58155.fb2
«Я не умею писать историю будущего. У меня плохо получается прогнозировать прошлое. И все же мне хотелось бы ухватить то, что происходит, ибо сегодня еще не все кончено, кости брошены, но пока не упали. Возможно, в этом и заключается миссия журналиста, но, не стану скрывать, я всего лишь неофит»[482].
В следующей статье Фуко подводит итог серии публикаций, размышляя о том, что произошло на его глазах:
«Историческое значение этих событий, вероятно, не сводимо к известной „революционной“ модели. Быть может, оно будет состоять в том, что Средний Восток получит возможность взорвать политические составляющие и, следовательно, стратегическое равновесие мира. Необычность, придававшая им силу, вполне может впоследствии превратиться в мощный импульс экспансии. Так обстоит дело и с „исламским“ движением, которое способно поджечь весь регион, смести слабые режимы и внести смуту в самые сильные. Ислам, который является не только религией, но и образом жизни, частью истории и цивилизации, рискует стать для сотен тысяч человек гигантской пороховой бочкой. Начиная со вчерашнего дня в любом мусульманском государстве можно ждать революции, основанной на вековых традициях»[483].
О сочувственном отношении Фуко к Ирану много писалось. Но мало кто прочел все статьи Фуко, посвященные этой проблеме — они не были переведены. Фуко не захотел издать их отдельной книжкой. Он видел в них просто репортажи, а не фрагменты целостной работы. Когда сегодня перечитываешь эти статьи Фуко, становится очевидно, что иранская революция его заворожила: это была революция, вырвавшаяся из лап политики — во всяком случае, не подпадающая под западные политические критерии. Впрочем, иранские события поразили всех, кто наблюдал за ними. После смерти Фуко Жан Даниэль упомянет «общее заблуждение». Серж Жюли, признавая, что думал и писал то же, что Фуко, добавляет: «А ведь уже тогда можно было разглядеть зародыши последовавших событий». Нельзя забывать, что режим шаха внушал глубокое отвращение. Кровавый разгон демонстраций пробудил в людях сочувствие к иранскому народу. Все желали шаху поражения. Все хотели, чтобы он покинул Иран. Но никто не задавался вопросом, что будет потом. Фуко понял, что эта страна вряд ли легко вернется к традиционным формам политики и что религиозный порыв, придавший силу восстанию, не исчезнет сразу после победы. Нет, нельзя ждать, что мулла послушно вернется в мечеть. Фуко говорит об этом со всей определенностью. И поэтому будет отвечать своим хулителям: я предсказал последующие события. Отзвуки этого мнения содержатся в коротком биографическом очерке Даниэля Дефера, напечатанном в сборнике памяти Фуко, изданном Демократической французской конфедерацией труда:
«Фуко отправился в Иран, где писал политические репортажи для итальянской газеты „Corriere della sera“. Он шокировал читателей, показывая, что из-за политического слома проглядывает глубокая религиозная идея»[484].
Содержалось ли в статьях Фуко нечто большее, чем простое предвидение? Возлагал ли он надежды на будущее, которое предрекал? Без сомнения. Однако сейчас уже трудно оценить истинный масштаб заблуждений Фуко. Чрезвычайно сложно провести границу между разными аспектами журналистского репортажа, между лихорадкой исторического момента и глубоким политическим анализом. «Фуко хотел работать как рядовой журналист», — говорит Тьерри Вёльцель.
Он держался вместе с журналистами, приехавшими в Иран. Он ездил с ними. В частности, с Клер Бриер и Пьером Бланше, специальными корреспондентами газеты «Libération», которым он впоследствии даст большое интервью для книги об Иране[485]. Рядовой журналист? Если бы он им был, никто не стал бы ставить ему в вину то, что он написал. Но Фуко не был рядовым журналистом. Возможно, он забыл или хотел забыть, что он был Мишелем Фуко?
Но ему об этом напомнили. Как только новая власть утвердилась, — а это произошло вскоре после возвращения аятоллы Хомейни, в феврале 1979-го, она показала свое лицо: незамедлительно последовали аресты, казни, возобновилась кровавая череда репрессий, — Мишель Фуко стал мишенью, по которой наносились удары, часто весьма болезненные. Супруги Бруайель — Клоди и Жак, бывшие маоисты, переквалифицировавшиеся в моралистов, — атаковали его на страницах «Matin». «О чем мечтают иранцы?» — спрашивал Фуко. «О чем думают философы?» — спрашивает чета Бруайель. Фуко ответил им весьма жестко[486].
Через несколько дней Фуко публикует в журнале «Le Nouvel Observateur» открытое письмо, адресованное Мехди Базаргану, премьер-министру исламского временного правительства. Напомнив о том, что они встречались в Куме в сентябре 1978 года, Фуко продолжает:
«Мы говорили о режимах угнетения, ссылавшихся на права человека. Вы выражали надежду: мечты об „исламском правительстве“, которыми были одержимы иранцы, вполне могут сочетаться с реальной гарантией соблюдения прав человека. И приводили три основания для этого. Вы говорили, что народный бунт пронизан духовным подъемом и каждый ради иного мира рискует всем (а в большинстве случаев „все“ значило жизнь — не больше не меньше); кроме того, речь не шла о желании оказаться под властью „правительства мулл“, кажется, вы выразились именно так. И то, что я видел в Иране — от Тегерана до Абадана, — отнюдь не противоречило вашим словам. Вы утверждали также, что ислам, с его древней историей и современным динамизмом, способен держать пари, касающееся прав человека, которое социализм проиграл в не меньшей степени (и это еще мягко говоря!), чем капитализм»[487].
Обновленную версию происходившего Фуко даст в последний раз в длинной статье «Бессмысленный бунт?», которую газета «Le Monde» поместит на первой странице. Торжественный выход разочарованного и раненого человека, который с высокомерной элегантностью пытается обосновать уже сказанное им, обращаясь к тем, кто считал себя вправе давать ему уроки политической морали. Статья заканчивается определением роли интеллектуалов и морали, создающей ее:
«Пресса для интеллектуалов в последнее время никуда не годится: думаю, я могу употребить слово „интеллектуалы“ в его вполне конкретном смысле. Поэтому сейчас неподходящий момент для того, чтобы объявить себя неинтеллектуалом. К тому же это вызовет улыбку. Да, я интеллектуал. Когда меня спросят, как я решаю, что делать, я отвечу: если стратег — человек, говорящий: „…что значит смерть, крик, бунт в сравнении с огромной потребностью в целостности и что значат общие принципы, когда речь идет об особой ситуации, переживаемой нами“, что ж, для меня нет разницы, является ли он политиком, историком или революционером, сторонником шаха или аятоллы, моя мораль противоположна этой. Она „нестратегична“: относиться с уважением к дающей о себе знать необычности, быть непримиримым, когда власть применяется по отношению к универсальному. Выбор прост, воплощение непросто. Нужно подстерегать, приподнявшись над историей, то, что ломает ее и будоражит, и одновременно приглядывать за тем, что, прикрываясь политической необходимостью, несет безусловные ограничения. Это и есть моя работа: я не первый и не единственный, кто ее делает. Я ее выбрал»[488].
Ахмад Саламатиан в 1979 году станет заместителем министра иностранных дел, а в 1981 году вынужден будет покинуть страну, прожив несколько месяцев в подполье. Мишель Фуко будет ему всячески помогать.
Что же касается политической и журналистской деятельности, то на некоторое время Фуко отойдет от нее. Серж Жюли вспоминает, что делал ему несколько предложений, от которых он неизменно отказывался. «Журналист должен быть профессионалом, — говорил он Сержу Жюли. — Нужно больше работать, больше знать…»
В это время Фуко трудится над статьей — анализом «Эры разрывов» Жана Даниэля. Это не просто дань многолетней дружбе. Статья звучит как сожаление об упущенном призвании, как выражение восхищения теми, кто владеет профессией, которая часто заставляет пересматривать очевидное, не поступаясь принципами, и менять суждения, не предавая себя. Восхищение теми, кто изо дня в день следует завету Мерло-Понти, призывавшего «никогда не мириться с уверенностью в своей собственной правоте». Фуко назвал статью «В защиту морали дискомфорта»[489].
Многие убеждены, что Фуко был глубоко задет нападками и иронией, связанными с его «ошибочными» взглядами на Иран. И что ему было трудно преодолеть кризис, начавшийся как реакция на отзывы о «Воле к знанию». Но он работает. Его «История сексуальности» не имела продолжения, о котором было объявлено. Фуко коренным образом меняет проект. Предполагавшаяся теоретическая серия так и не вышла. Фуко приступил к масштабной работе — изучению раннехристианской литературы. Излюбленное место — Национальную библиотеку — пришлось покинуть. Уровень обслуживания там был ниже всякой критики. Фуко больше не мог выдерживать нескончаемых боев за каждую книгу, преодолевать препятствия и формальности, с которыми были сопряжены просьбы предоставить необходимые для работы документы. Он отыскал место, где имелись книги, интересовавшие его: библиотека Сольшуара (13-й квартал, улица Гласьер). Это библиотека парижских доминиканцев. Ее возглавлял Мишель Альбарик, с которым Фуко познакомился июньским вечером 1979 года в гостях у Роже Стефана. Позже Фуко столкнулся с Альбариком в Национальной библиотеке и пожаловался на то и дело возникавшие трудности. «Так приходите в библиотеку Сольшуара», — отозвался тот. «Библиотека Сольшуара» — это маленький читальный зал, окна которого выходят на квадратный дворик. Фуко устроился у окна, где и просиживал дни напролет.
Его заботили не только тематика и содержание книг, которые он писал. Он много времени уделяет форме, а также издательским проблемам. Можно даже сказать, что в начале восьмидесятых годов он занят по большей части именно этим. Тому есть множество причин. Фуко полагает, что слишком широкое распространение научных книг губительно для них и порождает непонимание. Стоит только труду выйти за пределы круга людей, для которых он предназначен, то есть специалистов, знакомых с проблематикой и теоретической традицией, к которой апеллирует автор, и тут же начинает срабатывать не «эффект знания», а «эффект мнения». Избежать «эффекта мнения» — вот к чему теперь он стремится. Его девиз — «серьезность». Он даже подумывал о том, чтобы печататься исключительно в университетском издательстве «Врен», располагавшемся на площади Сорбонны и специализировавшемся на литературе для интеллектуалов.
Издательские проблемы обострились и вышли на первый план после того, как Фуко порвал с Пьером Нора. Они прекрасно ладили и даже дружили с 1966 года, с момента выхода книги «Слова и вещи», однако в начале восьмидесятых годов Нора начал выпускать журнал «Le Débat», и Фуко, мягко говоря, не понравилась редакционная статья, помещенная в первом номере. Эта статья Пьера Нора была направлена против всех авторов, публиковавшихся в сериях «Библиотека гуманитарных наук» и «Библиотека истории», которыми он сам руководил в издательстве «Галлимар». И, в частности, против Фуко. Между ними произошла бурная ссора, и Фуко решил печатать продолжение «Истории сексуальности» в другом издательстве. Он связывается с разными издателями, и, поскольку новость о произошедшем разрыве распространилась очень быстро, издатели сами связываются с ним. Фуко останавливает свой выбор на издательстве «Сёй». Он подписывает договор с Франсуа Валем, издателем и другом Барта.
Но мы знаем: труды Фуко все же будет выпускать издательство «Галлимар». Что произошло? Почему Фуко вновь обратился к «Галлимару»? Ведь издательство «Сёй» уже анонсировало его книги. Причина проста: Клод Галлимар принял Фуко и напомнил ему, что его издательство финансировало фильм Рене Аллио по мотивам книги «Я, Пьер Ривьер». И Фуко обещал в обмен на финансовую помощь печатать свои книги только в этом издательстве. До тех пор ничто не могло заставить Фуко дрогнуть. Его желание порвать с «Галлимаром» было непоколебимо. Он подписал договор? «Что ж, пусть подают на меня в суд», — говорил он направо и налево. Но тут он почувствовал, что имеет моральные обязательства перед издательством. Он будет отдавать новые рукописи Пьеру Нора, хотя так и не помирится с ним. Гнев не так-то просто было смирить. Конечно, Фуко был наделен «мудростью древних», но одновременно — страстностью и вспыльчивостью, достойными великих греческих трагедий. Таков был его удел: часто ссориться с теми, с кем был тесно связан. От дружбы он требовал абсолютной преданности и никогда не прощал того, кого считал предателем или изменником. И один из ярких тому примеров — разрыв с Пьером Нора. Но Нора — отнюдь не единственный, кто испытал на себе вошедшие в легенду приступы бешенства Фуко. Было немало имен, которых не следовало произносить в его присутствии.
Итак, Фуко будет по-прежнему печататься в издательстве «Галлимар». В 1983 году он даже согласится по просьбе «Le Débat» побеседовать с Эдмоном Мером. Возникнет также проект интервью с ним Робера Бадинтера. И все же общение с Франсуа Валем из издательства «Сёй» не пройдет бесследно. Фуко хотел, чтобы его новые книги положили начало серии, в которой печатались бы строгие труды, вытесненные на тот момент из издательств и, следовательно, из научного контекста.
И вот такая серия появилась. Ее название звучит как настоящая программа: «Труды». Выпуск книг поручен Франсуа Валю, Полю Вейну и Мишелю Фуко. «В настоящее время издательское дело во Франции, — объясняли они, представляя серию (текст был написан Фуко), — не отражает во всей полноте работу, которая ведется в университетах и других исследовательских центрах. Оно в той же степени не отражает того, что происходит в научной сфере за границей. Тому есть экономические причины — стоимость производства, стоимость перевода и, следовательно, отпускная цена книг. Следует также учесть существование книг, излагающих некое мнение, и отклики, которые научные труды могут получать в прессе. Данная серия вовсе не претендует на то, чтобы занять ведущее место. Научные книги не предназначены для широкого потребителя. Серия должна способствовать установлению связи между гомогенными субъектами: от коллег к коллегам. Расширение читательской аудитории — дело хорошее, но не следует смешивать разные типы изданий. В новой серии будут печататься три вида текстов: исследования, отражающие растянутую во времени работу, обычно путающие издателей, краткие исследования, резюмирующие содержание работы на нескольких десятках страниц и предполагающие дальнейшие публикации в составе серии, и переводы трудов иностранных авторов, необходимые для того, чтобы вывести французскую науку из изоляции».
Первым выпуском серии в 1983 году был труд Поля Вейна «Верили ли греки своим мифам?». В конце тома дан список книг, готовившихся к публикации. Их две: «Королева и Грааль» Шарля Мела и «Управление собой и другими» Мишеля Фуко[490].
Все, кто общался с Фуко в начале восьмидесятых годов, вспоминают, что в разговорах он то и дело возвращался к издательским проблемам. Его преследовали мысли об условиях работы интеллектуалов и о ситуации с наукой. Фуко также много думал о том, какую роль играют газеты в распространении идей и особенно во всеобщем смешении ценностей. «На скорую руку сделанные работы, в которых рассказывается бог знает что об истории мира со времен его образования, — заявил он в одном из интервью, — или же при помощи лозунгов и общих фраз излагается история нового времени, приравнены к серьезным и строгим исследованиям. Или, что еще хуже: эти книги, выставленные на витрине на самом видном месте, оттесняют другие, понемногу отнимая у прочих саму возможность увидеть свет»[491].
Особенно Мишель Фуко был удручен упадком критики:
«Нигде больше не осталось места для обмена мнениями, для дискуссий, отпала возможность острых дебатов. Возьмем, к примеру, журналы. В них царит либо клановость, либо вялый эклектизм. Забыта роль критики. В пятидесятые годы критика была в почете. Прочесть книгу, рассказать о книге — это было занятие, которому предавались ради, так сказать, собственных интересов: чтобы извлечь что-то для себя, чтобы изменить что-то в себе. Хорошо написать о книге, которая не понравилась, или попытаться дистанцироваться от книги, которая полюбилась, — благодаря этим усилиям нечто переходило из текста в текст, из книги в книгу, из исследования в статью. Французская мысль пятидесятых годов многим обязана Бланшо и Барту. Но критика, по-видимому, забыла об этой своей функции, приняв на себя политикоюридические функции: донести на политического врага, „судить и осудить“ или же „судить и увенчать лаврами“. Это самые жалкие и неинтересные роли из всех возможных. Я никого не обвиняю. Я слишком хорошо знаю, что реакции индивидов тесно связаны с механизмами институций, чтобы позволить себе указать: „Вот кто виноват!“ Но для меня стало очевидным, что сегодня не существует того типа публикаций, который мог бы взять на себя функцию настоящей критики».
Какое лекарство можно предложить? «Тут многое замешано, — отвечает Фуко в том же интервью. — Нужно опять вернуться к размышлениям о том, чем может быть университет или, по крайней мере, та часть университета, которую я лучше знаю: филология, гуманитарные науки, философия и т. д. Работа, которая там ведется на протяжении последних двадцати лет, очень важна. Нельзя допустить ее выхолащивания. Во-вторых, нужно опять вернуться к размышлениям об университетских ученых изданиях. В-третьих, нужно работать над созданием центров, которые занимались бы научными публикациями, журналами, брошюрами»[492]. По ходу дела Фуко изобличает абсурдность современной университетской системы, построенной на конкурсной основе: «Университет увяз в школьных упражнениях, часто нелепых или устаревших. Если присмотреться к тому, чем занят кандидат, готовящийся к экзамену на агреже по философии, становится грустно. Это совершенно бессмысленные труды, не имеющие никакого отношения к тому, что представляет собой исследовательская работа. Я знаю многих студентов, которых вполне можно было бы научить издавать тексты, готовить комментированные издания, переводить книги зарубежных исследователей, писать рецензии на иностранные и французские труды… Иначе говоря, делать работу, которая была бы полезна и им и другим». Под конец Фуко признается:
«Знаете, о чем я мечтаю? Создать научное издательство. Я отчаянно ищу возможности знакомить аудиторию с исследованием в его развитии, в поиске. Это было бы место, где наука могла бы предстать во всей своей гипотетичности и изменчивости»[493].
На площади Бастилии полным-полно людей. Звучит «Интернационал», развеваются красные флаги. «Левый народ» — это выражение имело большой успех — шумно празднует победу своего кандидата на президентских выборах. Франсуа Миттеран одолел соперника — Валери Жискар д’Эстена. Мишель Фуко отказался подписывать призыв голосовать за кандидата от социалистов:
«Нужно исходить из того, что избиратели — люди достаточно взрослые, чтобы самим решить, за кого им голосовать, а затем ликовать, если повезет»[494].
И вот теплым весенним днем 10 мая 1981 года он вместе с друзьями вливается в радостно возбужденную толпу людей, высыпавших на улицу сразу после объявления результатов выборов. Через несколько дней, решив, что «теперь пришло время реагировать на то, что начинает совершаться»[495], Фуко дает интервью газете «Libération», где заявляет о поддержке нового правительства. «Три обстоятельства поразили меня, — говорит он. — Вот уже добрых двадцать лет, как общество сформулировало целую серию вопросов. И эти вопросы на протяжении долгого времени не фигурировали в „серьезной“ и институциональной политике. Кажется, только социалисты осознали реальность проблем и откликнулись на них — что конечно же помогло им добиться победы. Во-вторых, первые меры или первые декларации, связанные с этими проблемами (прежде всего я имею в виду правосудие и иммиграцию), совершенно соответствуют тому, что можно назвать „логикой левых“. Логикой, ради которой Миттеран был выбран. В-третьих, что особенно примечательно, эти меры не подчинены мнению большинства. Ни в том, что касается смертной казни, ни в том, что касается проблем иммигрантов, выбор не совпал с наиболее распространенными мнениями»[496].
Однако, словно подталкиваемый удивительным предвидением того, что произойдет в будущем, Фуко добавляет:
«Мне кажется, что в избрании Франсуа Миттерана многие увидели победу, своего рода модификацию отношений между правящими и теми, кем правят, а не смену правительства, при которой те, кем правят, занимают место правящих.
В конце концов, произошли лишь перемещения внутри политического класса. Начинается период партийного правительства, что влечет за собой множество опасностей. Возможно ли установить между правящими и теми, кем правят, отношения, которые были бы не отношениями подчинения, а отношениями, в которых сотрудничество играло бы основную роль, — вот то главное, что нужно знать в связи с этой модификацией. […] Нужно решить дилемму: или мы за, или мы против. Почему бы не встать лицом к лицу? Сотрудничество с правительством не подразумевает ни послушания, ни общего одобрения. Можно сотрудничать и оставаться непокорным. Я даже полагаю, что одно подразумевает другое»[497].
Но социалистическое правительство не намеревалось сотрудничать с Фуко. Ему были предложены посты советника по делам культуры в Нью-Йорке или директора Национальной библиотеки. По всей видимости, от первого предложения он отказался сам. Возможно, он согласился бы стать послом, но статус советника по делам культуры… Ему казалось, что он слишком стар для такой должности, к тому же это назначение мало соответствовало ожиданиям. А вот пост директора Национальной библиотеки он, скорее всего, с удовольствием бы занял. Он говорил — со смехом — о роскошной служебной квартире и внушительном кабинете, которые ждали его, что свидетельствует о том, что он считал это назначение возможным. Но пост занял человек из окружения Франсуа Миттерана. Когда через два года должность опять станет вакантной, о Фуко уже не вспомнят — выбор падет на его коллегу по Коллеж де Франс Андре Микеля.
Почему отношения Фуко с социалистическим правительством так стремительно испортились? Фуко, державшийся немного в стороне от политики после истории с Ираном, решительно вернулся в стан подписантов во время переворота в Польше, продемонстрировав во всем блеске то, что она называл «строптивостью» в отношениях с властью, пусть даже левой.
13 декабря 1981 года мир с изумлением узнал, что польская мечта летит в тартарары и что генерал Ярузельский принял жесткие меры, направленные на прекращение волнений и деятельности профсоюзного движения «Солидарность». Лидеры оппозиции были арестованы. Улицы крупных городов патрулировали танки. Реакция министра иностранных дел, социалиста Клода Шейсона, шокировала всех, кто с надеждой следил за демократическими процессами, охватившими Варшаву и Гданьск. Он заявил, что французское правительство не намерено вмешиваться во внутренние дела Польши.
На следующее утро в квартире Фуко зазвонил телефон. Еще не было и восьми часов. Звонил Пьер Бурдьё, чтобы предложить ответить на заявление министра, которое он счел «позорным». Фуко согласился. Без малейших колебаний. Чуть позже на улице Вожирар социолог и философ напишут воззвание. Они неплохо знали друг друга. Встречались в Эколь — Бурдьё появился там в 1951 году. Впоследствии они не часто общались, но их взгляды на многие вещи совпадали. Например, они оба с большим уважением относились к Ж. Кангийему, оба считали его своим учителем. В начале 1981 года Фуко способствовал избранию Бурдьё в Коллеж де Франс. Возможно, именно в это время они и сблизились — двое выдающихся ученых, столь далекие по сферам своей деятельности и интересам. Они впервые действовали вместе. Надо сказать, что Бурдьё после мая 1968 года не принимал особого участия в событиях. Он никогда не был общественным деятелем и в шестидесятые — семидесятые годы дистанцировался от гошистских групп, как дистанцировался он и от коммунистической партии в пятидесятые. В отличие от многих других он никогда не состоял членом этой партии, в то время как Жан-Клод Пассерон, соавтор Бурдьё по книгам «Наследники. Студенты и культура» (1964) и «Ремесло социолога» (1969), был с Фуко в Венсенне, а затем участвовал в деятельности «Группы информации о тюрьмах» и комитета «Джелали».
Но в то утро, 14 декабря, Фуко и Бурдьё были настроены на одну волну. Текст воззвания написан быстро. Он выдержан в резком тоне. Фуко покорило предложение Бурдьё связаться с Французской демократической конфедерацией труда: подразумевалось, что между профсоюзом рабочих и интеллектуалами будет установлена связь, похожая на ту, что связывала польскую Солидарность с культурной и университетской элитой.
Предстояло собрать подписи и опубликовать текст. Все прошло гладко, и через несколько часов воззвание, весомость которого была усилена именами, много значившими для левых, было передано в газету «Libération» и агентство «Франс Пресс». Маргарит Дюрас, входившая, как считалось, в окружение Франсуа Миттерана, режиссер Патрис Шеро, Симона Синьоре и Ив Монтан. У Монтана в тот день обедали кинорежиссер Клод Соте и писатель Хорхе Семпрун[498], немедленно согласившиеся также поставить подписи под текстом. Жиль Делёз предпочел остаться в стороне. Он полагал, что не следовало создавать проблем для социалистического правительства, которое только-только приступило к работе. Итак, 15 декабря воззвание опубликовано в «Libération» под заголовком «Несостоявшиеся встречи»: «Нельзя, чтобы французское правительство, уподобившись Москве и Вашингтону, внушало, что введение в Польше военной диктатуры является внутренним делом этой страны и что ее гражданам нужно предоставить возможность решить свою судьбу самостоятельно. Это утверждение ложно и аморально. […] В 1936 году социалистическое правительство оказалось перед фактом военного путча в Испании, в 1956-м — репрессий в Венгрии. В 1981 году социалистическое правительство встало перед фактом переворота в Польше. Мы не хотим, чтобы оно заняло ту же позицию, что и правительства-предшественники. Мы напоминаем ему, что оно обещало учитывать вопреки обязательствам реальной политики обязательства международной морали». Под воззванием шли подписи. Их не очень много, но они весомы:
«Пьер Бурдьё, профессор Коллеж де Франс; Патрис Шеро, режиссер; Маргарит Дюрас, писатель; Бернар Кушнер, „Врачи мира“; Мишель Фуко, профессор Коллеж де Франс; Клод Мориак, писатель; Ив Монтан, актер; Клод Шоте, кинорежиссер; Хорхе Семпрун, писатель; Симона Синьоре, актриса»[499].
В номере «Libération» от 15 декабря воззвание загнано в угол полосы. Руководство газеты явно не стремилось к тому, чтобы оно бросалось в глаза. Никто — включая и тех, кто подписал воззвание, — не ждал, что эти несколько строк вызовут бурю. Однако журналист Иван Левай, священнодействовавший по утрам в эфире «Европы-1», тут же пригласил Мишеля Фуко и Ива Монтана прийти на радио 16 декабря, в воскресенье, и разъяснить свою позицию.
На следующий день «Libération» еще раз напечатала воззвание, под ним появились новые имена: актер Ги Бедос, скульптор Ипустеги, кинорежиссер Жан-Луи Комолли, историк Пьер Видаль-Наке… И адрес социолога Жаннин Вердес-Леру, по которому можно было обращаться, чтобы поставить свою подпись или выразить поддержку. Публикация вызвала шквал откликов. За несколько дней пришли сотни писем. Газета «Libération», объявившая, что будет публиковать новые списки подписавшихся каждый день, вынуждена была пойти на попятный, настолько огромен оказался поток корреспонденций. Писали известные люди, художники и ученые: Клод Руа, Лоле Беллон, Сюзанн Флон, Рене Аллио, Эмманюэль Леруа Ладюри, Жорж Кангийем, Жан Больяк, Поль Вейн… И десятки исследователей, студентов, лицеистов, профсоюзных лидеров, присылавших целые страницы с подписями, собранными в аудиториях, классах, лабораториях, бюро… Часто в конвертах помимо листов с подписями были и письма. Кто-то просто выражал сочувствие этой инициативе, кто-то предлагал помощь в организации последующих акций. Эхо воззвания, свидетельствовавшее о симпатиях населения, производило впечатление. Эти же симпатии заставили пятьдесят тысяч человек выйти на улицы Парижа с протестами против государственного переворота в Польше. Во время демонстрации лидеры социалистов были освистаны. Их встретили криками: «Каждому свое! Спасибо, Шейсон!» Польские события нашли широкий отклик во Франции, а пресса ежедневно посвящала им целые полосы. Уровень продаж «Libération», которая в каком-то смысле стала рупором движения, буквально взмыл, и был даже выпущен специальный номер, в котором содержались статьи и комментарии, публиковавшиеся изо дня в день.
На массовое проявление недовольства социалистическая партия и правительство отреагировали так же, как и на наскоро написанное воззвание Фуко и Бурдьё. Лионель Жоспен, в то время первый секретарь партии, выступая на радио, в резкой форме напомнил Иву Монтану, что в 1956 году тот гостил в СССР. На следующий день Монтан распространил открытое письмо:
«Именно потому, что я в 1956 году ездил в СССР, никто не заставит меня проглотить такие слова, как „контрреволюция“, „невмешательство в дела братских партий“ или „ничего не поделаешь“»[500].
Жак Ланг, министр культуры, сыграл не последнюю роль в организации контратаки. «Клоунада, демагогия», — кипел он возмущением на страницах «Les Nouvelles littéraires»[501]. А в интервью, опубликованном в «Le Matin», набросился на интеллектуалов, продемонстрировавших, по его мнению, «типично структуралистскую непоследовательность». И добавил:
«Приходится признать, что подписанты хотят не столько оказать помощь Польше, сколько расслоить политическое большинство Франции»[502].
Действительно, «союз левых» был на грани краха, а правые неистово требовали отставки министров-коммунистов. Тем не менее тон, в котором вел полемику Жак Ланг, поразил наблюдателей. Злоба, звучавшая в его словах, вполне объясняется атмосферой, царившей во Франции после избрания Франсуа Миттерана президентом республики. Министр культуры считался представителем интеллектуалов в министерстве, выразителем их жестов и поступков. К тому же он опрометчиво решил, что те, кто был связан с левыми, станут хором воспевать новую власть, выбросившую правых и уничтожившую «старый режим» — именно такую риторику он пытался ввести в то время в оборот. Министр культуры описывал приход левых к власти как переход от «тьмы» к «свету». На этом фоне появление петиции левых, адресованной правительству, которое они должны были воспринимать как «свое», казалось ему чем-то недопустимым, немыслимым, невозможным. А она появилась. И он пускает в ход все средства, позволяющие вести «ответный огонь», как выразилась одна его бывшая сотрудница, и показать, что большинство интеллектуалов поддерживают его и почитаемого им президента. В газете «Le Monde» появляется другая петиция — в виде рекламы, оплаченной министерством. Она была заказана самим Жаком Лангом писателю Жан-Пьеру Фаю, входившему в его окружение. Фаю следовало осудить репрессии в Польше, но при этом недвусмысленно высказаться в поддержку Франсуа Миттерана, а потом собрать подписи под текстом.
Эта петиция получила одобрение большого количества людей, многие из которых не осознавали, частью какой стратегии являлся текст, который им предлагалось подписать. Франсуа Жакоб и Жан Лакутюр, Альфред Кастлер и Владимир Янкелевич, Антуан Витез и Жан Даниэль… И Жиль Делёз. И Пьер Видаль-Наке, впрочем, отрицавший, что дал согласие на то, чтобы его подпись была поставлена под текстом. Жак Ланг и Жан-Пьер Фай организовали также митинг в поддержку польского народа. Он состоялся 22 декабря в парижской «Опера», куда набилось две тысячи приглашенных.
Мишель Фуко, Симона Синьоре, Ив Монтан и Патрис Шеро приняли решение посетить это мероприятие. Они договорились встретиться в кафе неподалеку от «Опера» и явиться туда всем вместе. Фуко, в отличие от других, не получил приглашения. «Напрасно, — рассказывает Клод Мориак, — мы (я и Коста-Гаврас) — пытались убедить его взять одно из наших приглашений. „Ни за что! — кричал он. — Об этом не может быть и речи!“ Если у него потребуют приглашение и не позволят ему войти, он сразу же уйдет (мы тоже, — говорили Симона Синьоре, Коста-Гаврас и я), и тут же позвонит. Куда? В „Libération“ конечно же. Поднимется скандал, и ни за какие коврижки он не упустит этот шанс. Он заранее потирал руки, ну а мы — мы решили, что проявим солидарность, хотя вовсе не были уверены в уместности всего этого»[503]. Но никакого скандала не произошло. Никто не препятствовал Фуко попасть в «Опера».