58155.fb2
«На протяжении всех этих лет мне неизменно помогал П. Вейн. Настоящий историк, он хорошо знает, что значит искать истину; кроме того, ему знаком лабиринт, в котором оказываешься, стоит лишь вознамериться написать историю игры правды и лжи; он принадлежит к тем избранным, кто соглашается смотреть в лицо опасности, которую несет для любой мысли вопрос об истории истины. Трудно переоценить влияние человека, которому я обязан появлением этих страниц»[541].
Вейн и Фуко сталкиваются не только на территории античности. Их отношения освещало то, что Фуко называет в книге «Неразумие и безумие» «огромным солнцем ницшеанского поиска». В последние годы жизни Фуко главным образом размышлял над возможностью описания истории как череды «игр истины»:
«Через игры правды и лжи человек исторически осознает себя как опыт, то есть как нечто, что может и должно подлежать обдумыванию».
Фуко связывает свои последние исследования с теми, что уже имел за плечами. Во всех его книгах, в сущности, звучал один и тот же вопрос: «Благодаря каким играм истины человек начинает мыслить о себе: если он признается безумным, если он смотрит на себя как на больного, если он воспринимает себя как живое, говорящее и работающее существо, если он судит себя и наказывает себя как преступника?» И, наконец:
«Благодаря каким играм правды человек осознал себя как создание, наделенное желанием?»[542]
Итак, из трех томов, последовавших за «Волей к знанию», первым был написан последний. Именно поэтому он не будет напечатан. Фуко примется перерабатывать «Признания плоти». Месяц, два… И тогда все будет кончено. Другие проекты ждали Фуко. Материалы, скопившиеся в ящиках стола, семинары в Беркли… И, главное, он хотел отдохнуть: «Что я буду делать, когда закончу книги? Прежде всего займусь собой», — сказал он Дрейфусу и Рабиноу в апреле 1984 года. Однако страшная болезнь продолжала свою разрушительную работу, и в начале июня Фуко попал в больницу. Он боролся с болезнью, боролся до конца. Но на этот раз битва была проиграна заранее. И, поскольку Фуко запретил «посмертные издания», третий том так и не вышел. Семья не хотела нарушать его волю.
Вот что говорит Пьер Нора в интервью, опубликованном в сентябре 1986 года:
«В одном из писем, датированных периодом, когда Фуко еще не был болен, он ясно выразил свое желание: „Никаких посмертных изданий“. Наследники Фуко, зная, насколько тщательно он работал над каждой книгой, пребывают в нерешительности. Это вопрос интерпретации. Моя позиция ясна. Есть три типа текстов. Во-первых, незаконченные и брошенные работы, как рукопись о Моне или переписка. Тут нет ни малейших сомнений: они не подлежат публикации. Лекции в Коллеж де Франс?[543] Надо подумать: сам Фуко окончательного решения не принял. Я еще слышу, как он говорил мне: „Здесь много мусора, но и вложенного труда, намечены кое-какие пути, которые, возможно, будут полезны молодым“. Что же касается четвертого тома, то вопрос совершенно ясен. Он входит в „Историю сексуальности“ и даже является ключом к этой работе. Этой книгой Фуко особенно дорожил. Я убежден, что, начав переработку, он обязательно довел бы дело до конца. Редактура, вещь для него вполне традиционная, шла на два месяца дольше, чем было обещано. Тем не менее рукопись готова и отражает мысли Фуко, демонстрируя их величайшую последовательность. Требуется разве что наведение небольшого издательского глянца (например, сверки цитат). В этом случае именно неопубликование предполагает большую ответственность. Но я вынужден уважать волю Фуко»[544].
Жорж Дюмезиль разделял позицию Нора по поводу законченности «Признаний плоти». «Было бы достаточно лишь присовокупить „предуведомление“ и объяснить, каков статус книги», — говорил он. Такой же точки зрения придерживался и Поль Вейн. Следует заметить, что Дюмезиль, в отличие от Нора, не считал необходимым накладывать вето на публикацию других работ Фуко. Да и Поль Вейн полагал, что нужно «все публиковать». Один из старых текстов Фуко может служить подтверждением их правоты. Речь идет о предисловии к Полному собранию сочинений Ницше, которое начало выпускать издательство «Галлимар». Предисловие написано Жилем Делёзом и Мишелем Фуко в 1965 году и опубликовано в 1967-м. Философы выступают за посмертную публикацию всех сочинений, за свободный доступ к рукописям, дневникам и т. д.:
«Никто не способен предугадать ни формы, ни сути книги (или других сочинений, которые написал бы Ницше, если бы отказался от своего проекта). Читатель может лишь строить догадки: но ему нужно дать для этого инструмент»[545].
2 июня 1984 года Мишелю Фуко стало хуже. Он потерял сознание в своей квартире на улице Вожирар. Его отвезли в больницу 15-го аррондисмана, где он провел несколько дней. 19 июня его перевезли в Сальпетриер — больницу, роли и эволюции которой посвящено много страниц «Истории безумия».
На протяжении нескольких месяцев Мишель Фуко жаловался на «мерзкий грипп», из-за которого он постоянно чувствовал себя уставшим и не мог работать в полную силу. Он все время кашлял и страдал от ужасных мигреней. С начала 1984 года болезнь все сильнее давала о себе знать. «Я все время словно в тумане», — говорил он.
Тем не менее он редактировал «Признания плоти» и читал корректуру двух других томов — «Использования удовольствий» и «Заботы о себе». Эти книги станут последними. Он спешит, понукает себя. Ему не терпится выпустить их. Несмотря на головокружения и непреходящее чувство усталости, он ходит в библиотеку сверять цитаты. Он отказывается сделать передышку, остановиться хотя бы на несколько дней. По всей видимости, он понимал, что это его последние книги, и хотел сделать все, чтобы придать им целостность.
Знал ли он, что умирает? Что у него СПИД? «Нет», — уверяют те, кто находился рядом с ним. Он так и не узнал, какова была природа болезни, душившей его. Уже в больнице он мечтал поехать в Андалузию, где побывал с Даниэлем Дефером за год до этого. Ему там так понравилось! Да, именно так он и говорил. Он надеялся отдохнуть и оправиться от болезни. Верил ли он в возможность этого путешествия? Или просто успокаивал друзей? Некоторые свидетельства говорят скорее в пользу второго предположения: зимой он позвонил Жоржу Дюмезилю и сказал: «По всей видимости, у меня СПИД». «По всей видимости…» Формула, предполагающая долю сомнения. Но не следует ли слышать в этом признании, сделанном другу, достигшему восьмидесяти шести лет, с которым его связывали тридцать лет общения, голос истины, осознающей себя? Фуко знал, но не хотел признаться в этом перед теми, кто его окружал. Он предупредил лишь одного человека, того, кто был для него «духовным учителем», того, кто играл в его жизни роль «блюстителя совести». Фуко знал. И не хотел знать. По словам Поля Вейна, читавшего дневник Фуко после его смерти, в ноябре 1983 года стояла запись:
«Я знаю, что у меня СПИД, но моя истеричность позволяет мне не думать об этом».
В сентябре 1986 года Поль Вейн, работая над статьей для специального номера «Critique», вспомнил об одном разговоре с Фуко, который состоялся в феврале 1984 года. Жан Пиель предпочел не публиковать эти две странички. Вейн описывал отношение Фуко к смерти. Разве сам Фуко не писал в книге о Раймоне Русселе, что отношение автора к собственной смерти — отнюдь не мелочь?
Вот рассказ Поля Вейна:
«Фуко не испытывал страха перед смертью. Он не раз говорил об этом друзьям, когда заходил разговор о самоубийстве, и жизнь показала, хотя и не в связи с этим, что он не хвастался. Мудрость древних стала его личным опытом и в другом аспекте: на протяжении последних восьми месяцев жизни работа над книгами стала для него тем, чем являлись философия и дневниковые записи для античных философов: мыслью о себе для себя, автостилизацией. К этому времени относится эпизод, воспоминание о котором обжигает меня жаром героизма. На протяжении последних восьми месяцев Фуко писал и переписывал свои две книги, желая избавиться от долга перед самим собой; он все время говорил о них, иногда просил проверить какой-нибудь сделанный им перевод. Он все время кашлял, и державшаяся небольшая температура сильно замедляла работу. Из вежливости он через меня советовался с моей женой — врачом. „Твои врачи решат, что у тебя СПИД“, — сказал я ему как-то раз в шутку (мы часто подшучивали друг над другом по поводу разницы в любовных вкусах, это был один из наших дружеских ритуалов). „Именно так они и решили, — ответил он с улыбкой. — Я понял это по вопросам, которые они мне задавали“. Сегодняшнему читателю трудно в это поверить, но в феврале 1984 года температура и кашель не внушали опасений: СПИД являлся еще чем-то таким далеким и непонятным, что его воспринимали как нечто мифическое и, быть может, несуществующее. Никто из близких Фуко ни о чем не подозревал. Мы узнали правду много позже. „Тебе нужно хорошенько отдохнуть, — сказал я, — ты перезанимался греческим и латынью, это высосало из тебя все силы“. — „Да, — ответил он, — я отдохну, но потом. Сначала я должен закончить эти две книги“. — „А что, — спросил я, движимый чистым любопытством (поскольку история медицины вовсе не является для меня предметом первостепенного интереса), — СПИД и правда существует, или это всего лишь нравоучительная сказочка?“ — „Знаешь, — спокойно начал он и, запнувшись на какую-то долю секунды, продолжил, — я изучал этот вопрос и кое-что читал: да, СПИД существует, это не сказочка. Американцы вплотную занимаются им“. И он изложил мне все детали методик, которые я сейчас уже не помню, в двух или трех фразах. Поскольку он был историком медицины, я решил, что его как философа интересует все новое. В то время заметки с обзором американских источников, повествующих о „раке гомосексуалистов“ (так называли тогда эту болезнь), регулярно печатались в газетах. Теперь, когда я оглядываюсь назад, у меня перехватывает дыхание от хладнокровия, с которым он реагировал на мои идиотские вопросы. Возможно, он тогда подумал о том, что однажды я задумаюсь над его словами, и рассчитывал на мою память — крохотное горькое утешение. Давать живущим exempta — такова была еще одна традиция античной философии»[546].
В небольшой больничной палате Фуко принимал друзей. Даниэль Дефер, Эрве Гибер, Матьё Линдон и другие приходили навестить его. Лето уже вовсю развернулось в Париже. Больница расположена в большом парке. До нее нужно порядочно идти пешком. Фуко смеется. Шутит. Комментирует первые отклики на две книги, только-только поступившие в продажу. Кажется, что болезнь отступает. В газетах мелькают упоминания об улучшении его состояния. Есть один человек, которого Фуко хочет повидать. Он просит связаться с ним — это Жорж Кангийем. Поздно. 25 июня среди дня приходит депеша агентства Франс Пресс, повергающая в шок редакции и интеллектуалов Франции. Радио- и телеведущие сообщают:
«Умер Мишель Фуко».
«Le Monde» публикует заключение врачей. «Профессор Поль Кастен, главный врач отделения неврологии больницы Сальпетриер, и доктор Брюно Сорон с согласия семьи г-на Мишеля Фуко предоставили нам следующее заключение: „Г-н Мишель Фуко поступил в клинику заболеваний нервной системы Сальпетриер 9 июня 1984 года для проведения дополнительных исследований, необходимость которых была продиктована неврологическими проявлениями, осложнившими септическое состояние. Эти исследования выявили существование очагов церебрального нагноения. Лечение антибиотиками сначала дало положительную динамику; ремиссия позволила г-ну Мишелю Фуко ознакомиться с первыми отзывами на его вышедшие книги. Резкое ухудшение отняло надежду на эффективность терапии. Смерть наступила 25 июня в 13.15“».
«Мишель Фуко умер». На следующий день все газеты пестрели такими заголовками. Газета «Libération» поместила на первой странице большую фотографию Фуко. И посвятила уходу философа восемь страниц. Редакционная статья Сержа Жюли, некрологи, серия воспоминаний (Эдмон Мер, Пьер Булез, Жак Ланг, Робер Бадинтер…)
И — еще одна деталь. О ней следует упомянуть, поскольку и через пять лет она вызывала глубокое отвращение и омерзение. В небольшой заметке, помещенной внизу страницы, делалась попытка опровергнуть «слухи», которые уже начали хождение, о том, что Фуко умер от СПИДа. «Поражает ядовитость этих слухов, — говорится в неподписанной статье. — Как будто кому-то нужно, чтобы Фуко после смерти был опозорен»[547]. Никто не знает, сколько гнева немедленно обрушилось на газету. Письма шли потоком. «Как может газета, которая носит название „Libération“, — возмущались читатели, — утверждать, что смерть от СПИДа — это позор?»
Повсюду, где я собирал материалы о Фуко, — в Париже, Нью-Йорке, Беркли — меня просили заклеймить эту «гнусную» статью. Действительно, текст поражает своей бестактностью. Он был написан человеком, который знал Мишеля Фуко и очень любил его. Скорее всего, автор вовсе не хотел сказать того, что оказалось сказано. «Он действовал из самых добрых побуждений», — сказал один из его друзей.
Он хотел защитить Фуко от того, что ему казалось спланированной кампанией по дискредитации философа. И, конечно, он хотел также избавить близких Фуко от града вопросов. Я знаю, что не проходит ни одного дня без того, чтобы он не пожалел о том, что опубликовал эту глупую заметку. Я не хочу быть среди тех, кто бросает в него камни.
Через несколько дней «Libération» вернется к смерти Фуко. В ней будет опубликована статья, повествующая о жизни философа. Поразительный документ, свидетельствующий о трудности предприятия: сотканная из ошибок и абсурдных утверждений высокопарная проза. На четырех страницах повторены все мифы и предания, связанные с именем Фуко[548]. Зато в превосходных статьях Робера Маджори и Роже Шартье говорится об отношениях Фуко и Сартра, философа и историков…
На следующий день после смерти Фуко «Le Matin» также посвятила первую страницу печальной новости. «Le Monde» поместила на первой странице соответствующий заголовок и некролог Пьера Бурдьё, а также отдала две страницы сотрудникам газеты, которые рассказывали об исследованиях Фуко в области теории и политики. Поль Вейн написал о творчестве своего ушедшего друга. «Ничто не вызывает таких опасений, — рассуждал Пьер Бурдьё, — как сведение философии, тем более столь тонкой, сложной и противоречивой, к школярской формуле. И все же я скажу, что творчество Фуко — это подробное исследование трансгрессии, преодоления социальной границы, неразрывно связанное с вопросами познания и власти».
Бурдьё заканчивает статью следующими словами:
«Я хотел бы лучше передать эту мысль, упорно стремящуюся достичь умения властвовать над собой, иначе говоря, властвовать над историей, историей философских категорий, историей хотения и желаний. С ее заботой о строгости, отказом от оппортунизма как в познании, так и в практике, в техниках жизни, как и в политическом выборе, которые делают Фуко незаменимым»[549].
А Поль Вейн, в свою очередь, заявляет:
«Творчество Фуко представляется мне самым важным событием в философии нашего века»[550].
Через несколько дней фотография Фуко появилась на обложке журнала «Nouvel Observateur» — озабоченное лицо. Жан Даниэль посвящает редакционную статью «одержимости Фуко». В статье, исполненной сдержанного волнения, собраны воспоминания о первых встречах в Сиди-Бу-Саиде, о политических акциях, спорах и несогласиях, которые имели место впоследствии. Содержались слова прощания со столь быстро угасшим другом[551].
Журнал опубликовал и другие статьи о Фуко. Фернан Бродель говорит о «национальной трагедии»:
«Франция потеряла один из самых блестящих умов нашего времени, одного из самых щедрых интеллектуалов»[552].
И в этом же номере можно найти самый трогательный текст из всех, посвященных Фуко. Жорж Дюмезиль любил повторять: «Когда я умру, Мишель напишет некролог». Однако все случилось наоборот. Старый специалист по мифологии, раздавленный смертью Фуко, наскоро набрасывает несколько страниц, рассказывая, как он познакомился с молодым коллегой, как они сблизились, как сумели на протяжении многих лет сохранить дружбу, ничем ее не омрачив: никаких гроз, ни малейшего облачка.
Он говорит и о работах философа, за которыми следил с самого начала, со времен, когда Фуко просиживал дни напролет в библиотеке Упсалы. «Ум Фуко был безграничен — в буквальном смысле, почти неестественным образом. Он устроил свою обсерваторию, чтобы наблюдать за теми проявлениями человека, по отношению к которым неуместны традиционные членения на тело и дух, инстинкт и идею: безумием, сексуальностью, преступлением. Его взгляд, словно прожектор, высвечивал историю и современность. Он не боялся наткнуться на что-либо мало обнадеживающее и был способен принять все, кроме окостенения в ортодоксальности. Ум, искрящийся идеями, словно снабженный подвижными зеркалами, так что любое суждение тут же порождало противоположное, не разрушая, впрочем, и не вытесняя первоначального. И все это, как всегда бывает в таких случаях, на фоне поразительной доброжелательности и доброты». И Дюмезиль заключает:
«Наша дружба далась мне очень легко. Уйдя, Мишель Фуко частично обездолил меня: речь идет не о том, что украшает жизнь, а о самой ее сути»[553].
В феврале 1984 года Фуко прочел курс лекций «Мужество истины»: он исследовал диалоги Платона о смерти Сократа, желая показать, как практика «правдоречия» (parrhesia) и «забота о себе» могут открыть правду о себе самих. В своих комментариях он опирался на только что вышедшую работу Дюмезиля о «последних словах Сократа»[554].
Раннее утро. Солнце еще не взошло над Парижем. Но в маленьком дворе позади больницы Питье-Сальпетриер уже собралось несколько сотен человек, желавших проститься с Мишелем Фуко. Долгое ожидание. Глубокое молчание. Внезапно раздается надтреснутый, глухой, исполненный горя голос:
«Мотив, двигавший мной, очень прост. Надеюсь, для многих он послужит достаточным оправданием. Это любознательность — во всяком случае, тот единственный вид любознательности, который заслуживает того, чтобы его проявлять с некоторым упорством: речь идет о любознательности, позволяющей отделиться от себя, а не о той, которая присваивает себе полученное знание. Чего бы стоила пытливость, если бы она обеспечивала лишь присвоение знания, а не избавление от того, кто знает, — в той степени, в какой это возможно? Есть такие моменты в жизни, когда постановка вопроса о том, можно ли думать и воспринимать не так, как принято думать и видеть, необходима, чтобы продолжать смотреть и размышлять. […] Разве философия — я хочу сказать работа философа — не является критическим осмыслением себя? И разве она не состоит в том, чтобы не осенять легитимностью то, что уже известно, а попытаться узнать, как и в каких пределах можно думать по-другому».
Это слова Фуко: фрагмент из предисловия к «Использованию удовольствий». Его читает Жиль Делёз. Толпа слушает. Пестрая толпа, состоящая из тех, кто сталкивался с Фуко — на путях академической карьеры, политической борьбы, дружбы, любви… Кто являлся свидетелем какого-то одного из многих его лиц. В глубине двора, у стены — Жорж Дюмезиль и Жорж Кангийем, взволнованные и незаметные. Профессора Коллеж де Франс: Поль Вейн, Пьер Бурдьё, Пьер Булез… Все обращают внимание на Симону Синьоре и Ива Монтана, а также на министра юстиции Робера Бадинтера. Пришли также Ален Жобер, Жан Даниэль, Бернар Кушнер, Клод Мориак и многие другие, знаменитые и никому не известные, те, кто подписывал с Фуко петиции, и те, кто слушал его лекции по средам…
29 июня. Маленькое кладбище в Вандевре. Через несколько часов тело Фуко будет предано земле. Никаких толп. Только члены семьи. И близкие друзья. Венок из роз, положенный на гроб, не шелохнулся на протяжении всего пути из Парижа. Три имени: Матье, Эрве, Даниэль. Поскольку госпожа Фуко настаивала на церковной церемонии, доминиканец Мишель Альбарик, директор библиотеки Солынуара, произнес короткую проповедь. Всё.
Нужно толкнуть скрипучую калитку. Пройти по аллее между кипарисами. Всего несколько метров. Надгробная плита. Простой серый мрамор. На нем начертано:
«Пьер Жиродо супруг Мари Бонне 1800–1848».
И ниже, такими же золотыми буквами:
«Поль Мишель Фуко профессор Коллеж де Франс 1926–1984».
По другую сторону дороги виден большой дом старинной каменной кладки, который здесь все называют «Замок». Последний раз Фуко побывал там за два месяца до смерти. Он читал корректуру «Заботы о себе».
Две последние книги Фуко написаны не так, как предыдущие: его стиль стал более выдержанным, бесстрастным, «умиротворенным»[555], как говорит Морис Бланшо, «трезвым», как говорит Жиль Делёз[556]. Нейтральным. Без воспламенявшей… другие его тексты страсти[557]. Опаляющий стиль остался в далеком прошлом. Словно приближение смерти, предчувствие конца, владевшее им на протяжении многих месяцев, навязало ему строгость, достойную «жизни философа», как она виделась Сенеке, чьи книги стали излюбленным чтением Фуко. Кажется, что Фуко настолько проникся духом античной мудрости, что полностью усвоил ее стиль: стиль творчества и стиль жизни. Поскольку подошел вплотную к проблеме «стилизации существования», «эстетики жизни». Проблеме, конечно, исторической, которую он формулирует, как всегда, опираясь на документы. Проблеме, которая, как всегда, тесно связана с тем, что он сам испытывает. Жиль Делёз прав, когда подчеркивает: Фуко интересовал не возврат к Античности, а «наше сегодня»[558].
Ведь он сказал Дрейфусу и Рабиноу: