58155.fb2 Мишель Фуко - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Мишель Фуко - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Впрочем, взаимообмен письма и смерти, представленный в странном жесте Русселя, — скорее исключение. Книга Фуко содержит крайне мало биографических сведений. Она посвящена литературным приемам, тропам и игре слов, присущей Русселю. Всей той механике, о которой говорится в книге «Как я написал некоторые из своих книг»; механике, способной бесконечно расширять язык. «Руссель изобрел речевые машины, весь секрет которых, если взять его вне литературного приема, в том очевидном и сокровенном отношении, которое всякий язык поддерживает — то завязывая, то развязывая — со смертью»[254].

Прежде чем начать работу над книгой, Мишель Фуко нанес визит Мишелю Лейрису, чтобы расспросить его о Русселе и его сочинениях. Однако Лейриса теории философа оставили равнодушным. «Он приписывает Русселю философские идеи, которых у него и в помине не было», — скажет он впоследствии. Именно для того, чтобы дистанцироваться от образа Русселя, созданного Фуко, Лейрис назовет сборник своих статей о писателе «Руссель-простак»[255]. Роб-Грийе также проявит холодность. Он напишет большую статью о Русселе в связи с выходом книги Фуко, однако умудрится ограничиться лишь упоминанием об этом «страстном эссе», свидетельствовавшем, по его мнению, об интересе к «прародителю современного романа»[256]. Позже он признается, что ему не понравился анализ Фуко. Бланшо же, наоборот, говорит о «творчестве Русселя, ожившем благодаря книге Мишеля Фуко», и с восхищением цитирует фразу Фуко — отголосок и отражение мыслей, занимавших его самого:

«Это солнечное зияние является языковым пространством Русселя, пустотой, откуда доносится его голос, отсутствием, через которое сообщаются и исключают друг друга творение и безумие. „Пустота“ — не метафора: речь о нехватке слов, которых всегда меньше, чем именуемых ими вещей, в силу чего слова всегда чего-то значат»[257].

Отдавая должное Русселю, Фуко не забывал и о других писателях, покоривших его сердце еще до автора «Африканских впечатлений». Так, после смерти Батая он напишет о нем большую статью «Предисловие к трансгрессии», которая выйдет в специальном номере журнала «Критик» («Critique»). Батай основал этот журнал, а Жан Пьель собрал в номере созвездие имен: Мишель Лейрис, Альфред Метро, Раймон Кено, Морис Бланшо, Пьер Клоссовски, Ролан Барт, Жан Валь, Филипп Соллер, Андре Массон… В своей статье Фуко еще раз заявит об интересе — и даже страсти — к группе писателей, открытых им за десять или пятнадцать лет до этого:

«Чтобы пробудить нас от сна, замешанного на диалектике и антропологии, нужны были ницшевские фигуры трагического и Диониса, смерти Бога и философского молота, сверхчеловека, что приближается голубиным шагом, и Вечного возвращения. Но почему же дискурсивный язык столь немощен в наши дни, когда ему приходится удерживать присутствие этих фигур и себя удерживать в них? Почему перед ними он сникает почти до немотства, а чтобы все-таки предоставить им слово, вынужден уступать тем крайним, предельным формам языка, которые Батай, Бланшо, Клоссовски обратили пристанищем и вершинами современной мысли?»[258]

Фуко полагает, что сила и литературная значимость творчества Батая состоят в том, что он взорвал традиционный философский язык, уничтожив идею говорящего субъекта: «Это противоположность того движения, что поддерживалось всей западной мудростью со времен Сократа: этой мудрости философский язык гарантировал безмятежное единство субъективности, которая должна была восторжествовать в нем, ибо только в нем и через него она сложилась». Тогда как Батай, как кажется Фуко, выделил «пространство опыта, где субъект, который говорит, вместо того, чтобы выражать себя, себя выставляет, идет навстречу собственной конечности и в каждом слове посылает себя к собственной смерти»[259]. Будет не лишним заметить, что в этой статье, написанной в 1963 году, появляются наброски к археологии сексуальности. Но мы еще далеки от того, что станет «Волей к знанию». Фуко еще мыслит в терминах запрета и трансгрессии:

«Открытие сексуальности, этих небес безграничной ирреальности, куда сразу же вознес ее Сад, систематические формы запрета, которыми она была, как нам известно, захвачена, трансгрессия, наконец, избиравшая ее во всех культурах объектом и инструментом — все это категорически указывает на невозможность заставить говорить этот основополагающий для нас опыт на тысячелетнем языке диалектики»[260].

