58108.fb2 Мир миров - российский зачин - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Мир миров - российский зачин - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Это из Мандельштама. Я - вслед.

1975 РОССИЯ И МАРКС: взаимность в споре (Фрагменты) Мы принадлежим

к нациям, которые как бы не входят в состав человечества, а

существуют лишь для того, чтобы преподать миру какой-нибудь важный

урок. Это предназначение, конечно же, совсем не лишнее; но кто

знает, когда мы обретем себя посреди человечества и сколько бед

суждено испытать прежде чем исполнится все это? П.Чаадаев

Жизни русской общины угрожает не историческая неизбежность, не

теория... Ну, а проклятие, которое тяготеет над общиной, - ее

изолированность, отсутствие связи между жизнью одной общины и

жизнью других общин, этот локализованный микрокосм, который лишал

ее до настоящей поры всякой исторической инициативы? Он исчезнет

среди всеобщего потрясения русского общества. К.Маркс

Он собрал по деревне все нищие, отвергнутые предметы... со

скупостью скопил в мешок вещественные остатки потерянных людей,

живших, подобно ему, без истины и которые скончались ранее

победного конца. Сейчас он предъявлял тех ликвидированных

тружеников к лицу власти и будущего, чтобы посредством организации

вечного смысла людей добиться отмщения - за тех, кто тихо лежит в

земной глубине. А.Платонов

...Я начал заниматься диалогом Маркса и России не вчера. К Россике Маркса пришел от генезиса ленинской мысли, от предыстории рождения идеи двух путей (американского и прусского), - идеи, которая завершила движение Владимира Ульянова к Ленину, продолжая и внутри Ленина жить как проблема: с забываниями и возобновлениями, притом не непременно в изначальной форме. Мне кажется, что всю духовную одиссею Ленина можно представить в виде превращений этой главной его идеи, и самые трансформации эти объясняют, вероятно, больше всего другого взлеты и падения действия, в центр которого ввел себя Ленин, сделав своим и это действие. Чем более углублялся я в тему, тем шире раздвигались ее рамки и тем больше сомнений вызывала у меня возможность сколько-нибудь однозначно соотнести данную концепцию, как и создателя ее, с классическим марксизмом. Считать ее конкретизацией, реализованной на деле? Еще проще объявить эту версию обедняющим приспособлением к практике, рожденной вовсе иным наследством. Если даже и есть нечто верное в подобных утверждениях, не лишенных доказательной силы, они все же слишком узки, чтобы вместить один из самых взрывчатых феноменов века.

Мало ли времени прошло с тех пор, когда Н.А.Бердяев ввел русский коммунизм в состав Апокалипсиса? Иные из современных продолжателей бердяевской традиции забывают даже упомянуть родоначальника. Что и говорить, для исследователя-историка Бердяев излишне метафизичен; для того, кто отрицает безо всяких околичностей, недостаточно последователен и даже уклончив, ну а для казенной апологетики - конечно же, фальсификатор из худших. В моих же глазах его книга ценна сегодня и не отдельными страницами и общей постановкой проблемы, но пронизывающим ее ощущением: понять русский коммунизм - значит понять Мир, и если не дается понимание первого, то причину следует искать в мнимой доступности второго. (Фактом моей биографии, хотя, полагаю, и не чисто индивидуальным, является то, что я прочитал Истоки и смысл русского коммунизма сравнительно недавно; для меня это свежее слово, в чем-то созвучное тому, к чему пришел сам, идучи в совсем другой колее. Я имею в виду не только свои попытки пробиться в родословную и запасники ленинской мысли, но и как будто иную, вне науки находящуюся потребность осмыслить духовный кризис, едва не катастрофу, в календаре обозначенную датами 1956, 1968. Говорю катастрофу не без стыда и не без обращенного на самого себя удивления, почему обнаружение полутайн, превратившихся в полуправду, оказалось не меньшим потрясением, чем то, что обнаружилось, - и эта устрашающая странность ждала, да и по сей день ждет своего объяснения.)

Так от выискивания истоков идеи двух путей я заново обращался к Ленину, будто неизменно тождественному самому себе, а от преодоления этого огосударствленного мифа приближался к загадке действительной цельности, к закрытой постороннему глазу тяжбе Ленина с собой; а от его внутреннего мира шел к Миру по тем мосткам, чье безусловное и условное имя - Россия. Россия, безусловная своими пределами и судьбой, своими исканиями и поражениями ищущих; условная - несводимостью (прежней и новой) к чему-то одному, единоосновному: не страна, а мир в Мире, существованием своим запрашивающий человечество: быть ему иль не быть?

Между Лениным и Марксом - эта Россия. Лениным она вступала в спор с классическим, универсальным Марксом, и Лениным же классический марксизм вступал в схватку с Россией, какова она есть и каковой еще ей предстояло стать... От двух путей к одному. От предвосхищения альтернативы - к действию и торжеству действия. От торжества к трагедии беспутья. Простор отсутствия, который открылся русскому эмигранту Герцену в европейской революционности 1793-1848 годов, стал новым простором России, пережившей свою великую революцию, - простором нашей России.

И только ли России?

...Почему Ленин, живо откликавшийся на всякую новую публикацию Марксова наследства, особенно переписки, вводящей, как выразился он сам, в интимную жизнь мысли, прошел мимо такого крупного события, каким явился в 1908 году выход в свет эпистолярного диалога Маркса c Н.Ф.Даниельсоном, который был, как известно, основоположником экономической теории народничества? Быть может, Ленина задела близость этих людей, родство представлений их о том, что касалось настоящего и вероятного завтра пореформенной России? Но ведь сам он проделал к этому времени значительную эволюцию, и его ранний (90-х годов и времени Искры) и уже тогда далеко не правоверный взгляд на народничество не только обрел опору в собственном экономическом анализе и опыте русской революции, но и раздвинулся до границ Мира, поскольку именно Мир - не меньше - виделся за восставшей мужицкой Россией и пробуждающейся Азией. И Мир этот заговорил по-народнически.

Сейчас чему бы удивляться. Этот голос слышен отчетливей других, он недвусмысленно всеобщий - не ограниченный континентами, проходящий сквозь все средостения, отражаясь на экранах самых разных идеологий, вер, научных и ненаучных суждений. А тогда? Его легко было представить атавизмом. В глазах первого русского марксиста <a href="#f1" name="s1">(1) народники были утопистами времен царя Гороха. И в самом деле, что, собственно, могла внести эта периферийная утопия во всемирную историю, закон которой уже открыт и постигнут? Теперь мы вправе утверждать, что от того или иного ответа на этот вопрос зависела прежде всего судьба самого марксизма. У Ленина, правда, она не вызывала ни малейших сомнений. Расширение народнического ареала он готов был истолковать как еще одно доказательство истинности учения Маркса. Но уже эта готовность обязывала. Возрождение утопии в небывалых размерах, в формах самого что ни на есть массового сознания (и действия!) таило вопрос о причинах, об их материальном субстрате. Будущее оказывалось и в практической и в теоретической зависимости от прошлого. Истинность Маркса требовала по меньшей мере подтверждения.

Ленин искал ответ в логике Капитала. С первых шагов его внимание было поглощено проблемой перехода: превращения докапиталистических укладов в капитализм, притом превращения, совершающегося в особых условиях, когда доминантой повсеместного развития является сам капитализм - зрелый и идущий к своему концу. Всякий переход есть потому частица движения к этому, казалось бы, осязаемо близкому всемирному финалу. Между логическим и историческим разрыва нет. Нет разрыва, но есть проблема.

На первый взгляд, народнический 1905-й и даже народническое его продолжение за пределами азиатской России служили свидетельством того, что эпоха классического буржуазного общества, наконец, реализует себя в масштабах, заложенных в ее основании. И потому Россию можно и дулжно уподоблять Франции 1789-1793 годов, не отождествляя, но и не просто сравнивая, и столь же правомерно, столь же логично видеть в далекой Азии (и во всех остальных частях Мира, еще беспробудно спящих) утроенную, удесятеренную Россию. Сгнила западная буржуазия, перед которой стоит уже ее могильщик пролетариат. А в Азии есть еще буржуазия, способная представлять искреннюю, боевую, последовательную демократию... Что же это за буржуазия? Ее главный представитель, главная социальная опора - русский и азиатский крестьянин. Он-то и есть достойный товарищ великих проповедников и великих деятелей конца XVIII века во Франции.

Эти слова, признаться, несколько смущают своей прямолинейностью. Но можно ли сомневаться в их искренности и серьезности? Мы чувствуем здесь большее, чем публицистическое заострение, - страсть. Страстное желание человека таким сделать увиденный так Мир. И в этом видении оказалось соединенным то, что по своей сути не сливалось в единый образ одного и того же процесса, лишь переходящего от континента к континенту. Между Руссо и крестьянином-монархистом, утверждавшим с трибуны Государственной думы: Земля Божья - значит ничья, - разница все-таки не только в пространстве, но и во времени, создавшем цивилизацию, немыслимую вне (и без) личности. И если связью эпох, разделенных столетиями, была личность (то бишь гражданское общество), то могла ли мысль, нацеленная на единство, в конечном и близком счете обходить эту связь - как проблему, ищущую решения, иного, но решения. Невольно вспоминаются слова Маркса, произнесенные много раньше, при первых сообщениях о готовящейся крестьянской реформе в России. Указывая приметы того, что освобождение сверху с планируемым сохранением барщины на долгий срок и патримониальной властью помещиков по прусскому образцу, даже если и не вызовет сопротивления дворян (что неизбежно), в любом случае развяжет стихию крестьянских восстаний, он писал с надеждой и почти провиденциальным пафосом: А если это произойдет, то настанет русский 1793 год; господство террора этих полуазиатских крепостных будет невиданным в истории, но оно явится вторым поворотным пунктом в истории России и в конце концов на место мнимой цивилизации, введенной Петром Великим, поставит подлинную и всеобщую цивилизацию.

Многое перекликается в приведенных выше высказываниях. Но существенно и несовпадение. Террор полуазиатских крепостных, несущих на себе весь груз пореформенного русского скачка, все же не был в глазах Ленина наиболее желанным исходом, по крайней мере он не был таким для Ленина 1912 года. Тот Ленин мог бы согласиться, что Россия, вероятнее всего, начнет сразу с 1793-го, хотя он и говорил о революции типа 1789. И он безусловно рассчитывал, что здесь она будет такого именно типа; и накануне 1905-го, и впоследствии на этом строил всю тактику большевизма, более того, сам большевизм базировал на том, чтобы сделать Россию XX века способной произвести на свет крестьянскую буржуазную революцию. Крестьянскую, но буржуазную. Особый вариант (и даже больше, чем вариант) европейского и североамериканского прецедента - со многими его атрибутами, из которых важнейшие: левый блок, демократическая диктатура всех классов, составляющих народ, и со многими его результатами, главный из которых - расчистка почвы для нестесненного, свободного, низового буржуазного развития. Кредо 1905 года: Гигантское развитие капиталистического прогресса...

Сомнительно, чтобы Маркс в 1858 году имел все это в виду. Невиданный террор крестьян, которые окажутся один на один с мнимой цивилизацией русских императоров, виделся ему скорее гигантским выбросом, своего рода протуберанцем истории, чем непреоборимым следствием всемирных законов товарного производства. Спустя два с лишним десятилетия он и метательные снаряды народовольцев назовет специфически русским, исторически неизбежным способом действия, по поводу которого так же мало следует морализировать за или против, - как по поводу землетрясения на Хиосе. Конечно, между преддверием крестьянской реформы, да и между Первым марта и временем Ленина немало воды утекло. Однако различие, которое мы ощущаем, относится все же не столько к обстоятельствам, сколько к логике движения мысли.

...Способ - вот проблема проблем. Ленин был чересчур верным марксизму, чтобы возлагать надежду на Хиос, и чересчур русским, чтобы верить в крота истории, который вопреки всему и вся хорошо роет. Ленинские два пути - это, если вчитываться внимательно, не только две тенденции и две возможные перспективы аграрно-капита-листического развития. Это также два постреволюционных прогресса. И еще - две утопии: либеральная и крестьянская, народническая. Равноценны ли они? Для Ленина-тактика, разумеется, нет. А для Ленина-теоретика? Американский путь - ключ к прусскому. Народничество - ключ к либерализму. С либерализмом идет нещадная борьба - за мужика, за американский путь. И за Мир, за способ вхождения в Мир. Либерализм хуже народнической утопии, поскольку исходит из данного: и не столько даже данной, полукрепостной России, сколько из загодя данного, предустановленного Мира. А марксизм? В каком отношении его идеальный выход за пределы Мира находится к утопии времен царя Гороха?

Концы с концами не сходятся. И в этом несхождении - завязь будущего, будущих вершин и будущих котлованов; завязь альтернативы, которая выходит за пределы страны и региона. Если альтернати- ва - разнонаправленность искомого всеобщего развития, то что иное ее зародыш, как не способ, несущий в себе протокапитализм, протоцивилизацию России и Азии - необходимую интегральную часть Мира-человечества? Второе не реализуемо без первого, а первое? В народничестве угадывается преодоление раздвоенности, и в нем же кроются новые разрывы. Биполярный Мир - биполярный субъект. Достижимо ли это практически и оправдано ли теорией? Ленин (пришедший к себе!) утверждал: и достижимо, и оправдано. Конечно, не сразу и не прямо совпадет интеллектуальный импульс с многократно усиленным действием. Совпадение финал эпохи. В финале совместятся цивилизация и социализм, но это значит, что и каждый шаг движения к финалу призван быть этапом совмещения их. Как моментом сближения, так и конфликтом взаимопонимания! Не эти слова, конечно, употреблял Ленин. Но логикой собственной гипотезы (и нарушая заданную себе логику) выстраивал образ альтернативы: невозможности единого и возможности всеобщего субъекта. И потому бросающаяся в глаза ортодоксальному марксисту двуликость сознания наинизших низов для него симптом приближения к истине. В последнем счете все сойдется. Истина и миллиарды сомкнутся в Мир Маркса. Именно в него. Только в него.

На исходе XX века как не спросить себя: так ли обстоит дело? Сошлись ли человеческие миллиарды и истина, сошлись ли в Мир Маркса? И могли ли, могут ли сойтись? Надо полагать, Ленин не принял бы нашего вопроса ни в 1912 году, ни позднее, до самого конца. Для нас же этот вопрос - из первейших. Мы не обсуждаем в данный момент, в какой мере и какой платой оправдались прогнозы и расчеты Ленина. Мы ограничиваем себя (пока) движением его мысли. Нас занимает близость и расхождение Ленина и Маркса, притом в центральном пункте, который является решающим и для того, и для другого. Этот пункт всемирность в ее соотношении со всеобщностью.

...Проще было бы предположить, что мельница капитализма перемелет и евразийский массив застывшего времени. Ведь Мир уже стал космополитическим, утверждалось в Манифесте(2); буржуазия накануне того, чтобы переделать по своему образу и подобию все, даже самые варварские нации. И позже, в 1858 году, как раз Россию имел в виду Маркс, когда говорил о восходящем движении буржуазного общества на неизмеримо большем пространстве, чем готовый к социализму уголок западноевропейского континента. Однако между этими двумя суждениями не только годы. Отступал в прошлое, менялся исподволь и Марксов образ Мира. Уже закончившееся буржуазное общество, каким видели его авторы Манифеста, вторично пережило свой шестнадцатый век. Вторично! В этом суть. Капитализм начался заново. И именно этот, вторично начавшийся капитализм исследует Маркс в Капитале. Могут ли быть законы его теми же, какими представлялись раньше? И мог ли остаться без изменений и его генезис: не ретроспективно воссоздаваемая картина возникновения буржуазного мира в одном из регионов, а генезис движение его самого, полного и зрелого (генезис как форма преодоления, момент самоотрицания)? Полагаю, Маркс отдавал себе отчет в том, что капитализм не только не изначален как таковой, но что он и не исконен в качестве всеобщей стадии, предпосылки которой будто неумолимо заложены во всех человеческих общностях. Лестница, ведущая вверх к нему, достаточно узка. Широкой делает ее он сам. Его абсолютное движение становления и только оно создает формы, предшествующие капитализму на всем пространстве Земли. Но так ли это - даже если в конечном счете? Как позже спрашивал петербургский корреспондент Маркса и Энгельса Николай Францевич Даниельсон: А теоретически? Куда мы идем?

Пореформенная Россия обнажала зазоры между мыслью и действием. Капитализм, раздвигающий свое историческое основание, в принципе нарушил искомую синхронность коммунистической революции. Сразу становилось все более иллюзорным. К старым препятствиям прибавились новые - со стороны восходящего движения. Но и это еще не все. Главное - не противостояние стадий само по себе, а появление новых могущественных источников квазицивилизации. Именно капитализм второго шестнадцатого века сумел вооружить архаические режимы орудиями и средствами, достаточными для осовременивания, притом в размерах, которые до того требовали глубочайшей революционной вспашки, всеобъемлющей духовной и политической перестройки. Квазицивилизация поэтому не только сокращение и даже не только осложнение пути. Она - другой путь. Альтернатива со знаком минус. Не то, чтобы вещь без вещных отношений, но и больше, чем ограничение сферы последних. Подчиняемые старой и обновленной личной зависимости, вводимые в систему власти, эти отношения приобретают отныне свойства, противостоящие цивилизации. Теперь она стопорится ими. Ими также. Там, где они возникли, на своей прародине, вещные отношения принесли личности отчуждение, но они предусматривали личность, а стало быть, и возможности сопротивления со стороны личности, возможности объединения сопротивляющихся личностей. Квазицивилизация вооружалась отчуждением: без личности и против личности. Что смогла противопоставить этому личность? Экономическая проблема не просто увенчивалась, надстраивалась коллизиями человека и общества. Коллизии эти становились базисными там, где процесс встраивания со спазматической быстротой входил в полосу распада докапиталистических монолитов, в полосу дезинтеграции, а эта последняя приобретала странное свойство перехода с неизвестным направлением - к чему и от чего. Именно: сначала - к чему и затем уже - от чего.

Я не стану настаивать, что обозначенная выше ситуация так именно вставала в сознании Маркса. Но у нас есть достаточно оснований утверждать, что эти мысли приходили к Марксу. Приходили с разных сторон и в разном обличье. Встрече с Россией и с народничеством предшествовали логические трудности завершения Капитала, а также плюсы и минусы европейского рабочего движения, уроки Интернационала и немарксистской Коммуны. Но Россией и народничеством все остальное как бы заострилось и собралось в одну точку. Теперь уже было бы анахронизмом говорить о господствующих народах. Означало ли это, что в составе тех, кому предстояло осуществить коммунизм, Маркс нашел бы теперь место всем без исключения? Такое предположение спорно. Сентиментальность была чужда Марксу во всем, включая самые его кровные интернационалистические - симпатии и чувства. Напротив, стоя на этой почве, он был особенно требовательным и даже жестким. Поворот к русским - не от прекраснодушия. И если слова о надвигающейся российской Коммуне - до известной степени патетика, то патетика, отражающая не только надежды, но и новый взгляд на Мир.

На что же все-таки надеялся Маркс? На то ли, что русской революции и этим парням, которые делают ее реальной, удастся прервать (!) восходящее движение буржуазного общества дома и тем развязать социалистическую революцию в Европе? Либо он действительно полагал, что, избрав точкой опоры земледельческую общину (в которой абсолютизм и капиталистическая горячка сделали проломы, но не больше), русская революция способна внести нечто совершенно новое в эволюцию Мира - и этим новым будет особое движение (из разных концов, с разных уровней развития) к заново находимым всеобщим основам естественноисторического развития? Иным, чем прежде, но также естественным и даже в еще большей мере естественным. И тогда не волюнтаристское безумие - прервать восходящее развитие. И тогда не столь важно, кто начнет. Этот вопрос утрачивает прежнюю однозначность, а вместе с ней и жесткое условие исходной зрелости. Зрелым явится Мир. Мало того: само понятие зрелости подлежит обдумыванию заново. Обдумать надо, как соотносится материальная зрелость с духовной, и что содержится в каждой, и как они смогут соединиться, дабы разнонаправленный Мир нашел внутри себя новую связь, новое единство. Не к первозданности, утраченной навсегда, но к первоосновам, находимым заново: к единому будущему-прошлому. И тогда впрямь: стоит ли бояться слова архаический?

В любом случае то, что роилось у него в голове и лишь частью отражено в почти закодированных черновиках так называемого ответа Вере Засулич, может быть вполне отнесено к числу безумных идей. Их во всяком случае трудно уложить в русло политической экономии. Да и увлечение историей, голым фактом - это поиск единственной двери, в которую мог к нему - монисту, мыслящему и живущему Целым, - войти человек. Русские разночинцы и в этом отношении представляли для него эвристическую ценность: не привязанные к твердо закрепленным за ними социальным позициям и местам в жизни, даже к отечеству, они были просто людьми, действующими в истории - и вопреки ей. Вопреки - в этом суть и соблазн.

...Кто не помнит своего логического романа, кто не помнит, как в его душу попала первая мысль сомнения (...) - и как она захватила потом более и более и дотрагивалась до святейших достояний души? Это-то и есть страшный суд разума. Казнить верования не так легко, как кажется; трудно расставаться с мыслями, с которыми мы выросли, сжились, которые нас лелеяли, утешали, - пожертвовать ими кажется неблагодарностью. Эти слова принадлежат Герцену, сжигающему корабли после июньской бойни 1848 года, Герцену, обрекающему себя на эмиграцию для того, чтобы не оборвался его логический роман, чтобы не скомканным, не отцензурованным извне и изнутри, а полным, додуманным до вывода дошел до родины. В том-то и дело, чтоб отдать дорогое, если мы убедимся, что оно не истинно.

Я привожу эти слова не ради пресловутого подтекста и даже не ради совпадений, говорящих многое моему поколению. В данном случае меня привлекает больше всего сам логический роман - его особая историческая роль. Собственно, не об одном романе следует говорить, а о двух - русском и европейском. В русском Герцену довелось написать одну из первых глав, по крайней мере первых на русском языке. Маркс заключал собою целую эпоху новоевропейской культуры. Нуждался ли он в том, чтобы казнить верования и мучиться этим? Но что вообще значит в этом смысле нужда? Ничего другого, кроме как невозможность иначе начать. Лютеровское Здесь я стою и не могу иначе - звучало в ХVI-м, но в XIX-м было бы едва ли не дурным вкусом. Акцент на я плохо сообразовывался со строгой понятийной архитектурой зрелой западной мысли. Между Герценом и Марксом барьеры более существенные. Различие между ними глубже различия идей. Оно - в личностях и в языке. Думы Искандера неотторжимы от повести жизни. Индивидуальная мутация или больше? Тургенев говорил Герцену, что тот гениально коверкает родной язык, имея в виду свободу, с которой последний обращался с синтаксисом. Мы же чувствуем, что только после герценовской ломки да еще вулканических писем-тетрадок Белинского русская речь окончательно перешагнула рубеж, отделяющий образ от понятия. Мы догадываемся: другим способом им бы не соединиться, и эта одновременно философская и лингвистическая революция была необходима и одиночкам и России, позволяя первым увидеть Россию в человечестве, а России - войти в него, осознав себя и его частью, и преградой к нему. Но прежде всего - преградой. Через осознание преграды - к вхождению.

Тут не идиллия, а трагедия со многими актами. У 40-х годов XIX века, у этого замечательного десятилетия, свой исток и долгое петляющее продолжение. В прологе - 14 декабря, унесшее в небытие целый пласт людей и сверх того - иллюзию, что Россию можно европеизировать по-европейски. Именно катастрофой это было, а не просто поражением. Масштаб ее определялся не числом жертв, не варварством кары, а разрывом времени. В поисках будущего мысль обращалась к прошлому. Пушкинский Пророк - призыв и обязательство протагонизма - несколькими страницами отделен от Стансов, обращенных к Николаю. Идея второго Петра, революционера на троне, появилась сразу же после катастрофы и окрасила целую эпоху. Наивно было бы относить примирение с действительностью к числу благих, а на поверку пустых пожеланий.

Не окажется ли потомок, подобно предку, способным сверху цивилизовать почти беспредельное пространство, соединяемое воедино лишь властью? Сколь разные умы имели в виду даже не какую-то строго определенную форму социального и политического устройства, а скорее цивилизацию - воспитание и процесс - в том примерно смысле, как понимал ее XVIII век, но без его наивного оптимизма и националистической телеологии. Правительство намерено действовать в смысле европейского просвещения, - с одобрением сообщает Пушкин Вяземскому спустя пять лет после воцарения Николая - и в том же году, по прочтении Истории русского народа Полевого, ставит автору в вину желание приноровить к России систему новейших историков (например, Гизо). Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы... Не говорите: иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астрономом и события жизни человечества были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но провидение не алгебра. Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая - мощного, мгновенного орудия провидения.

Согласимся, что и сегодня эти слова звучат свежо: мысли о судьбах России связаны с критическим отношением к идее заданной наперед истории. От нее не уйдешь, но это не равносильно слепому преклонению. Есть еще и случай. В глазах Пушкина это и Наполеон, и Полиньяк, также и Петр, и Пугачев, и молодой помещик Дубровский, и мелкий чиновник Евгений, беззащитный перед лицом кумира на бронзовом коне, однако в своем мимолетном бунте дорастающий до чудотворного строителя, на мгновение становясь равным ему. Случай персонифицируется в отдельном человеке, но он же становится орудием провидения, олицетворяясь в народе.

...Верхушечная цивилизация и неподвижный народ - это одна сторона медали. А другая? Можно ли помимо власти, в поединке с империей цивилизовать бунт, можно ли просвещенным бунтом открыть заново окно в Европу? Если же нет, то существует ли другой выход? Иначе говоря: способна ли стать (и способна ли остаться) вся Россия обществом личностей?.. Стоит вглядеться заново в генезис еще одной внезапности - непосредственного превращения постдекабристских отчаяний и исканий в русский социализм. Если отказаться от соблазна сведения его к российской экономике, будто неумолимо идущей к буржуазной формации, и - соответственно - к классической борьбе классов, то что это? Филиация идей, ориентализация последнего слова Запада? Беспочвенность, судорожно ищущая себе почву, прибегая для этого к крайним словам и действиям?

Старый, бесконечно возобновляемый спор. Доводы, по сути, одни и те же, вновь заостряемые обстоятельствами. Позволю себе лишь одно замечание методологического свойства. Оно относится прежде всего к поборникам обыкновенного марксизма, но, полагаю, небезразлично и для оппонентов, провозглашающих примат или полную независимость духа, как и абсолютную неподвластность происходящего в истории любым законам и правилам. Я имею в виду сейчас не общие принципы, а наш действительно загадочный случай. Наш черный ящик - Россию невозможностей. Есть ли ключ, чтобы войти в него изнутри?

Ключ ассоциируется со схемой, схема со схематизмом, но деваться некуда. Схематизация - горькая, но нужда; опасна и недопустима лишь подгонка. Различие между тем и другим почти неуловимое, но фундаментальное. Замечаем ли и в данном случае, что пытаемся доказать нечто, молчаливо предполагающееся доказанным еще до начала исследования? Именно: совпадение оснований всеобщего процесса с экономической, вещной цивилизацией, с Миром товаров, как и вездесущность делений и конфликтов, без него немыслимых. Занимающий нас вопрос можно разделить на два. С одной стороны, предусматривает ли единство мысли единство истории, единство исторических судеб, отражается ли в первом второе? Вопрос как будто праздный. В самом деле, не потому ли мигрирующий дух и способен преодолеть любые границы, не потому ли он повсюду дома, что в любом доме он застает в том или ином виде (развитом или эмбриональном, стиснутом, задвинутом - вторжениями ли извне или временным торжеством собственной рутины) те же начала, те же посылки, что обеспечивают всемирно-историческую поступательность?

Разумеется, идеи небезразличны к обстоятельствам (как и обстоятельства к ним). Вульгарный социолог забывает об обратном действии, мы же нет. Мы знаем, в частности, что мировое настоящее и даже мировое прошлое может заявиться будущим, и это локальное будущее, конечно же, не будет простым повторением. Адаптация - обоюдоострая вещь, она не только обновляет, но и отбрасывает назад, не только выдвигает острых критиков будущего в прошлом, но и родит чудища упростительства, выпрямления пути за счет человека и человечности. Идеи не просто страдательный элемент в этих коллизиях, которые, чем ближе к нашему времени, тем жестче и масштабнее. Вправе ли современное материалистическое сознание относить все это к исключениям из закона, не принося в жертву вместе с фактами и свою приверженность детерминизму? Легко написать: исключения - симптом существования более широкого закона; особенному наречено быть больше общего - и не только потому, что оно многоцветнее, прихотливее, живее. Оно больше еще и своей сопротивляемостью общему, а эта сопротивляемость в истории отличается от ситуации в чистом знании. Там схватка умов и характеров, а тут еще и наций, держав, социальных асимметрий, голосов крови, тут сталкивается высшее нравственность мозга с низшим - геном, и всякая теория истории, отказывающаяся включить все это в свой предмет, сама становится безгласным орудием господствующих страстей и людей.

Наш случай именно такого рода, хотя нам по многим причинам трудно это признать, еще труднее понять. Трудно признать: всеобщность и всемирность не только не тождественные понятия, они еще и антиподы; прогресс - лишь одна из составляющих, один из векторов человеческой эволюции. И то, что вне его, им разбуженное, им сдвинутое, осваивающее его и сопротивляющееся ему (в том числе и все сильнее как раз за счет освоения, внедрения), весит не меньше на весах этой эволюции, чем всемирно-историческая поступательность. От этой мысли хочется отгородиться; кто отгораживается словами, а кто - бомбами и танками, кто пытается притупить остроту вопроса благотворительством, а кто подыгрывает нетерпению, в равной мере справедливому и слепому. Есть еще возможность сказать: моя хата с краю. Но земной шар чересчур мал, чтобы спрятаться от неприятных истин. Или от того, чему еще предстоит стать истиной. И что может ею стать (если успеет...). А пока это вопрос без ответа; в нем как раз заключена тяжба разнонаправленных векторов человеческой эволюции и особо - материальность сопротивления вещному прогрессу (другого не было и нет), - прогрессу, рожденному новоевропейской цивилизацией со всеми своими pro и contra, которые очертили пределы этой цивилизации, ее границы не только в пространстве, но и во времени.