57936.fb2 Мария Кюри - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Мария Кюри - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Часть первая

Маня

Сегодня воскресенье, в гимназии на Новолипской улице царит тишина. Под каменным фронтоном высечена надпись на русском языке: «Мужская гимназия». Парадный вход закрыт, и вестибюль с его колоннами напоминает забытый храм. Жизнь ушла из светлых залов, опустели ряды черных парт, изрезанных перочинными ножами. Извне доносится лишь благовест к вечерне в соседней церкви да временами тарахтенье проехавшей по улице телеги. За чугунной оградой переднего двора растут четыре кустика сирени, чахлых, запыленных, но теперь они в цвету, и праздный прохожий удивленно оборачивается в сторону двора, откуда так неожиданно пахнуло сладким ароматом. Только конец мая, а уже душно. В Варшаве солнце так же деспотично, как и мороз.

Но что-то нарушает воскресное затишье. В правом крыле гимназии – там, где живет учитель физики и субинспектор Владислав Склодовский, – слышны глухие перекаты какой-то таинственной возни. Что-то похожее на удары молотком, но беспорядочные, неритмичные. За стуком следует треск разрушения неведомой постройки, приветствуемый детским визгом. Потом опять звуки ударов… И тут же короткие приказы на польском языке:

– Эля! Нет снарядов!

– В башню, Юзеф… Целься в башню!

– Маня, отойди!

– Да я принесла кубики.

– Ого-го-го!

Опять шум разрушения и грохот деревянных кубиков по натертому паркету… Башни – нет. Возгласы усиливаются, опять летят снаряды, во что-то попадают…

Поле битвы – большая квадратная комната с окнами на внутренний двор гимназии. В четырех углах стоят детские кроватки. Четверо детей от пяти до девяти лет играют в войну и оглушительно визжат. Дядя, любитель виста и пасьянсов, подарил на рождество младшим Склодовским игрушку – «Юный строитель». Он, конечно, не предвидел, какое употребление найдет его подарок. Обнаружив в большом фанерном ящике рисунки – образцы для построек, Юзеф, Броня, Эля, Маня несколько дней послушно сооружали по ним мосты, церкви, замки; но очень скоро все эти строительные блоки, балки нашли себе другое применение: дубовые колонны превратились в пушки, кубики – в снаряды, а сами архитекторы стали полководцами.

Юзеф на животе ползет вперед и методично продвигает свои пушки по направлению к врагу. Даже в пылу борьбы его лицо сохраняет серьезное выражение, подобающее военачальнику. Он самый старший и самый знающий из ребят, к тому же единственный мужчина. Вокруг него лишь девочки, одинаково одетые в праздничные платья с плоеными воротничками и темные фартуки.

Надо отдать им справедливость: все девочки отличные бойцы. Глаза союзницы Юзефа Эли пылают. Эля негодует на свои шесть с половиной лет: ей бы хотелось бросать кубики подальше, посильнее; отсюда зависть к восьмилетней Броне, пухленькой, цветущей блондинке с густыми волосами, которые все время треплются по воздуху, пока Броня усиленно жестикулирует и мечется, защищая свои войска, расставленные у простенка между двумя окнами.

Малюсенький адъютант в фартучке с оборками возится на стороне Брони, подбирает кубики, скачет галопом между батальонами; он весь увлечен делом, щечки его горят, губы высохли от неистового крика, от радостного смеха.

– Маня!

Застигнутый врасплох ребенок останавливается на бегу, выпускает из рук фартучек, и запас кубиков сыплется оттуда на пол.

– Что здесь происходит?

Это вошла в комнату самая старшая из молодых Склодовских – Зося. Хотя ей нет еще двенадцати лет, но среди прочих малышей она может считаться уже взрослой. У нее мечтательные серые глаза, пепельные волосы зачесаны назад и свободно спадают на плечи.

– Мама говорит, что ты играешь слишком долго.

– Но я нужна Броне… Я подношу ей кубики!

– Мама сказала, чтобы ты шла к ней.

Одну минуту Маня стоит в нерешительности, потом берет сестру за руку и с достоинством выходит. Пяти лет от роду трудно воевать, поэтому ребенок, выбившись из сил, не так уж неохотно покидает поле битвы. Нежный голос в соседней комнате зовет ее к себе, перебирая ласкательные имена:

– Маня… Манюша… моя Анчупечо…

Ни у кого не было столько уменьшительных имен, как у Марии, самой младшей, общей любимицы в семье. Обычное уменьшительное для нее – Маня, особо нежное – Манюша, а Анчупечо – юмористическое прозвище, данное ей еще в колыбели.

– Моя Анчупечо, какая ты взъерошенная, как ты раскраснелась.

Две тонкие, очень бледные, очень худые руки завязывают растрепанные ленты фартучка, приглаживают короткие вьющиеся волосы, открывая упрямое личико будущей ученой. Постепенно ребенок отходит, успокаивается.

* * *

Маня питает к матери безграничную любовь. Ей кажется, что нет на свете существа красивее, добрее и умнее, чем ее мать.

Госпожа Склодовская происходила из шляхетской семьи, где была старшей дочерью. Отец ее, Феликс Богуский, принадлежал к многочисленному в Польше мелкопоместному дворянству. Собственное имение было слишком бедным, чтобы жить на его доходы, поэтому Богуский волей-неволей служил управляющим имениями у более богатых. Его женитьба носила романтический характер: влюбившись в девушку, небогатую, но более знатного происхождения, он ее похитил и, несмотря на сопротивление родителей красавицы, женился на ней тайно. Прошли годы… Соблазнитель стал робким, хилым стариком, а его возлюбленная – сварливой бабкой.

Из шести детей этой семьи будущая Склодовская была самой уравновешенной и самой развитой. Ни одно свойственное славянкам «своеобразие» не портило ее. В ней не было ни взбалмошности, ни возбудимости, ничего «слишком». Она получила прекрасное образование в варшавской школе на Фретской улице и, решив посвятить себя преподаванию, стала учительницей в той же школе, а затем и директрисой. В 1860 году учитель Владислав Склодовский сделал ей предложение и приобрел в ее лице отличную жену. У нее нет денег, но есть собственное обеспеченное положение, а главное – она хорошего рода, благочестива, деятельна, к тому же музыкантша: играет на рояле и прелестным томным голосом поет современные романсы. В довершение всего – она красавица. Фотографический портрет времени ее бракосочетания передает нам красивое лицо, тяжелую прическу из заплетенных кос, чудесно очерченные брови, спокойный взгляд и таинственные серые глаза продолговатого разреза, как у египтянок.

Это, как говорится, хорошая пара. Склодовские тоже принадлежат к мелкой знати, разоренной политическими злосчастьями Польши. Колыбель рода – Склоды – представляет скопище ферм в сотне километров к северу от Варшавы. Несколько семейств, происходящих из поместья Склоды и родственных между собой, носят фамилию Склодовских. По распространенному обычаю, феодальный владелец известной местности давал право своим фермерам присвоить его герб.

Единственным занятием этих семейств было земледелие. Но в эпоху смут имения обеднели и измельчали. Если в ХVIII веке предок Владислава Склодовского владел сотнями гектаров и мог жить с удобствами, а его прямые потомки – еще в довольстве, то это уже стало невозможным Юзефу Склодовскому, отцу учителя. Юзеф решил улучшить свое незавидное положение и поддержать честь фамилии, которой гордился. Он пошел по учебной части. После драматических перипетий в связи с польским восстанием и войной мы застаем его в Люблине на посту директора мужской гимназии. Он стал первым интеллигентом в этой ветви Склодовских.

И семья Богуских, и семья Склодовских имели многочисленное потомство: в первой – семь, во второй – шесть детей. Из них вышли сельские хозяева, школьные учителя, один поверенный, одна монахиня. Но были и фигуры эксцентричные. Один из братьев госпожи Склодовской – Хенрик Богуский так и остался неисправимым дилетантом в жизни, воображая себя созданным для гениальных и опасных приключений, а беспечный Здзислав Склодовский – брат учителя гимназии, любитель хорошо пожить и отчаянная голова – менял одну роль на другую: был и студентом в Петербурге, и солдатом во время Польского восстания, и провансальским поэтом во время своего изгнания и, наконец, по возвращении в отечество устроился нотариусом в провинции, все время пребывая на грани разорения и достатка.

В обеих семейных линиях живут бок о бок натуры романтические и характеры ровные, спокойные; люди благоразумные и странствующие рыцари.

Родители Марии относились к числу благоразумных людей. Отец по примеру своего родителя получил высшее образование в Петербургском университете, затем вернулся в Варшаву и стал преподавать математику и физику. Мать хорошо ведет женский пансион, где учатся девочки из лучших городских семейств. Уже восемь лет живет чета Склодовских во втором этаже дома на Фретской улице. По утрам, когда учитель переступает порог своей квартиры с окнами во двор, где легкие балкончики идут гирляндой от окна к окну, в этот час передние комнаты уже гудят от болтовни юных созданий, ожидающих первого урока.

Но в 1868 году Владислав Склодовский получает место преподавателя и субинспектора мужской гимназии на Новолипской улице. Его супруга уже не может одновременно и жить в казенной квартире, полагавшейся мужу по новой его должности, и вести пансион, и в то же время воспитывать пятерых собственных детей. Не без грусти передала Склодовская пансион в другие руки и распростилась с Фретской улицей, где за несколько месяцев до этого события, 7 ноября 1867 года, родилась Мария Кюри – малютка Маня.

* * *

– Ты спишь, Анчупечо?

Приткнувшись на скамеечке у материнских ног, Маня отрицательно качает головой:

– Нет, мама… я ничего.

Склодовская еще раз проводит тонкими пальцами по лбу своей дочурки. Девочка не знала большей материнской ласки, чем это касание родной руки. Насколько помнит себя Маня, мать ее никогда не целовала. Для нее высшее блаженство – те минуты, когда можно прильнуть к этой задумчивой женщине и по чуть заметным признакам – одному слову, улыбке, любящему взгляду чувствовать себя под покровом огромной материнской нежности и бдительной заботы о ее судьбе.

Девочке непонятна жестокая необходимость той сдержанности и самоизоляции, на какую обрекает себя мать. Госпожа Склодовская тяжело больна. Первые признаки чахотки обнаружились у нее при рождении Манюши, и вот уже пятый год болезнь явно прогрессирует, несмотря на лечение. Всегда бодрая, тщательно одетая, эта мужественная христианка продолжает вести жизнь заботливой хозяйки и производит обманчивое впечатление вполне здоровой. Но она строго придерживается двух правил: пользоваться отдельной посудой и никогда не целовать своих детей. Маленьким Склодовским ужасная болезнь матери дает знать о себе очень немногим: отрывистыми звуками сухого кашля из другой комнаты, горестной тенью на лице самого Склодовского и коротенькой фразой, добавленной к их молитве перед сном: «Господи, верни здоровье нашей маме».

Еще молодая женщина встает с места и тихо отстраняет от себя прильнувшую к ней дочь.

– Оставь меня одну, Манюша… У меня есть дело.

– А можно остаться у тебя? Мне… мне можно почитать?

– Лучше бы ты пошла в сад. Такая хорошая погода!

Всякий раз, как Маня касается вопроса собственного чтения, чувство какой-то особой робости заливает краской ее лицо.

Прошлым летом Броня, живя в деревне, нашла, что очень скучно учить азбуку в одиночку, тогда она решила «играть в учительницу» с Маней. Несколько недель обе девочки занимались тем, что раскладывали в некоем порядке, часто произвольном, буквы алфавита, вырезанные из картона. И вот, когда однажды утром Броня, запинаясь, стала читать родителям по складам какой-то простой текст, Маня не выдержала, взяла книгу у нее из рук и почти бегло прочла первую строчку открытой страницы. Польщенная внимательным молчанием слушателей она продолжила эту увлекавшую ее игру. Но вдруг остановилась в испуге. Взгляд на изумленные лица родителей, взгляд на обидчивую гримасу Брони… сразу какие-то бессвязные, невнятные слова, затем безудержное рыдание… и чудо-ребенок превратился в четырехлетнюю малютку, которая заливалась горючими слезами, лепеча жалобно и виновато:

– Простите… Простите… Я не нарочно… Я не виновата… Броня тоже не виновата! Просто это очень легко!

Маня пришла в отчаяние от мысли: а вдруг ее никогда не простят за то, что она выучилась читать без спросу?

После этого знаменательного чтения девочка хорошо усвоила и большие, и маленькие буквы, а если не сделала новых замечательных успехов, то лишь потому, что родители, как опытные и осторожные педагоги, старались не давать ей книг. Они боялись этой скороспелости в их дочери, и стоит Мане протянуть руку к одному из альбомов с крупной печатью, лежавших повсюду в доме, как слышит она родительский голос: «Ты бы поиграла в кубики… А где твоя кукла?… Спой мне такую-то песенку». Или, как сегодня: «Лучше бы ты пошла в сад…»

Маня взглядывает на дверь. Грохот рассыпающихся по паркету кубиков и крики, для которых стены и двери – недостаточная преграда, убеждают Маню, что в детской она едва ли найдет себе товарища для прогулки по саду. Не больше надежд и на кухню, откуда долетают звуки непрерывной болтовни и шумной работы у плиты, свидетельствующие о приготовлении ужина.

– Я пойду за Зосей.

– Как хочешь.

– Зося… Зося-а!

Сестры рука об руку пересекают луговинку, где они каждый день играют «в салки» или «в жмурки», идут вдоль здания гимназии и, растворив деревянную, источенную червем калитку, проникают в сад. От лужаек с хилою травой, стиснутых каменными стенами, все же попахивает землей, деревней…

– Зося, а скоро мы поедем в Зволу?

– Нет, не скоро. Не раньше июля. А ты разве помнишь Зволу?

Благодаря поразительной памяти Маня помнит все: ручей, где прошлым летом она и сестры барахтались целыми часами; «мыло», которое они делали из грязи, пачкая свои юбочки и фартучки, а потом куски этого «мыла» раскладывали для сушки на доске, известной только им одним… Старую липу, куда взбирались иногда сразу шесть-семь заговорщиков, включая кузена и друзей, а Маню с еще слабыми ручонками и коротенькими ножками втаскивали общими усилиями. Самые толстые сучья устилали холодными ломкими листьями капусты, в таких же капустных листьях, запрятанных в дупла, хранились запасы вишен, крыжовника и нежной сырой морковки.

А хутор Марки с его жарким амбаром, где Юзеф учил таблицу умножения, а Маню зарывали в сыпучую массу жита! А папаша Шиповский, который так весело щелкал кнутом, сидя на козлах брички! А лошади дяди Ксаверия!

Эти дети города имели возможность упоительно проводить летние каникулы. Из разросшегося рода только одна ветвь стала городской, и почти в каждой губернии можно было найти каких-нибудь Склодовских или Богуских, которые обрабатывают кусок земли. Хотя их усадьбы не роскошны, но там всегда найдутся комнаты, чтобы приютить на лето учителя гимназии с семейством. Несмотря на скромные условия жизни, Маня еще не знает незавидного пребывания на «дачах», в которых поселяются жители Варшавы. Летом эта дочь интеллигентов становится или, вернее говоря, вновь превращается силой врожденных, глубоко заложенных склонностей в простую деревенскую девчонку.

– Ну, побежим… Давай на спор – я раньше добегу до конца сада! весело кричит Зося.

– Мне не хочется бегать. Лучше расскажи мне что-нибудь…

Никто в этой семье, даже сам учитель и его жена, не умеет рассказывать так, как Зося. Ее богатое воображение придает житейским происшествиям волшебные, сказочные черты. Кроме того, Зося умеет сочинять маленькие комедии и с увлечением сама же представляет их, к восторгу сестер и брата. Этим талантом она подчиняет себе Маню, и, несмотря на то что пятилетней малютке порой бывает трудно улавливать само развитие сюжета, Маня то заливается неудержимым хохотом, то вся дрожит от фантастических картин в рассказе Зоси.

Наконец девочки возвращаются домой. По мере приближения к гимназии Зося идет все медленнее и понижает голос. Создаваемый и тут же передаваемый рассказ далеко не кончен, однако Зося внезапно прерывает свое повествование. Поравнявшись с правым крылом гимназического здания, где надо проходить мимо окон, затянутых одинаковыми занавесками из жесткого гипюра, дети сразу замолкают.

Там, за занавешенными окнами, обитает существо ненавистное и страшное семье Склодовских: директор гимназии господин Иванов, представитель царского правительства в этом учебном заведении.

* * *

Жестокая судьба для поляка – быть в 1872 году русским подданным и в то же время принадлежать к польской интеллигенции с ее терзаниями. Здесь зреет возмущение, а гнет навязанного рабства чувствуется еще острее, чем в других сословиях.

Как раз сто лет тому назад жадные и грозные соседи ослабевшей Польши решили погубить ее. Германия, Россия, Австрия расчленили многострадальную Польшу и в три приема поделили между собой добычу. Поляки восстали против угнетателей, но все напрасно: оковы, державшие их узниками, сделались еще теснее. После героического восстания 1831 года царь Николай I предписал для «русской» Польши суровые меры наказания. Патриотов сажали в тюрьмы, толпами отправляли в ссылку, а их имущество конфисковывали.

В 1863 году новое восстание, и снова катастрофа. Против царских винтовок повстанцы шли с косами, дубинами и пиками. Полтора года отчаянных боев… И вот на укреплениях Варшавы стоят пять виселиц с телами повешенных вождей восставшей Польши.

Со времени этой драмы пускаются в ход все средства, чтобы подчинить Польшу, которая не хочет умирать. В то время как мятежники, закованные в кандалы, тянутся в снежную Сибирь, целая волна руссификаторов – служащих полиции, чиновников, учителей – нахлынула в страну. Их задача – следить за поведением поляков, преследовать их религию, запрещать подозрительные книги и газеты и постепенно отучать от родного языка. Короче говоря, убивать душу целого народа.

В каждом учебном заведении Польши гнездится глубокий антагонизм, который под наигранной любезностью противопоставляет побежденных победителям. Иванов на Новолипской улице в особенности ненавистен. Он безжалостен к польским учителям, обязанным преподавать на русском языке детям родной страны. В своем служебном рвении директор Иванов, хотя и был большим невеждой, лично просматривал сочинения гимназистов, выискивая «полонизмы», которые проскальзывали иногда у мальчиков из младших классов.

Его отношение к Склодовскому заметно охладело с того дня, когда субинспектор, защищая одного из учеников, спокойно заявил: «Господин Иванов, если ребенок и допустил ошибку, то, разумеется, по недосмотру. Ведь вам и самому случается, притом довольно часто, делать ошибки в русском языке. Я убежден, что вы, так же как этот ребенок, делаете их не нарочно…»

* * *

Когда Зося с Маней пришли домой из сада и пробирались в отцовский кабинет, госпожа Склодовская шила ботинки. Никакой труд она не считала зазорным для себя. С тех пор как материнские заботы и болезнь принудили ее сидеть дома, она выучилась сапожному ремеслу, и благодаря этому ботинки, которые так быстро снашивают дети, обходятся Склодовским не дороже стоимости кожи. Жизнь дается нелегко…

– Эта пара – для тебя, Манюша. Увидишь, какие они выйдут миленькие!

Маня смотрит, как материнские руки вырезают подошву и продергивают дратву. Отец сидит в любимом кресле рядом с матерью. Хорошо бы забраться к нему на колени, развязать галстук, тщательно затянутый ровным бантом, покрутить каштановую бородку, завершающую слегка обрюзгшее лицо, на котором играет такая добрая улыбка… Но нет! Уж очень скучный разговор у взрослых! «Иванов… полиция… царь… ссылка… заговор… Сибирь…» Ежедневно со времени своего появления на свет Маня слышит эти слова. Инстинктивно она отдаляет необходимость осознать их.

Ребенок весь уходит в детские мечты и сразу отвлекается от родителей, от их дружеской беседы, в которую вторгаются по временам или скрипучий звук ножниц, режущих кожу, или удары молотка, вгоняющего гвоздь. Подняв носик, она ходит туда-сюда по комнате, иногда останавливается, чтобы поглазеть на предметы, особенно ей милые.

Рабочий кабинет ее отца – самая красивая комната в квартире семьи Склодовских, во всяком случае самая интересная для Мани. Большой французский секретер красного дерева и кресла эпохи Реставрации, крытые неизносимым красным бархатом, внушают ей почтение. Все эти вещи такие чистенькие, так блестят! Когда Манюша подрастет и пойдет в школу, ей отведут место за большим отцовским письменным столом, вокруг которого все дети усаживаются после обеда и готовят уроки к завтрашнему дню. В глубине кабинета на стене висит величественный портрет какого-то епископа в массивной золоченой раме, приписываемый, впрочем только Склодовским, кисти Тициана, но Маню он не очень привлекает. Гораздо больше занимают ее часы на бюро – блестящие, пузатые, отделанные ярко-зеленым малахитом, а также столик, привезенный из Палермо в прошлом году ее двоюродным братом: верхняя плоскость столика служит шахматной доской, причем клетки сделаны из разноцветного мрамора с прожилками. На этажерке стоит саксонская чашка с изображением добродушной физиономии Людовика ХVIII. Мане тысячу раз твердили, чтобы она даже не прикасалась к этой чашке, поэтому она старательно обходит этажерку и останавливается перед самыми дорогими и милыми ей вещами.

Это, во-первых, стенной барометр с позолоченными стрелками на белом циферблате. По определенным дням отец прилежно его чистит и выверяет в присутствии детей.

Во-вторых, витрина, где на полках лежат какие-то удивительные изящные инструменты. Тут и стеклянные трубки, и весы, и образцы минералов, и даже электроскоп с золотым листком. В былое время учитель Склодовский носил эти предметы на свои занятия. Но с той поры, когда правительство распорядилось сократить количество уроков, отведенных на естественные науки, витрина заперта.

Маня не может представить, для чего нужны все эти так волнующие ее игрушки. Однажды днем, когда она разглядывала их, встав на цыпочки, отец сказал ей, что это фи-зи-че-с-ки-е при-бо-ры. Смешное название!

Она запомнила его, так как никогда ничего не забывала, и, бывая в хорошем настроении, повторяла нараспев это потешное название.

Времена мрака

– Мария Склодовская!

– Здесь.

– Расскажи о Станиславе Августе.

– Станислав Август Понятовский был избран польским королем в 1764 году. Это был умный, очень образованный человек, друг артистов и писателей. Он видел недостатки, которые ослабляли королевство, и старался их исправить. К сожалению, он был человеком, лишенным мужества…

Вызванная ученица, мало заметная среди своих подруг, стоит за партой около высокого окна, выходящего на заснеженную лужайку Саксонского сада, и отвечает уверенным, приятным голоском. Форменное платье из темно-синей саржи со стальными пуговицами и накрахмаленным воротником портит своей мешковатостью легкий силуэт десятилетней девочки. Куда девались всегда растрепанные кудри милой Анчупечо? Туго заплетенная коса с узкой ленточкой оттягивает волосы к затылку, за маленькие ушки изящной формы. Такая же коса, но толще и темнее, сменила завивающиеся штопором локоны и у сестры Мани Эли, сидящей за соседней партой. Самый простой наряд и строгая прическа таково правило частной школы мадемуазель Сикорской.

Ничего легкомысленного нет и в наряде учительницы, сидящей за кафедрой. Ее черный шелковый корсаж на китовом усе никогда не был в моде, да и сама учительница, мадемуазель Антонина Тупальская, не могла бы претендовать на красоту при своем тяжелом, грубом, некрасивом лице, хотя и симпатичном.

Мадемуазель Тупальская, прозванная Тупчей, преподает историю и арифметику. Она же классная дама; в этой должности ей иногда приходится быть строгой, чтобы преодолеть дух независимости и упрямство младшей Склодовской…

Тем не менее, когда она смотрит на Маню, в ее взгляде чувствуется теплота. Да и как не гордиться блестящей ученицей, которая на два года моложе своих одноклассниц, но всегда первая по арифметике, истории, литературе, по немецкому и французскому, по катехизису!

В классе тишина, даже больше чем тишина. Уроки истории создают атмосферу страстного горения. В глазах двадцати юных патриоток, на лице Тупчи светится восторженность. Рассказывая о давно умершем государе, Маня с запальчивостью утверждает:

«К сожалению, он был человеком, лишенным мужества…» И эта невзрачная наставница, и эти умненькие дети, которым она преподает польскую историю на родном языке, приобретают таинственный вид сообщников и заговорщиков.

Вдруг все вздрагивают, действительно как заговорщики: на лестничной площадке тихо застрекотал электрический звонок.

Два звонка длинных, два коротких.

Этот сигнал мгновенно приводит все в бурное, но молчаливое движение. Вскочив с места, Тупча наспех собирает разбросанные книги. Быстрые руки учениц сгребают польские тетради и учебники, запихивают их в фартуки самых проворных школьниц, а те, нагруженные запретным грузом, исчезают за дверью, которая ведет в спальню пансионерок. Бесшумно передвигаются стулья, осторожно закрываются крышки парт. Дверь широко открывается. На пороге классной комнаты появляется затянутый в красивую форму – синий с блестящими пуговицами сюртук и желтые штаны – господин Хорнберг, инспектор частных пансионов Варшавы: тучный человек, острижен по-немецки, лицо пухлое. Он молча всматривается в учениц сквозь очки в золотой оправе. Рядом с ним стоит, с виду безучастная, директриса пансиона мадемуазель Сикорская и тоже смотрит… но с какой затаенной тревогой! Сегодня оказалось так мало времени для подготовки. Швейцар едва успел дать условный звонок, как Хорнберг поднялся на площадку и вошел в класс. Боже мой, все ли в порядке?

Все в порядке. Двадцать девочек с наперстками на пальцах склонились над работой и вышивают букетики по квадратикам канвы. На партах только ножницы и катушки ниток. Тупча с красным от волнения лицом подчеркнуто кладет на кафедру книгу, напечатанную русским алфавитом.

– Два раза в неделю по одному часу дети учатся рукоделию, – деловито поясняет директриса.

Хорнберг подходит к учительнице.

– Вы им читали вслух. Какую книгу, мадемуазель?

– Басни Крылова. Мы начали только сегодня, – совершенно спокойно отвечает Тупча.

Ее щеки начинают приобретать нормальный цвет. Хорнберг небрежным жестом поднимает крышку ближайшей парты. Ни одной книги. Ни одной тетради.

Старательно закрепив стежки и воткнув иглу в материю, дети прерывают свое занятие. Они сидят скрестив руки, неподвижно, совершенно одинаковые в своих темных платьицах с белыми воротничками. Все двадцать детских лиц как-то сразу постарели и замкнулись, скрывая страх, ненависть и хитрость.

Господин Хорнберг сел на стул, подвинутый ему Тупальской.

– Будьте любезны вызвать какую-нибудь из ваших юных учениц.

Сидящая в третьем ряду Мария Склодовская инстинктивно повертывается напряженным личиком к окну. Про себя она возносит к небу тайную мольбу: «Господи, сделай так, чтобы не меня! Только не меня!.. Только не меня!..»

Но она знает, что вызовут ее. Ее вызывают почти всегда, так как она самая знающая и хорошо говорит по-русски.

Услышав свою фамилию, девочка встает. Ее бросает в жар и в холод. Ужасное смущение сжимает ей гортань.

– Молитву, – произносит Хорнберг с выражением безразличия и скуки.

Равнодушным голосом Маня читает «Отче наш». Одним из самых унизительных мероприятий царского правительства являлось требование, чтобы польские дети каждый день читали свои католические молитвы, но обязательно на русском языке.

Под видом уважения к религиозным верованиям поляков царь этой мерой заставлял их же самих оскорблять то, что было для них священно.

Опять наступает тишина.

– Какие цари царствовали на нашей святой Руси со времени Екатерины Второй?

– Екатерина Вторая, Павел Первый, Александр Первый, Николай Первый, Александр Второй…

Инспектор доволен. У девочки хорошая память. А какое отличное произношение, точно она родилась в Петербурге.

– Перечисли состав и титулы императорской фамилии.

– Ее величество императрица, Его высочество цесаревич Александр, Его высочество великий князь…

По окончании длинного перечисления Хорнберг улыбнулся. Очень хорошо, даже отлично! Этот человек не видит или не хочет видеть, как встревожена ученица, как напряглось ее лицо от усилия скрыть чувство глубокого возмущения.

– Какой титул принадлежит царю в ряду почетных званий?

– «Величество».

– А мой?

– «Высокородие».

Инспектор с удовольствием разбирает эти иерархические оттенки, видимо полагая их более важными, чем арифметика или грамматика. Наконец, уже просто для забавы, он спрашивает:

– А кто нами управляет?

Чтобы скрыть вспыхнувшие негодованием глаза, директриса и надзирательница старательно просматривают списки учениц. Не получив немедленного ответа, раздраженный инспектор повторяет свой вопрос:

– Кто нами управляет?

– Его величество Александр Второй, царь всея Руси, – с усилием отчеканивает Маня, вся побледнев.

Инспекторский смотр окончен. Царский чиновник встает со стула и, благосклонно кивнув головой, направляется в соседний класс. За ним следует директриса.

Тупча поднимает голову и говорит:

– Душенька моя, поди ко мне…

Маня подходит к учительнице; Тупча, не говоря ни слова, целует ее в лоб. Весь класс сразу оживляется, а польская девочка, измученная нервным напряжением, не выдерживает и заливается слезами.

* * *

– Был инспектор! Был инспектор! – возбужденно сообщают школьницы своим матерям и няням, ожидающим их у выхода. Закутанные, сразу потолстевшие от тяжелых шуб девочки в сопровождении взрослых расходятся группами по тротуару, запорошенному первым снегом. Разговор ведется вполголоса: каждый бесцельно гуляющий прохожий, каждый глазеющий на витрину в магазине может оказаться осведомителем полиции.

Эля оживленно рассказывает тетке Михаловской – тете Люце, пришедшей за племянницами, о том, что произошло сегодня в пансионе:

– Хорнберг спрашивал Маню… Она отвечала очень хорошо… Потом она расплакалась… Кажется, инспектор не сделал замечаний ни в одном классе…

Говорливая Эля болтает то шепотом, то громко. Маня молча шагает рядом с тетей. Прошло уже несколько часов со времени ее допроса, но девочка все еще взволнованна. Ей ненавистны этот внезапный панический страх, эти унизительные вызовы, когда приходится только лгать и лгать…

После сегодняшнего посещения инспектора Маня как-то особенно тяжело чувствует всю грустную сторону своего существования. Не вспоминается ли ей время, когда она была ребенком, без горя, без тревог? Несчастья одно за другим обрушились на семью Склодовских, и последние четыре года казались Мане каким-то тяжелым сном.

За эти годы ее мать побывала вместе с Зосей в Ницце. Тогда Мане сказали, что «мама после лечения вернется совсем здоровой». Спустя год ребенок вновь увидел свою мать, но едва мог узнать ее в постаревшей, обреченной женщине…

День возвращения после летних каникул 1873 года оказался драматичным. Приехав со всем семейством на Новолипскую улицу к началу гимназических занятий, Склодовский нашел у себя на письменном столе казенный пакет: по распоряжению властей он лишился места субинспектора, а значит казенной квартиры и дополнительного жалованья. Это опала. Директор гимназии Иванов жестоко отомстил недостаточно раболепному чиновнику.

После нескольких переездов с квартиры на квартиру Склодовские обосновались в доме на перекрестке Новолипской и Кармелитской улиц в угловой квартире. Семья все больше и больше испытывала материальный недостаток. Преподаватель берет к себе двух-трех пансионеров, затем пять, восемь, наконец – десять. Всем этим мальчикам, набранным среди своих учеников, он дает квартиру, питание и частные уроки. В квартире стало шумно, как на мельнице; пришел конец семейному уюту.

К сожалению, необходимость такой меры вызывалась не только потерей места субинспектора, не только денежными затруднениями, связанными с пребыванием его жены на солнечной Ривьере. Вовлеченный своим злосчастным шурином в авантюрное предприятие – товарищество по эксплуатации «чудесной» паровой мельницы, – Склодовский, вообще говоря, человек предусмотрительный, на этот раз потерял, и очень быстро, все накопленные деньги – тридцать тысяч рублей. С тех пор его терзают сожаления, тревожит будущее, он сокрушается и от чрезмерной щепетильности все время винит себя за то, что обездолил семью, а дочерей лишил приданого…

За два года до этого несчастья, в январе 1876 года, Маня уже узнала, что такое горе. Один из пансионеров, заболев тифом, заразил Броню и Зосю. Страшные недели! В одной комнате чахоточная мать старается сдержать свой кашель. В соседней – две сестры стонут и дрожат от сильного озноба.

Это случилось в среду. Склодовский зашел за Элей, Юзефом и Маней и повел их к старшей сестре. Зося покоилась в гробу, вся в белом, со скрещенными на груди руками. Бескровное лицо как будто улыбалось и, несмотря на гладко остриженную голову, было удивительно красиво.

Маня впервые встречается со смертью, впервые идет в траурной процессии, одетая в мрачную черную накидку. Дома остались рыдающая Броня, которая должна еще лежать в постели, и мать, которая не в силах выйти из дому, перебираясь от окна к окну, следит за медленно удаляющимся по Кармелитской улице гробом своей дочери.

* * *

– Пойдемте, мои милые, не прямо, а в обход. Мне надо запастись яблоками, пока еще не ударили морозы.

Красивая, душевная тетя Люця скорым шагом ведет своих племянниц через Саксонский сад, почти безлюдный в ноябрьский полдень. Она пользуется каждым предлогом, чтобы девочки побольше дышали чистым воздухом и находились подальше от квартиры, где умирает чахоточная мать. А вдруг девочки заразятся от нее! У Эли вид еще хороший. Но Маня уж очень бледная, да и вся какая-то понурая…

Пройдя сад, вся троица попадает в тот квартал, где родилась Маня. Здесь, в Старом Място, улицы гораздо занимательнее, чем в новом городе. На скатах высоких крыш лежит пушистый свежий снег, а серые фасады небольших домов привлекают глаз многообразием рельефного орнамента: тут и изображения святых, и всякие карнизы, а среди них – силуэты животных, играющих роль вывесок для разных лавочек, гостиниц и трактиров.

В морозном воздухе звонко перекликаются церковные колокола. А сами церкви напоминают о детстве Мани. Вот костел Святой Марии, где крестили Маню; а вон храм доминиканского монастыря, где Маня впервые причащалась, день, памятный клятвой Мани и двоюродной сестры Хенрики, давших обет проглотить священную облатку, не прикасаясь к ней зубами. А вон и костел Святого Павла, куда ходили девочки по воскресеньям слушать проповедь на немецком языке.

Да и пустая, подвластная ветрам площадь в Новом Място хорошо знакома Мане. Семья Склодовских жила на ней целый год после выезда из гимназической квартиры. Каждый день утром Маня, ее мать и сестры ходили в часовню Божьей матери, в это причудливое и очаровательное здание с квадратной башней, сложенное уступами из красноватого источенного веками камня, с косыми контрфорсами, цеплявшимися за верхний гребень, который высится над Вислой.

Тетя Люця делает знак девочкам, предлагая зайти в знакомую часовню. Маня проходит за толстую готическую дверь и, сделав несколько шагов в сумрачную глубь часовни, с трепетом опускается на колени. Как горько прийти теперь сюда без Зоси, уже не существующей на свете, и без матери, таящей загадку и, видимо, забытой Божьим милосердием!

Но, веря в Бога, Маня возносит свою мольбу к его престолу. В отчаянии за мать она горячо просит Иисуса даровать жизнь существу, самому дорогому ей на свете, а взамен этой жизни предлагает Богу свою жизнь: чтобы спасти мать, она готова умереть.

Преклонив колена рядом с Маней, шепчут молитвы Эля и тетя Люця.

Все трое выходят из часовни и по сбитым ступенькам лестницы спускаются к реке. Широкая мощная Висла неприветлива и недовольна. Своими желтыми струями она обходит песчаные косы, залегшие палевыми островками среди водоворотов, и бьет в извилистые берега, уставленные купальнями и портомойнями. Серые прогулочные лодки, летом вовсю используемые оживленными компаниями веселой молодежи, теперь стоят у берега, без снастей, неподвижно. Глубокой осенью жизнь кипит только у баржей с яблоками. Сейчас их две длинные, большие остроносые расшивы сидят в воде, погрузившись чуть не до края борта.

Хозяин, в бараньем полушубке, откидывает охапками солому, чтобы показать товар. Красные, крепкие, точно отполированные, яблоки особенно бросаются в глаза на мягкой соломенной подстилке, предохраняющей их от мороза. Горы яблок навалены повсюду – от носа до кормы. Они пришли из Казимежа-Дольны, красивого городка на Верхней Висле, и плыли день за днем вниз по течению сюда, в Варшаву.

– Я хочу сама выбирать яблоки… Сама!.. – кричит Эля, откладывая муфточку и сбрасывая одним движением плеча свой школьный ранец; тотчас же ее примеру следует и Маня.

Для девочек нет ничего веселее этих яблочных походов. Яблоки перебирают по одному, рассматривают каждое со всех сторон и после этого кладут в корзину, плетенную из ивняка. Если попадаются гнилые, то, хорошенько размахнувшись, их швыряют в Вислу и смотрят, как плывут эти красные шары. Наполнив доверху корзину, выходят на берег, держа и в руке по яблоку.

Яблоки холодные и на зубах хрустят; как восхитительно откусывать кусочек за кусочком, пока там тетя Люця торгуется с хозяином и выбирает среди обступивших ее мальчишек с запачканными лицами того, кто, по ее мнению, достоин отнести к ней на дом корзину с драгоценным грузом.

* * *

Пять часов пополудни. Горничные убрали стол после обеда и зажгли висячую керосиновую лампу. Время занятий. Пансионеры разбрелись по своим комнатам, где живут по двое и по трое. Сын и дочери учителя остались в столовой, превращенной в комнату для занятий, раскрыли тетрадки и книги. Через несколько минут в комнате раздается бормотание, невнятный, назойливый, нудный гул; он так и остается на целые годы лейтмотивом всей жизни в этом доме.

Его виновниками являются ученики, которые не могут отказаться от привычки вслух заучивать латинские стихи, исторические даты или решать задачи. В каждом углу этой фабрики познаний ноют, охают, страдают. Как все трудно! Сколько раз приходится учителю Склодовскому ободрять ученика, который впадал в отчаяние из-за того, что, хорошо поняв изложенное на родном польском языке, не мог при всех стараниях усвоить то же самое, и особенно передать, на обязательном русском языке.

Маленькая Маня не знает подобных огорчений. Исключительная память казалась подозрительной, и, когда девочка на глазах у всех прочитывала стихотворение два раза и тут же произносила наизусть без единой ошибки, товарищи обвиняли ее в жульничестве, говоря, что она выучила его раньше, потихоньку от всех. Свои уроки она делает значительно быстрее других учеников, а затем по врожденной готовности помочь нередко выручает какую-нибудь из подруг, попавшую в тупик.

Но чаще всего, как было и в этот вечер, Маня берет книгу и устраивается за столом, подперев лоб руками и заткнув уши большими пальцами, чтобы не слышать бормотание своей соседки Эли, не способной заучивать уроки иначе, как вслух. Излишняя предосторожность, так как через минуту Маня, увлеченная чтением, уже не слышит и не видит того, что происходит вокруг.

Такая способность к полному самозабвению – единственная странность у этого вполне здорового, нормального ребенка – необычайно забавляет Маниных подруг и сестер. Броня и Эля в сообществе с пансионерами уже не раз устраивали в комнате невыносимый гвалт, чтобы отвлечь младшую сестру, но их старания напрасны: Маня сидит как зачарованная, даже не поднимает глаз.

Сегодня им хотелось бы придумать что-нибудь похитрее, так как пришла дочь тети Люци – Хенрика, и это обстоятельство раззадоривает в них демона злых козней. На цыпочках подходят они к Мане и громоздят вокруг нее целое сооружение из стульев. Два стула – по бокам, один – сзади, на них два, а сверху ставят еще стул, как завершение постройки. Затем все молча удаляются и делают вид, что заняты уроками. Они ждут. Ждут долго – Маня не замечает ничего. Ни шепота, ни приглушенного смеха, ни тени от стульев. Проходит полчаса, а Маня все еще сидит, не подозревая опасности от шаткой пирамиды. Кончив главу, она закрывает книгу и поднимает голову. Все рушится со страшным грохотом. Стулья опрокидываются на пол. Эля визжит от удовольствия. Броня и Хенрика отбегают в сторону, боясь контратаки.

Но Маня по-прежнему невозмутима. Не в ее характере сердиться, но вместе с тем она не может забавляться так напугавшей ее шуткой. Взгляд ее пепельно-серых глаз сохраняет выражение застывшего испуга, как у лунатика, внезапно пробужденного от призрачного сна. Она потирает плечо, ушибленное стулом, берет книгу и уходит в другую комнату. Проходя мимо «старших», она роняет одно слово: «Глупо!» Этот спокойный приговор очень мало удовлетворяет «старших».

Часы такого полного самозабвения – единственное время, когда Маня живет чудесной жизнью детства. Она читает вперемежку школьные учебники, стихи, приключенческую литературу, а наряду с ними – технические книги, взятые из библиотеки отца.

В эти короткие часы отходят от нее все мрачные видения ее жизни: усталый вид отца, подавленного мелкими заботами; шум от вечной суматохи в доме; вставание в предрассветном мраке, когда ей надо, еще полусонной, вскочить с постели, сползающей со скользкого дивана, и быстро освободить этот злосчастный молескиновый диван, чтобы пансионеры могли позавтракать в столовой, которая служила спальней для младших Склодовских.

Но передышки эти мимолетны. Стоит очнуться, и все опять всплывает с прежней силой; в первую очередь щемящая тревога за состояние матери, ставшей лишь слабой тенью былой красавицы.

Как ни стараются ободрить Маню, она душою чувствует, что ни силою ее восторженного преклонения, ни силою большой любви и пламенных молитв не отвратить ужасного и близкого конца.

* * *

И сама Склодовская думает о роковом конце. Ей хочется, чтобы смерть не захватила ее врасплох, не перевернула всю жизнь ее семьи. 9 мая 1878 года приходит к ней не доктор, а священник. Только ему поведает она свои душевные страдания, свою скорбь о милом муже, которому оставит бремя всех забот о четырех детях, свои мучительные думы о будущем совсем юных и остающихся без матери детей, а среди них – Манюши, которой только десять лет.

Но перед членами семьи она всем своим поведением старается показать умиротворение, которое в последние часы ее жизни приобрело какую-то особенную прелесть.

И умирает она так, как ей хотелось, без бреда, без метания. В чистой комнате стоят вокруг ее кровати муж, дочери и сын. Ее серые удлиненные глаза, уже подернутые предсмертной дымкой, пристально вглядываются в осунувшиеся лица близких, как будто умирающая хочет испросить себе прощение за то, что причиняет им такое горе.

Она еще находит силы проститься с каждым. Но все больше и больше ее одолевает слабость. Последняя мерцающая искра жизни позволяет ей сделать только одно движение, сказать только одно слово.

Движение – это крестное знамение, которое она чертит в воздухе дрожащей рукой, благословляя своих детей и мужа.

Слово – последнее, прощальное, с детьми и с мужем, чуть слышное:

– Люблю.

* * *

И снова в трауре Маня уныло бродит по квартире на Кармелитской улице. Она не может примириться с тем, что Броня занимает комнату умершей матери, что только Эля и она спят на молескиновом диване, что спешно нанятая экономка приходит ежедневно в дом, распоряжается прислугой, заказывает меню для пансионеров и мало заботится о туалете девочек. Сам Склодовский отдает все свободное время своим сиротам. Его мужские заботы, конечно, трогательны, но неловки.

Еще ребенком Маня познала жестокость самой жизни, жестокой и к народам, и к отдельным людям. Умерла Зося, умерла и мать. Нет больше ни чудесной ласки нежной матери, ни благодетельной опеки Зоси, но Маня все-таки растет, ни на что не жалуясь, предоставленная самой себе.

Она горда, а не смиренна. Теперь, склоняясь на колени в той же церкви, куда водила ее мать, Маня чувствует, как поднимается в душе глухой протест. И молится она не с прежней любовью к Богу, который так несправедливо нанес ей эти страшные удары и погубил вокруг нее всю радость, нежность и мечты.

Юность

В истории каждой семьи можно найти период наибольшего ее расцвета. В силу каких-то таинственных причин одно из поколений вдруг выделяется среди последующих и предыдущих своими успехами, энергией, красотой, дарованиями.

Такой период пришелся на это поколение Склодовских, хотя и заплатившее совсем недавно дань несчастью. Смерть, унеся Зосю, уже взяла свою дань с пяти жаждущих знания, умственно развитых детей. Но в остальных, рожденных от чахоточной матери и надорванного трудом отца, заключалась неодолимая жизненная сила. Всем четверым суждено было победить враждебные им силы, смести препятствия и стать выдающимися людьми.

Как они прекрасны в это солнечное утро весною 1882 года, когда все четверо сидят за ранним завтраком в столовой! Вот Эля, ей уже шестнадцать лет, высокая, изящная, бесспорно самая хорошенькая в семье. Вот Броня с расцветшим, как цветок, лицом и с золотистыми волосами. Вот самый старший Юзеф, в студенческой тужурке на атлетической фигуре.

А Маня? Так и у Мани отличный вид! Надо признаться, что она располнела, и ее обтянутое форменное платье не обрисовывает особо тонкой талии. Как самая младшая, она пока менее красива. Но, так же как и у сестер, у нее приятное живое лицо, ясные глаза, светлые волосы и нежная кожа.

Только на двух младших сестрах форменные платья: синее у Эли – ученицы пансиона Сикорской и коричневое у Мани – лучшей ученицы казенной гимназии. Прошлой весной Броня окончила эту же гимназию с золотой, вполне заслуженной медалью.

Броня уже не школьница, а барышня. Она взяла в свои руки бразды правления хозяйством, заменив несносных экономок. Она ведет счета, наблюдает за «вечными» пансионерами, такими же, как прежде, только с другими лицами и именами, и, как взрослая, носит высокую прическу, платья до полу с «хвостом», с турнюром и множеством пуговок.

Золотой медали был удостоен после окончания гимназии Юзеф, поступивший на медицинский факультет. Сестры гордятся братом, а вместе с тем завидуют ему. Все три томятся жаждой высшего образования и потому заранее клянут устав Варшавского университета, куда не допускают женщин. Но жадно слушают рассказы брата об этом хотя и императорском, но весьма посредственном университете.

Их оживленный разговор нисколько не препятствует еде. Хлеб, масло, сливки и варенье – все исчезает как по волшебству.

– Юзеф, сегодня урок танцев, и ты нужен в роли кавалера, – говорит Эля, не забывающая серьезных дел. – Броня, как ты думаешь, если разгладить мое платье, оно еще сойдет?

– Так как другого нет, следовательно, оно должно сойти, – философски замечает Броня. – Когда ты вернешься к трем часам, мы им займемся.

– У вас очень красивые платья! – убежденно говорит Маня.

– В этом ты еще ничего не понимаешь. Слишком мала!

Все расходятся. Броня убирает со стола. Юзеф, сунув тетрадь под мышку, исчезает. Эля и Маня, толкаясь, бегут в кухню.

– Мой бутерброд!.. Мои сардельки!.. Где же масло?

Несмотря на сытный завтрак, девочки продолжают заботиться о потребностях желудка. Они пихают в свои парусиновые сумки все, что будут кушать в гимназии, когда в одиннадцать часов наступит большая перемена: булочку, два кусочка польской, очень вкусной, колбасы, сардельки и большое яблоко…

Маня застегивает набитую битком сумку и надевает ранец.

– Скорей! Скорей! А то опоздаешь! – посмеивается Эля, тоже собираясь уходить.

– Не опоздаю! Еще только половина девятого. До свидания!

На лестнице Маня обгоняет двух пансионеров своего отца. Они, не очень торопясь, тоже идут в гимназию.

Гимназии, пансионы, школы… Вся юность Марии Склодовской прошла под звуки этих слов. Отец преподает в гимназии, Броня окончила гимназию, Юзеф в университете, Эля – в пансионе. Да и собственная их квартира что-то вроде школы! Сама Вселенная должна бы представляться Мане как огромная гимназия, где живут преподаватели с учениками и господствует единый идеал: знание!

Пансионеры стали меньшим бедствием с тех пор, как семейство Склодовских рассталось с Кармелитской улицей и обосновалось на улице Лешно. Сам дом очарователен: стильный фасад, тихий двор с воркующими голубями, балконы, сплошь затянутые диким виноградом; квартира – на втором этаже и столь велика, что Склодовские занимают четыре комнаты, отделенные от комнат пансионеров.

Улица Лешно с ее широкой мостовой между двумя рядами зажиточных домов вполне отвечает «хорошему тону». Иными словами, в ней нет славянской «живописности». Этот почти изысканный квартал напоминает Западную Европу многим: начиная с кальвинистской церкви, как раз против дома Склодовских, и кончая зданием во французском стиле с колоннами на Романской улице.

Закинув ранец за спину, Маня бежит к «Голубому дворцу» графов Замойских. Минуя парадный вход, она идет в старинный двор, охраняемый большим бронзовым львом. Здесь девочка останавливается в полном разочаровании: двор пуст – никого нет! Чей-то приветливый голос окликает Маню.

– Не убегай, Манюша… Казя сейчас выйдет!

– Благодарю вас, пани. Добрый день, пани!

Из окна на антресолях выглядывает жена библиотекаря Замойских, пани Пржиборовская, и дружески улыбается младшей Склодовской, маленькой круглощекой девочке с живыми глазками, в последние два года самой близкой подруге дочери Пржиборовской.

– Непременно заходи после полудня. Я приготовлю вам шоколад-гляссе, как ты любишь!

– Конечно, приходи к нам завтракать! – кричит Казя, скатываясь с лестницы и хватая за руку Манюшу. – Бежим, Маня, а то мы опоздаем!

– Сейчас, только подниму кольцо у льва!

Маня заходит каждый день за Казей, и Казя ждет ее у входа в дом. Если Маня не застает ее на месте, она поворачивает тяжелое бронзовое кольцо в пасти льва и откидывает его на львиный нос, а затем идет своей дорогой к гимназии. По положению кольца Казя видит, что Маня уже заходила, и если Казя хочет ее догнать, то пусть идет скорее.

Казя – очаровательное существо. Это веселая, счастливая горожаночка, балованная любимица своих родителей. Муж и жена Пржиборовские балуют и Маню, обращаются с ней как с дочерью, чтобы девочка не чувствовала себя сиротой. Но целый ряд мелких признаков и в их одежде, и в наружности говорит о том, что одна из них – ухоженный ребенок, что каждое утро мать старательно расчесывает ей волосы и сама завязывает ленточки, а другая, четырнадцати с половиной лет, – растет в семье, где некому заняться ею.

Взявшись за руки, девочки шествуют по узкой Жабьей улице. Со вчерашнего завтрака они не виделись, и, конечно, им нужно рассказать друг другу о множестве животрепещущих вещей, касающихся почти всецело их гимназии в Краковском предместье.

Переход из пансиона Сикорской, по духу совершенно польского, в казенную гимназию, где властвует дух руссификации, – переход тяжелый, но необходимый: только казенные имперские гимназии выдают официальные аттестаты. Маня и Казя мстят за это принуждение всякими насмешками над гимназическими учителями, в особенности над ненавистной классной дамой мадемуазель Мейер.

Эта маленькая брюнетка с жирными волосами, в шпионских неслышных мягких туфлях – отъявленный враг Мани Склодовской. Она все время укоряет девочку за упрямый характер и за презрительную усмешку, которой Маня отвечает на оскорбительные замечания.

– Говорить со Склодовской совершенно бесполезно, ей все как об стенку горох!.. – жалуется это тупое существо.

Больше всего раздражают ее в Мане кудри на голове, что, по мнению надзирательницы, «смешно и непристойно», и, каждый раз она приглаживает головной щеткой непокорные кудряшки, пытаясь сделать из Мани прилизанную Гретхен. Тщетно! Уже через несколько минут легкие, свободно вьющиеся локоны вновь обрамляют лицо девочки, а глаза Мани весьма невинно, но торжествующе, с особенным вниманием останавливаются на волосах надзирательницы, уложенных двумя блестящими бандо.

– Я запрещаю тебе смотреть на меня так… свысока! – захлебываясь от злости, кричит Мейер.

– А я не могу иначе! – дерзко отвечает Маня, рост которой гораздо выше.

Изо дня в день продолжается война между крайне независимой ученицей и раздраженной надзирательницей. В прошлом году разразилась страшная буря. Пробравшись незаметно в класс, мадемуазель Мейер застала Маню и Казю в ту минуту, когда обе девочки весело танцевали между партами по случаю убийства Александра II, внезапная смерть которого повергла в траур всю империю.

Одним из самых прискорбных следствий всякого политического гнета является развитие жестокости среди угнетенных. Маней и Казей владеют злопамятные мстительные чувства, совершенно незнакомые свободным людям. В обеих девочках – по природе великодушных, нежных – живет еще другая, особая мораль, в силу которой ненависть считается добродетелью, а повиновение подлостью.

Под действием этих чувств все ученицы страстно набрасываются на то, что им позволено любить. Они обожают красивого молодого Гласса, преподающего им математику; Слозарского, преподавателя естественной истории; оба поляки, следовательно, сообщники. Но и по отношению к русским их чувства имеют различные оттенки. Например, что надо думать о таинственном Микешине, который, награждая за успехи одну из учениц, молча протянул ей том стихотворений революционного поэта Некрасова? Польские школьницы с изумлением замечают и во враждебном лагере признаки сочувствия.

В том классе, где училась Маня, сидели бок о бок и поляки, и евреи, и русские, и немцы. Среди них не было серьезных разногласий. Сама их юность, соревнование в учении сглаживали различие национальных особенностей и мыслей. Глядя на их старания помочь друг другу в занятиях, на совместные игры во время перерывов, можно подумать, что между ними царит полное взаимопонимание.

Но, выйдя из гимназии на улицу, каждая группа говорит только на своем языке, исповедует свой патриотизм и религию. Поляки ведут себя более вызывающе, чем остальные, – они уходят сплоченными группами и никогда не пригласят на обед ни одну немку или русскую.

Эта непримиримость не проходит даром, без душевной смуты. Сколько нервного напряжения, преувеличенных укоров совести! Все кажется преступным: и дружеское влечение к товарищу другой национальности, и невольное чувство удовольствия от уроков точных наук или философии, проводимых «угнетателями» – представителями «казенного» преподавания, ненавистного из принципа.

И все же прошлым летом в одном из писем Казе Маня признается стыдливо и волнующе:

Знаешь, Казя… я все-таки люблю гимназию. Может быть, ты посмеешься надо мной, но, несмотря на это, я говорю тебе, что я ее люблю, и даже очень. Теперь я это сознаю. Только не думай, что я по ней скучаю! О, совсем нет! Но мысль, что скоро я вернусь туда, меня не огорчает, и те два года, которые еще осталось провести в гимназии, уже не представляются такими страшными, тяжелыми и длинными, как это казалось мне раньше.

* * *

Парк в Лазенках, где Маня проводит большую часть свободного времени, а затем Саксонский сад – самые любимые места Мани в родном городе, который она еще долго будет называть «моя любимица Варшавочка».

Миновав чугунную ограду, Казя и Маня идут по аллее в направлении дворца. Уже два месяца они соблюдают неизменный ритуал – бродить по большим грязным лужам, погружая свои калоши как раз до края, но так, чтобы не замочить ботинок. Когда бывает сухо, они придумывают другие игры, весьма несложные, но веселившие девочек до слез. Например, игра в «зеленое».

– Пойдем со мной, мне надо купить новую тетрадку, – начинает Маня невинным тоном. – Я видела очень миленькие, в зеленой обложке.

Но Казя настороже! При слове «зеленый» она тотчас показывает Мане кусочек зеленого бархата, спрятанный для этого в кармане, и таким образом увертывается от фанта. Маня делает вид, что бросила игру. Она переводит разговор на вчерашний урок истории, продиктованный учителем, где говорилось, что Польша – русская провинция, польский язык – наречие, что царь Николай I, так любивший Польшу, умер от горя, удрученный неблагодарностью поляков.

– Что там ни говори, а бедняге было трудно рассказывать нам все эти гадости. Ты заметила, как бегали его глаза, какое было у него ужасное лицо?

– Да, оно стало совсем «зеленым», – подыгрывает Казя. Но тотчас у нее под носом завертелся нежно-зеленый молодой листок, сорванный с каштана.

Глядя на кучки малышей, на то, как они делают пирожки из желтого песка или гоняют свое серсо, обе шалуньи задыхаются от смеха. Они проходят под великолепной колоннадой и пересекают большую площадь перед Саксонским дворцом. Маня вскрикивает:

– Ах! Мы ведь прошли памятник! Сейчас же идем обратно!

Казя не возражает. Ветреницы допустили непростительную оплошность. Посреди Саксонской площади стоит величественный обелиск с четырьмя львами по сторонам с надписью церковно-славянскими буквами: «Полякам, верным своему монарху». Этот обелиск, воздвигнутый царем в честь предателей, презирают все польские патриоты, и, по установившемуся обычаю, надо плюнуть всякий раз, когда проходишь мимо обелиска.

Выполнив свой долг, девочки продолжают разговор.

– Сегодня у нас вечер танцев, – говорит Маня.

– Да… Ах, Манюша, когда же и мы с тобой получим право танцевать! Ведь мы так хорошо танцуем вальс! – жалуется нетерпеливая Казя.

Когда? Да не раньше того, как эти школьницы «выедут в свет». Пройдут еще долгие месяцы, прежде чем они кончат гимназию, ту самую, что помещается вот в этом голом трехэтажном доме, как раз напротив часовни Благовещения, сплошь изукрашенной орнаментом и похожей на одинокий островок итальянского возрождения среди суровых зданий квартала. Некоторые из их товарок уже у главного входа. Тут и маленькая Вульф с голубыми глазками, и Аня Роттерт немочка со вздернутым носиком, лучшая после Мани ученица в классе, и Леонида Куницкая…

Но что с Куницкой? Глаза вспухли от слез, да и сама она, всегда такая чистенькая и аккуратная, сегодня одета кое-как. Маня и Казя перестают смеяться и подбегают к своей подружке.

– Что случилось? Куницкая, что с тобой?

Маленькое личико девочки бледно. Губы с трудом выговаривают слова:

– Это из-за брата… Он участвовал в заговоре… На него донесли. Три дня мы не знали, где он…

И, задыхаясь от рыданий, добавляет:

– Завтра утром его повесят.

Потрясенные девочки окружают бедняжку, хотят расспросить ее и поддержать. Но раздается скрипучий голос мадемуазель Мейер:

– Девочки, довольно болтовни. Поторопитесь!

Маня, онемев от ужаса, проходит на свое место. Еще минуту назад она мечтала о музыке, о бале. А сейчас под однообразное жужжание первых фраз урока географии, которые она и не пытается понять, ей видится лишь молодое, одухотворенное лицо осужденного Куницкого, виселица, веревка и палач.

В этот вечер Маня, Эля, Броня, Казя и ее сестра Юля не пошли на танцы, а провели всю ночь в комнате Леониды Куницкой. Их возмущение и слезы сливались в одно целое. Свою подругу, истерзанную горем, все окружали скромными, но нежными заботами, поили горячим чаем, обмывали водой ее распухшие от слез веки. И быстро и тягуче шло время для девочек, из которых четыре еще носили гимназическую форму. Но вот слабый свет зари упал на бледные девичьи лица и возвестил о роковом конце; тогда все встали на колени и начали шептать отходную молитву, закрыв руками свои лица, объятые ужасом.

* * *

Три золотые медали, одна за другою, выпали на долю семьи Склодовских. Третья досталась Мане при окончании гимназии 12 июня 1883 года.

В изнуряющей жаре и духоте читают список награжденных, говорят речи, играют туш. Учителя поздравляют учениц, верховный блюститель русского преподавания Апухтин мягко пожимает руку Мане, получая в ответ ее последний реверанс… В парадном платье, черном по обычаю, с букетом чайных роз, приколотым к корсажу, младшая Склодовская прощается со всеми, клянется подругам писать каждую неделю и покидает навсегда гимназию в Краковском предместье, взяв под руку отца, гордого успехами дочери.

Маня работала много и хорошо. Отец уже решил, что, прежде чем выбирать дорогу в жизни, Маня поедет на целый год в деревню.

Год каникул! Можно себе представить, чем это должно было показаться девочке, талантливой, во власти раннего призвания, тайком читающей научные пособия… Но нет, в таинственную переходную эпоху юности, когда формировалось ее тело, а черты лица становились тоньше, Маня вдруг обленилась. Отбросив школьные учебники, она в первый и последний раз в своей жизни до упоения наслаждалась бездельем.

– Мне не верится, что существуют какие-то геометрия и алгебра, – пишет она Казе, – я совершенно о них забыла.

Вдали от Варшавы и гимназии она месяцами живет у приютивших ее родственников, оплачивая гостеприимство какими-то неопределенными уроками их детям или ничтожной суммой денег за питание. Она вся отдается счастью самой жизни.

Как она беззаботна! Какой вдруг стала радостной и живой! Между прогулкой и обедом она едва находит время, чтобы взяться за перо и описать свое блаженство в письмах, которые обычно начинаются: «Мой дорогой чертенок» или «Душенька Казя».

Маня – Казе:

«Могу тебе сказать, что кроме часового урока французского языка, который я даю маленькому мальчику, я ничего не делаю, буквально „ничего“, даже забросила начатую вышивку. У меня нет времени, занятого чем-нибудь определенным… Встаю я то в десять, то в четыре или пять (утра, конечно, а не вечера!). Ни одной серьезной книги не читаю, ничего, кроме глупых развлекательных романов. Несмотря на аттестат, удостоверяющий законченное образование и умственную зрелость, я чувствую себя невероятной дурой. Иногда я начинаю хохотать в одиночестве и нахожу искреннее удовлетворение в состоянии полнейшей глупости.

Мы целой бандой ходим гулять в лес, играем в серсо, в волан (я – очень плохо!), в кошки-мышки, в гусыню и развлекаемся другими, такими же детскими забавами. Здесь столько земляники, что на пять грошей можно купить вполне достаточное количество, чтобы наесться: полную глубокую тарелку с верхом. Увы, земляника уже кончилась. Боюсь только, что при возвращении домой мой аппетит не будет иметь границ и моя прожорливость возбудит беспокойство.

Мы много качаемся на качелях, причем изо всех сил и страшно высоко, купаемся и ловим раков при свете факелов. Каждое воскресенье запрягают лошадей, чтобы ехать к обедне, а затем мы делаем визит священникам. Оба священника очень умны, весьма забавны, и в их компании мы очень весело проводим время.

На несколько дней я заезжала в Зволу. Там в это время гостил актер Катарбинский – виновник общего веселья. Он пел нам столько песенок, столько декламировал стихов, столько разыгрывал с нами разных шуток и столько собирал для нас крыжовника, что в день его отъезда мы сплели большой венок из маков, полевой гвоздики, васильков и, когда бричка с Катарбинским тронулась в путь, мы бросили ему наш венок, крича во все горло: «Да здравствует… Да здравствует пан Катарбинский!» Он тотчас надел венок себе на голову, а затем, как оказалось, уложил его в какой-то чемодан и увез в Варшаву. Ах, как весело живут в Зволе! Там всегда большое общество, царит такая свобода, независимость и равенство, что ты вообразить себе не можешь. Когда мы ехали оттуда к себе домой, Лансе так лаял, что мы не знали, как с ним быть…»

Лансе играет большую роль в жизни Склодовских. При хорошей дрессировке этот коричневый пойнтер мог бы стать вполне приличной охотничьей собакой. Но Маня, ее сестры и брат Юзеф дали ему неправильное воспитание. Его так ласкали, баловали и пичкали всякой снедью, что Лансе превратился в огромного пса и стал домашним деспотом. Портил мебель, опрокидывал горшки с цветами, съедал закуски, предназначенные совсем не для него, вместо приветствия рычал на всех гостей, рвал в мелкие кусочки шляпы и перчатки, оставленные по неосторожности в передней. В награду за такую «добродетель» хозяева обожали деспота и с наступлением лета спорили, кто из них имеет больше прав увезти его с собой в деревню на каникулы.

За этот год безделья и умственной дремоты в Мане развилась так и оставшаяся в ней на всю жизнь страсть к деревенской жизни. Приглядываясь то к одной, то к другой местности в разные времена года, она непрерывно открывала все новые красоты польской земли, по которой расселились ее родственники. В мирной, спокойной Зволе ничто не останавливает взора, и круглый горизонт кажется таким далеким, как нигде в мире. У дяди Ксаверия в Завепшице пасутся на лугах пятьдесят породистых лошадей – целый завод. Заняв у своих кузенов не очень изящные брюки, Маня изучает галоп, крупную рысь и становится наездницей.

Она впервые видит перед собой Карпаты – какая красота! Сверкающие снежные вершины и стройные черные ели приводят ее, дитя равнины, в восторженное оцепенение. Ей не забыть ни прогулок по горным тропкам в зарослях черники; ни хижин горцев, где каждый резной деревянный предмет произведение искусства; ни маленького озера, зажатого среди вершин, холодного и чистого, похожего на синий глаз, с таким красивым названием Морское око.

Здесь, близ Карпатских гор, у границ Галиции, Маня проведет зиму в шумной семье дяди Здзислава, нотариуса в Скальбмерже. Хозяин дома весельчак, его жена – красавица, три дочери только и думают о том, над чем бы посмеяться.

Разве соскучится здесь Маня? Каждую неделю приезд какого-нибудь гостя или местный праздник вызывает увлекательную суматоху. Родители готовят дичь, дочки пекут пироги или же запираются у себя в комнатах и спешно нашивают ленты на пестрые костюмы для предстоящего маскарада.

Достаточно ли сказать, что это бал? Конечно, нет! Это феерический объезд всей округи в разгар масленицы. Вечером по снегу двое саней мчат укрытых полостью Маню Склодовскую и трех ее кузин в нарядах краковских крестьянок и в масках. Их сопровождают молодые люди в живописных крестьянских костюмах, верхом и с факелами в руках. А между соснами мигают другие факелы, и в ночном морозном воздухе слышатся ритмичные звуки: это подъезжают сани с музыкантами, которые в течение двух суток будут извлекать из своих скрипок упоительные мелодии вальсов, краковяков и мазурок, а все присутствующие станут подпевать хором. А сейчас четыре неистовых музыканта играют до тех пор, пока еще трое, пятеро, десятеро саней не откликнутся на призыв скрипок и не разыщут их в ночной тьме. Невзирая на ухабы и головокружительные спуски по обледенелым склонам, музыканты не пропустят ни одного прикосновения смычка к струнам, ни одной ноты и торжественно проводят до первой остановки эту фантастическую ночную фарандолу.

Наконец шумная процессия останавливается, высаживается, затем стук в двери заснувшего дома, притворное изумление хозяев… Проходит всего несколько минут, музыкантов сажают прямо за стол, и начинается бал при свете факелов и канделябров, а из буфета извлекаются запасы всякой снеди. Затем сигнал – и дом пустеет. Нет никого: ни обитателей его, ни масок, ни саней, ни лошадей. Все мчатся по лесу к другому дому, к третьему, четвертому, захватывая с собой каждый раз новых участников веселья. Солнце всходит и заходит. Скрипачи едва успевают перевести дыхание и немного поспать в каком-нибудь амбаре вместе с изнеможенными танцорами. На второй день вечером сани останавливаются перед самым большим в округе помещичьим домом, где предстоит «настоящий бал», и четыре музыканта начинают первый краковяк покоряющим всех фортиссимо.

Юноша в белом суконном костюме с вышивкой спешно приглашает лучшую танцовщицу: шестнадцатилетнюю Марию Склодовскую; в бархатном казакине с пышными кисейными рукавами, увенчанная диадемой из колосьев с яркими свисающими лентами, Маня похожа на девушку из горных деревень, одетую в праздничный наряд.

Свой восторг Маня описывает Броне:

«В прошлую субботу я еще раз в жизни насладилась прелестями карнавала, на „кулиге“ у Луневских, и думаю, что мне уже никогда так не развлекаться, ведь на обычных балах с их фраками и бальными нарядами нет ни такой увлекательности, ни такого безумного веселья. Мы с панной Бурцинской приехали довольно рано. Я заделалась парикмахершей и причесала всех девушек для кулиги очень красиво – честное слово! Дорогой произошло несколько неожиданных происшествий; потеряли, а потом нашли музыкантов, одни сани опрокинулись и т. д. Когда приехал староста (Пено), он объявил мне, что я выбрана „почетной девушкой“ кулиги и представил мне моего „почетного парня“, очень красивого и элегантного молодого человека из Кракова. Вся купля была с начала до конца сплошное восхищение. Последнюю мазурку мы танцевали в восемь часов утра уже при дневном свете. А какие красивые костюмы! Танцевали и чудесный оберек с фигурами; прими к сведению, что я теперь танцую оберек в совершенстве. Я столько танцевала, что, когда играли вальс, у меня были приглашения уже на несколько танцев вперед. Если мне, к сожалению, случалось выйти на минуту в другую комнату, чтобы передохнуть, то кавалеры выстраивались у самой двери, чтобы подождать и не проглядеть меня.

Одним словом, может быть, никогда, никогда в жизни мне не придется веселиться так, как теперь. После этого праздника я сильно затосковала по дому. Мы с тетей решили, что если я буду выходить замуж, то мою свадьбу сыграем по-краковски, во время кулиги. Конечно, это шутка, но самый проект мне очень улыбается!»

К такому волшебному безделью требовался апофеоз. В июле 1884 года, как только Маня вернулась домой в Варшаву, к Склодовскому явилась его бывшая ученица графиня Флери, полька, вышедшая замуж за француза. Так как у младших дочерей учителя нет еще никаких планов на летние каникулы, то почему бы им не приехать к ней в имение на два месяца?

«Это произошло в воскресенье,– пишет Маня Казе, – а в понедельник мы с Элей уже выехали: пришла телеграмма, извещавшая, что нас будут ждать лошади на станции. Вот уже несколько недель, как мы живем в Кемпе, и мне бы следовало рассказать тебе о здешней жизни, но у меня не хватает на это смелости, скажу только, что живем чудесно. Кемпа расположена при слиянии Бебжи с Наревом; иными словами, воды сколько хочешь: и для купания, и для катания на лодках, что приводит меня в восхищение. Учусь грести и уже делаю успехи, а купание – идеальное. Мы делаем все, что взбредет в голову, спим то ночью, то днем, проделывая такие взбалмошные штуки, что за некоторые стоило бы нас запереть в сумасшедший дом».

Маня почти не преувеличивает. Дух невинного сумасбродства витает в красивой усадьбе, окруженной гладкими сверкающими меандрами двух широких рек. Из окон младших Склодовских далеко видны луга и пологие берега, обсаженные рядами ив и тополей, однако реки часто выходят из берегов и заливают окрестные луга спокойной гладью, в которой отражается небесная лазурь.

В короткое время Маня с Элей становятся заводилами молодежи в Кемпе. Хозяева усадьбы занимают своеобразную позицию: когда они вместе, то увещевают молодежь, порицают ее выходки и грозят принять суровые меры. Но в отдельности потихоньку друг от друга каждый из супругов становится сообщником виновных, проявляет к ним полную терпимость и даже содействует их затеям.

Что сегодня делать? Покататься верхом? Пойти в лес собирать грибы или бруснику? Это чересчур степенно! Маня упрашивает Яна Монюшко, брата графини Флери, съездить в соседний город. А пока он отсутствует, Маня с помощью других подвешивает к потолочным балкам всю обстановку в комнате уехавшего юноши: кровать, стол, стулья, чемоданы, одежду и прочее. И вернувшемуся Яну придется в темноте барахтаться среди своей «воздушной» обстановки.

Почему поставили так много всяких яств? Для особо избранных гостей? А «детей» не пригласят за этот стол? Это нетерпимо! Пока приехавшие гости осматривают сад, «дети» съедают лакомства, а у опустевшего стола наспех ставят манекен, который изображает самого графа Флери, наевшегося до отвала. Затем все «дети» исчезают.

А где искать преступников? Где их найдешь и в этот, и в следующие дни? Всякий раз, совершив какое-нибудь «преступление», они улетучиваются как призраки. Ищут их в комнатах, а они валяются на траве в дальнем уголке парка; предполагают, что они пошли гулять, а они, утащив из кухни целую корзину крыжовника, скрылись в погребе, где и поедают свою добычу; если в пять часов утра в доме все тихо, значит, никого из молодежи нет, значит, Маня, Эля со всей своей командой решили с восходом солнца пойти на реку искупаться. Есть только один способ заманить их в дом: обещать что-нибудь веселое, шарады, танцы. К этому способу и прибегает графиня Флери все чаще. За восемь недель она устроила три бала, два празднества на свежем воздухе, несколько прогулок по окрестностям и катаний в лодках по реке.

Граф и графиня Флери не остаются без награды за свое широкое гостеприимство. Юные безумцы обожают и мужа и жену, оказывают полное доверие, одаряют самой близкой дружбой и радуют своей чудесной радостью, всегда чистой, даже в ее сумасбродных проявлениях.

Они умеют делать хозяевам приятные сюрпризы: в день четырнадцатилетия их свадьбы два делегата подносят им огромный венок из всяких овощей весом в пятьдесят килограммов и усаживают виновников торжества под балдахин из нарядно драпированных тканей. В полной тишине самая юная девица декламирует поэму, сочиненную к данному случаю.

Автор поэмы – Маня; она создала ее, расхаживая широким шагом по своей комнате в порыве вдохновения. Кончалась она так:

А в день Людовика святогоМы жаждем ехать на пикник,Зовите ж юных кавалеровТак, чтоб у каждой был жених.Тогда по вашему примеруИ мы, как можно поскорей,Пойдем к желанному венцу.

Намек не остается без ответа.

Чета Флери немедля объявляет большой бал. Хозяйка дома заказывает пироги, гирлянды, свечи. А Маня и Эля задумываются над своим нарядом для ночного празднества.

Нелегко быть восхитительной, когда нет денег и дешевая портниха шьет тебе всего два платья в год: одно простое, другое – для балов. Подсчитав свои деньги, сестры решают как им быть. Тюль, покрывавший сверху платье Мани, уже потрепан, но атласный голубой чехол еще в хорошем состоянии. Надо ехать в город, купить подешевле голубого тарлатана и заменить пришедший в негодность тюль, задрапировав новым тарлатаном неизносившийся чехол платья. Затем пришить тут ленточку, тут бантик, пожертвовать несколько рублей на шевровые туфельки, а в саду собрать букетик к корсажу и несколько роз в прическу. Вечером, в день бала, когда музыканты настраивают инструменты, а изумительно красивая Эля уже порхает по празднично украшенному дому, Маня в последний раз осматривает себя в зеркало. Все вышло очень хорошо: и нарядный тарлатан, и живые цветы у оживленного лица, и эти красивые новенькие туфли, но Маня сегодня будет столько танцевать, что к утру они останутся без подошв и их придется выбросить!

* * *

Много лет спустя моя мать, вспоминая об этих днях веселья, описывала их мне каким-то отрешенным, нежным голосом. Я видела перед собой ее лицо, такое усталое после полувека всяческих забот и большого научного труда, и благодарила ее судьбу за то, что раньше, чем направить эту женщину на путь сурового, неумолимого призвания, она даровала ей возможность носиться на санях по взбалмошным карнавальным празднествам и трепать туфельки в вихре ночного бала.

Призвание

Я попыталась описать Маню Склодовскую в ее детстве, юности, в учебных занятиях и в ее забавах. Она здорова, честна, чувствительна и весела. У нее любящее сердце. По словам учителей, она очень даровита. Но никакие особые способности не выделяют Маню из среды других детей, ее подруг и сверстниц. Еще ничто не указывает на особенный талант.

А вот другой ее портрет, уже взрослой девушки. Он более значителен. За это время в ее жизни сглаживаются черты любимых лиц, и только нежное воспоминание о них останется у Мани до конца жизни. Мало-помалу меняются дружеские связи. Уходят в прошлое пансион, гимназия, товарищеские узы, на вид такие крепкие, но слабеющие очень быстро, как только исчезает то ежедневное общение, которое поддерживало их. Призвание Мани выявляется благодаря двум личностям, проникнутым добром и пониманием, самым близким и родным, – отцу и старшей сестре.

Мне бы хотелось показать, как под влиянием этих двух друзей зарождались у Мани мысли о своем будущем. Большинству людей в подобных случаях свойственны чрезмерные желания, но как же скромны, при всей их смелости, мечты будущей Мари Кюри.

В сентябре 1884 года, упоенная своим четырнадцатимесячным бродяжничеством, Маня возвращается в Варшаву на новую семейную квартиру рядом с гимназией, где училась в детстве.

Переселение с улицы Лешно на Новолипскую вызвано существенной переменой в жизни учителя Склодовского. Состарившись, Склодовский оставил за собой преподавание в гимназии, но отказался держать у себя пансионеров. Новая квартира была теснее прежней, уютнее, но и беднее, и там вместе со всей семьей поселилась Маня.

Те, кто встречались со Склодовским в первый раз, считали его суровым человеком. Тридцать лет преподавательской работы в средних учебных заведениях придали этому полному, невысокому человеку некоторую величавость, а кое-какие внешние черты изобличали в нем образцового педагога: темные цвета всегда старательно вычищенной одежды, точные, скупые жесты и вразумительная речь. Все его действия методичны. Пишет ли он письмо – фразы логичны, почерк сжат. Ведет ли он детей на экскурсию – случайностям нет места. Весь путь заранее изучен и проходит по самым примечательным местам, а сам учитель красноречиво поясняет прелесть пейзажа или историческое значение какого-нибудь памятника старины.

Маня даже не замечает этих мелких педагогических привычек. Она нежно любит своего отца. Он ее покровитель, ее учитель. Она готова думать, что отец обладает всеобъемлющими знаниями. И в самом деле Склодовский знает все или почти все. В какой стране теперешней Европы найдешь у скромного учителя средней школы такую эрудицию! Глава семьи, он еле сводит концы с концами в своем бюджете, а вместе с тем находит время расширять свои научные познания, роясь в журналах, которые достать не так легко. Ему представляется вполне естественным быть в курсе успехов математики, химии и физики, не менее естественным знать кроме польского и русского языков латинский, греческий, говорить по-французски, по-немецки и по-английски. Он переводит лучшие произведения поэзии и прозы иностранных авторов на свой родной язык. Сочиняет много стихов сам и старательно заносит их в простую школьную тетрадку с черно-зеленой обложкой: «Моим друзьям в день их рождения», «Здравица на свадьбу», «Бывшим моим ученикам»…

Каждую субботу Склодовский, его сын и трое дочерей проводят вечер вместе, посвящая его литературе. Усевшись за кипящим самоваром, они беседуют. Старик отец декламирует стихи или читает вслух какую-нибудь книгу. Дети слушают с искренним восхищением: у этого учителя с залысинами на лбу, с полным благородным лицом и маленькой седой бородкой замечательный дар слова. Так каждую субботу знакомый милый голос доносит до слуха Мани лучшие творения мировой литературы. Когда-то в годы далекого детства этот голос рассказывал ей сказки, путешествия или читал «Давида Копперфильда», переводя его сразу, без запинки с английского на польский. И тот же надтреснутый, посаженный несчетными гимназическими уроками, голос декламирует внимательным юным слушателям польских романтиков, поэтов эпохи рабства Польши и ее восстаний: Словацкого, Красинского, Мицкевича. Переворачивая страницы истрепанных томов, а среди них есть и запрещенные царским правительством, лектор декламирует героические строфы из «Пана Тадеуша»[1] или скорбные стихи «Кордиана».[2]

Никогда не забыть Мане этих вечеров. Благодаря своему отцу Маня развивается в интеллектуальной атмосфере, редкой по содержательности и знакомой только очень немногим девушкам. Крепкие узы связывают Маню с человеком, который так трогательно, так ревностно стремится сделать ее жизнь привлекательной и интересной. Она тревожно чувствует тайное страдание, скрытое под внешним спокойствием Склодовского, грусть неутешного вдовца, угрызения совести щепетильного отца, упрекавшего себя за легковерие, в результате которого он потерял некогда свое небольшое состояние. Иногда этот несчастный человек не выдерживает и жалуется детям на самого себя:

– Как я мог потерять столько денег! Как я мечтал дать вам самое утонченное образование, отправить путешествовать, послать учиться за границу!.. И я же сам все это разрушил! Теперь у меня нет денег, я не могу вам помогать. А скоро лягу бременем на вас. Что с вами будет?

Учитель тяжко вздыхает и, обернувшись к детям, подсознательно ждет, чтобы они ободрили его своими жизнерадостными возражениями. Вот они, его дети, сидят все вместе вокруг керосиновой лампы, стоящей на маленьком бюро и оживляющей веселым светом зелень любовно выращенных им цветов. Четыре упрямых лба, четыре мужественные улыбки. Живой взгляд их юных глаз разных оттенков – от цвета барвинка до светло-серого – горит одной мыслью, одной надеждой:

– Мы молоды, мы сильны.

* * *

Опасения Склодовского вполне понятны. Будущая судьба его детей определялась этим годом, а положение их было далеко не блестящим. Проблема дальнейшей жизни складывалась просто: теперешнего заработка учителя едва хватало, чтобы оплатить квартиру, кухарку и питание, а вскоре ему придется перейти на небольшую пенсию, поэтому Юзефу и Броне, Эле и Мане надо теперь же начать зарабатывать себе на жизнь.

Естественно, что первой мыслью сына и дочерей двух педагогов было давать уроки: «Студент-медик ищет место репетитора», «Молодая девушка с аттестатом дает уроки арифметики, геометрии и французского за умеренную плату». Юные Склодовские становятся в ряды сотен интеллигентных молодых людей, которые бегают по Варшаве в поисках уроков.

Неблагодарное занятие! В шестнадцать с половиной лет Маня узнает трудности и унижения, какие ожидают «репетиторшу». Длинные концы по городу и в дождь, и в холод. Капризные или ленивые ученики. Родители учеников, заставляющие ждать на сквозняке в передней («Пусть панна Склодовская соблаговолит подождать… через четверть часа моя дочь будет готова!») или просто забывающие заплатить в конце месяца те несколько рублей, которые они должны и на которые так рассчитывала Маня, надеясь получить их сегодня утром!..

Начинается зима. Жизнь на Новолипской серая, и каждый новый день похож на прошедший.

«В доме все по-прежнему, – пишет Маня. – Растения чувствуют себя хорошо, азалии цветут. Лансе спит на половичке. Наша поденная служанка – Гуся переделывает мое платье, которое я хочу отдать перекрасить: оно будет вполне приличное и даже миленькое. Платье Брони уже готово и вышло очень хорошо. Не пишу никому. У меня очень мало времени, а еще меньше денег. Некая особа, узнавшая о нас от общих знакомых, явилась справиться, сколько мы берем за урок. Когда Броня сказала ей, что пятьдесят копеек за час, дама убежала как ошпаренная!»

Была ли Маня просто барышней-бесприданницей, энергичной и рассудительной, думавшей только о том, как бы увеличить количество своих учеников? Нет! Она мужественно вступила на трудный, хлопотливый путь частных уроков, но только из нужды. В действительности у нее была своя тайная, горячо волнующая жизнь. Как и все польки ее круга в ту эпоху, Маня была полна восторженных мечтаний. Как и все молодые люди, она была охвачена чувством патриотизма. В их планах собственного будущего служение Польше занимало первенствующее место над вопросами личного благополучия, любви и брака. Один, мечтая о революционной борьбе и ее опасности, участвовал в заговоре. Другой стремился к публицистической деятельности. Третий хотел служить религии, поскольку сам католицизм представлялся средством, силой, которая противостояла православным угнетателям.

Мистически религиозная мечта стала для Мани чуждой. По традиции ради приличия она еще придерживалась религиозных обрядов, но сама вера, поколебленная смертью матери, мало-помалу испарилась. Испытав на себе сильное воздействие глубоко религиозной матери, эти последние шесть или семь лет Маня жила под влиянием своего отца, не столько католика, сколько несознающегося вольнодумца. От детской религиозности остались в ней лишь смутные духовные запросы, стремление преклоняться перед чем-то великим и возвышенным.

Хотя среди ее друзей находились революционеры и Маня была так неосторожна, что давала им пользоваться ее паспортом, сама она нисколько не стремилась участвовать в покушениях, бросать бомбы в царскую карету или в экипаж варшавского губернатора. В той среде польской интеллигенции, к которой принадлежала Маня, намечается вполне определенная тенденция оставить «несбыточные надежды». Довольно бесполезных сожалений! Довольно неорганизованных, стихийных выступлений за автономию! Сейчас важно одно: работать, повышать в Польше цивилизацию, поднимать народное образование в противовес царским властям, которые сознательно держали народ в духовной темноте.

Философские учения данной эпохи направили это национальное брожение умов по особому пути. В предшествующие годы позитивизм Огюста Конта и Герберта Спенсера внес новые основы в мышление Европы. Одновременно работы Пастера, Дарвина и Клода Бернара показали огромное значение точных наук. В Варшаве, как и везде, исчезает вкус к произведениям романтиков. Искусство, культура отходят на второй план. Юношество, склонное к категорическим суждениям, сразу поставило химию и биологию выше литературы, а преклонение перед учеными пришло на смену преклонению перед писателями.

Но надо сказать, что если эти новые идеи развивались в свободных странах вполне открыто, то не так обстояло дело в Польше, где каждое проявление свободы мысли считалось подозрительным. Новые теории сюда просачивались и развивались по подземным каналам.

Вскоре после возвращения в Варшаву Маня Склодовская попадает в среду ярых поклонников позитивизма. Сильное влияние оказывает на нее учительница женской гимназии Пьясецкая, блондинка лет двадцати шести – двадцати семи, худая и своеобразно некрасивая. Влюбившись в студента Норблинема, недавно исключенного из университета за политическую неблагонадежность, она страстно увлеклась современными доктринами.

Маня первоначально отнеслась к этому слегка недоверчиво и боязливо, но вскоре прониклась смелыми идеями своей подруги. Ее с сестрами Броней и Элей и их подругой Марией Раковской допускают в так называемый «Вольный университет», в котором читались курсы анатомии, естественной истории и социологии. Их вели профессора-добровольцы, помогавшие молодежи расширять свой кругозор. Эти лекции читались тайно или у Пьясецкой, или на какой-нибудь другой частной квартире. Ученики группами по восемь – десять человек собирались вместе, слушали и записывали лекции, обменивались книгами, брошюрами, статьями. При малейшем постороннем шуме они приходили в трепет. Если бы полиция накрыла их, всем грозило бы тюремное заключение.

Сорок лет спустя Мария Кюри писала:

«Я живо помню теплую атмосферу умственного и общественного братства, которая тогда царила между нами. Возможности для наших действий были скудны, а потому и наши успехи не могли быть значительными; но все же я продолжаю верить в идеи, руководившие в то время нами, лишь они способны привести к настоящему прогрессу общества. Не усовершенствовав человеческую личность, нельзя построить лучший мир. С этой целью каждый из нас обязан работать над собой, над совершенствованием своей личности, возлагая на себя определенную часть ответственности за судьбу человечества; наш личный долг – помогать тем, кому мы можем быть наиболее полезны».

«Вольный университет» не ограничивался только пополнением образования девиц и юношей, окончивших гимназию. Сами слушатели становятся наставниками. Пьясецкая уговаривает Маню давать уроки бедным женщинам. Маня берет на себя работниц швейной мастерской, читает им книги и постепенно составляет для них библиотеку на польском языке.

Можно себе представить увлечение этой семнадцатилетней девушки своей работой! Ее детство протекало среди чудесных, обожествляемых вещей – физических приборов ее отца, и он еще до «моды» на точные науки привил Мане свою научную пытливость. Но прежний детский мир уже не удовлетворяет кипучую натуру девушки. Маня мечтает не только о математике и химии. Она мечтает изменить современный общественный порядок. Она стремится просветить народ. По своим передовым идеям, по благородству души Маня – социалистка в полном смысле слова. Однако она не примыкает к варшавской группе студентов-социалистов.

Маня еще не понимает, что ей необходимо разобраться в своих стремлениях и на чем-нибудь остановиться. Пока же с одинаковой восторженностью она отдается патриотическим чувствам, и гуманистическим идеям, и своим интеллектуальным запросам.

Несмотря на влияние новых идей, несмотря на бурную деятельность, она по-прежнему очаровательна. Хорошее, строго выдержанное воспитание, пример целомудренной семьи охраняли ее юность и не давали впадать в крайности. Восторженность и даже страстность всегда сочетались в ней с изяществом, с каким-то сдержанным достоинством. Никогда мы не заметим у нее революционной позы или подчеркнуто разнузданных манер. Самобытная, независимая Маня никогда не скажет жаргонного словца. Ей никогда не придет в голову даже закурить.

Если между часами репетиторства, занятиями с работницами мастерских и тайными лекциями по анатомии у Мани появляется свободное время, она уходит к себе в комнату, где что-то читает, что-то пишет. Ушло то время, когда она глотала пустые нелепые романы. Теперь она читает Гончарова, Достоевского или «Эмансипанток» Болеслава Пруса, где встречаются портреты молодых полек, таких же, как она, и так же стремящихся к духовной культуре. Ее тетрадка с записями для себя хорошо отражает духовную жизнь юной девушки, жадной до всего и стоящей на распутье своих разносторонних дарований: десять страниц тщательных рисунков свинцовым карандашом, иллюстрирующих басни Лафонтена: немецкие и польские стихи; отрывки из книги Макса Нордау «Ложь условности»; стихотворения Красиньского, Словацкого и Гейне; три страницы из ренановской «Жизни Иисуса», начинающиеся словами: «Никто и никогда еще не ставил в своей жизни любовь к Человечеству так высоко над суетными, мирскими интересами, как делал это он (Иисус)…»; затем выписки из работ русских философов; отрывок из Луи Блана; страничка из Брандеса; снова рисунки животных и цветов; опять Гейне; собственные переводы на польский язык из Мюссе, Прюдома, Франсуа Когте…

Сколько противоречий! Все дело в том, что эта «эмансипированная женщина», коротко обрезав свои чудесные белокурые волосы в знак презрения к кокетству, все же вздыхает по любви и переписывает целиком прелестное, но чуть слащавое стихотворение.

Маня скрывает от своих подруг, что ее пленяют и «Разбитая ваза», и «Прощай, Сюзан». Ей трудно признаться в этом и самой себе. Строгое платье, выражение лица, до странности ребячливое из-за коротко подстриженных кудрей, делают Маню похожей на мальчика-подростка, который бегает по собраниям, слушает доклады, спорит, выходит из себя. Своим подругам она декламирует стихотворения Асныка, вдохновленные горячей любовью к родине и ставшие «Исповедованием веры» этой молодежи:

Луч светлый Истины найдите,Ищите новых, неизведанных путей,Когда же взор Человечества проникнет еще дальше,То и тогда откроется пред ним достаточно чудес.…В каждой эпохе рождаются свои мечтыИ забываются вчерашние, как сон.Берите ж в руки светоч знания,Творите новое в созданиях вековИ стройте будущий Дворец для будущих людей…

Маня дарит Марии Раковской фотографию, где изображены она и Броня, с надписью: «Идеальной позитивистке от двух позитивных идеалисток».

Две наши «позитивные идеалистки» целыми часами обдумывают вместе, как им устроить свою жизнь в будущем. Увы! Ни Аснык, ни Брандес не давали указаний, как получить высшее образование в Варшаве с университетом, куда не допускают женщин. Не давали и советов, как быстро нажить состояние уроками за пятьдесят копеек.

Великодушная Маня огорчена. Хотя и младшая в семье, она чувствует себя ответственной за будущее старших. Юзеф и Эля не вызывают большого беспокойства: молодой человек станет врачом, а увлекающаяся красавица Эля еще колеблется: стать ли ей учительницей или же певицей; она и поет во весь голос, и запасается дипломами, и в то же время отказывает всем претендентам на ее руку.

Но Броня! Как помочь Броне? Едва она окончила гимназию, на нее свалилось бремя хозяйственных забот. Закупая продукты для всей семьи, составляя разные меню, занимаясь заготовкой варенья, Броня стала замечательной хозяйкой, но она приходит в отчаяние от мысли быть только ею. Мане понятно состояние Брони, так как она знает ее тайную мечту: поехать в Париж, получить там медицинское образование, вернуться в Польшу и стать земским врачом. Бедняжка Броня уже скопила немного денег, но жизнь за границей так дорога! Сколько месяцев, сколько лет надо еще ждать?

Такой уж уродилась Маня, что ее все время тревожит упадок духа и явная нервозность Брони. В тревоге Маня забывает свои честолюбивые мечты. Забывает свое такое же влечение к «земле обетованной», свою заветную мечту: перенестись через тысячи километров, отделявших ее от Сорбонны, утолить самую важную потребность своей природы – жажду знания, вернуться с этим драгоценным багажом в Варшаву и стать скромной наставницей своих дорогих поляков.

Такое сердечное участие в судьбе Брони вызвано не только узами кровного родства, но и более возвышенной привязанностью в ответ на теплое чувство Брони, которая после матери окружила Маню материнскими заботами. В этой сплоченной семье обе сестры чувствовали особое влечение друг к другу. Природные свойства их душ как-то взаимно дополнялись: старшая своим практическим умом и опытностью внушала младшей уважение, и Маня выносила на ее решение все вопросы своей повседневной жизни. Младшая же, более застенчивая и увлекающаяся, была для Брони юной замечательной подругой, в которой чувство дружбы усиливалось благодарностью, каким-то неосознанным желанием оплатить свой долг.

И вот однажды, когда Броня, набрасывая на клочке бумаги цифры, в тысячный раз подсчитывала деньги, которые были у нее в наличии, а главное же, которых не хватало, Маня неожиданно говорит:

– За последнее время я много размышляла. Говорила и с отцом. И думается мне, что нашла выход.

– Выход?

Маня подходит к своей сестре. Уговорить ее на то, что задумала Маня, – дело трудное. Приходится взвешивать каждое слово.

– Сколько месяцев ты сможешь прожить в Париже на свои накопленные деньги?

– Хватит на дорогу и на один год занятий в университете, – отвечает Броня. – Но ты же знаешь, что полный курс на медицинском факультете занимает пять лет.

– Ты понимаешь, Броня, уроками по полтиннику мы никогда не выпутаемся из такого положения.

– Что же делать?

– Мы можем заключить союз. Если мы будем биться каждый за себя, ни тебе, ни мне не удастся поехать за границу. А при моем способе ты уже этой осенью, через несколько месяцев сядешь в поезд…

– Маня, ты сошла с ума!

– Нет. Сначала ты будешь жить на свои деньги. А потом я так устроюсь, что буду посылать тебе на жизнь, папа тоже. А вместе с тем я буду копить деньги и на свое учение в дальнейшем. Когда же ты станешь врачом, поеду учиться я, а ты мне будешь помогать.

На глазах Брони проступают слезы. Она понимает все величие такого предложения. Но в Маниной программе есть один неясный пункт.

– Одно мне непонятно. Неужели ты надеешься зарабатывать столько денег, чтобы и жить самой, и посылать мне, да еще копить?

– Именно так! – непринужденно отвечает Маня. – Я нашла выход. Я поступлю гувернанткой в какое-нибудь семейство. Мне будут обеспечены квартира, стол, прачка, а сверх того я буду получать в год рублей четыреста, а то и больше. Как видишь, все устраивается.

– Маня… Манечка!

Броню волнует не будущая зависимость Мани от других людей. Ей, подлинной «идеалистке», предрассудки так же чужды, как и Мане. Не это… а мысль, что Маня, давая ей возможность теперь же приступить к высшему образованию, обрекает себя на безрадостную ремесленную работу, мучительное ожидание. И Броня сопротивляется.

– А почему именно мне ехать первой? Почему не поменяться нам ролями? Ты такая способная… вероятно, способнее меня. Ты очень быстро пойдешь вперед. Почему же я?

– Ах, Броня, не строй из себя дурочку! Да потому, что тебе двадцать лет, а мне семнадцать! Потому, что ты уже целую вечность бегаешь, хлопочешь по хозяйству, а я располагаю своим временем как хочу. Да и папа того же мнения: вполне естественно, что старшая поедет первой. Когда у тебя будет практика, тогда ты осыплешь меня золотом – во всяком случае, я так рассчитываю! Наконец-то мы сделаем что-то разумное, действительно полезное!

* * *

Сентябрьское утро 1885 года, в приемной агентства по найму сидит молоденькая девушка, дожидаясь очереди. Из двух платьев она выбрала самое скромное. На голове поношенная шляпка, булавки для волос кое-как придерживают светлые кудри, отпущенные несколько месяцев тому назад. Гувернантке, хотя бы и «позитивистке», не полагается быть стриженой. Она должна быть корректной, обыкновенной, такой, как все.

Дверь открывается. Из нее выходит худая женщина с унылым выражением лица, идет по приемной и перед выходом делает Мане прощальный жест. Это товарка Мани по профессии. Сидя рядом на плетеных стульях, единственной мебели в приемной, они успели поговорить друг с другом несколько минут и взаимно пожелать удачи.

Маня встает со стула и вдруг робеет. Машинально стискивает рукой тонкую пачку документов и каких-то писем. В соседней комнате за крошечным письменным столом сидит полная дама.

– Что вам угодно, мадемуазель?

– Место гувернантки.

– Имеете рекомендации?

– Да… Я уже давала частные уроки. Вот рекомендательные письма от родителей моих учеников. Вот аттестат.

Директриса агентства просматривает профессиональным взглядом документы Мани. Внимание директрисы на чем-то останавливается. Она поднимает голову и уже с большим интересом разглядывает молоденькую девушку.

– Вы хорошо владеете немецким, русским, французским и английским?

– Да, мадам. Английским немного хуже… Но могу преподавать все, что требуется программой казенных учебных заведений. Я кончила гимназию с золотой медалью.

– А! Какие же ваши условия?

– Полное содержание и четыреста рублей в год.

– Четыреста, – повторяет дама ничего не выражающим тоном. – Кто ваши родители?

– Мой отец учитель гимназии.

– Хорошо. Я наведу справки. Для вас у меня, возможно, и найдется кое-что. А сколько же вам лет?

– Семнадцать, – отвечает Маня, густо покраснев, но тут же с ободряющей улыбкой добавляет: – Скоро восемнадцать.

Дама безупречным «английским» почерком заносит на карточку новой кандидатки:

«Мария Склодовская. Хорошие рекомендации. Дельная. Желаемое место: гувернантка. Плата: четыреста рублей в год».

Она возвращает Мане ее бумаги.

– Благодарю, мадемуазель. Когда будет нужно, я вам напишу.

Гувернантка

Маня – своей двоюродной сестре Хенрике Михайловской, 10 декабря 1885 года

«Дорогая Хенрике, со времени нашей разлуки я веду жизнь пленницы. Как тебе известно, я взяла место в семье адвоката Б. Не пожелаю и злейшему моему врагу жить в таком аду! Мои отношения с самой Б. в конце концов сделались такими натянутыми, что я не вынесла и все ей высказала. А так как и сна была в таком же восторге от меня, как я от нее, то мы отлично поняли друг друга.

Их дом принадлежит к числу тех богатых домов, где при гостях говорят по-французски – языком французских трубочистов, где по счетам платят раз в полгода, но вместе с тем бросают деньги на ветер и при этом скаредно экономят керосин для ламп.

Имеют пять человек прислуги, играют в либерализм, а на самом деле в доме царит беспросветная тупость. Приторно подслащенное злословие заливает всех, не оставляя на ближнем ни одной сухой нитки.

Здесь я постигла лучше, каков род человеческий. Я узнала, что личности, описанные в романах, существуют и в действительности, а также то, что нельзя иметь дела с людьми, испорченными своим богатством».

Картина беспощадная. Написанная человеком, чуждым злобе, она показывает, какой еще наивной была Маня и сколько оставалось в ней иллюзий. Входя наугад в польскую богатую семью, она рассчитывала там найти благодушных родителей и милых деток. Она была готова привязаться Д ним, полюбить их. И какое жестокое разочарование!

Письма этой молодой гувернантки дают нам возможность косвенным путем оценить превосходство окружения родной семьи, с которой она только что рассталась. Конечно, и в своем кругу интеллигенции Мане приходилось встречать ничтожных людей, но даже среди них она не замечала душевной низости, корыстности, отсутствия чувства чести. У себя дома ни одно грубое или дурное слово не доходило никогда до ее слуха. Семейные ссоры, злые пересуды привели бы Склодовских в ужас. Всякий раз, когда Маня сталкивается с глупостью, мелочностью, вульгарностью, мы видим, что она изумлена, возмущена.

Высокие духовные качества у спутников Маниной юности, их яркий интеллект позволяют найти ответ на одну загадку… Почему окружающие Маню не заметили в ней еще раньше ее призвания, ее особых дарований? Отчего не послали ее в Париж учиться, а допустили взять место гувернантки?

Среди исключительно одаренных личностей, рядом с тремя молодыми людьми, получившими один за другим аттестаты зрелости и золотые медали, такими же блестящими, честолюбивыми, горячими в работе, как и сама Маня, будущая Мари Кюри не казалась исключением. Другое дело в среде ограниченных людей: там большие дарования сразу дают о себе знать, вызывают удивление, толки. Здесь же растут под одной кровлей Юзеф, Броня, Эля, Маня – все наделенные большими способностями. Вот почему ни старики, ни молодежь этой семьи не разглядели в одном из молодых ее членов проявление большого, исключительного ума. Никто еще не замечает, что Маня – человек другого склада, не такой, как ее брат и сестры. Да об этом она не подозревает и сама.

Сравнивая себя со своими близкими, Маня по скромности склонна к самоуничижению. Но когда новая профессия вводит Маню в буржуазные семейства, то превосходство ее бросается в глаза. Это понимает даже сама Маня. Молодая девушка не ставит ни во что превосходство по родовитости и по богатству, но гордится своей семьей и воспитанием. В первых же оценках, какие она дает своим «хозяевам», проглядывают временами презрительное отношение к ним и невинная гордость.

Из своего первого горького опыта Маня извлекла не только философский взгляд на род человеческий и на «людей, испорченных своим богатством». Она поняла, что ее план, изложенный недавно Броне, требует серьезных изменений.

Принимая место в родном городе, Маня надеялась заработать значительную сумму денег и вместе с тем не обрекать себя на тяжкое изгнание. Для новоиспеченной гувернантки остаться здесь, в Варшаве, являлось облегчением ее тяжелого труда. Это значило жить вблизи родного очага, иметь возможность каждый день поговорить, хотя бы минутку, с отцом, поддерживать связь с друзьями по «Вольному университету», а может быть, – кто знает? – и продолжать свое образование на вечерних курсах.

Но одна жертва влечет за собой другую, нельзя жертвовать собой наполовину. Жребий, избранный юной Маней, оказывается еще недостаточно тяжким. Она зарабатывает не столько, сколько нужно, а тратит слишком много. Полученные за уроки деньги расходятся по мелочам на ежедневные покупки, и в конце месяца остаток заработка выражается ничтожной суммой. А между тем надо быть готовой поддержать Броню, которая уехала вместе с Марией Раковской в Париж и живет в Латинском квартале очень бедно. Кроме того, близится отставка самого Склодовского. Скоро и старику понадобится помощь. Как тут быть?

Маня недолго находится в раздумье. Недели две-три назад ей предлагали хорошо оплачиваемое место в отъезд. Она принимает его. Это скачок в неизвестность. Придется на долгие годы покинуть близких, дорогих людей, жить в полном одиночестве. Но что поделаешь! Жалованье там больше, а тратить деньги в этой затерянной глуши не на что.

– Я так люблю жить на свежем воздухе! – утешает себя Маня. – Как это я не подумала об этом раньше?

О принятом решении она сообщает своей двоюродной сестре Хенрике:

«Я буду надолго лишена свободы, так как решила, после некоторых колебаний, взять место в Плоцкой губернии с оплатой пятьсот рублей в год, начиная с первого января. То самое место, которое мне предлагали не так давно и которое я упустила. Хозяева недовольны теперешней гувернанткой и хотят взять меня. Впрочем, весьма возможно, что я им не понравлюсь точно так же, как и прежняя…»

Первое января 1886 года, угрюмое морозное утро, день отъезда – одна из тяжких дат в жизни Мани. Она бодро прощается с отцом, еще раз записывает ему свой адрес: Марии Склодовской. Господину и госпоже 3. В Щуки через Пшасныш. Маня садится в вагон. Еще одну минуту она видит отца, успевает ему улыбнуться. И затем сразу обрушивается неведомый гнет одиночества. Одна, первый раз в жизни совсем одна! Внезапный страх охватывает этого восемнадцатилетнего ребенка. Сидя в поезде, мчавшем ее к какому-то чужому дому, Маня трепещет от робости и страха. Что будет, если новые хозяева окажутся похожими на предыдущих? А вдруг старик Склодовский заболеет в ее отсутствие?

Десятки мучительных вопросов осаждают девушку, в то время, как, пристроившись у вагонного окошка, она смотрит при свете угасающего дня на сонные снежные долины и утирает кулачком набегающие слезы.

Три часа в вагоне, а затем еще четыре на лошадях. Муж и жена 3. управляют имениями князей Чарторыйских и сами арендуют часть их владений в ста километрах к северу от Варшавы. Подъехав к дверям дома в морозной темноте, разбитая усталостью, Маня, как сквозь сон, видит высокую фигуру хозяина, бесцветное лицо его жены и устремленный на нее настойчивый взгляд детей, сгорающих от любопытства. Гувернантку встречают любезными словами и горячим чаем.

Хозяйка дома ведет Маню на второй этаж, в отведенную ей комнату, и, побеседовав несколько минут, оставляет девушку одну в обществе ее жалких чемоданов

.

3 февраля 1886 года Маня пишет Хенрике:

«Вот уже месяц, как я живу у 3. Время достаточное, чтобы привыкнуть к новому месту. 3. – отличные люди. Со старшей дочерью, Бронкой, у меня завязались дружеские отношения, которые способствуют приятности моей здешней жизни. Что касается моей ученицы Андзи, которой исполнится скоро десять лет, то это ребенок послушный, но избалованный и взбалмошный. Но, в конце концов, нельзя же требовать совершенства! В этой местности все бездельничают, думают только об удовольствиях, а так как семья 3. держится несколько в стороне от этих хороводников, то является «притчей во языцех». Представь себе, что через неделю после моего прибытия обо мне говорили уже неодобрительно, и только потому, что я, еще не зная никого, отказалось ехать на бал в Карвач, центр всех здешних сплетен. Мне не пришлось жалеть об этом, так как мои хозяева вернулись с бала лишь в час дня; я была рада, что избежала такого испытания, да еще в то время, когда я чувствую себя далеко не совсем здоровой.

В рождественский сочельник состоялся у нас бал. Я очень развлекалась, наблюдая за гостями, достойными карандаша какого-нибудь карикатуриста.

Молодежь весьма не интересна: барышни – бессловесные гусыни, открывают рот только тогда, когда с громадными усилиями их вынуждают говорить. По-видимому, бывают и другие, более умные и развитые. Но покамест Бронка (дочь моих хозяев) представляется мне редкой жемчужиной и по своему здравому уму, и по своим взглядам на жизнь.

Я занята семь часов в день: четыре часа с Андзей, три с Бронкой. Немножко много, но что поделаешь! Комната моя на верху, большая, тихая, приятная. Детей у З. целая куча: три сына в Варшаве (один в университете, два в пансионе); дома – Бронка (18 лет), Андзя (10 лет), трехлетний Стасъ и Маричка – малютка шести месяцев. Стась очень забавный. Няня сказала ему, что бог – везде; Стась с выражением некоторой тревоги на лице спрашивает: «А он меня не схватит? Не укусит?» Вообще, он потешает нас неимоверно!»

Маня прерывает свое писание, кладет перо на письменный стол, придвинутый к самому окну, и, не боясь холода, выходит на балкон. Вид, открывающийся с балкона, еще способен вызывать у нее смех! Разве не смешно, когда ты, отправляясь в одинокую усадьбу, воображаешь себе деревенский пейзаж: луга, леса, – а вместо этого, открыв впервые свое окно, видишь высокую фабричную трубу, которая лезет тебе в глаза и заволакивает небо грязной сажей, изрыгая черный столб дыма?

Кругом, на несколько километров, – ни лесочка, ни лужоч-ка; везде – свекла и свекла, только однообразные свекловичные поля. Осенью вся эта бледная, землистая свекловица грузится на телеги, запряженные волами, и тихим ходом доставляется на сахарный завод. Только для этого завода работают крестьяне: сеют, полют и копают свеклу. Только вокруг этих тоскливых кирпичных красных зданий жмутся хаты маленькой деревни Красиничи. Даже река становится рабой завода, бежит к нему прозрачными струями, а от него уходит грязной, покрытой какой-то мутной, липкой пеной.

Сам господин З., известный агроном, знаком с новой техникой. Господин З. владеет большей частью акций этого завода. В доме З., как и в других домах, главным предметом забот и разговоров является завод.

Ни в чем нет малейшего признака чего-нибудь величественного! Даже завод, при всем своем размере, – предприятие посредственное, таких, как он, в уезде целые десятки. Само поместье Щуки небольшое: всего двести гектаров – для этих мест пустяк. Семейство З. богато, но не очень. Их дом по виду и укладу, конечно, лучше соседних ферм, однако же, при всем желании, его не назовешь замком. Вернее говоря, это старомодная дача, вроде большого барака с двускатной крышей, нависшей над тускло-белыми оштукатуренными стенами, с беседками из дикого винограда и сплошь застекленными верандами, где гуляют сквозняки.

Есть только одна уступка красоте: небольшой парк перед домом, летом, по-видимому, очень милый благодаря лужайкам, кустарнику и площадке для крокета, огражденной ровно подстриженными ясенями. По другую сторону, за домом, разбит фруктовый сад. За ним виднеются четыре красные крыши над амбаром, конюшнями на сорок лошадей и скотными дворами на шестьдесят коров. А дальше до самого горизонта тянутся глинистые свекловичные поля.

«Ну что ж! Я устроилась не так уж плохо! – думает Маня, затворяя окно. – Завод, конечно, не красив. Но благодаря ему эта провинциальная дыра немного оживленнее других. Все время люди то приезжают из Варшавы, то уезжают. На самом заводе есть небольшой кружок из инженеров, управляющих – людей не неприятных. Там можно брать на прочтение журналы, книги. У госпожи 3. характер скверный, но женщина она не злая. Если она обращается с гувернанткой, то есть со мной, не всегда деликатно, то происходит это, несомненно, потому, что она сама – бывшая гувернантка, которой слишком рано повезло в жизни. Муж ее – очаровательный мужчина, старшая дочь – просто ангел, а остальные дети сносны. Я должна чувствовать себя счастливой!»

Согрев руки у громадной печки, занимающей целый простенок от потолка до пола, Маня опять садится писать письма, пока повелительный зов снизу: «Панна Мария!» – не возвестит сквозь дверь, что гувернантка нужна своим хозяевам.

Маленькая одинокая девушка пишет много писем, хотя бы для того, чтобы получать ответы и узнавать варшавские новости. По мере того как вялой чередой проходят недели, месяцы, Маня рассказывает близким о своей жизни, жизни наемницы, которой приходится и выполнять свои скромные обязанности, и «бывать в обществе», и принимать участие в неизбежных развлечениях.

Она пишет своему отцу, дорогой Броне, и Юзефу, и Эле. Пишет своей гимназической подруге Казе Пржиборовской, кузине Хенрике, вышедшей замуж во Львове и живущей в деревне нелюдимой «позитивисткой», поверяет ей самые значительные мысли, свои огорчения и надежды.

В письме от 5 апреля 1886 года Маня сообщает Хенрике:

«Я живу так, как обычно живут люди в моем положении. Даю уроки, немного читаю, но и это не всегда возможно, так как прибытие новых гостей все время нарушает нормальный распорядок жизни. Иногда это сильно раздражает меня, потому что Андзя принадлежит к числу тех детей, которые с восторгом пользуются любым поводом оторваться от занятий, и тогда ее уже ничем не образумишь. Сегодня мы с ней опять повздорили из-за того, что ей не захотелось вставать с постели в обычный час. В конце концов мне пришлось взять ее за руку и стащить с кровати; я это сделала спокойно, но внутри меня все кипело. Ты не можешь себе представить, чего мне стоят такие мелочи: от одной нелепости, как эта, я делаюсь больной на несколько часов. Но я должна была настоять на своем!..

Какие разговоры в обществе? Сплетни, сплетни и еще раз сплетни. Темы обсуждений: соседи, балы, вечеринки и т. п. Если взять танцевальное искусство, то лучших танцовщиц, чем здешние девицы, еще придется поискать, и где-нибудь не близко. Они танцуют в совершенстве. Впрочем, они не плохи и как люди, есть даже умные, но воспитание не развивало их умственных способностей, а здешние бессмысленные и беспрестанные увеселения рассеяли и данный от природы ум. Что же касается молодых людей, то среди них немного милых, а еще меньше умных. Для них и для девиц такие слова, как «позитивизм», «рабочий вопрос» и тому подобное, кажутся чем-то ужасным, да и то, если предположить, в виде исключений, что кто-нибудь из них слышал их раньше. Семейство 3. по сравнению с другими можно назвать культурным. Сам 3. – человек старомодный, но умный, симпатичный, здравомыслящий. Его супруга – женщина неуживчивая, но, если уметь к ней подойти, она бывает милой. Меня, мне думается, она любит.

Если бы ты видела, до какой степени я веду себя примерно! Каждое воскресенье и каждый праздник хожу в костел, ни разу не сославшись на простуду или головную боль, чтобы остаться дома. Никогда не говорю о высшем образовании для женщин. Вообще в своих высказываниях соблюдаю сдержанность, требуемую тем положением, какое я занимаю в доме.

В пасхальные каникулы приеду на несколько дней в Варшаву. При одной мысли об этом вся моя душа трепещет от радости, и я с большим трудом сдерживаюсь, чтобы не закричать от счастья».

* * *

Маня напрасно пишет иронически о своем «примерном поведении». Такая смелая и своеобразная личность, как она, не может долго вести такой образ жизни. «Позитивная идеалистка» в ней остается неизменной, ей хочется теперь же быть полезной и начать борьбу.

Каждый день на грязных дорогах ей попадаются крестьянские девочки и мальчики, бедно одетые, с озорным выражением лица под шапкою волос цвета пакли, и вот у Мани зарождается план действий. Почему бы ей не осуществить, хотя бы в Щуках, в этом малюсеньком мирке, свои передовые заветные мечты? В прошлом году она мечтала «просвещать народ». Какой прекрасный случай! В здешней деревне большинство ребят неграмотны. Тех же немногих, что ходят в школу, учат русской грамоте. Как было бы хорошо организовать для них тайные уроки польской грамоты, раскрыть юным умам красоту родного языка, родной истории!

Маня делится этой мыслью со своей старшей ученицей; Бронка тут же соглашается и обещает помогать.

Желая умерить ее пыл, Маня говорит:

– Обдумайте это хорошенько. Если донесут на нас, то нам грозит Сибирь.

Но ничто так не заразительно, как храбрость; взгляд Бронки выражает пылкую готовность и решимость. Остается получить согласие главы семейства и приступить к делу.

Маня – Хенрике, 3 августа 1886 года:

«На лето я могла бы получить отпуск, но не знала, куда ехать, поэтому осталась в Щуках. Мне не хотелось тратить деньги на поездку в Карпаты. У меня много часов занимают уроки с Андзей, чтение с Бронкой, ежедневно занимаюсь по часу с сыном здешнего рабочего, подготовляя его в школу. Кроме того, мы с Бронкой по два часа в день даем уроки крестьянским детям. У нас десять учеников, своего рода маленький класс. Учатся с большой охотой, а все-таки нам временами бывает трудно. Утешает меня то, что наши достижения мало-помалу растут, и даже очень быстро. Таким образом, дни у меня достаточно заполнены, а сверх того немного занимаюсь и собственным образованием».

В декабре 1886 года Маня пишет Хенрике:

«Число моих учеников доходит до восемнадцати. Само собою разумеется, они приходят не все вместе, иначе я не могла бы справиться, но даже и при таком порядке у меня уходит на занятия два часа в день. По средам и субботам я занимаюсь с ними дольше – часов пять без перерыва. Это возможно только потому, что моя комната на втором этаже имеет отдельный ход на черную лестницу во двор, а поскольку эта работа не мешает мне выполнять мои обязанности по отношению к хозяевам, то она никого не беспокоит. Много радости и утешения дают мне эти ребятишки…»

Таким образом, Мане недостаточно спрашивать уроки у Андзи, усаживать за чтение Бронку и не давать засыпать над учебниками Юлику, который приехал из Варшавы и поручен Мане. Покончив с официальными обязанностями, мужественная девушка входит в свою комнату и ждет, когда на лестнице раздастся топот башмачков и шлепанье босых ножек по ступенькам, извещающие Маню о приходе ее учеников. Маня добыла простой сосновый стол и стулья. На свои деньги купила тоненькие тетрадки и ручки, такие непослушные в закоченелых пальчиках. Когда в большой, просто побеленной комнате набиралось семь-восемь ребятишек, то присутствие обеих учительниц – Мани и Бронки – оказывалось далеко не лишним, чтобы поддерживать порядок и выручать из отчаянного положения тех учеников, которые, пыхтя и тяжко вздыхая, не могли разобрать какое-нибудь трудное слово.

Эти сыновья и дочери прислуги, заводских рабочих, арендаторов не все опрятны и чисто вымыты. Некоторые невнимательны, упрямы. Но в глазах большинства светится наивное и страстное желание совершить невероятный подвиг – одолеть грамоту. И когда эта скромная цель достигнута, когда черные буквы на белой бумаге вдруг приобретают определенный смысл и деревенские ребята самодовольно торжествуют, а их неграмотные родители, которые иногда бывают на уроках, приходят в состояние восторженного изумления, – у Мани сердце сжимается от боли.

Она думает об этой неудовлетворяемой жажде знания, о дарованиях, которые, может быть, таятся в этих неотесанных созданиях, и чувствует себя такой слабой, такой беспомощной перед бездной невежества.

Долготерпение

Деревенские ребята и не подозревают, что панна Мария мрачно размышляет о собственном невежестве, что мечта их учительницы не учить, а самой учиться.

И когда Маня, глядя в окно, видит все те же неизменные телеги, везущие к заводу свеклу, ей тяжело думать, что в это время тысячи молодых людей в Берлине, Вене, Петербурге, Лондоне слушают лекции, доклады, работают в лабораториях-; музеях и больницах! Еще тяжелее думать, что в знаменитой Сорбонне преподают биологию, математику, социологию, химию и физику!

Ни в одну страну так не влечет Марию Склодовскую, как во Францию. Добрая слава Франции ослепляет ее своим блеском. В Берлине, в Петербурге царят угнетатели Польши. Во Франции любят свободу, уважают все чувства, все мнения, там принимают несчастных и преследуемых, откуда бы они ни появились. Возможно ли, что наконец и Маня сядет в поезд на Париж, неужели судьба дарует ей такое счастье?

Маня уже не надеется на это. Двенадцать первых месяцев в душной провинции подточили былые надежды юной девушки, тем более что при всей страстности ее ума и склонности к мечтам она чужда всяким химерам. Подводя итог, Маня ясно видит создавшееся положение, по всей видимости – безвыходное.

В Варшаве у нее отец, который очень скоро будет нуждаться в ее помощи. В Париже – Броня, которую надо поддерживать еще несколько лет, прежде чем она заработает хоть одну копейку. А сама Мария Склодовская – гувернантка в поместье Щуки. Прежний план – скопить необходимый капитал – казавшийся осуществимым, теперь вызывает у нее улыбку. План оказался по-детски наивным. Из таких мест, как Щуки, бежать трудно! Но девушка с отчаянным упорством сопротивляется самопогребению. Какой могучий инстинкт заставляет Маню садиться за свой рабочий стол, брать из заводской библиотеки и читать книги по социологии и физике, расширять свои познания в математике путем частой переписки с отцом!

Все это кажется окружающим настолько бесполезным, что Манина настойчивость вызывает удивление. Заброшенная в деревенскую усадьбу Маня осталась без руководства и советов. Почти ощупью она блуждает в лабиринте тех познаний, которые ей хочется приобрести, но устаревшие учебники дают их только в общей форме.

Временами она чувствует полный упадок духа, и в эти минуты напоминает собой некоторых своих деревенских учеников, когда они, отчаявшись постигнуть грамоту, вдруг с яростью отшвыривают азбуку. Но Маня с крестьянским же упорством продолжает свою работу.

Спустя сорок лет она напишет:

«Литература меня интересовала в такой же степени, как социология и точные науки. Но за эти несколько лет работы, когда пыталась я определить свои действительные склонности, в конце концов я избрала математику и физику.

Мои самостоятельные занятия сопровождались многими досадными затруднениями. Образование, полученное мной в гимназии, оказалось крайне недостаточным – гораздо ниже знаний, требуемых во Франции для получения степени бакалавра. Я попыталась их восполнить из книг, взятых наудачу. Такой способ был малопродуктивен. Тем не менее я привыкла самостоятельно работать и накопила некоторый объем знаний, которые впоследствии мне пригодились…»

Вот как описывает Маня Хенрике в письме из Щук свой рабочий день в декабре 1886 года:

«При всех моих обязанностях у меня бывают дни, когда я занята все время с восьми утра до половины двенадцатого, а затем с двух до половины восьмого. В перерыве – с половины двенадцатого до Двух – прогулка и завтрак. После чая мы с Андзей читаем, если она в благоразумном настроении, если же нет, то болтаем или я принимаюсь за рукоделие, впрочем, я с ним не расстаюсь и на уроках. С девяти вечера я погружаюсь в свети книги и работаю, если, конечно, не помешает какое-нибудь непредвиденное обстоятельство.

Я приучила себя вставать в шесть утра, чтобы работать для себя больше, но это не всегда мне удается. В настоящее время здесь гостит очень милый старичок, крестный отец Андзи, и для развлечения его я должна была, по просьбе пани В., уговорить его, чтоб он учил меня играть в шахматы. Приходится бывать четвертым партнером и в карточной игре, а все это отрывает меня от книг.

В данное время я читаю: 1) физику Даниэля, 2) социологию Спенсера во французском переводе, 3) курс анатомии и физиологии Поля Бера в русском переводе.

Я читаю сразу несколько книг: последовательное изучение какого-нибудь одного предмета может утомить мой мозг, уже достаточно перегруженный. Когда я чувствую себя совершенно неспособной читать книгу плодотворно, я начинаю решать алгебраические и тригонометрические задачи, так как они не терпят невнимания и мобилизуют ум.

Бедняжка Броня пишет, что у нее какие-то затруднения с экзаменами, что она много работает, а состояние ее здоровья внушает опасение.

Каковы мои планы на будущее? Их нет, или, точнее, они есть, но до такой степени незатейливы и просты, что и говорить о них нет смысла: выпутаться из создавшегося положения, насколько я смогу, а если не смогу, то проститься со здешним миром – потеря невелика, а сожалеть обо мне будут так же недолго, как и о других людях.

В настоящее время никаких иных перспектив у меня нет. Кое-кто высказывает мысль, что, несмотря на все, мне надо переболеть той лихорадкой, которую зовут любовью. Но это совсем не входит в мои планы. Если когда-то у меня и были другие планы, то я их погребла, замкнула, запечатала и позабыла – тебе хорошо известно, что стены всегда оказываются крепче лбов, которые пытаются пробить их…»

* * *

Эти смутные мысли о самоубийстве, эта разочарованная, скептическая фраза о любви требуют разъяснений.

Разъяснение само по себе простое, очень тривиальное. Его можно назвать «Роман бедной молодой девушки».[3] Во многих сентиментальных произведениях описываются подобные ситуации.

Все началось с того, что Маня Склодовская похорошела. В ней еще нет той одухотворенности, какая обнаружится на ее фотографиях несколько позже. Но прежняя толстощекая юница превратилась в грациозную девушку. Восхитительные волосы и кожа. Тонкие щиколотки и красивые запястья. Правда, лицо ее не отличается правильностью черт и далеко от совершенства, но обращает на себя внимание волевым складом рта и глубоко посаженными пепельно-серыми глазами, которые все же кажутся большими благодаря поразительной силе взгляда.

Когда старший сын З. Казимеж вернулся из Варшавы в Щуки, чтобы провести праздничные дни, а затем и летние каникулы в родном доме, он там застал молодую гувернантку, умевшую отлично танцевать, грести, бегать на коньках, умную, хорошо воспитанную, способную сочинять стихи так же хорошо, как править экипажем и ездить верхом, – словом, таинственную и совершенно не похожую ни на одну из знакомых ему барышень. И он влюбился в эту гувернантку. А под ее революционными доктринами таилось уязвимое сердце, и Маня тоже увлеклась очень красивым, очень милым студентом.

Ей не исполнилось еще девятнадцати. Он чуть постарше. И они стали думать о брачных узах.

Ничто, казалось, не препятствовало их браку. Правда, Маня была в Щуках только «панной Марией» – наставницей хозяйских детей, но она пользовалась всеобщим расположением: сам 3. совершает с ней долгие прогулки по полям; пани З. благоволит к ней; Бронка обожает. И муж и жена оказывают ей особые знаки внимания. Несколько раз посылали приглашения погостить у них ее отцу, брату, сестрам. В день Маниного рождения преподнесли ей подарки и цветы.

Поэтому Казимеж З., не опасаясь, с уверенностью в благоприятном исходе дела спросил родителей, одобряют ли они его сватовство.

Ответ последовал немедленно. Отец вышел из себя, мать чуть не упала в обморок. Как? Их любимый сын готов жениться на особе, не имеющей за душой ни гроша, вынужденной искать места «в людях»! Молодой человек, который может хоть завтра жениться на самой знатной, самой богатой девушке во всей округе! В своем ли он уме?

И там, где так старались показать, что считают Маню другом дома, в одну минуту возникают непреодолимые общественные перегородки. То обстоятельство, что девушка из хорошей семьи, блестяще образованна, морально безупречна, – все это ничто в сравнении с короткой фразой: «Брать в жены гувернантку неприлично».

Под действием уговоров, резкой отповеди и головомойки решительные намерения студента тают. У него слабый характер. Его пугают упреки и гнев родителей. А Маня, уязвленная пренебрежением со стороны людей, не стоящих ее, замыкается в неловкой холодности и нарочитой молчаливости. Она решила твердо, раз и навсегда, выбросить из головы мысль о личном счастье.

Но любовь имеет одно общее свойство с честолюбием: одного желания избавиться от них недостаточно.

* * *

Простой выход из положения – расстаться с семьей 3. оказался для Мани невозможным. Она боялась встревожить отца. А главное, не могла себе позволить роскошь – бросить очень выгодное место. Прошло время, и от накоплений Брони остались одни воспоминания. Теперь обучение старшей сестры на медицинском факультете оплачивали Маня и отец. Каждый месяц посылает Маня своей сестре пятнадцать рублей, а иногда и двадцать – почти половину своего месячного заработка. А где найти такое же вознаграждение? В конце концов между нею и семьей 3. не произошло ни прямого объяснения, ни тягостного столкновения. Было разумнее молча испить чашу унижения и остаться в Щуках, как будто ничего не произошло.

Жизнь опять течет все так же, как и раньше. Маня по-прежнему дает уроки, бранит Андзю, встряхивает Юлика, который засыпает от всякой умственной работы. Продолжает занятия с крестьянскими детьми. Как и раньше, она сидит над книгами по химии, сама удивляясь своей настойчивости. Играет в шахматы, ездит на балы и гуляет на чистом воздухе.

Впоследствии она записывает:

«Зимой эти широкие равнины, когда их покрывает снег, не лишены очарования, и мы совершали далекие прогулки на санях. Бывало так, что мы с трудом разбирались, где дорога.

– Не сбейтесь с проторенного пути! – кричу я вознице. Он отвечает: «Едем в самый раз» или «Не бойсъ!» – и… перекувыркиваемся. Но от таких происшествий становилось только еще веселее.

Помню также хорошо, как в тот год, когда выпал очень глубокий снег, мы построили из снега чудесную хижину. В ней мы могли сидеть и любоваться огромной, чуть розоватой белой гладью».

Неудачная любовь, обманутые надежды на высшее образование, постоянная нужда в деньгах – все эти испытания вызывают у Мани стремление забыть о собственной судьбе, и ее мысли обращаются к семье. Не для того, чтобы пожаловаться на горечь своих чувств. Ее письма полны добрых советов и предложений. Ей хочется, чтобы ее близкие жили как можно лучше.

В письме 1886 года она пишет своему отцу:

«Раз и навсегда пусть милый папа бросит огорчаться тем, что не может помогать нам. Недопустимо, чтобы наш отец жертвовал для нас еще чем-нибудь сверх того, что он уже дал нам. Мы получили хорошее воспитание, прекрасное образование и неплохой характер. Таким образом, пусть папа не унывает: мы не пропадем. С моей стороны, я буду навек признательна своему горячо любимому отцу за то, что он сделал для меня, а сделал он неизмеримо много. Только одно меня огорчает – что мы не в состоянии ответить ему тем же. Мы можем лишь любить и почитать его, насколько это в человеческих силах…»

В письме от 9 марта 1887 года Маня пишет Юзефу:

«Мне думается, что, заняв несколько сот рублей, ты смог бы остаться в Варшаве, а не хоронить себя в провинции. Прежде всего, одно условие, милый братик, – не сердись, если я напишу в этом письме какую-нибудь глупость: вспомни наш уговор – я буду говорить тебе чистосердечно все, что думаю. Видишь ли, милый брат, в чем дело, все сходятся на том, что врачебная практика в каком-нибудь захудалом городишке помешает твоему дальнейшему культурному росту и не даст возможности заняться научными исследованиями. Похоронив себя в провинциальной дыре, ты похоронишь и свою будущность. Без хорошей аптеки, больницы и книг ты опустишься, несмотря на лучшие намерения. Если это случится, я буду страдать невыразимо, так как сама я потеряла всякую надежду стать кем-нибудь, и все мое честолюбие переключилось на тебя и на Броню. Пусть хоть вы двое направите свою жизнь согласно вашим стремлениям. Пусть дарования, несомненно присущие нашей семье, не пропадут зря, а проложат себе путь через кого-нибудь из вас. Чем сильнее горюю о себе самой, тем больше надеюсь на вас…

Ты, может быть, пожмешь плечами и посмеешься надо мной за это наставление. Мне необычно ни говорить, ни писать тебе в подобном тоне. Но мой совет идет из глубины моей души, я думаю об этом уже давно – с тех пор, как ты поступил на медицинский факультет.

Думаю и о том, как будет папа рад, если ты останешься около него! Тебя он любит больше всех нас! Представь себе положение, что станет с отцом, совершенно одиноким, если Эля выйдет замуж за Д., а ты уедешь из Варшавы. Он будет тосковать ужасно. А так, как предлагаю я, вы заживете вместе, и все будет превосходно! Однако же, соблюдая экономию, не забудьте оставить и для нас свободный уголок на случай нашего возвращения домой».

4 апреля 1887 года Маня пишет Хенрике (которая недавно родила мертвого ребенка):

«Как должна страдать мать, выдержав столько испытаний и все – Понапрасну! Если бы можно было уверенно сказать себе с христианским смирением: „Такова воля божия, да будет воля его!“ – это до некоторой степени облегчило бы страшное горе. Увы, такое утешение дано не всем. Я понимаю, что верующие люди по-своему счастливы. Но, странное дело, чем охотнее я признаю их преимущество, тем труднее мне самой проникнуться их верой, тем менее оказываюсь я способной понимать их счастье.

Прости мне эти философские рассуждения: их мне внушили твои жалобы на отсталые, консервативные убеждения в том городе, где ты живешь. Не суди их очень строго, так как политические и социальные традиции имеют своим источником традицию религиозную, и она благо, но для нас уже потерявшее свой смысл. Что касается меня, то никогда я не позволю себе намеренно разрушать в ком-нибудь веру. Пусть каждый верует по-своему – лишь бы искренне. Меня возмущает только ханжество, а оно распространено очень широко, тогда как истинную веру находишь очень редко. Ханжество я ненавижу. Но искренние религиозные чувства я уважаю, даже когда они сопряжены с духовной ограниченностью»

Маня – Юзефу, 20 мая 1887 года:

«Мне еще не известно, будет ли моя ученица Андзя держать экзамен, но я заранее беспокоюсь. Ее внимание и память так ненадежны! То же самое и с Юликом. Учить их все равно, что строить на песке: усвоив что-нибудь сегодня, они сейчас же забывают то, чему их учили накануне. Временами это становится какой-то пыткой. Я очень боюсь за самое себя: мне кажется, что я ужасно отупела – время бежит так быстро, а я не чувствую заметного продвижения вперед. Из-за обеден в богородицыны праздники мне пришлось прервать даже уроки деревенским детям.

А между тем для моего спокойствия надо не так уж много: мне бы хотелось только одного – чувствовать, что я приношу пользу…»

Несколько дальше по поводу несостоявшегося брака Эли Маня пишет:

«Представляю себе, как должно страдать самолюбие Эли. Нечего сказать, хорошенькое мнение составляешь себе о людях! Если они не желают жениться на бедных девушках, пусть идут к черту! Никто не требует от них женитьбы. Но к чему вдобавок оскорблять, зачем смущать покой невинной девушки?

…Как бы хотелось узнать что-нибудь утешительное, по крайней мере о тебе! Я часто задаю себе вопрос, как идут твои дела, не сожалеешь ли о том, что остался в Варшаве. Собственно говоря, мне не следовало бы расстраиваться из-за этого, так как ты наверняка устроишься: я твердо верю в это. С «бабами» всегда больше неприятностей, но, даже относительно себя, я все-таки надеюсь, что не исчезну совсем бесследно в небытии…»

10 декабря 1887 года Маня пишет Хенрике:

«Не верь слухам о моем замужестве – они лишены основания. Такая сплетня распространилась по всей округе и дошла даже до Варшавы. Хотя я в этом неповинна, но не люблю всяких неприятных разговоров.

Мои планы на будущее самые скромные: мечтаю иметь свой угол и жить там вместе с папой. Бедняжка папа очень нуждается во мне, ему хотелось бы видеть меня дома, и он скучает без меня. Я же отдала бы половину жизни за то, чтобы вернуть себе независимость и иметь свой угол.

Как только представится возможность, я расстанусь со Щуками, что, впрочем, может произойти лишь через некоторое время; тогда я обоснуюсь в Варшаве, возьму место учительницы в каком-нибудь пансионе, а дополнительные средства буду зарабатывать частными уроками. Вот все, чего желаю. Жизнь не стоит того, чтобы так много заботиться о ней».

24 января 1888 года Маня пишет Броне:

«Я потрясена романом Ожешко „Над Неманом“. Эта книга преследует меня, я не нахожу себе места. В ней все наши мечты, все страстные беседы, от которых пылали наши щеки. Я плакала так, как плакала в три года. Отчего, отчего рассеялись эти мечты? Я льстила себя надеждой трудиться для народа, вместе с ним, и что же? Я еле-еле научила читать какой-нибудь десяток деревенских ребятишек. А пробудить в них сознание самих себя, их роли в обществе, об этом не может быть и речи. Ах, боже мой! Как это тяжело… Я чувствую себя такой ничтожной, такой никчемной. И когда вдруг нечто совершенно неожиданное, как чтение этого романа, вырывает меня из удушливого существования, я так страдаю».

Маня – Юзефу, 18 марта 1888 года:

«Милый Юзик, наклеиваю на это письмо последнюю оставшуюся у меня марку, а так как у меня нет буквально ни копейки (да, ни одной!), то, вероятно, я вам не напишу до пасхальных праздников, разве что какая-нибудь марка случайно попадет мне в руки.

Цель моего письма – поздравить тебя с днем ангела, но если я опоздала, то поверь, что это вызвано только отсутствием у меня денег и марок, а просить их у других я еще не научилась.

Милый мой Юзик, если бы ты только знал, как я мечтаю, как мне хочется приехать на несколько дней в Варшаву! Я уже не говорю о моих совершенно износившихся и требующих поправки платьях… Но износилась и моя душа. Ах, только бы избавиться на несколько дней от этой холодной, замораживающей атмосферы, от критики, от необходимости все время следить за тем, что говоришь, за выражением своего лица и за своими жестами; мне нужен этот отдых, как купание в знойный день. Да есть много и других причин желать перемены моего местопребывания.

Броня не пишет мне уже давно. Наверно, и у нее нет марки. Если ты можешь пожертвовать одной маркой для меня, то напиши, пожалуйста. Только пиши подробно и обстоятельно обо всем, что делается у нас в доме, а то в письмах папы и Эли одни жалобы, и я спрашиваю себя, все ли действительно так плохо, я мучаюсь, и эти волнения за них присоединяются к многим моим здешним неприятностям, о которых я могла бы рассказать тебе, но не хочу. Если бы не мысль о Броне, я бы немедленно ушла от 3., несмотря на такую хорошую оплату, и стала бы искать другого места…»

25 октября 1888 года Маня пишет своей подруге Казе, известившей о своей помолвке и пригласившей Маню приехать к ней на несколько дней:

«Все, что ты сообщишь мне о себе, не покажется мне ни лишним, ни смешным. Разве может твоя названая сестра не принять к сердцу все, что касается тебя, и так, как если бы речь шла о ней самой?

Что касается меня лично, я очень весела, но весьма часто под веселым смехом скрываю полное отсутствие веселья. Этому я научилась, как только поняла, что люди так же остро реагирующие на каждый пустяк, как и я, и неспособные изменить эту врожденную особенность, должны скрывать ее возможно больше. Ты думаешь, что это действует, чему-то помогает? Ни* сколько. Чаще всего живость моего характера берет верх, я увлекаюсь, и тогда, тогда говорю то, о чем приходится потом сожалеть, да и более горячо, чем следовало бы.

Мое письмо немножко горько, Казя. Что поделаешь? По твоим словам, ты провела самую счастливую неделю в своей жизни, а я за летние каникулы пережила несколько таких недель, каких тебе не знать вовек. Тяжелые бывали дни, и лишь одно смягчает воспоминание о них – это то, что я вышла из положения с честью, с поднятой головой… (как видишь, я еще не отказалась от той манеры держать себя, которая возбуждала ненависть ко мне мадемуазель Мейер).

Ты скажешь, Казя, что я становлюсь сентиментальной. Не бойся, этого не произойдет, это не в моем характере, но за последнее время я стала очень нервной. Есть люди, весьма склонные к нервозности. Однако это не помешает мне явиться к вам веселой и свободной, как никогда. Сколько найдется нам рассказать друг другу/ Я привезу замочки для наших уст, иначе мы будем ложиться спать только на рассвете! А угостит ли нас твоя мама, как раньше, сиропом и шоколадом-гляссе?»

В октябре 1888 года Маня пишет Юзефу:

«С грустью смотрю на календарь: близится день, который потребует от меня пять марок, не считая почтовой бумаги. Значит, скоро я не смогу вам написать ни слова!

Представь себе, я занимаюсь химией по книге! Ты понимаешь, как мало толку от этого, но что же делать, раз у меня нет возможности заниматься практически и ставить опыты. Броня прислала мне из Парижа альбомчик, очень изящный».

Маня – Хенрике, 25 ноября 1888 года:

«У меня мрачное настроение из-за того, что каждый день дует ужасный западный ветер, сопровождаемый дождем, наводнениями и грязью. Сегодня небо милостивее, но ветер воет в трубах. Никаких признаков мороза, и коньки печально висят в шкафу. Тебе, конечно, непонятно, что в нашей провинциальной дыре мороз с его положительными следствиями имеет для нас не меньшее значение, чем спор между консерваторами и радикалами у вас в Галиции…

Не делай заключения из этого, что твои рассказы могут мне надоесть. Наоборот, мне доставляет истинное удовольствие знать, что существуют такие места, где люди движутся и даже мыслят. Ты-то живешь в центре движения, а моя жизнь похожа на существование какой-нибудь из тех улиток, которые часто попадаются в загрязненных водах нашей реки. К счастью, у меня есть надежда скоро выбраться отсюда.

Когда мы свидимся, мне будет интересно узнать твое мнение: к худшему или к лучшему повлияли на меня эти годы, проведенные среди чужих людей. Все уверяют, что за время моего пребывания в Щуках я сильно изменилась физически и духов* но. Это не удивительно. Когда я приехала сюда, мне только что исполнилось восемнадцать лет, а сколько я пережила! Бывали минуты, которые, наверно, так и останутся самыми тяжелыми в моей жизни. Я на все реагирую очень остро, болезненно, потом я встряхиваю себя, моя крепкая натура берет верх, и мне кажется, что я избавилась от какого-то кошмара… Основное правило: не давать сломить себя ни людям, ни обстоятельствам.

Я считаю часы и дни, оставшиеся до праздников, до моего отъезда к родным. Жажда новых впечатлений, перемены, настоящей жизни, движения охватывает меня с такой силой, что я готова наделать величайших глупостей, лишь бы моя жизнь не осталась навсегда такой, как есть. На мое счастье, у меня столько работы, что эти приступы бывают у меня редко.

Это последний год моего пребывания здесь. И тем больше надо прилагать труда, чтобы экзамены у доверенных мне детей прошли благополучно…»

Побег

Прошло три года с того времени, как Мария стала гувернанткой. Три года однообразного существования, тяжелого труда, безденежья, редких радостей и частых огорчений. Но вот едва заметные толчки с разных сторон всколыхнули трагический застой в жизни девушки. Казалось бы, совсем незначительные события в Париже, Варшаве и в самих Щуках перетасовывают карты в той игре, от которой зависит и судьба Мани.

Старик Склодовский, уйдя в отставку с казенной службы, стал искать доходного места. Ему хочется помочь дочерям. В апреле 1888 года он получает трудную и неблагодарную должность директора исправительного приюта для малолетних преступников. Дух заведения, все окружение неприятны. Но здесь сравнительно высокое жалованье, благодаря которому этот прекрасный человек может ежемесячно посылать Броне все деньги, необходимые для продолжения ее учения.

Броня сообщает об этом прежде всего Мане и просит не высылать ей больше денег. Во-вторых, Броня просит отца удерживать из сорока рублей, определенных ей, восемь, чтобы мало-помалу возместить полученное от младшей сестры. С этого времени капитал Мани, равнявшийся нулю, начинает возрастать. В письмах парижской студентки есть и другие новости. Она работает. С успехом держит экзамены и влюблена! Влюблена в поляка Казимежа Длусского, товарища по медицинскому факультету, замечательного по своему обаянию и душевным качествам; одно портит дело: ему запрещен въезд в Польшу под страхом высылки на поселение.

В 1889 году наступает конец пребыванию Мани в Щуках. После праздника Иоанна Богослова она будет не нужна семейству 3. Надо искать другое место. Она уже имеет на примете место гувернантки в семействе Ф., крупных заводчиков, живущих в Варшаве. Наконец-то наступит перемена, перемена, которой так сильно желала Маня!

13 марта 1889 года Маня пишет Казе:

«Через пять недель настанет пасха. Очень важная для меня дата, потому что к этому времени решится моя участь. Кроме места у Ф. мне предлагают и другое. Я колеблюсь в выборе и не знаю, как поступить… Думаю только о пасхе. Голова пылает от всяческих проектов. Не знаю, что со мной будет! Твоя Маня останется до конца жизни зажженной спичкой на куче хвороста…»

Прощайте, Щуки и свекловичные поля! Милые улыбки С той и с другой стороны, пожалуй, чрезмерно милые, и Мария Склодовская расстается с семейством 3. Свободной она возвращается в Варшаву и с наслаждением вдыхает воздух родного города… Но вот она снова в поезде. Маня едет на балтийский пляж, в курорт Сопот, где сейчас проводят время ее новые хозяева.

Из Сопота Маня пишет Казе, 14 июля 1889 года:

«Путешествие мое прошло благополучно, вопреки трагическим предчувствиям… Никто меня не обокрал, даже не пытался, и я не перепутала ни одной из пяти пересадок и съела все сардельки, не могла прикончить только булочки и карамельки.

В дороге нашлись доброжелательные покровители, которые мне помогали во всех моих заботах. Опасаясь, что в порыве своей любезности они съедят мои припасы, я не показывала им сарделек.

Муж и жена Ф. ждали меня на вокзале. Они очень милы, и я сразу привязалась к их детям. Значит, все будет хорошо, да это и необходимо!»

В «Шульц-отеле» этого летнего курорта, где, как пишет Маня, встречаешь все те же лица, где говорят только о тряпках и других вещах, таких же неинтересных, жизнь не очень привлекательна:

«Погода холодная, все сидят дома: пани Ф., ее муж и ее мать; и у всех такое настроение, что я охотно провалилась бы сквозь землю!..»

Но вскоре и родители, и дети, и гувернантка возвращаются в Варшаву.

Предстоящий год обещает быть сравнительно приятной передышкой в жизни Мани. Пани Ф. очень красива, элегантна и богата. Носит дорогие меха и драгоценности. В ее платяных шкафах висят платья от Ворта; гостиную украшает портрет пани Ф. в вечернем туалете. За время своего пребывания у Ф. Маня знакомится с очаровательными безделушками, какие сама она никогда не будет иметь.

Первая и последняя встреча с роскошью! Встреча – ласковая благодаря расположению пани Ф., которая, будучи очарована «замечательной панной Склодовской», поет ей хвалу и требует ее присутствия на всех приемах и балах…

Вдруг гром среди ясного неба: однажды утром почтальон приносит письмо из Парижа. В этом невзрачном письме, на четвертушке писчей бумаги, написанном в университетской аудитории между двумя лекциями, благодарная Броня предлагает Мане пристанище на будущий учебный год у себя, в своей новой супружеской квартире!

Броня – Мане, март 1890 год:

«…Если все пойдет, как мы надеемся, я летом, наверно, выйду замуж. Мой жених уже получит звание врача, а мне придется лишь сдать последние экзамены. Мы останемся в Париже еще на год, за это время я сдам выпускной экзамен, а затем мы вернемся в Польшу. В нашем плане я не нахожу ничего неразумного. Скажи, разве я не права? Вспомни, что мне двадцать четыре года, – это неважно, но ему тридцать четыре, это уже важнее. Было бы нелепо ждать еще дольше!

…А теперь относительно тебя, Манюша: надо, чтобы наконец и ты как-то устроила свою жизнь. Если ты скопишь за этот год несколько сот рублей, то в следующем году сможешь приехать в Париж и остановиться у нас, где найдешь и кров, и стол. Несколько сот рублей совершенно необходимы, чтобы записаться на лекции в Сорбонне. Первый год ты проживешь с нами. На второй же и третий год, когда нас не будет в Париже, божусь, что отец тебе поможет, хотя бы против был сам черт.

Т'ебе необходимо поступить именно так: слишком долго ты все откладываешь! Ручаюсь, что через два года ты будешь уже лиценциатом. Подумай об этом, копи деньги, прячь их в надежном месте и не давай взаймы. Может быть, лучше всего обратить их теперь же в франки, пока обменный курс рубля хорош, позже он может упасть…»

Казалось бы, Маня придет в восторг и ответит, что она вне себя от счастья и приедет. Ничего подобного! Годы изгнания развили в ней болезненную совестливость. Демон жертвенности делал ее способной сознательно отказаться от своей будущности. Так как она пообещала своему отцу жить вместе с ним, так как она хочет помогать сестре Эле и брату Юзефу, то решает не уезжать. Вот ее ответ на предложение Брони.

Маня – Броне, 12 марта 1890 года (из Варшавы):

«Милая Броня, я была, есть и останусь дурой до конца жизни, или, говоря современным языком, мне не везло, не везет и никогда не повезет.

Я мечтала о Париже, как об искуплении, но уже давно рассталась с надеждой туда поехать. И вот теперь, когда мне предоставляется эта возможность, я уже не знаю, как мне быть… Говорить об этом с папой я боюсь: мне думается, что наш план – жить будущий год вместе – пришелся ему по душе; папа хочет этого, а мне хотелось бы дать ему на старости крупицу счастья. Но, с другой стороны, у меня разрывается сердце, когда подумаю о своих загубленных способностях, а ведь они чего-нибудь да стоят. К тому же я обещала Эле употребить все свои усилия, чтобы вернуть ее домой и найти ей какое-нибудь место в Варшаве. Ты не можешь представить, как мне больно за нее! Она всегда будет «меньшой» в нашей семье, и я сознаю свой долг опекать ее – бедняжка так нуждается в заботе!

Что до тебя, Броня, то прошу, займись со свойственной тебе энергией делами Юзефа и, если тебе кажется, что роль просительницы перед пани С. не в твоем духе, переломи себя. Ведь и в Евангелии сказано: «Стучитесь, и отворят вам». Даже если тебе придется немного поступиться самолюбием – что ж из этого? В просьбе от души нет ничего обидного. Как написала бы такое письмо я? Надо объяснить этой даме, что дело идет не о какой-нибудь крупной сумме, а лишь о нескольких сотнях рублей, чтобы Юзеф мог остаться в Варшаве, здесь учиться и проходить практику, что от этого зависит его будущее, а без такой помощи его отличные способности зачахнут… Все это, милая Бронечка, надо расписать подробно, а если ты попросишь просто одолжить денег, она не примет близко к сердцу судьбу Юзефа: таким способом не добьешься ничего. Даже если тебе покажется, что ты навязчива, разве это важно? Пусть будет так, лишь бы достичь цели! Кроме того, разве это такая большая просьба? Разве люди не бывают, и очень часто, более навязчивыми? С этой подмогой Юзеф может стать полезным обществу, а уехав в провинцию, погибнет.

Я нйдоедаю тебе с Элей, с Юзефом, с папой и с моим неудачным будущим. На душе моей так мрачно, так грустно, и я чувствую себя виновной в том, что своими разговорами обо всем этом отравляю твое счастье. Из всех нас лишь одна ты нашла то, что называется удачей. Прости меня, но, видишь ли, меня огорчает столько всяких обстоятельств, что я не в состоянии закончить письмо весело.

Целую тебя нежно. В следующий раз напишу подробнее и веселее, но сегодня я чувствую себя особенно плохо в этом мире. Думай обо мне с чувством нежности, быть может, оно дойдет до меня сюда».

Броня настаивает, спорит. К несчастью, у нее нет решающего довода: она так бедна, что не может оплатить дорогу младшей сестре и посадить ее насильно в поезд. В конце концов было решено, что Маня выполнит свои обязательства перед пани Ф. и останется в Варшаве еще на год. Она будет жить с отцом и пополнит свои сбережения уроками. А затем она уедет…

Наконец-то Маня попадает в желанную атмосферу: собственная квартира, присутствие старого учителя Склодовского, интересные разговоры, которые будят ум. «Вольный университет» вновь открывает перед ней свои таинственные двери. И радость, ни с чем не сравнимая, событие первостепенной важности: Маня впервые проникает в лабораторию!

Лаборатория помещалась в доме № 66 на улице Краковске пшедмесьце, где в глубине двора с клумбами лилий стоял маленький флигель с крошечными окнами. Здесь один родственник Мани управляет учреждением, носящим пышное название: «Музей промышленности и сельского хозяйства». Это нарочито расплывчатое и претенциозное наименование служит вывеской, предназначенной для властей. Музей не вызывает подозрений. А за его дверьми ничто не мешает давать научные знания юным полякам…

Впоследствии Мария Кюри писала:

«У меня было мало времени для работы в лаборатории. Я могла ходить туда главным образом по вечерам – после обеда или по воскресеньям – и оказывалась предоставленной самой себе. Я старалась воспроизводить опыты, указанные в руководствах по физике и химии, но результаты получались иногда неожиданные. Время от времени меня подбадривал, хотя и небольшой, но непредвиденный успех, в других же случаях я приходила в полное отчаяние из-за несчастных происшествий и неудач по причине моей неопытности. А в общем, постигнув на горьком опыте, что успех в этих областях науки дается не быстро и не легко, я развила в себе за время этих первых опытов любовь к экспериментальным исследованиям».

Поздно ночью, покинув с грустью электрометры, колбы, весы, Маня возвращается домой, раздевается и ложится на узенький диван: Но спать не может. Какое-то радостное воодушевление, совершенно отличное от всех знакомых ей восторгов, приводит ее в трепет и не дает спать. Настоящее призвание, так долго не проявлявшее себя, вдруг вспыхнуло и заставило повиноваться своему тайному велению. Девушка сразу делается возбужденной, словно одержимой чем-то. Когда она приходит в «Музей промышленности и сельского хозяйства» и берется своими красивыми руками за пробирки, магически оживают детские воспоминания о физических приборах ее отца, которые бездейственно стояли в витрине и вызывали у ребенка желание ими поиграть. Теперь она связала эту оборванную нить своей жизни.

Ночами она бывает лихорадочно возбуждена, а днем как будто спокойна. Маня скрывает от родных, что ей безумно не терпится уехать. Пусть в эти последние месяцы отец чувствует себя вполне счастливым. Она хлопочет о женитьбе своего брата, приискивает место для Эли. Может быть, и другая, более эгоистичная забота препятствует Мане точно установить время своего отъезда: ей кажется, что она еще любит Казимежа З. И, несмотря на властную тягу в Париж, она не без душевной боли представляет себе это самоизгнание на долгие годы.

В сентябре 1891 года, когда Маня отдыхает в Закопане среди Карпатских гор, где она должна была встретиться с Казимежом З., старик Склодовский так излагает Броне положение вещей:

«Маня еще побудет в Закопане. Она вернется только числа 13-го, из-за кашля и гриппа, а, по заключению местного врача, это может затянуться на всю зиму, если она не избавится от них теперь же. Плутовка и сама виновата в своей болезни, так как всегда насмехается над всякими предосторожностями и не считает нужным одеваться соответственно погоде.

Она мне пишет, что находится в мрачном настроении; боюсь, что ее подтачивают огорчения и неопределенность положения. Мысли о своем будущем она пока скрывает, но поговорит со мной подробно только после возвращения домой. Правду говоря, я хорошо представляю себе, в чем тут дело, но не знаю, надо ли радоваться или тревожиться. Если мои предположения верны, то Маню ждут все те же огорчения со стороны все тех же лиц, которые и раньше их причиняли ей. Тем не менее, когда вопрос идет о том, чтобы создать себе жизнь по душе, и о счастье двух людей, то, может быть, и стоит преодолеть возникшие препятствия. Впрочем, я ничего не знаю!

Твое приглашение Мане приехать в Париж, свалившись ей на голову так неожиданно, взбудоражило ее и привело в еще большее замешательство. Я чувствую, как сильно ее тянет к этому источнику знаний, и знаю, что она непрестанно думает о нем. Но для этого теперешние обстоятельства не так благоприятны, в особенности, если Маня вернется не вполне здоровой, а тогда я воспротивлюсь ее отъезду, учитывая те жестокие условия жизни, которые ждут ее зимой в Париже. Я не говорю уж о всем другом и не считаюсь с тем обстоятельством, что мне будет очень тяжело расстаться с ней, поскольку это дело второстепенное. Вчера я написал ей письмо и постарался ободрить. Если она останется в Париже и даже не найдет уро ков, то на год у меня хватит куска хлеба и для нее, и для себя. С большой радостью узнал, что твой Казимеж ведет себя молодцом. Было бы очень своеобразно, если бы Вы обе приобрели себе по Казимежу!..»

Милый Склодовский! В глубине своей души он не очень хотел, чтобы его любимица Манюша отправилась бродить по свету наугад. У него было смутное желание чего-то, что удержало бы ее в Польше: хотя бы и брак с Казимежом З.

Но в Закопане во время прогулки в горах у молодой пары произошло решающее объяснение. Когда Казимеж в сотый раз стал поверять Мане свои колебания и опасения, Маня вышла из себя и произнесла фразу, порвавшую все:

– Если вы сами не находите возможности прояснить наше положение, то не мне учить вас этому.

В течение этой длительной идиллии, впрочем довольно прохладной, Маня показала себя, как выразился потом старик Склодовский, «гордой и надменной».

Девушка оборвала ту непрочную нить, которая ее еще удерживала. Теперь она дает волю своему нетерпеливому стремлению. Дает себе отчет в тяжело прожитых годах, в своем бесконечном долготерпении. Вот уже восемь лет, как она окончила гимназию, из них шесть она была гувернанткой. Это уже не та молоденькая девушка, у которой вся жизнь еще впереди. Через несколько недель ей двадцать четыре года!

И Маня призывает на помощь Броню. В письме от 23 сентября 1891 года она пишет:

«Теперь, Броня, мне нужен твой окончательный ответ. Решай, можешь ли ты действительно приютить меня, так как я готова выехать. Деньги на расходы у меня есть. Напиши мне, можешь ли ты, не очень обременяя себя, прокормить меня. Это было бы для меня большое счастье, которое укрепило бы меня нравственно после всего, что я пережила за это лето и что будет иметь влияние на всю мою жизнь, но, с другой стороны, я не хочу навязывать себя тебе.

Так как ты ждешь ребенка, я, может быть, окажусь и вам полезной. Во всяком случае, пиши, как обстоит дело. Если мое прибытие возможно, то сообщи, какие вступительные экзамены мне предстоит держать и какой самый поздний срок записи в студенты.

Возможность моего отъезда так меня волнует, что я не в состоянии говорить о чем-нибудь другом, пока не получу твоего ответа. Умоляю тебя ответить мне немедленно и шлю вам обоим нежный привет.

Вы можете поместить меня где угодно, так, чтобы я вас не обременила; со своей стороны обещаю ничем не надоедать и не вносить никакого беспорядка. Прошу тебя, отвечай, но вполне откровенно!»

* * *

Если Броня не ответила телеграммой, то только потому, что телеграмма – слишком большая роскошь. Если Маня не вскочила в первый же поезд, то только потому, что надо было кд„к можно экономнее организовать это большое путешествие. Она раскладывает на столе накопленные рубли, к которым отец добавил небольшую, но очень пригодившуюся сумму. Начались подсчеты.

Столько-то на паспорт. Столько-то на проезд по железной дороге… Нельзя быть расточительной и брать билет от Варшавы до Парижа в третьем классе, самом дешевом в России и во Франции. Слава богу, на германских дорогах существует и четвертый класс без отделений, почти такой же голый, как товарные вагоны. По всем четырем стенкам тянется скамья, а посреди можно поставить складной стул и устроиться не так уж плохо!

Не забыть советов практичной Брони: взять из дому все необходимое для жизни, чтобы не делать в Париже непредвиденных затрат. Манин матрац, постельное белье, полотенца надо отправить заранее малой скоростью. Ее белье, ботинки, платья и две шляпки уже сложены на диване, а рядом с ним зияет откинутой крышкой единственное роскошное приобретение – пузатый, деревянный, коричневого цвета чемодан, весьма деревенский с виду, но зато прочный, и Маня любовно выводит на нем черной краской большие буквы: «М. С.» – свои инициалы.

Матрац уехал, чемодан сдан в багаж, у путешественницы остаются на руках пакет с питанием на три дня дороги, складной стул для германского вагона, книги, пакетик с карамелью и одеяло. Разместив свою поклажу в сетке и заняв место на узенькой жесткой скамейке, Маня выходит на платформу. Ее серые глаза сверкают сегодня особым лихорадочным блеском.

В порыве трогательного чувства и вновь нахлынувших угрызений совести Маня обнимает отца, награждает его словами нежными и робкими, как будто извиняясь:

– Я еду ненадолго… года на два, на три – не больше! Как только я закончу свое образование, сдам экзамены, я вернусь, мы снова заживем вместе и не расстанемся уже больше никогда… Правда?

– Да, Манюшенька, – шепчет учитель охрипшим голосом, сжимая-дочь в объятиях. – Возвращайся поскорее, учись хорошо. Желаю тебе успеха!

* * *

Прорезая ночь свистками и железным грохотом, поезд несется по Германии.

Скорчившись на складном стуле в вагоне четвертого класса, укутав ноги и время от времени старательно пересчитывая прижатые к себе пакеты, Маня раздумывает о прошлом, о своем таком долгожданном и феерическом отъезде. Старается представить себе будущее. Ей думается, что она скоро вернется в родной город и станет скромной учительницей. Как далека – о, как бесконечно далека она от мысли, что, сев в этот поезд, она уже сделала свой выбор между тьмой и светом, между ничтожеством серых будней и вечной славой.


  1. «Пан Тадеуш» – поэма великого польского поэта А. Мицкевича – Прим. ред.

  2. «Кордиан» – драма известного польского поэта Ю. Словацкого – Прим. ред.

  3. По аналогии с модным тогда романом французского писателя Октава Фёйе «Роман бедного молодого человека». – Прим. пер.