Фуко напишет также предисловие к полному собранию сочинений Батая, первый том которого выйдет в 1970 году в издательстве «Галлимар». «Батай, — напишет он в начале этого короткого текста, — относится к числу самых значительных писателей столетия: в „Истории глаза“ и „Мадам Эдварде“ нить повествования рвется, уступая место тому, о чем раньше никто никогда не рассказывал; в „Сумме ателогии“ мысль стала играть — игрой рискованной — понятиями предела, крайности, вершины, трансгрессии. В „Эротизме“ Сад стал нам ближе и… трудней для понимания. Мы обязаны Батаю львиной долей того, что составляет наш опыт сегодня… Ему остается и долгое время будет обязанным все то, что еще надлежит сделать, помыслить и высказать»[261].

В июне 1966 года в том же журнале «Критик» была опубликована статья о Бланшо «Мысль вовне». В ней он заявляет:

«Прорыв к языку, из которого исключен субъект, обнаружение безоговорочной, по всей видимости, несовместимости между появлением языка самого по себе и самосознанием человека в его идентичности — вот опыт, который сказывается в весьма различных элементах нашей культуры: как в самом акте письма, так и в многочисленных попытках его формализовать, как в изучении мифов, так и в психоанализе…Вот мы снова перед зиянием, которое долгое время оставалось незримым: бытие языка обнаруживается не иначе, как в исчезновении субъекта»[262].

Упомянем также статью о Клоссовски: Фуко настойчиво объединяет эти три имени — Бланшо, Батай, Клоссовски. «Проза Актеона» вышла в 1964 году в «NRF»[263]. Фуко не ограничится истолкованием творчества Клоссовски. Он будет регулярно общаться с ним. Их познакомит Барт в 1963 году. Они часто ужинают втроем, а после того, как Фуко рассорится с Бартом — вдвоем. Клоссовски читал Фуко отрывки из книги, над которой он работал. Его роман «Бафомет» выйдет в 1965 году с посвящением Фуко. «Ибо он был первым слушателем и первым читателем», — объясняет Клоссовски. В те же годы Клоссовски занимался Ницше. Он пишет «Ницше и замкнутый круг», готовит к печати свой перевод «Веселой науки» и вариантов этого сочинения, сотрудничает с издательством «Галлимар», где готовится издание Полного собрания сочинений Ницше. На форзаце издания значится: «Под редакцией Жиля Делёза и Мишеля Фуко». В первом вышедшем томе — пятом по общей нумерации — содержится предисловие, подписанное этими двумя философами. Мир тесен! В те годы Делёз также связан с Клоссовски и, как и Фуко, посвятит ему статью, которая войдет в книгу «Логика смысла».

Фуко всегда будет относиться к Клоссовски с большим почтением. Об этом говорят письма к Клоссовски, написанные Фуко в 1969 и 1970 годах, в них идет речь о «Замкнутом круге» и «Живых деньгах». «Это самая великая философская книга из тех, что я читал, включая самого Ницше», — пишет он в июле 1969-го по поводу первого сочинения. А зимой 1970-го он отзывается о втором так:

«Создается впечатление, что все, в той или иной степени значимое — Бланшо, Батай, „По ту сторону добра и зла“ неявно вело к этому: и вот, теперь всё сказано… Вот о чем следовало думать: желание, ценность и симулякр — треугольник, подавляющий и определяющий нас уже на протяжении многих веков истории. Вот на что бросались, вылезая из убежищ, говорившие и говорящие, Маркс-и-Фрейд: теперь это выглядит смешно, и мы знаем, почему. Без Вас, Пьер, нам только бы и оставалось, что стоять перед этим упором, который как-то раз пометил Сад и который никому до Вас не удавалось обойти — к которому, по правде говоря, никто даже не приблизился»[264].

В 1981 году, когда левые пришли к власти, Жан Гаттеньо, коллега Фуко по Тунису и Венсенну, будет назначен директором отдела книг в министерстве культуры. Он позвонит Фуко: «Кому, по вашему мнению, следует присудить Национальную премию по словесности?» И Фуко ответит: «Клоссовски, если он согласится ее принять». Клоссовски согласился.

Все тексты Фуко той эпохи отмечены обращением к Ницше. На конференции, посвященной Ницше, которая состоялась в Руайомоне 4–8 июля 1964 года, он читает знаменитый доклад «Ницше, Маркс, Фрейд». Фуко не скрывает, что отдает предпочтение первому из этой троицы. После доклада состоялась дискуссия, во время которой имел место следующий странный диалог:

«Демонбинес: „Кстати, по поводу безумия: Вы сказали, опыт безумия является точкой наибольшего приближения к абсолютному знанию… Вы действительно так думаете?“ Фуко: „Да“.

Демонбинес: „Не имели ли Вы в виду скорее "сознание" или "преддверие" или предчувствие безумия? Полагаете ли Вы, что можно иметь… что такие великие умы, как Ницше, имели "опыт безумия"?

Фуко: „Именно так“»[265].

Через несколько лет, в 1971 году, работа Фуко «Ницше, генеалогия, история» будет опубликована в сборнике, посвященном Жану Ипполиту.

В этот период размышлений о литературе Фуко писал также о Алене Роб-Грийе (связи с которым он поддерживал со встречи в Гамбурге), о писателях-авангардистах, объединившихся вокруг Филиппа Соллерса и журнала «Tel Quel», а также о других классических авторах: его перу принадлежит предисловие к такому поистине безумному сочинению, как «Диалоги» Руссо, он комментирует Флобера, Жюля Верна, Нерваля, Малларме. Первым текстом из этой серии стала статья о Гёльдерлине — «Отцовское „нет“», вышедшая в журнале «Critique» в 1962 году. Жану Пьелю, заказывавшему статьи для журнала, очень понравилась книга «История безумия», и он связался с Фуко, чтобы предложить ему сотрудничество. Он давно знал семью Фуко, поскольку во время Освобождения был адъютантом комиссара республики в Пуатье. Доктор Фуко оперировал его. В 1962 году, после смерти Жоржа Батая, приходившегося Пьелю родственником, он побоялся целиком взять на себя ответственность за журнал и попросил Фуко войти в редакционный совет наряду с Роланом Бартом и Мишелем Деги. Собрания комитета в форме обедов будут проходить в доме Пьеля. Мишель Фуко примет участие в подготовке посмертного издания книги Мориса Мерло-Понти «Видимое и невидимое», а также специального номера журнала, вышедшего в декабре 1964 года. Он закажет статьи Жюлю Вюйемену, Пьеру Кауфману и Андре Грину. Со временем редакционный комитет журнала расширится, в 1967 году в него войдет Жак Деррида. Последняя публикация Фуко в журнале «Critique» датируется 1970 годом. Статья «Theatrum philosophicum» посвящена двум книгам Жиля Делёза. Она заканчивается так:

«Дунс Скот просовывает голову в круглое окошечко будки Люксембургского сада; у него пышные усы Ницше, переодетого Клоссовски»[266].

* * *

В 1963 году выйдет книга «Рождение клиники: археология взгляда медика». Отец Мишеля Фуко умер в 1959 году. Быть может, Фуко погрузился в медицинские архивы, желая вернуться к прошлому? Свести счеты с отцом, ушедшим в небытие? Или, наоборот, запоздало отдать ему дань уважения? Фуко заметил как-то, что идея этой книги, как и других, была подсказана личным опытом. Но не уточнил, о чем идет речь. Не станем делать этого за него.

