пришла, секретарша тепло со мной поздоровалась и тут же доложила. И он меня сразу же пригласил в кабинет. Кто-то там у него сидел, он с этими людьми быстро закончил.

Начал он свою беседу тоже очень ласково:

— Вот вы тут пишете… что отдадите деньги. У вас же, насколько я знаю, через край не переливается? А где у вас книжка лежит?

— В «Московском рабочем» у редактора Нины Буденной, она моя однокурсница. Она хочет напечатать, но нет возможности.

Он мне сказал, что, со своей стороны, тоже обещать не может ничего, однако через месяц позвонил и сказал, чтобы я шла в издательство «Московский рабочий», там случайно выделили на этот год дополнительные единицы.

Книжка вышла, я не хотела с ней идти благодарить Верченко, пока он сам мне не напомнил. Я, к сожалению, плохо к нему относилась. И я подарила ему свою книжку «Бессмертная любовь» с многозначительной надписью «Крестному отцу этой книги». И секретарше я тоже подарила экземпляр.

И я действительно отдала свой самый первый и самый крупный зарубежный гонорар в фонд «Антиспид» журнала «Огонек», это были деньги за книгу «Бессмертная любовь» в итальянском издательстве «Мондадори», но с этим фондом ничего хорошего не получилось. То ли эти деньги пошли на что-то другое, не знаю. Во всяком случае, насчет борьбы со СПИДом сведений у меня нет.

Бедного Верченко смыло волной перестройки, и в его кабинет вселился как раз мой знакомый кавалерист-телевизионщик, а узнала я об этом случайно.

В тот год (1991) в стране царила голодуха. Союз писателей разделился на три или четыре организации, каждая присвоила какое-то помещение. В магазинах было шаром покати. И писателям стали давать недорогие талоны на обеды. Уже в начале 1992 года и я пошла со своими приятелями в ЦДЛ. Мы получили талоны и с интересом людей, приобщающихся к военному коммунизму и к коллективизму, сели за столик, где уже обедал секретариат одного из вновь образовавшихся союзов писателей, поэтесса-активистка и романистка. За соседним столом сидел человек по фамилии Калинин, референт немецкого отдела иностранной комиссии. Калинин подошел и сказал мне:

— Вы хоть знаете, что немцы, Фонд Топфера, вам присудили Пушкинскую премию? Наши получили письмо в августе и спрятали его.

Я это знала. Мне под большим секретом сообщили болельщики из недр инокомиссии.

— А вы знаете, что союз писателей отказывается предоставить им помещение для вручения вам премии? Опять пришел от немцев запрос и опять им отказали. А по условиям премии она должна вручаться именно в Союзе писателей!

— Опять отказали?

Услышав такое, конкурирующий Союз писателей в числе двух активисток заявил:

— Вот они все такие! А пойдемте, Люся, в их секретариат!

Ну мы и пошли. Это была знакомая приемная Верченко, и та же самая секретарша меня радостно приветствовала. Она тут же пошла доложить и вернулась скучная, пожала плечами:

— У него народ, он принять вас не может.

Активистки стали шуметь и специально выкрикивать обидные для конкурирующего союза вещи. Таким образом осуществлялась наглядная борьба между двумя Союзами писателей. У маленького союза, где заседали мои новые знакомые девушки, была крохотная комнатушка под крышей, а тут имелся целый этаж и такие хоромы (бушевали они). А премию почему ей не вручают?

И тут из кабинета Верченко вышел мой телевизионный танкист, причем со страдальческим выражением лица, как будто у него отнимали завоеванное по праву.

— У вас что, нет комнаты вручить ей премию? — спросила одна грубая активистка, поэтесса. — Такие палаты у вас, прямо залы! Этаж целый! И нет комнаты?

— Да, — твердо ответил мой танкист, — нет!

— А в будущем месяце?

— План сверстан, тоже нет.

Мне вся эта история надоела.

— А ну и пошли вы все тогда в жопу, — громко сказала я и, уходя, добавила угрожающе: — И я отказываюсь получать вообще тут премию.

И мне действительно не вручили премию в Союзе писателей. Наоборот, вскоре на меня было заведено уголовное дело по факту оскорбления президента СССР М.Горбачева. Может быть, танкист по каким-то своим каналам это предвидел…

Итак, на чем мы остановились? На том, что боевой кавалерист-писатель не хотел попадать под горячую руку Большой литературы, пополнять собой список страдальцев, наш мрачный мартиролог. Вместо этого он пополнил собой список секретарей. Я представляю, чего это стоило телевидению…

То было начало бешеных девяностых.

3. Командировка в сторону Манна

А теперь надо вернуться в 1973 год.

Мы как-то в условиях безработицы прожили зиму, а летом моего сына Кирилла наша районная медсестра Валечка устроила в санаторий для астматиков. Она ходила к нам, делала уколы и ставила банки моему сыну, мы с ней дружили. Она была в курсе нашей жизни. И однажды специально пришла, опытным взглядом окинула нашу квартиру, а затем сказала: «Есть путевка для Кирилла в санаторий на июль. Собирай его».

Так я оказалась временно свободной от проблемы как пропитать ребенка и пришла просить командировку в журнал «Сельская молодежь». В период командировки на каждый день полагались суточные 2 рубля 60 копеек. Это были деньги!

Дружественный человек, завотделом прозы журнала, хороший прозаик Боря Ряховский, которому так и не удалось напечатать мои рассказы (в результате проделанной им работы каждое упоминание моего имени вызывало на редколлегии громкий смех главного редактора Олега Попцова и сотрудников) — этот Боря даже обсудил со мной, куда я хочу поехать. Он вообще опекал вдов писателей, нищих поэтов и непечатаемых авторов (среди которых были такие киты как Ю.Домбровский).

Я-то собиралась уже давно, такая была мечта, в литовский город Ниду, где стоял дом моего тогдашнего кумира Томаса Манна. Но в Прибалтику мне командировку дать не могли. Все равно что за границу!

Получивши отказ, я посмотрела на карту и нашла город Верхнедвинск, как раз на границе Белоруссии, Латвии и Литвы. Оттуда я намеревалась автостопом поехать через Литву в город Ниду. Когда-то я использовала этот вид транспорта в казахской степи, он был там единственный.

Боря Ряховский выписал мне командировку.

И я оказалась в Верхнедвинске, грязном городке, где не было никакой еды в магазинах. Пройдясь утром после поезда по мокрой главной улице, я нашла гостиницу и для начала сутки проспала (1 р. за 24 часа), а потом пришлось встать, купить что-то для пропитания (к счастью, в столовой нашелся пирожок с картофелем) и стронуться с места.

Пешком я добралась до окраины, спрашивая дорогу, затем пошли поля.

Тяжело было даже и думать о том, где придется ночевать, как передвигаться и т. д. В казахских степях водители были даже рады любому попутчику. А что будет тут?

И я впервые подняла руку, когда через час, издали громыхая, качаясь как корабль при сильном шторме, показался грузовик. Он остановился!

Я начала свое путешествие автостопом.

И так, в кузове трехтонки, держась за борт, подпрыгивая вместе с пассажирками-доярками по жутким ухабам, налитым глинистой жижей, по типичной советской дороге я и дотряслась до государственной границы Белоруссии. Затем пришлось слезть и идти пешком к Латвии. Карта показывала, что это рядом, буквально в одном миллиметре.

Пройдя километра два, я ее увидела. Латвию.

Не надо было никаких пограничных столбов и указателей, чтобы это понять. Безо всякого перехода сразу от колдобин и глубоких рвов, от шишковатых, поросших сорняками полей начиналось гладкое как сталь шоссе, оно лентой изгибалось к горизонту, по сторонам стояли строгие строевые леса, ели и сосны как на подбор. На обочинах аккуратных кюветов густо краснели земляничные россыпи.

Честно говоря, я не видала такого никогда.

Тут же я стала собирать землянику. Даже как-то неловко было ее есть (обычно собираешь для кого-то или про запас). Я жалела, что нету никакой баночки. Страшно жалела, что со мной нет сына Кирюши.

Начинались волшебные края, заграница!

Я пошла быстрым шагом по абсолютно пустому шоссе, дальше должен был быть какой-то перекресток и хоть какое-нибудь автомобильное движение.

Звон в ушах от тишины, запах теплой смолы, хвои, огромные земляничины, темные, блестящие как драгоценные камни, в сочной, грубой, яркой зелени самой сердцевины лета… Никогда со мной ничего подобного не происходило. Это был рай.

(Теперь-то я могу сказать, что в Прибалтику шло все, чего были лишены остальные довольно нищие республики — например, это были средства и материалы для содержания дорог, т. е. щебенка, битум, асфальт самой высокой марки. А также автомобили, кирпич на строительство, лес на мебель, текстиль, трикотаж, обувь и т. д. Не говоря о металлоизделиях, бензине и химии. Западные республики не доили так же нещадно, как другие. Например, в Чебоксарах был случай, когда озверевшие от бескормицы бабы (именно бабы, нечем было кормить детей) легли на рельсы поперек очередного состава, груженного изделиями местного мясокомбината. Видимо, их дальнейшие следы надо было искать в милиции, куда сажали за хулиганство на 15 суток. Бесперебойно шли вагоны-холодильники с дефицитом, т. е. колбаса и сервелаты, сосиски и ветчина, шли в Москву, сыры и сметана ехали туда же, а бедным голодным чувашам не перепадало ничего… Им оставалось только садиться в автобус или в общий вагон поезда и ехать в столицу стоять в очередях. Это был редкий случай движения сопротивления.

Да, Прибалтику партия и правительство содержали как собственный курорт. Они туда частенько ездили отдыхать. Правительственных дач и санаториев было множество, все побережье. Начальственным лицам нравился безопасный местный климат, старая архитектура, красивые города, но больше всего им подходила европейская аккуратность аборигенов. Тот же номер (европейская аккуратность) абсолютно не прошел в Калининграде, где местных полностью выселили. Приезжие руководители разворовали все фонды, работяги и колхозники привезли с собой нравы и обычаи русских окраин. Понаставили развалюх-сараев, цветов не выращивали, дома не ремонтировали, разводили страшную помойку везде и пили беспробудно.)

Как-то я, ошалев от всего этого великолепия, все-таки поймала попутку и добралась до города Краславы, это была пока что Латвия, маленький город, целиком сохранившийся с прошлого века, — даже вывески были написаны на стекле буквами стиля модерн, как будто вдоль улицы стояли декорации фильма про дореволюционные времена… Городок весь был на холмах. Улочки ныряли и вылезали из-под крутых горок. На одном перевале, поднявшись наверх по мостовой, я увидала, что внизу стоит над обрывом в полной нетронутой красоте католический храм с огромной статуей Мадонны, тоже диво дивное.

Это была чистая заграница.

Затем я оказалась уже в Литве (срезала уголок Латвии через совершенно неинтересный промышленный Даугавпилс), и в городке Зарасай на автобусной станции зашла в буфет, поскольку оголодала. В Верхнедвинске, в Белоруссии, мне с утра удалось купить только недешевый пирожок с картошкой в буфете гостиницы. Столовую я в городе не нашла, а в ресторан соваться не решилась.

В пристанционный зарасайский буфет я ступила довольно неуверенно. Бог его знает, какие у них тут, за границей, цены.

Тут же у меня вылезли глаза на лоб: в витрине стояли невиданные блюда — сырники со сметаной, какие-то огромные картофельные котлеты, шницеля, сосиски с капустой, а в меню я заглянула — слова иностранные и непонятные, а цены просто копеечные, боже ты мой! Какие у них тут деньги?

Буфетчица не понимала по-русски принципиально.

Все-таки удалось добыть путем тыка и мыка сырники со сметаной и стакан чая, а мелочь тетенька выбрала у меня с ладони.

Зарасай стоит на огромном озере, из воды поднимаются стены древнего рыцарского замка, так я запомнила.

Я была настолько потрясена всеми этими видами, что ходила как во сне.

Тем не менее дело шло к вечеру. Погодка была облачная, сырая. Дул ветер. Продирало до костей после всех этих прогулок. Надо было устраиваться на ночлег.

На глаза после блужданий и вопросов попалось что-то вроде гостиницы. Дрожа от холода, я вошла и сунулась в окошечко администратора. Та ответила по-русски. И у них была койка свободная! Вещь совершенно небывалая, в те времена в гостиницу попасть было невозможно! (Номер в Верхнедвинске я заказала себе из редакции.)

Я заплатила семьдесят копеек и свалилась как сноп, предварительно выстирав в общем душе белье и свои единственные белые брючки.

Пробуждение мое было резким: кто-то ритмично стучал по полу.

Это оказалась новая соседка. В прозрачном газовом платочке, повязанном вокруг бигуди (такие железные трубочки, на которые в то время женщины еженощно накручивали волосы, чтобы добиться кудрей. Спать на «бигудях» было жутко неудобно, но что оставалось делать!), то есть она была с огромной как неровная тыква головой, и в трениках, халате и тапочках она колотилась на животе по полу, ухватив себя за щиколотки задранных ног! Это была у нее утренняя гимнастика. Упражнение «лодочка».

Баба была немолодая, за сорок, румяная, сбитая крепко как та самая лодочка, с лицом крестьянки, т. е. иссушенная ветрами и дождями. Пока мы пили чаек, она рассказала мне свою жизнь. Она в юности была «уполминзаг», то есть уполномоченная министерства заготовок. Она выколачивала из соотечественников, литовских крестьян, налоги, а также шерсть, кожу, овощи, зерно, мясо, яйца и молочные продукты. Она, случалось, даже проходила десятки километров пешком, транспорта не было, и бывало, что уйдя в соседнюю деревню и вернувшись в сельсовет, она заставала одни трупы. Море крови. Литовское движение сопротивления, «лесные братья», тоже работали по заготовкам, тоже собирали свою дань… То есть хлеб, мясо, яйца и все остальное. И убивали тех, кто снабжал русских. После одного из таких случаев она, уже устроившись на ночлег, услышала голоса, сообразила, что «братья» возвращаются за ней, еле успела вышмыгнуть глубокой ночью, выбралась на дорогу и услышала стук копыт, и буквально пробиралась всю ночь кустами, чтобы ее не увидели лесные. Недавно она тяжело болела, перенесла операцию, ходила еле-еле, «по стене». Что за операция, она не уточнила. И начала погибать. Слабость, чернота в глазах. И тогда она стала опять делать гимнастику! Через силу, через боль. И выправилась. «И тогда я каждое утро тепер занимаю гимнастика тшас!»

Она угостила меня черствыми домашними пышками.

Дальше мой путь лежал вокруг Игналины (это страна озер, там же располагалась атомная электростанция) через город Укмерге. Какая-то залетная хмельная литовская свадьба на своем автобусе подхватила меня с шоссе и чуть не увезла в сторону гулять. Но я твердо ехала в Вильнюс. Они высадили меня на пустом шоссе.

Вот рассказ о том, что затем произошло со мной на этой дороге.

* * *

Я встретила свою родную душу рано-рано утром, приехав в Вильнюс на попутке, — это была немолодая женщина на пустой туманной улочке близ храма. Она шла явно оттуда. Гудели колокола. Сыпал мелкий дождик. Пахло дымом (люди топили камины), блестели черепичные крыши, старые стены источали сырость, я шла по Вильнюсу! По городу! Я была в безопасности, слава тебе, Господи. Я чуть не плакала.

Надо сказать, что накануне над моей жизнью нависла нешуточная угроза. Я ближе к вечеру голосовала на шоссе, и меня взял на борт русский дальнобойщик. «Мне до Вильнюса». — «Да, мы до Вильнюса». Парень был тихий, симпатичный, к таким сразу чувствуешь доверие. Но он был не один — за ним шел еще грузовик. Потом, ближе к ночи, вдруг обе машины свернули после моста на боковую дорогу и въехали на какой-то плешивый плац на берегу.

— Отдохнем, — объяснил мой водитель.

До шоссе было достаточно далеко, километров пять. И уже солнце садилось, то есть было где-то часов десять вечера. Мост вдали стоял совсем пустой.

Из второго грузовика спрыгнул здоровенный бугай с небольшими глазами. Поздоровался.

Запалили какой-то свой огромный, со струей огня, примус, поставили котелок. Достали две бутылки водки. Так. На сырую, топтаную траву постелили брезент. Поставили приготовленные три мутных стакана, нарезали хлеб, колбасу, огурцы своими черными руками. Два ножа у них было, у каждого по складному ножику.

Какое-то странное чувство окончания жизни заползало постепенно, вместе с холодом, в мою душу (как у овцы, которую куда-то привезли и выгрузили около костра), но у овцы нет речи, а то бы, может быть, она взмолилась и заплакала. Я болтала, делала вид, что все нормально, и разговаривала преимущественно с Алешей, моим водителем. Делала вид, что он мне нравится. Спрашивала его о родителях, об армии, и откуда он родом, рассказала о своем сыне, который сейчас живет в детском санатории. И бываете ли вы в Москве, вот мой телефон (дала номер бюро проверки). Бугай тоже вставил пару слов о жене и детях. Что-то я разливалась соловьем о том, что я журналистка и изучаю жизнь на дороге, буду писать книгу. Протянула им свой блокнот, чтобы они там оставили свои имена и телефоны. Они, сомневаясь (бугай похохатывал над Алексеем), написали телефон автобазы. Хорошо, что они у меня не спросили удостоверение — оно отсутствовало. Я нигде не работала. И в путешествие автостопом я отправилась именно потому, что на билеты денег не было.

Поели. Они выпили всю водку. Я сказала, что в завязке. Поверили?

Потом бугай (Алексей ушел в кусты) спросил меня, с кем я буду спать.

Я ответила:

— С Алексеем, вы что.

Он не стал спорить. Это было законное право друга. Я и ехала с тем и должна была выбрать того.

Совершенно спокойно он ушел в свою кабину вдалеке и угомонился там на верхнем сиденье, хотя время от времени всплескивался как запятая — так ведет себя червь, если поднять над ним камень и взбудоражить его покой.

Алексей вернулся, что-то спросил меня. Я поняла и ответила: «Нет, не могу, извините». Он не стал возражать. Тихий, нормальный, очень усталый (плюс бутылка водки) человек.

Я залезла на верхнюю полку над сиденьем, прикрылась своим свитером. Алексей заснул внизу.

Я еще видела, как в той, другой кабине, ворочается и поднимает маленькую головенку бугай, смотрит. Закат все не уходил, было светло и страшно.

Уже в пять утра Алексей поднялся, спрыгнул на луг, пошел к реке. Я перебралась на свое место внизу.

Я боялась выйти, справедливо подозревая, что меня могут здесь кинуть.

Он вернулся, не говоря ни слова, и мы поехали.

Он высадил меня где-то уже в городе, я поблагодарила и сошла под дождь, и очутилась в Вильнюсе, в мирном городе в семь утра.

Повторяю, пахло дымом, небо было низкое, стоял легкий туман, в храме звонили. Я шла счастливая, вся дрожа после теплой кабины.

И тут мне и встретилась эта женщина лет пятидесяти, скромно и аккуратно одетая, в платочке.

Я знала, что тут надеяться на гостиницу нечего, и спросила ее, где здесь гостиница. Так голодный нищий спрашивает, а где здесь можно достать хлеба.

Она все сразу сообразила, небогатая женщина в платочке, и на плохом русском языке очень любезно ответила, что в гостиницах сейчас мест нет, а если я хочу, то она отведет меня к себе.

Вот так да! Это небывалый случай даже в гостеприимной России, как где-нибудь в Туле, где можно зимним вечером спросить у двух девочек, кто бы мог мне сдать койку на ночь, и тут же девочки ведут тебя к себе домой и стелют раскладной диван, на котором ты будешь спать рядом с одной из девочек — после тихого ужина, когда за столом соберется вся семья, отец, бабушка, двое деток. А мама их только что умерла, тут, под этой неяркой, экономной лампочкой, среди бедной мебели, и щемит сердце от того, как просто и доверчиво девочки мне отдали половину дивана…

И тут то же самое, ранним-ранним утром эта литовская женщина в платке приводит тебя в свою квартирку — это половина верхнего этажа, практически чердачное помещение двухэтажного домика.

Небогато, чисто, вопиюще небогато, только самое необходимое. Никаких уютных мелочей, ненужного семейного скарба типа статуэток, кувшинчиков, салфеток, подушек, флакончиков, фотографий в рамках, цветов в горшках. Пусто. Какие все-таки аскеты эти литовцы!

Тебя поят чаем с сухариками, подсовывают масленку и сахарницу, тебе дают ключ и сообщают данный адрес, затем ты идешь в город, ходишь под дождем среди чужих прекрасных домов старого города, в оживленной, нарядной, хорошо одетой толпе, дамы в шляпках, о!

Заворачиваешь в редакцию литературного журнала, где главный редактор Альгис Балтакис беседует с тобой о своем выдающемся и самом архаичном в мире литовском языке, который родня санскриту, есть еще какие-то селения в Индии, в горах, там говорят на почти литовском, о чудеса!

Но это все присказки, он знает, что ты тут недаром, и ты преподносишь главному редактору свои совершенно ему не нужные тексты на русском, он берет не сомневаясь, спрашивает, оставлен ли обратный адрес, о боги. Он не знает, что ты есть запрещенный автор у себя дома, это идет 1973 год. Два рассказа в журнале «Аврора» за 1972 год, «Рассказчица» и «История Клариссы», все. Первой книге суждено появиться только через пятнадцать лет.

Он ничего не знает и берет эти рассказы! Но не гарантирует ничего, заранее извиняясь, — и через три месяца тебе в Москву приходит перевод опять-таки с извинением, что рассказы напечатаны в литовском журнале для женщин! Тридцать два рубля! Господи!

Да, я сидела в кабинете главного редактора после недели пути пешком, в грузовиках, в жигулях, на мотоциклах и в свадебном автобусе (где все были веселы и безумно радушны, пели мне битый час литовские песни, и я им пела что-то цыганское, они умилялись до назойливости), после ночевок в гостиницах за рубль — и вот ты и в цивилизации, с тобой разговаривает человек твоей профессии (поэт!), редакция, пишущая машинка, счастье!

Потом ты бродишь опять под дождем, заходишь в кафе, боясь цен, там сидят дамы в тех же шляпках (дама никогда не снимет шляпки в общественном месте. Не снимает шляпки и светлых перчаток!).

Дамы пьют кофе из чашечек, очень маленьких и белых, некоторые едят крохотные пирожные маленькими вилками и очень ловко, как-то без участия губ, то есть не делая изо рта дудку и потом не помогая себе высунутым языком, браво.

Денег у меня только на кофе. Четкая смета, в день рубль на еду, рубль на ночевку в гостинице. Сомнения с меню в руках, сидя под стоящей официанткой. Смятение с меню в руках. Не терять лицо! Я русский писатель!

Из чистого, уютного кафе я ступаю опять под дождь в своих мокрых туфлях. Зябну после тепла.

Наступает сиреневый вечер, огни дрожат в лужах, горят витрины с немыслимыми товарами, мокрая мостовая дымит легким туманом, потому что на самом деле лето, и тут путника, затерянного в чужом городе, охватывает мгновенный ужас — как найти ту окраину, тот дом, адрес где адрес на каком трамвае в какую сторону у кого спросить о о о?

Но как-то — и это тоже счастье — все обошлось, и впотьмах, взобравшись по крутому шоссе, среди очень редких огней и ровно подстриженных кустов, я иду по дорожке, вижу тот самый дом, вхожу в сени, поднимаюсь по темной, пахнущей старинной пылью лестнице.

Оказывается, меня ждут с ужином. Я смущена. Я потратила свой рубль на кофе и пирожок (надо было не потерять лицо перед официанткой), и у меня ровно еще рубль на ночь (воображаемый номер в гостинице).

И я могу заплатить Ядвиге только за ночлег! А за ужин не в силах!

Путано отказываюсь, язык не поворачивается говорить о деньгах. Она (Ядвига) не принимает моих слов всерьез, она же готовила и ждала меня!

Она кладет на тарелочку мои сырники, ставит баночку сметаны, наливает чай. О счастье! Горячий чай! Я шла домой два часа.

Она спрашивает.

Я отвечаю.

Да, я проехала много литовских городов, сел, деревень. Где была? Была ли в Паневежисе (ударение она делает на «и»)?

Да! Там ведь театр! И я да, ходила вокруг этого театра, хотела оставить им свою пьесу, но там было закрыто на лето. Знаменитый театр с прекрасными актерами! Банионис, да!!!

Да, Банионис, Будрайтис, Мильтинис, отвечает Ядвига. Я из Паневежиса.

Да?! О, как здорово! Красивый город весь в цветах, какой парк! Скверы! Пеларгонии на всех балконах!

— Я из Паневежиса, — повторяет она, передвигая туда и сюда сахарницу, масленку, баночку сметаны. — Я переехала в Вильнюс, купила тут квартиру себе.

— О, здорово!

— Да, я не могла больше жить в Паневежисе.

Опять у нее ходы в этой шахматной партии на скатерти. Чайник чуть левее. Сметану рядом. Сахарницу на ее место.

— Вильнюс — красивый город, большой, — подтверждаю я, что-то предчувствуя.

— Я не могла жить там больше, мой дом сгорел.

Пауза. Язык не поворачивается отвечать.

— Я утром ушла на рынок, — бесцветно продолжает моя Ядвига. — Вернулась — все горит. Они сгорели, пока я ходила. Дочь, внук, муж, зять. Они спали все. Я их оставила во сне. С тех пор не могу плакать.

Молчание.

Свет, тусклый свет, экономная слабенькая лампочка из-под бедного абажура низко над столом. Как там, в Туле, в бедной сиротской, замершей за столом семье.

После этих слов что говорить. Наступает молчание.

Ядвига даже не пытается меня ни о чем спрашивать. По ее лицу видно, что она недовольна собой, слишком рано она выдала свою тайну. Надо было посидеть, побеседовать по-человечески, послушать ДО объявления. Надо было молчать.

Но как молчать? Она и так все молчит, здешним соседям не рассказывает ничего.

Новые знакомые не примут такого горя, будут шарахаться как от заразной больной. Как шарахались от нее в Паневежисе.

Каждый день в шесть утра она выходит из своего теперешнего дома в час, когда вышла из того дома в тот, последний раз, покинула мирных спящих, навеки уснувших детей. Куда она идет в шесть утра? Туда, где мы встретились. Она идет к храму.

Ядвига на следующее утро, однако, не уходит так рано, я еще с ней, тут. Она приготовила кофе, свежая булочка (все-таки сбегала в магазин) на столе, мед, масло. Запах кофе и дыма, бедная квартирка.

Я уезжаю дальше, к морю, у меня там дело, я должна видеть дом Томаса Манна, моего любимого писателя, я должна поклониться этому дому и там закончить свою пьесу, которую пишу по дороге.

Мне ехать и ехать, и надо спешить, автостоп не такое быстрое средство передвижения, а в конце августа нужно вернуться в Москву и забрать из санатория ребенка.

Кирилл астматик у меня, восьмилетний мальчик. А муж умер в прошлом октябре, умер, ушел, покинул нас. Ему было тридцать два года. Шесть последних лет он был парализован.

Ядвига неловко протягивает мне руку на прощанье, я ей тоже все рассказала. Я говорю хозяйке, что мой муж был такой худой, что выглядел как Иисус Христос на кресте.

Она тянется поцеловать мне руку. Она плачет вместе со мной.

Моя мама тоже всегда норовит чмокнуть нас с Кирюшей в руки.

Я еду на трамвае вон из города, опять становлюсь на пустынном шоссе. На поезд нет денег. Свобода, оглушительная свобода после шести лет больниц и упорной борьбы. Свобода еще на десять дней, а потом ежедневная жизнь, можно держать ребенка за руку, мое спасение, мое сокровище. Ядвига там одна, сухая ветка сожженного дерева.

4. В сторону Манна

Так что (возвращаясь из прозы в очерк) по Калининградской области мне пришлось ехать на поезде, там я уже побоялась выходить на трассу с поднятой рукой.

Но ничего, один день не поесть — и вот уже сэкономлены деньги на транспорт.

В Калининграде я поселилась в центре, в красно-кирпичной гостинице, вокруг которой ночами кипели нешуточные страсти (этот отель в г. Кенигсберге был, как мне сказали, во время войны офицерским борделем). Крики, топот, мат. Женский визг и хохот. Переговоры. Оплеухи с последующим истерическим дамским плачем. Музыка из кабака, когда кто-то открывал двери.

Рыболовные и военные суда, судя по всему, стояли на местном рейде. Калининград — это портовый город!

Дальше приходилось искать пути, чтобы проникнуть на Куршскую косу. Там, в городе Ниде (русские называли его в шутку город Гнида, хотя это было очаровательное, сказочное место по тем временам, пряничные дома, иностранный курорт) — так вот, в г. Ниде стояла бывшая дача моего божества, Томаса Манна. В ней, по слухам, располагалась теперь библиотека и музей. Там я рассчитывала закончить пьесу «Сырая нога», которую писала каждый день по пути.

Но в Ниду требовался пропуск, это уже была пограничная зона.

Что делает журналист, оказавшийся в чужом городе? Он идет в местную газету выяснять пути.

В газете пропуск мне не дали, вместо этого сказали, что один местный завод манометров жалуется в письменном виде за подписью рабочих, что у них горсовет отобрал спортивный зал, просто взломали здание их спортивной базы и теперь строят там какую-то статую к тридцатилетию освобождения Калининграда от фашистских захватчиков (т. е. это было освобождение города Кенигсберга от немецких оккупантов, что само по себе звучит интересно).

И вот, сказали мне, указывая на письмо, как раз у завода манометров есть на Куршской косе база отдыха, они и дадут туда пропуск, если им помочь.

На заводе меня направили в профком. Председатель, озабоченный мужик, тут же написал мне адрес взломанного спортзала. Я туда пошла.

Действительно, двухэтажный кирпичный дом, бывший то ли детсад, то ли газовая подстанция, зиял огромной прорехой в боку, от окна до окна. Дыра была временно забита досками.

Я нашла дверь.

Внутри располагался спортзал высотой в два этажа с балконом в торце.

Рабочие завода, как сказали мне в профкоме, перестроили здание методом народной стройки, сами в свободное время. Что и было, понятное дело, основанием для всеобщей злости работяг — как же так, мы строили, а они взломали и ворвались!

А испокон веку власти если чего боятся — так это взрывов справедливого гнева рабочего класса. Крестьян не боялись с тридцатых годов, с раскулачивания. Ими управляли свирепо. А вот пролетариат, тогда еще окончательно не спившийся, представлял собой непроверенную силу.

А ворвались городские власти в спортзал потому, что нашли к тридцатилетию образования города Калининграда дешевую статую и дешевую бригаду скульпторов, однако у этой бригады был свободен, видимо, только один месяц. Авральное обстоятельство. Ждать было некогда.

Все это мне объяснили потом рабочие завода.

Горисполком поискал и нашел подходящий объект. Спортзал летом кому нужен? Физкультурники и на воздухе могут побегать. И спрашивать не надо. Ночью к объекту пришел стенобойный механизм с железным ядром и взломал стену, и все. Дальше поработал экскаватор.

Тут же московская бригада халтурщиков приехала, им завезли глину, доски для лесов и т. д.

Я поднялась по лестнице и оказалась на балконе над залом. Статуя уже была готова до затылка. Вокруг нее стояли леса. Скульпторы заканчивали темечко, сидя как обезьяны на верхушке пальмы.

Один рабочий сказал, намекая на скульптора:

— Это он свою жену изобразил. Вон он. Егунов его фамилия.

Рабочие невесело засмеялись.

Скульптор, маленький, полненький, степенно ходил у подножия своего произведения. Над ним матерински возвышалась пятиметровая глиняная фигура толстой женщины с огромной талией и длинным подолом, под мышкой у нее находилось что-то вроде ушата дном наружу.

— Это у него была статуя для фонтана, для выставки достижений в Москве, — сказал мой гид. — У нее был рог изобилия, и из него должна была литься вода! Но его фигуру там не приняли. А наш (работяга показал пальцем вниз, на высокого мужчину в серо-голубом блестящем костюме) задешево купил!

Имелся в виду председатель горисполкома.

— Только рог изобилия попросили заменить на бочку с селедкой. Какое у нас может быть изобилие! — вмешался второй рабочий.

— Да, но селедки у вас нету, — поддержала я разговор. — Я как раз хотела купить, не нашла. Думала, город рыбаков.

(В городе не было совершенно никакой еды в магазинах. На полках стояли только маринованные кабачки и консервы «Завтрак туриста», в которых содержалась перловая каша с нехорошим запахом, имитирующим аромат мяса.)

Работяги засмеялись:

— Бочку тоже решили не делать, у нее под мышкой будет одно днище с надписью.

Я спустилась вниз и подошла к статуе.

— Здравствуйте, я журналист из Москвы! — приветливо сказала я.

Скульптор как бы недовольно поморщился:

— О! Уже пронюхали. От журналисты! Ну мы же еще не закончили… Рано поднимать волну. Забегали, понимаешь.

Он был приятно взволнован.

— А можно задать вам вопрос. Вот сколько стоит такая скульптура? И во сколько обойдется ремонт взломанного спортзала?

Оба мои собеседника одновременно повернулись и быстро пошли вон.

— Постойте, куда же вы?

Они буквально улепетывали, я выскочила за ними, но они сели в «волгу» и уехали.

Рабочие хохотали наверху.

Я поднялась к ним:

— А что на заводе вашем делают?

— Брак, — ответил один.

— Манометры и промышленные термометры, — ответил другой.

— Заводской брак семьдесят процентов, остальные тридцать процентов доходят по дороге, — засмеялся первый.

— А как же вы… Живете?

— Не хуже других. Дом скоро будем строить. Тоже сами, как этот спортзал, методом народной стройки.

— Только участка нам не выделяют.

Потом я узнала, что предприятиям давали разрушенные еще в годы войны дома, их еще можно было восстановить, немцы строили на века.

Вооруженная материалом для фельетона, я вернулась в профком и сказала, что статью напишу. Мне тут же выписали бумажку, бесплатную путевку на базу отдыха. Сказали, что питание ваше, а посуду, плиту, комнату, койку и белье дадут.

Для солидности я попросила председателя профкома найти мне телефон обкома партии. Он порылся в справочнике и дал мне благоговейно и телефон, и имя секретаря обкома. Он, кажется, поверил в серьезность моих намерений.

Я тут же позвонила, чтобы подтвердить свой статус, но там, видимо, все уже ушли.

Сразу же я, выйдя в город, купила два кило картошки и черного хлеба. На вокзале я приобрела билет на электричку, предъявив кассирше пропуск в погранзону, все честь по чести, и вечером уже заселилась в свою комнату на базе отдыха, в двухэтажном деревянном бараке с общим коридором. Сортир был во дворе. На первом этаже располагалась кухня с газовыми плитами и посудой.

Базу завод манометров имел на берегу прекрасного озера. Море было на расстоянии десяти минут хода. На территории находились: озеро, старый барак для рабочих, сортир над озером, умывальня с кранами и новенький двухэтажный дом со всеми удобствами для руководства.

Воздух был чудный, морской. Кстати сказать, вокруг базы отдыха высились старинные двухэтажные немецкие дома под черепицей, но в большинстве своем это были руины. Черепицу Россия не производила. Рабочие на турбазе мне рассказали, что после войны приехавшие по оргнабору жили в этих домах, ничего не ремонтируя, пока черепица не обрушивалась. Потом перебирались в следующий и т. д.

Утром я на всякий случай позвонила в обком партии. Спросили, откуда я. Из Москвы. А откуда. Ну, из журнала «Крокодил». Так. Я попросила связать меня с первым секретарем. Объяснила, что речь идет о грубом захвате и разрушении спортзала, построенного методом народной стройки рабочими завода. Я увлеклась и даже как-то укоряла секретаршу.

Меня не соединили с секретарем обкома, его не было на месте. Я пошла на берег озера и легла на травку загорать. Все. Профком не может быть в претензии. Я выполнила свой долг. Что еще нужно человеку? Солнышко, тишина. Бегают ребятишки. Звенят посудой отдыхающие жены на кухне. Я пошла на кухню, сварила картошки. Под столом валялась сиротка луковица. Я отрезала себе половинку. Что может быть лучше картофельного супа с луком? Да с черным хлебушком.

Пошла в соседний лесок. Набрала земляники. Купила на станции триста граммов сахару и сварила варенье. Соседушки дали мне поллитровую банку с крышкой. Повезу домой Кирюше.

Поплавала в озере.

За что мне такая удача?

Статью я думала закончить сегодня же, но куда было спешить — путевку мне дали на пять дней.

Меня позвали к телефону.

Звонила секретарша секретаря обкома: он меня сегодня, оказывается, примет через час. Я легкомысленно ответила, что не приеду. Зачем? Во-первых, далеко. Во-вторых, все и так понятно. Большую часть статьи я уже написала. Секретарша после паузы сказала, что перезвонит, подождите. Через несколько минут она перезвонила: «За вами заедут, ждите». Все. Адрес, разумеется, был им известен.

На всякий случай я говорила кратко. Да. Да. Хорошо, от-лич-но. Дежурная смотрела в пол, навострив уши.

Тут же позвонил встревоженный председатель профкома. Он довольно настойчиво, в категорической форме потребовал от меня ничего не писать. «А нам в горисполкоме выделяют участок под застройку, — объяснил он. — Мне эта статья вообще не нужна». «Конечно, что вы, — отвечала я. — Разумеется, само собой».

Я быстренько все поняла.

Я тут же пошла погладила еще не высохшие белые брючки, на это у меня ушло десять минут, сушить их окончательно было некогда, оделась, подхватила сумку и не спеша выбралась вон.

— Уезжаете? — спросила дежурная, которой я отдала ключ.

— Нет, что вы, куда. Я на пять дней тут. А где магазин? Хочу купить постного масла.

— Масла? Да где же…

— А хлеба?

— Идите на станцию.

Она не глядела на меня. Я уже стояла у дверей. Пока она бы встала да пошла меня задерживать, я была бы далеко.

Отойдя на небольшое расстояние, я свернула за первый попавшийся угол и бросилась на шоссе. Сильно билось сердце.

Там я подняла руку.

А сама пошла в направлении, обратном городу Калининграду.

Сколько я слышала историй о пропавших журналистах, которых или не находили никогда, или находили несколько месяцев спустя в психбольницах, потерявших память, исколотых, в ужасном виде.

Не говоря о том, что никто бы никогда не опубликовал мою статью. Калининград был сомнительным и больным местом в СССР.

Никакая машина не останавливалась.

Видимо, всем своим видом я демонстрировала нечто, посылала какой-то сигнал об опасности. Может быть, я старалась быть незаметной и в таких условиях ловила транспорт… Боялась «волг»? Не помню.

Сыну и матери без меня пришлось бы с голоду помирать. Я не могла исчезнуть.

Наконец, спустя много времени какие-то безопасные по виду красные «жигули» остановились. Дружелюбный молодой человек ехал в Ниду.

Границу с Литвой охраняли пограничники, проверявшие документы. Я и так весь этот путь просидела молча, а тут как окаменела. А вдруг им уже звонили?

Это же Советский Союз!

Но нашу машину они пропустили просто так.

Мы въехали в Литву, где никакая калининградская власть уже не действовала.

Я радостно простилась с водителем, нашла туристическую базу, там мне дали место в палатке. Уже было почти темно.

Я легла в сырую постель довольная и умиротворенная. Спаслась еще раз. Слава тебе Господи.

В лесу дико орала какая-то девушка.

Тем не менее, я заснула. Я убедила себя, что она орет по той же причине, по какой это бывает с мартовскими кошками. Да, крики были скорее победоносными. А то бы пришлось бежать звонить в милицию.

Дальше, осмотревши Ниду и закончив пьесу «Сырая нога» на застекленной веранде дома Томаса Манна (это на тот момент уже была гор. библиотека), я поехала в Клайпеду, где на прощание пообедала в ресторанчике на старом паруснике за огромные рубль двадцать, и ела самое вкусное в своей жизни, какие-то рулетики, заколотые деревянными шпильками (прощай, заграница!).

Но время моей поездки уже истекало. Прошла неделя. Надо было возвращаться.

Где я потом ни бывала, в каких красивых местах мира, — это гладкое шоссе, огромный чистый лес вокруг и россыпи земляники по опушкам, а потом Мадонна у храма над рекой всегда останутся у меня перед глазами как незаслуженное, даже обманом присвоенное счастье.