58158.fb2
Крыскин муж через минуту ворвался, но Саша принял удар на себя, и, произнеся шекспировский монолог, пожилой целитель пошёл менять квартиру. Ровно через неделю они выехали на противоположный конец Москвы, подальше от моего дурного влияния.
Так или иначе, мы жили в Ясеневе и выглядели завидно счастливой семьёй. Дети пропадали в лесу, без ограничений «это нельзя, туда не ходи, то не трогай». Они создали компанию «индейцев» своего возраста, сшили обмундирование из кожи и меха и, уносясь с собаками и улюлюканьем в лес, строили вигвамы и вели в них достойную жизнь.
Я очень боялась методов воспитания своей мамы, и делала всё наоборот. Мои принципы были: «Ты можешь брать всё, что тебе нужно для игры. Ты можешь делать всё, кроме опасного для жизни и здоровья. У тебя всё получится». Это шокировало окружающих родителей, дружба с моими сыновьями считалась опасной — «им всё разрешают». Единственная газета, которую я выписывала, называлась «Досуг в Москве». Два раза в неделю, под нытьё и сопротивление волокла сыновей в центр: на выставку, в кино или в театр. Ругали меня все — и дети, и муж, и знакомые. «Пятилетним детям нельзя показывать Феллини и Тарковского!» — говорили мне. Про всех пятилетних не скажу, моим было можно. Я понимала, что ребёнок — это сад, и он плодоносит в зависимости от того, что посадишь и как ухаживаешь.
Дети писали стихи, гениальничали, получили разрешение разрисовать обои в детской диплодоками и игуанодонами и сделали это в совершенстве. Перед первым классом они переживали период страстного увлечения палеонтологией, собирали статьи, перерисовывали праящеров, заставляли меня искать литературу по библиотекам и букинистическим. Когда пришли в музей палеонтологии, экскурсоводша была потрясена: «Ваши маленькие мальчики провели меня по всему зданию и рассказали мне обо всех экспонатах с датами и географическими точками находок. Это странно, потому что музей только что открыли. Наверное, вы или муж палеонтологи? Не упустите детей, им прямая дорога в науку».
Частная учительница обучала Петра и Павла изобразительному искусству, я грузила литературой, Саша осуществлял спортивное воспитание и требовал, чтобы они отличали пение Плачидо Доминго от Лучано Паваротти.
К замужеству я внутренне освободилась от мерзостей социума, но, став дважды матерью, погрузилась в его пучину глубже прежнего. Каждую секунду я физически ощущала незащищённость детей от двора, от перехода через дорогу, от старшеклассников, от учителей, от врачей, от преступности. Мне хотелось привести их в мир, в котором все им рады, но дворовые дети из неблагополучных семей вступали в опасные игры, чтобы сбросить с себя агрессивность, накопленную дома. И я настаивала на том, чтобы мои могли физически защититься. В классе они всегда были лидерами, никого не обижали и вообще были такие увлечённые чем-нибудь трудяги.
У них были проблемы с логопедией, и, ненавидящая детские сады, я вынуждена была найти блатной дефектологический детский сад, в котором в группе было десять детей, воспитатели и психологи писали диссертации, а повара крали меньше обычного.
Там не было непременного атрибута советского детского сада — нянечки, открывающей зимой окно, когда крошки сидят на горшках, чтобы увеличить простуду и уменьшить посещаемость. Там час в день складывали язык в трубочку для произнесения нужных звуков, танцевали под «Детский альбом» Чайковского и расписывали маслом столовые доски.
Через много лет дети рассказали, что, когда кто-то не засыпал в тихий час, воспитательницы, пишущие диссертации, ставили нарушителя в угол с подушкой, а в отдельных случаях с матрасом в руках. Вес матраса почти соответствовал весу ребёнка, так что педагогический приём воздействовал. И в ответ на мой вопль: «Почему прежде молчали, я бы всех убила?» — пожали плечами: «Мы думали, что так и должно быть».
Глава 14. В ЛИТЕРАТУРУ
Мой склад психики не годился для того, чтобы считать идеалом мужа слепоглухонемого капитана дальнего плавания. По природе своей я симбиотик, мужчина мне нужен здесь и сейчас, непременно любящий и непременно любимый.
А тут ещё дошла информация о Сашиной гастрольной малоинтеллигентной измене. На развод сюжет не тянул, но некую степень внутренней свободы я получила. К тому же я влюбилась так, что плохо себя контролировала. Дело доходило до того, что я могла тратить два часа на дорогу для того, чтобы провести двадцать минут в объятиях любимого.