Предисловие начинается так:

«В этой книге идет речь о проблеме пространства, языка и смерти, проблеме взгляда»[267].

Причудливое сочетание тем и словаря, которыми переполнены работы о литературе. Хотя предметом книги является история науки. Книга вышла в серии «Галиан», которую в издательстве «Пресс-университер» возглавлял Жорж Кангийем. Кангийем вовсе не заказывал этой книги Фуко, как принято считать. «Я никогда ничего не заказывал Фуко, — объясняет он. — Фуко сам предложил мне эту книгу, когда закончил над ней работать». И все же! Что связывает Кангийема и Клоссовски? Возможно, общие истоки: Ницше. Фуко внятно ответил и тем, кто видел противоречие в совмещении двух разных путей в его исследованиях, и тем, кто видел противоречие между ницшеанством и традициями истории науки: разве вам не известно, что Кангийем сам числил Ницше среди своих учителей? И Кангийем это подтверждает. Однако если читать «Рождение клиники…» в контексте работ Фуко, посвященных литературе, поражает не противоречивость разных подходов, а, наоборот, удивительная слаженность двух регистров. Очевидность этого сближения станет ясна через несколько лет, с выходом книги «Слова и вещи».

«Рождение клиники…» является непосредственным продолжением «Безумия и неразумия» и переходом к новым замыслам. Непосредственным продолжением «Безумия и неразумия», поскольку распространяет на медицину в целом анализ, которому уже подверглись концепты медицины душевных заболеваний: речь идет о рождении медицины, условиях, делающих ее возможной… Но, в отличие от «Безумия и неразумия», где многовековая история излагается на шестистах страницах, книга «Рождение клиники…» — небольшая по объему, насчитывающая чуть больше двухсот страниц, повествует лишь о конце XVIII — начале XIX века, периоде, когда медицина как практика и как наука меняется в связи с возникновением патологической анатомии. И здесь принципы «структурной истории», связывающие разные регистры — экономику, социологию, политику, идеологию, культуру, проводятся вполне последовательно, раскрывая трансформации, затронувшие комплекс способов видеть и описывать и, глубже, всего того, что поддается видению и описанию, видимого и описываемого. Реорганизация больничной сферы, переворот в медицинском образовании, научная теория и практика, экономические проблемы — все работает на готовящийся разрыв… Переворот совершается в тот момент, когда возникает осознание необходимости вскрывать трупы. Чтобы взгляду врача причины смерти открылись во всей своей целостности, следовало проникнуть внутрь тела. В изложении Фуко — «Вскройте несколько трупов, и вы сразу же увидите, как исчезнет темнота, рассеянная одним внешним наблюдением», — заявление Биша предстает во всей его яркости. Фуко комментирует эти слова, прибегая к одной из своих магических формул, которые, как всегда в его работах, рассыпаны по страницам в изобилии:

«Живой мрак рассеивается в свете смерти»[268].

Вследствие этого «жизнь, болезнь и смерть теперь образуют техническую и концептуальную троицу. Древняя непрерывность тысячелетних навязчивых идей, размещавших в жизни угрозу болезни, а в болезни — приближающееся присутствие смерти — прервана: вместо нее артикулируется треугольная фигура, вершина которой определяется смертью. Именно с высоты смерти можно видеть и анализировать органические зависимости и патологические последовательности»[269]. Но происходит и другой сдвиг, теперь уже в области языка: Фуко обращается к текстам Пинеля и к провозглашенному в них намерению дать точный и исчерпывающий перечень болезней и организмов, являющихся их носителями. В обоих случаях речь идет не только о перестройке медицинских технологий, но также и о пересмотре взглядов на жизнь и смерть, самих основ знания:

«Эта структура, где артикулируются пространство, язык и смерть — то, что в совокупности называется клинико-анатомическим методом, — образует историческое условие медицины, которое представляет себя и воспринимается нами как позитивное»[270].

Именно это положение открывает путь для дальнейших исследований Фуко. «Рождение клиники…» показывает, как выкристаллизовывалась возможность «знания об индивидууме»:

«Без сомнения, для нашей культуры решающим останется то, что первый научный дискурс, осуществленный ею по поводу индивида, должен был обратиться, благодаря этому моменту, к смерти. Именно потому, что западный человек не мог существовать в собственных глазах как объект науки, он не включался внутрь своего языка и образовывал в нем и через него дискурсивное существование лишь по отношению к своей деструкции: опыт „безумия“ дал начало всем видам психологии, и даже самой возможности существования психологии; от выделения места для смерти в медицинском мышлении родилась медицина, которая представляет собой науку об индивиде»[271].

Это переход к работе «Слова и вещи». Фуко осознает в этот момент, что дал описание основы, на которой процветают все науки о человеке: возможности быть одновременно и субъектом и объектом познания.

«Но не стоит увлекаться, — добавляет он. — Рождение позитивной медицины, принципа научности, благодаря которому медицина вырвалась из власти химер, наступление эры новых знаний соседствует и солидаризируется с движением, определившим современную культуру тем, что сделало смерть центральным событием истории индивида». По мнению Фуко, смерть напрямую связана с опытом индивидуализма в современной культуре — от «Смерти Эмпедокла» Гёльдерлина до «Так говорил Заратустра» Ницше и фрейдизма. Именно смерть дает возможность каждому быть услышанным:

«Движение, которое поддерживает в XIX веке лирику, реализуется только одновременно с тем, благодаря которому человек приобретает позитивное знание о самом себе. И стоит ли удивляться, что фигуры знания и языка подчинены одному и тому же глубокому закону и что вторжение конечности бытия так же возвышает связь человека со смертью, здесь позволяя вести научное рассуждение в рациональной форме, а там — открывая источник языка, который бесконечно развивается в пустоте, оставленной отсутствием богов?»[272]

Книга «Рождение клиники…» не нашла широкого отклика. Но она не ускользнула от внимания Жака Лакана, который посвятил ей один из своих семинаров. После чего были раскуплены десятки экземпляров книги. Фуко бывал в доме Лакана, хотя между ними не было тесной дружбы. Сильвия Лакан помнит, как однажды Фуко, обедавший у них на улице Лилль, сказал:

«Пока браки между мужчинами не признаны, нельзя говорить о цивилизации».

Глава пятаяОплот буржуазии

Август — сентябрь 1965 года: Мишель Фуко в Бразилии, в Сан-Паулу. Он предлагает прочесть свою объемную рукопись Жерару Лебрану. Можно сказать, дает на консультацию эксперту: Лебран — специалист по Канту и Гегелю, а также прекрасный знаток феноменологии и творчества Мерло-Понти…

Он изучает рукопись. Они беседуют… Когда спустя несколько месяцев книга будет опубликована, Лебран с изумлением обнаружит в ней главу, отсутствовавшую в рукописи. Во «Введении», где обрисовывается основная тематика книги, Фуко анализирует картину Веласкеса «Придворные дамы». Это блестящий фрагмент, дописанный в последний момент, должно быть, сыграет непоследнюю роль в успехе книги. Речь идет о статье, опубликованной Фуко в «Mercure de France». Как рассказывает Пьер Нора, Фуко долго не решался вставить статью в книгу. «Он полагал, что она слишком литературна для книги, но я так не считал».

Фуко хотел назвать книгу так, как впоследствии будет названа ее вторая глава — «Проза мира». Однако именно такое название намеревался дать Мерло-Понти одному тексту, обнаруженному после его смерти[273]. Фуко не слишком стремится во весь голос заявить о влиянии на него философа, которым он восхищался на протяжении долгого времени. И раздумывает, не назвать ли ему книгу «Порядок вещей». Или: «Слова и вещи». Фуко больше нравится первое название. Пьер Нора склоняется ко второму. И Фуко принимает его аргументы. Английский перевод выйдет под названием «Порядок вещей». А сам Фуко во многих интервью будет повторять, что оно лучше отвечает сути книги.

«Фуко нарасхват, как булочки». Это заголовок статьи, посвященной книгам — лидерам продаж лета 1966 года. Она опубликована в «Le Nouvel Observateur»[274]. Это может показаться удивительным, но книга «Слова и вещи» имела невероятный успех. Автор и издатель поражены — ведь речь идет о тяжеловесном исследовании, предназначенном для узкого круга читателей, интересующихся историей науки.

Книга вышла в апреле 1966 года в издательстве «Галлимар», уже выпустившем исследование Фуко о Русселе. Фуко предложил рукопись Жоржу Ламбришу. Поскольку в этот момент Пьер Нора перешел из издательства «Жюллиар» в «Галлимар», чтобы возглавить «Библиотеку гуманитарных наук», было решено, что книга «Слова и вещи» откроет эту серию. Впоследствии все книги Фуко будут выходить под маркой этой коллекции или же в родственной серии — «Библиотека исторических наук». Уровень и престиж обеих серий был задан с самого начала именно Фуко.

Первый тираж книги — 3500 экземпляров — разлетелся мгновенно. В июне была сделана допечатка — пять тысяч экземпляров, В июле выпущено еще три тысячи экземпляров. И еще три тысячи пятьсот — в сентябре. Столько же — в ноябре. Допечатки пришлось делать и последующие годы: четыре тысячи в марте, пять тысяч в ноябре 1967 года, шесть тысяч в апреле 1968 года, шесть тысяч в июне 1969 года и т. д. Книги по философии редко издаются такими тиражами. Всего было продано более 110 тысяч экземпляров.

Прежде всего книга имела успех среди философов: в ноябре 1966 года Жан Лакруа в статье, опубликованной в газете «Le Monde», сообщал, что в конкурсных работах на звание агреже чаще всего фигурируют два имени: Альтюссер и Фуко. Но книгу читали не только будущие философы. Пресса того времени сообщает, что ее читают на пляжах — во всяком случае, приносят на пляж, — а также небрежно кладут на столики кафе, чтобы показать свою вовлеченность в гущу культурных событий… Успех книги был столь громким, что его эхо можно обнаружить и в романе Луи Арагона «Бланш, или Забвение», вышедшем в 1968 году, и в фильме Жана-Люка Годара «Китаянка» (1967), едко высмеивавшем сам феномен моды… В одном из интервью Жан-Люк Годар прямо заявил, что его фильм направлен против таких как «преподобный отец Фуко».

«Я не люблю Фуко за то, что он говорит: „В такую-то эпоху люди говорили и думали так-то, а потом, начиная с такого-то года, они полагали то-то…“ Возможно, но вряд ли мы можем судить об этом с уверенностью. Мы стремимся снимать фильмы именно для того, чтобы лишить будущих Фуко возможности говорить о подобных вещах с таким апломбом»[275].

* * *

Как мы уже знаем, в 1961 году Фуко решил не издавать свое введение в «Антропологию» Канта. В последней части этого машинописного текста он страстно набрасывается — прибегая к довольно темному стилю — на современные теории «антропологии», выдержанные не в духе Леви-Строса, а в духе Сартра и Мерло-Понти. Отвергая «иллюзии», которыми кишат эти теории, Фуко удивляется тому, что они процветают, не встречая никакой критики.

«Между тем пример такой критики, — говорит он в заключение, — был явлен нам более полувека назад. Ницшеанский демарш может быть понят как заслон, наконец-то останавливающий почкование рассуждений о человеке. Разве „смерть бога“ не проявляется в дважды убийственном жесте, который, приканчивая абсолют, уничтожает тем самым и человека? Ведь человек с его смертностью неотделим от бесконечного, отрицанием и вестником которого он является. „Смерть бога“ осуществляется лишь в смерти человека». На кантовский вопрос «Что такое человек?» и на все его отзвуки в современной философии, от Гуссерля до Мерло-Понти, следовало, таким образом, дать «разоружающий и убийственный ответ: Der Übermensch» — сверхчеловек[276]. Итак, последние страницы этой «малой» диссертации, по всей видимости, в целом направлены против «Критики диалектического разума» Жана-Поля Сартра, опубликованной в 1960 году (хотя отдельные ее фрагменты начали печататься с 1958 года в «Les Temps modernes»), а также — и в еще большей степени — против работ Мерло-Понти. Эти страницы стали отправной точкой для книги «Слова и вещи». Более того, они включены в эту книгу почти без изменений:

«Мысль Ницше возвещает не только о смерти Бога, но и (как следствие этой смерти и в глубокой связи с ней) о смерти его убийцы. Это человеческое лицо, растерзанное смехом; это возвращение масок…»[277]

Не так давно Жерар Лебран еще раз напомнил, до какой степени книга «Слова и вещи» является отторжением Мерло-Понти. Все исследование Фуко базируется на полемике с мыслью Гуссерля и ее интерпретацией, предпринятой Морисом Мерло-Понти. «Слова и вещи» прежде всего жест отталкивания — отказ от феноменологии. Разрыв в полном смысле слова! Но, поскольку та эпоха уже ушла в прошлое — говорил Лебран на конференции, посвященной Фуко, состоявшейся в Париже в январе 1988 года, — и волна феноменологии схлынула, книга «Слова и вещи» очевидным образом утратила способность вызывать «полемический задор»: «Современный читатель забыл, что первоначально речь шла не столько о философии, сколько о полемике, а быть может, вообще этого не знает — в зависимости от возраста». Следовательно, необходимо вернуться к этому отправному пункту, позволяющему понять, почему книга «была встречена как акт агрессии, а не как изложение нового метода»[278]. Во время дискуссии, развернувшейся после доклада Лебрана, Раймон Беллур рассказал, что ему довелось читать корректуру книги незадолго до ее выхода: в ней содержалось множество выпадов против Сартра — их Фуко не включил в окончательный текст.

Труд, вызвавший такой переполох, относился к археологии знания. «Археология гуманитарных наук» — так гласит подзаголовок. Речь идет о том, чтобы понять, когда именно в европейской культуре появился интерес к человеку; в какой момент человек превратился в объект исследования. Страница за страницей множатся прекрасные описания форм знания с начала XVI века по наше время. Четыреста страниц свидетельствуют об эрудиции, от которой захватывает дух. Попытаемся обобщить сказанное: для каждой эпохи характерен свой подземный рельеф, определяющий ее культуру, своя решетка знаний, делающая возможным научный дискурс, высказывание. Это «историческое a priori» Фуко называет эпистемой, глубоким фундаментом, определяющим и ограничивающим то, о чем каждая эпоха думает или не думает. Любая наука развивается в рамках определенной эпистемы и, следовательно, не может не быть связанной с другими современными ей науками. Взгляд Фуко направлен главным образом на три области знания, развивавшиеся на базе классической эпистемы: всеобщая грамматика, теория богатства и естественная история. В XIX веке эти три области сменяются другой триадой, формирующейся на основе заявляющей о себе новой решетки знаний: филологией, политической экономикой и биологией. Фуко показывает, как проявляется в этом становлении сам объект познания: человек говорящий, человек работающий, человек живущий.

Гуманитарные науки рождаются в момент глобальной перестройки эпистемы. Однако близость к другим областям знания лишает их возможности подтверждения научного статуса. «Они не в состоянии быть наукой», — считает Фуко, поскольку само их существование возможно лишь в ситуации «соседства» с биологией, экономикой или филологией, «проекциями» которых они являются[279]. Однако — в этом и состоит противоречие, взрывающее их изнутри, — археологическая укорененность в современную эпистему заставляет их стремиться к научности: