57917.fb2 Мама, нас не убьют…Воспоминания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Мама, нас не убьют…Воспоминания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Много позже, уже взрослым, я однажды подумал, что генеральская рука, потрепавшая меня по голове, вполне возможно, утвердила смертный приговор моей маме. Конечно, если румынское правосудие нуждалось в этих формальностях.

Знакомство с высоким начальством полезно во все времена, а в годы оккупации тем более. Эта простая истина очень скоро подтвердилась. Как-то днем в квартиру пришли два румынских солдата с винтовками и предъявили ордер на арест Марьи Михайловны. Что послужило основанием — не знаю. Может быть, донос на ее еврейское происхождение, а может быть, обвинение в каких-то недозволенных гешефтах. Так или иначе, они на ломаном русском языке приказали ей собираться.

— Хорошо, — сказала Марья Михайловна, — я сейчас соберу вещи и зайду в туалет.

И она исчезла в глубинах квартиры. Солдаты сняли ружья и спокойно ждали, расположившись в приемной, которую они быстро наполнили дымом и ужасным запахом махорки, но Марья Михайловна не появлялась. Наконец солдаты забеспокоились. Один из них пошел обследовать квартиру и обнаружил незапертый черный ход. Арестованная старуха улизнула. Солдаты пришли в ярость.

— Одевайся! — приказали они Татьяне. — Пойдешь с нами.

И они увели ее. Маленький Толя горько плакал. Остальные притихли в ожидании дальнейших событий.

Но долго ждать не пришлось. Очень скоро, возможно через час, в квартиру влетела всклокоченная Марья Михайловна. В победоносно поднятой руке белел листок бумаги. Если бы я тогда был старше, возможно, я бы вспомнил Нику Самофракийскую. Впрочем, можно было бы найти аналогию и с историческим жестом Чемберлена, прилетевшего из Мюнхена и заявившего на аэродроме, потрясая печально известным договором: «Я привез вам мир!»

— Вот, — победительно кричала она, — читайте!

— Дай бумагу, мутерша, — сказала спокойная Наташа.

В бумаге, которую Наташа прочла вслух, было сказано, что податель сего, Мария Михайловна Кобозева, не подлежит задержанию и имеет право доступа к генералу Георгиу в любое время.

Узнав, что солдаты увели Татьяну, Мария Михайловна закричала уже на бегу:

— Сейчас они узнают, с кем имеют дело! — и помчалась вызволять дочь.

Скоро все были дома и мирно ужинали, обсуждая перипетии уходящего дня.

Теперь, одержав эту важную победу над завоевателями и ощутив себя особой, близкой к коменданту важной персоной, Мария Михайловна, пожалуй, не удивилась бы, если бы румыны начали отдавать ей честь. Во всяком случае, она не спускала им ничего. Как-то вечером мы с Вовой возвращались домой пустынной темной улицей, освещая себе путь ручным фонариком. Это был не совсем обычный фонарик, мы называли его жуком: вместо батарейки в него был встроен маленький генератор. Он и в самом деле был похож на жука: черный, бочкообразный, с блестящей клавишей, идущей вдоль тела. Ритмичное нажатие клавиши приводило генератор в действие, фонарик симпатично жужжал, и луч света освещал путь. Это был действительно хороший фонарик, и патруль, на который мы натолкнулись уже недалеко от дома, был того же мнения. Два румынских солдата реквизировали фонарик и отпустили нас с миром. Мария Михайловна пришла в ярость. Несмотря на поздний час, она помчалась в префектуру наводить порядок. Через полчаса ее торжествующий голос в прихожей возвестил о том, что порядок восстановлен.

Однажды случилось невероятное событие: появился отец. Он пришел, как всегда, элегантно одетый, с неизменной черной лакированной тростью, висящей на сгибе левой руки. Рассказ его был очень краток: он просидел много месяцев в тюрьме и вот наконец его выпустили.

— За что тебя арестовали? — наивно спросил я.

— Меня обвинили в том, что я большевик, — с саркастическим выражением лица ответил отец.

Сарказм запомнился, но оценил его я значительно позже, повзрослев. Полагаю, что для отца вступление в ВКП(б) было бы столь же противоестественным, как и хождение вверх ногами. Не сразу также я узнал, что в тюрьме отец пытался покончить жизнь самоубийством, желая и в выборе смерти остаться свободным человеком. Он вскрыл вену на левой руке, но умереть ему не дали. Шрам на запястье, стянутые в узел сухожилия и кожа остались до конца дней.

Вспоминаются разговоры о том, что, будучи евреем по национальности, отец как православный и к тому же георгиевский кавалер, согласно оккупационным законам, имел право на жизнь, не разделяя судьбу своих сородичей. Достоверно знаю, что из тюрьмы его вызволила православная церковь, не забывшая его роль в судебных процессах против священников в двадцатых годах.

Отец начал приходить регулярно два раза в неделю и заниматься со мной. Каждый раз он приносил два пирожных, подразумевалось, что одно для меня, другое для Вовы. Мы занимались русским языком, литературой, историей, арифметикой. Учебников не помню, но до сих пор помню стихи Пушкина и Лермонтова, которые полагалось выучить наизусть. Стихи я учил легко, но однажды не выучил к сроку пушкинское стихотворение «Делибаш». Отец рассердился и ушел, пирожные, правда, оставил. К следующему уроку я уже бойко декламировал, упиваясь чеканным хореем и фантастически яркой и сказочной картиной стычки, а на современном новоязе — боестолкновения:

Делибаш уже на пике,А казак без головы.

Ритм стиха я чувствовал хорошо. А вот музыкального слуха, к сожалению, не было. Выяснилось это очень скоро, когда нас с Вовой начали водить к учительнице музыки. Мы учились читать ноты; я восхитился волшебным начертанием скрипичного ключа и старался воспроизвести его на каждом клочке чистой бумаги. Через короткое время мы играли гаммы на фортепиано, барабанили чижика-пыжика и даже, кажется, собачий вальс. На этом как-то вдруг стало ясно, что вундеркиндов из нас не получится, и мое музыкальное образование кончилось.

Таким образом, жизнь постепенно вернулась в мирную, размеренную колею. Здесь изумительно подходит английское слово regular. По утрам Иван Алексеевич уезжал в клинику и возвращался поздно вечером. Татьяна принимала больных дома. Среди пациентов было много румынских солдат: оторванные от семьи мужчины легко становились добычей мерзких болезней.

Регулярно, раз в две недели, к Ивану Алексеевичу приходил парикмахер, немолодой солидный человек с маленьким чемоданчиком. Он надевал белый халат, вынимал блестящие никелированные инструменты и становился похожим на врача. Иван Алексеевич усаживался в спальне перед большим зеркалом, покрывался белой накидкой, и начиналось долгое священнодействие, сопровождаемое неспешной беседой. Ведь, как известно, парикмахеры — самые разговорчивые мужчины на свете.

По воскресеньям приходили Уточкины, пожилые супруги, родители фиктивного мужа Татьяны и родственники знаменитого русского авиатора. Уточкины — впрочем, возможно, они носили другую фамилию — были постоянными партнерами Ивана Алексеевича по игре в вист. В большой столовой раздвигался старинный ломберный столик красного дерева на гнутых ножках, спускалась пониже старинная люстра, висевшая на золоченой, а может быть бронзовой, цепи, ярко освещалось зеленое сукно, и начиналась долгая, спокойная, непонятная детям игра, прерываемая время от времени неизвестными нам словами. Потом ужинали, пили чай с белыми свежайшими булочками, за которыми я или Вова бегали в пекарню неподалеку. Булочки назывались французскими, необыкновенно вкусный хрустящий гребешок пересекал круглую пышную булочку посередине, словно экватор. Булочка разрезалась, намазывалась маслом, а поверх укладывался ломтик вареной колбасы, аромат которой тревожил буйный детский аппетит.

Похоже, что в Одессе теперь можно было купить все, что угодно. Вероятно, такое впечатление сложилось от зимних поездок на базар, изобильный одесский базар, где краснолицые, укутанные в тулупы деревенские бабы топтались на снегу у длинных деревянных прилавков и ожесточенно, крикливо торговались с покупателями. Глаза разбегались от снеди, выставленной на продажу: домашние украинские колбасы, свернутые аппетитной спиралью, толстенные куски белого с розовыми прожилками сала, бочки с квашеной капустой, мочеными яблоками и огурцами особой засолки, бидоны с творогом и сметаной, пирамиды белоснежных яиц — казалось, наконец-то наступили спокойные, сытные времена. Неумолкаемый галдеж продавцов и покупателей сливался в монотонный шум, висящий в морозном воздухе. Шум перекрывался взвизгиванием переходящих из рук в руки кур, и их отчаянное кудахтанье вносило тревожный диссонанс в мирное течение базарной жизни.

Мы, мальчики, помогали Марье Михайловне наполнять корзины, пока они не становились неподъемными. Тогда нанимались сани, зимний вариант извозчика, и, взгромоздясь на холодные сиденья, мы лихо неслись домой по заснеженным одесским улицам.

Хотя мамалыга исчезла с нашего стола, но базарное изобилие, поражавшее детское воображение, вероятно, было не слишком доступным. Например, сахар был лакомством, чай пили с таблетками сахарина. Каждый день Иван Алексеевич звал Вову и меня в спальню, открывал шкаф и выдавал нам сахар, называемый им в шутку пайком: небольшой кусочек колотого сахара, который можно было тут же положить в рот и наслаждаться сладостным, но быстро исчезающим вкусом. Однажды нам, мальчикам, поручили сбивать масло из купленной на базаре сметаны. Мы трудились усердно, меняя друг друга, и наконец-то добились результата, получив свежайшее, желтое, вкуснейшее в моей жизни сливочное масло. Этот процесс ручного преобразования одной субстанции в другую чем-то напоминал получение огня трением. Домашнее изготовление мороженого было не таким утомительным. В доме еще с дореволюционных времен сохранилась так называемая мороженица. Это был металлический агрегат, похожий на большой бидон, с двойными стенками, между которыми закладывался лед, и с рукояткой, которую надо было вертеть, пока сливки, сахар и прочие ингредиенты в основной емкости не превращались в заветную массу.

На Рождество варили кутью. Это была вкусная еда, что-то вроде сладкого холодного супа из какой-то крупы, может быть — пшеницы, где были и орехи, и мак, и изюм. Накануне вечером вокруг стола собиралась семья, чистила орехи и сортировала крупу, а может быть — пшеничные зерна, отсеивая мусор, которого было в избытке. Это кропотливое семейное занятие почему-то напоминало мне недавние картины вечернего истребления вшей во времена сидения в подвале.

Но, конечно, вкуснее всего ели на Пасху. Хорошо помню приготовления к празднику, бьющие в окно лучи весеннего солнца, освещающие длинный стол, накрытый белоснежной накрахмаленной скатертью, цветные яйца, которые мы накануне красили в луковой шелухе, домашние и рыночные соленья, копчености, окорока, покрытые нежной желтоватой пленкой жира, графины с рубиново-красным вином, хорошо начищенный никелированный самовар, в котором отражались наши деформированные детские рожицы.

Пока взрослые в своих комнатах собирались к праздничной трапезе, мы с Вовой решили произвести небольшой эксперимент. Прихватив шприц, который в медицинской семье найти было нетрудно, мы наполнили его вином и решили сделать инъекцию окороку. Мы вонзили иглу в желтое пятно жира и надавили на поршень. Окорок инъекцию не принял. Струйка красного вина, вырвавшись наружу, обрызгала нам лица и рубашки. Шалость сделалась явной, но ради праздника была прощена.

Не только гастрономические радости украшали нашу детскую жизнь. Однажды нас повели в театр на спектакль «Принц и нищий». Книгу я уже читал и любил. Оба героя, и принц Эдуард, и нищий Том, были моими старыми друзьями. Теперь я увидел и услышал их, передо мной предстали пышный королевский двор и убогая жизнь бедняков. Несмотря на знакомый сюжет, я жадно следил за развитием действия, а когда оркестр затих и провинциальный трагик в роли отшельника, зверски вращая глазами, занес над связанным принцем нож, исторгнув из себя мощный вибрирующий рык: «Молись, несчастный!» — казалось, закачались стены, я закрыл глаза от ужаса, а сидящая рядом девочка зарыдала.

В театре я был впервые, в первый раз я воочию увидел, как оживают бесстрастные строчки книжек. Это было потрясающее, незабываемое впечатление. Ведь я еще и в кино-то никогда не был. Эти часы, прожитые мной в старой Англии, пролетели как миг, но долго еще в снах я видел себя то в королевском дворце, то в жалкой хижине нищего семейства.

Так внешне спокойно, во всяком случае для детского восприятия, протекала жизнь в оккупированной Одессе. Фронт был далеко на востоке. Одесса была глубоким тылом, где о войне напоминали неубранные развалины домов и обилие чужеземных военных на улицах. Радио не было, о событиях мы узнавали от Лени Порумбеску и из газеты «Молва», выпуск которой был разрешен, а скорее всего организован оккупационными властями. Газета запомнилась мне главным образом двумя замечательными фельетонами из советской жизни, нелепость которых, видимо, сильно поразила мое детское воображение. Один фельетон назывался «Борщ с начальником милиции» и был о человеке, которого обвинили в том, что он съел упомянутого начальника. Дело в том, что обвиняемый рассказывал, как он обедал и ел борщ с начальником милиции. Автор второго фельетона развернул на целый подвал старый анекдот о человеке, которого арестовали, когда он сказал, что поджидает трамвай, но выпустили, потому что он догадался исправиться и сказать, что трамвай он подъевреивал.

Военные действия описывались в восторженных словах: доблестные немецкие войска одерживали одну победу за другой. Однако постепенно тон статей начал меняться. Поползли слухи о поражении немцев под Сталинградом, затем о битве на Орловско-Курской дуге. Стали появляться строчки о тяжелых оборонительных боях. Об отступлении не говорилось никогда, но можно было прочесть, что по стратегическим соображениям и в целях сокращения линии фронта немецкие войска оставили такие-то и такие-то населенные пункты. Использовалось также замечательное выражение — «эластичная оборона». Пропагандисты, изобретатели эвфемизмов, везде не даром едят свой хлеб.

По мере приближения фронта облик Одессы постепенно начал меняться. Заметно увеличилось количество войск, особенно немецких. В районе вокзала часто можно было увидеть немецкие маршевые части в походной форме и амуниции, в сапогах с голенищами раструбом, с штык-ножами на поясе и огромными ранцами за спиной. Лица их радости не излучали.

Солдаты стали злее, однажды это почувствовали и мы. Как-то раз мы с Вовой, сопровождаемые Марьей Михайловной, отправились за керосином для кухонных надобностей. Хотя в основном пищу готовили на дровяной плите, но и примусу находилась работа. Мы несли бидончик с керосином, и навстречу нам из-за угла вышла группа немецких солдат. Что-то в нас им не понравилось, и, поравнявшись с нами, немец ударил хорошо вычищенным сапогом по бидончику, который с грохотом отлетел в сторону, а драгоценный керосин разлился по тротуару. Немцы засмеялись и пошли дальше. Мария Михайловна молчала, теперь и эта неустрашимая женщина почувствовала опасность.

В один прекрасный день стало известно, что сигуранца арестовала Николая Уточкина, мужа Татьяны. Я догадывался о том, что он был связан с подпольщиками, потому что однажды увидел у него пистолет. Мы носили ему передачи в городскую тюрьму, где некогда сидел и я. К счастью, заключение было недолгим: Леня Порумбеску помог ему выйти на свободу, и Николай ушел в отряд, скрывавшийся в катакомбах.

Наступил 1944 год. Конец оккупации был не за горами. В воздухе пахло весной и освобождением. Немцы и румыны готовились к отступлению, очевидно в целях дальнейшего сокращения линии фронта. Жгли архивы, иногда горели дома. Я впервые видел, как пылал большой многоэтажный дом. Это было страшное, но замечательно красивое зрелище. Гигантские языки оранжевого пламени вздымались в небо. Пламя гудело, лопались стекла, с грохотом рушились балки перекрытий. Как черные птицы несчастья высоко в воздухе носились обгоревшие клочья бумаги. Дом стоял обособленно, огонь не мог перекинуться на другие здания, видимо, поэтому его не гасили.

Одесса жила слухами и надеждой. Надеялись, что город сдадут без боя, но боялись грабежей. Ходили слухи, что перед сдачей город будет отдан на разграбление казакам из власовской армии. Я часто видел их в городе. На нашей улице Франца Меринга, ближе к Преображенской, в полуподвале был кабачок, откуда в последнее время часто вываливались шумные группы слегка подвыпивших казаков. Они были в немецкой форме с нашивками РОА и, если память мне не изменяет, в кубанках вместо пилоток.

К возможным грабежам готовились и у нас дома. Ценные вещи прятали на антресоли в сундуки, заваливая их поломанной мебелью. Шкатулки с драгоценностями засовывали в топки голландских печей и засыпали золой. В одну из печей поставили бутылки хорошего рейнского вина в красивых нерусских бутылках с длинными горлышками.

Стал появляться Николай. Он выходил из катакомб ненадолго и снова исчезал. Леня Порумбеску уходил с отступающими войсками, Наташа оставалась. Устоявшаяся жизнь снова всколыхнулась, наступило время тревожного ожидания.

Вечером 9 апреля мы услышали глухую канонаду. Стало понятно, что Красная армия уже на подступах к городу. В квартире погасили свет. Мы вышли на балкон. Канонада стала слышнее. Внезапно неподалеку просвистел снаряд и раздался взрыв. Стоять на балконе было небезопасно, мы ушли вглубь квартиры.

В эту ночь в Одессе мало кто спал. Утро ударило в окна горячими лучами южного апрельского солнца. С улицы, издалека, слышалась музыка, это были знакомые советские песни. Мы с Вовой выскочили на улицу. Люди шли и бежали в сторону Преображенской. Побежали и мы. По дороге мы едва не споткнулись о немецкого солдата. Он лежал на тротуаре навзничь, широко раскинув руки; невидящие глаза его были обращены к солнцу. На площади перед Преображенской улицей на фонарях, а может быть и на деревьях — точно не помню — висели трое румынских солдат. Их лица, искаженные предсмертной гримасой, долго еще стояли у меня перед глазами. На груди у каждого висела фанерная дощечка с надписью «мародер». А по Преображенской нескончаемым потоком в сторону вокзала нестройной колонной шли усталые красноармейцы в гимнастерках с погонами и с автоматами на груди. На площади стояла машина, вероятно полевая радиостанция, и на всю Одессу гремела песня из довоенного кинофильма:

Там на шахте угольнойПаренька приметили,И в забой отправилсяПарень молодой.

В начале мая, недели через три после освобождения города, я упаковал свои скромные пожитки в тот же чемоданчик, с которым когда-то появился у Кобозевых, за мной пришел отец, и мы отправились к нему домой. Прощание с семьей, в которой я прожил больше двух лет, было теплым, но без лишних сантиментов.

— Приходи, — коротко сказал Иван Алексеевич и положил мне в рот последний паек — кусочек сахара.

Хоть я и привык к резким переменам в своей судьбе и особых эмоций не испытывал, но мне уже было десять лет, неласковое слово «мачеха» было мне известно, и оттого в душе было неспокойно.

Мы пришли в дом, хорошо знакомый мне с виду, потому что он был недалеко от улицы Гоголя, где мы жили с мамой в далекие, навсегда ушедшие времена. Теперь я узнал, что в этом доме живет мой папа. Дом выходил фасадом на площадь имени Карла Маркса, на памятник Дюку, который смотрел на бульвар имени Фельдмана, на знаменитую одесскую лестницу и дальше — в море.

Мы вошли в подворотню, поднялись во второй этаж и вошли в квартиру. Навстречу вышла немолодая худощавая женщина с неожиданно приятным лицом.

— Вот, Наташа, — сказал отец, — знакомься. Это Миша.

— Будем знакомы, — сказала женщина, — меня зовут Наталья Максимовна.