Муж ничего не замечал, хотя только слепой не видел, что внутри у меня зажёгся свет. История длилась три года, и все три года у меня было ощущение, что живу на две семьи. А потом я запуталась. Возлюбленный не ездил на гастроли и оказывался более постоянной величиной. Несмотря на то, что общались мы набегами, регулярный эмоциональный допинг я получала от него. А муж приезжал отдохнувший, красивый, с подарками и выглядел как любовник.
В его гастрольной жизни тоже было много смешного. Все эти истории про то, как за границей раскололи кипятильником раковину, когда варили в ней суп. Про самый дешёвый обед советского артиста за рубежом, для которого у горничной берутся два утюга и между ними жарится собачий бифштекс. Про то, что кипятильник в гостинице надо вешать на люстру, чтоб горничная не нашла.
Потому что как только русский хор поселяется в импортной гостинице, там летит электричество, ведь все одновременно кипятят чай в номерах.
Была даже история про то, как в советской гостинице на диване в номере лежали два кипятильника, спутавшись проводами. В стакан сунули один, в розетку включили второй. Когда очнулись, диван вовсю горел. Принесли ножовку, распилили на кусочки, вынесли на помойку в дипломатах.
— Кажется, у вас тут был диван.
— Думаете, мы его съели?
— Но ведь был диван.
— Наверное, его вынесли, спросите у дежурной.
Летом 1982 года мы первый раз попали на турбазу. (Весь предыдущий отдых происходил в квартире Сашиных родителей.)
Приезжая на пряную, знойную, набитую красками и съедобными запахами Украину, дети обязательно заболевали воспалением лёгких. Был застой, и никто из нас не знал, что город отравлен химической промышленностью. Позже, при Горбачёве появились «зелёные», и выстроилась цепочка: Сашина младшая тётя была директором одного из отравляющих комбинатов, Сашина мама возглавляла группу депутатов области, а Сашина старшая тётя лечила отравленных детей.
— Антонина Алексеевна, — взывала я к свекрови. — Почему вы не поднимете вопрос о состоянии экологии?
— Не будь смешной, Маша, — отвечала свекровь. — Ну, я пойду одна против областной администрации. И что? Меня тут же выпрут из депутатов, и ничего не изменится.
Итак, мы оказались в сосновом лесу на турбазе, Днепр плескался рядом, дети были здоровы и счастливы, а я тосковала по Москве и возлюбленному. В условиях города можно было перезваниваться, отсюда — нет. Жуткая публика портила своим видом пейзаж. Что же они постоянно делали со своими детьми! Бесконечное «Нельзя!», «Не смей!», «Не трожь!», «Не пачкайся!», «Не бегай!». Непременная часть провинциального украинского вида: мать, волокущая за руку нарядного рыдающего ребёнка. Крик собственного ребёнка не режет ей ухо, только когда в мизансцену включаются прохожие, ей становится неудобно. Но «неудобно» она понимает не как сигнал выяснить и разрешить причину плача, а как порчу внешнего вида. И тогда она начинает лупцевать его с целью заткнуть. Вмешиваться в этот процесс бессмысленно, разбудить в ней что-то человеческое нереально.
Основная проблема материнства — понимание женщины, что в лице ребёнка она имеет дело с суверенной личностью. Но это возможно только при осознании собственной суверенности, а любая советская баба несёт на себе такой груз цензуры родителей, двора, коллектива, что в неравном бою с ними находит силы только на то, чтобы, встав на цыпочки, сдавать ежедневный бессмысленный зачёт по имени «всё как у людей».
А ещё, перед тем как заселиться на турбазу, мы с мужем зашли на работу к его тёте, заведующей отделением отоларингологии в местной больнице. Обсудили дела, Саша показал тёте связки, а вокалиста хлебом не корми, дай полечить горло. И она попросила: «Кстати, подержи-ка мне девочку. Надо сделать одну процедуру, знакомые попросили, а то все медсёстры ушли».
Вошла девочка лет семи с мамой. Маму отправили за дверь. Девочка уселась на колени Саше, а тётя сказала сладким голосом:
— Сейчас я тебе, заинька, горлышко помажу. А ты, Саша, держи крепче.
Потом помыла руки, надела перчатки и полезла девочке в горло витиеватой железякой. Я не концентрировалась на этом, но вдруг девочка выдала такое усилие, что они вместе с Сашей чуть не опрокинулись со стула, и ужасно закричала, а тётя выбросила в лоток что-то выдранное из горла. Вбежала мама девочки, суетясь, начала благодарить и утаскивать кричащую, белую от страха дочку. Мы с мужем были в шоке.
— Что это такое? — спросила я.
— Ничего особенного. Знакомые попросили девочке удалить аденоиды, — ответила тётя, моя руки.
— А почему без обезболивания?
— А это не больно. Она просто испугалась, — ответила тётя.
— Ей было очень больно, — сказал Саша. — Я еле удержал её.
— Тебе показалось. И вообще, у нас инструкция есть о том, что ей не больно. Нечего тут московские порядки наводить. Лучше своих приведите, а то они из простуд не вылезают, — напомнила тётя.
— Чтобы с ними была та же живодёрня? — спросила я.
— Ну, они же мне родственники. Им сделаем в лучшем виде, с обезболиванием и отдельной палатой.
История впечатлила. Мне всё время снилась кричащая девочка. Я тосковала и страдала среди ослепительных пейзажей и громогласных грубых соседей так сильно, что пьеса «Уравнение с двумя известными», которую я написала за этот месяц, оказалась чернее украинской ночи.
Я написала триллер. Но это был феминистский триллер, а этого слова тогда ни я, ни страна не употребляли. На пятом этаже ВТО сидели машинистки и держали чёрный рынок драматургии. Пьесы с цензурным разрешением распространял кондовый ВААП. Такие совковые кирпичи, рекомендованные министерством для постановки в театрах. Они оседали мёртвым грузом, их никто не читал. Разве что для «датских» спектаклей — спектаклей к датам — выуживалась какая-нибудь совковая мертвечина. Вся московская и командировочная театральная общественность бегала в крохотную комнатку машинисток за новеньким. Машинистки давали почитать, а за пять рублей продавали экземпляр новенького, поддерживая информационную непрерывность театральной жизни.
Кто-то привёл меня к машинисткам с пьесой «Уравнение с двумя известными». Мне было двадцать пять, и тётеньки посмотрели на меня с ужасом. Прочитали, распечатали и сказали, что не помнят, чтоб пьеса молодого автора так хорошо расходилась по театрам, тем более про аборты. Они-то, как женщины, сами знают, что всё в пьесе правда, но странно, что режиссёры это почувствовали. Театры покупали текст, звонили, спрашивали, прошла ли пьеса цензуру, и тут же остывали.
После «Уравнения с двумя известными» я решила написать пьесу о милиции. Как раз украли детские велосипеды. Велосипеды были дорогие и легко опознаваемые, потому что Саша в них что-то переделывал. Написали заявление в милицию. Крепенький следователь расспросил о подробностях, а через пару месяцев накрыл на чердаке соседнего дома банду, которой хороводил взрослый, а дети крали для него велосипеды.
Мы были очень признательны, а я, представившись молодым писателем, попросила взять меня на дежурство. Следователь, положивший на меня глаз, согласился.
Шла антиалкогольная компания, и он взял меня на обыск по самогону. Всё было как в плохом кино, человек пять в форме с оружием и следователь в штатском, прикрывающий меня своим телом, ворвались в квартиру. Грязные пьяные мужики, накрашенные злобные бабы и худые, оборванные дети. Весь дом был перевёрнут. Самогонный аппарат оказался в огромном аквариуме под грудой нечищенных водорослей. На стол выложили паспорта присутствующих, пухлые от прописок, никогда не видала таких паспортов.
— Не трожь, гражданин начальник, мово Ванюшу! — заголосила толстая тётка в кримплене и золоте.
— Сделаю я тебе, птица, небо в мелкую клеточку, высоко не полетаешь, — ответил следователь.
Всё бы ничего, но Ванюша, находящийся в розыске, сделал неосторожное движение в мою сторону, точнее, в сторону двери, у которой я стояла. И вся опергруппа бросилась на него — не дай бог, зазнобу начальника поцарапает.
— Видите, тут опасно. Будете сидеть в машине, я не имею права рисковать, — сказал следователь. И больше ничего, кроме ночного Ясенева и подобранных на дороге пьяных, мне не обломилось. Малый он был неразговорчивый: «На флоте я был боцманом. На якоре стоим, скучно, ребята подзорку на женскую раздевалку наведут и сидят как телевизор смотрят, увеличение-то электронное. А бабы далеко, им и в голову не придёт. Милиция из меня человека сделала, мне, кроме как в милиции, больше нигде работать нельзя — загуляю. Хотите, я вас со старушкой познакомлю, помогает на общественных началах, баба Настя. Вооружённого рецидивиста берёт голыми руками. Человека насквозь видит, в нашем универсаме следит за порядком. За границей камеры, а у нас бабы Насти. Я с детства трус был страшный, первый раз когда пьяного забирал, я перед ним десять раз извинился. А эта, армию сомнёт — не почешется. Вы б хоть дали почитать, чего пишете».
Сдуру я дала пьесу «Уравнение». На следующий день он привёз её обратно и был очень холоден.