58158.fb2
Комитет давал человеку право называться писателем и не быть высланным милицией за тунеядство. Для вступления требовались справки о том, что в течение двух лет ты именно пером обеспечивал себе прожиточный минимум. Качество продукции не интересовало никого. Ты мог подписывать спичечные коробки перлами «Берегите спички от детей!» и «Лес — наше богатство», мог писать романы, куплеты, монологи, репризы, сценарии, переводить пьесы, исполнять авторские песни. В какой-то период Алла Пугачёва пыталась сделать здесь секцию поэтов-песенников, но старики встали горой, они не считали это литературными текстами.
Здесь оседали люди, которых коммунистическая цензура не могла пропустить в Союз писателей, например, Евгений Рейн, состоящий к секции сценаристов. Здесь была целая секция драматургов эстрады, в которую входили Юлий Ким, Вероника Долина, Григорий Гладков, Андрей Макаревич. Здесь доживала категория жён и любовниц покойных мэтров, например вдова Михаила Светлова, окружённая после его смерти бывшими соперницами, конвертированными в подруги. Здесь был сценарист Аркадий Блинцовский, попавший в Книгу рекордов Гиннесса за самую долгую ходьбу спиной, спортсмен Валерий Брумель; балетовед Вадим Гаевский, книга которого о балете была запрещена усилиями Григоровича, здесь был отдавший полжизни лагерям великолепный Матвей Грин, воспитавший всех наших сатириков, Михаил Задорнов, Леонид Якубович, сюда вступил Омар Сохадзе, бездарный как драматург, но прославившийся скандалом с Сергеем Станкевичем. Одним словом, это был ноев ковчег, решивший спастись в советском потопе.
Профком ютился и до сих пор ютится, совершенно деградировав, в подвале писательского дома в Лаврушинском. Верные режиму писатели имели хоромы наверху, неверные — собирались в подполье. По вторникам кипел самовар, пился чай и велась светская жизнь. Переступив порог подвала, я поняла, что это тёплая коммуналка, в которой воюют, плюют друг другу в суп, и всё-таки вместе веселятся и выживают. Меня и моих друзей принять не могли по формальным признакам: не было справки даже об одном рубле, заработанном литературным трудом, поскольку пьесы не имели цензорского штампа, допускающего к исполнению.
— Не волнуйтесь, — сказали Мирон Рейдель и Владимир Тихвинский. — Лично вас примем за талант, создадим прецедент, а потом примем остальных.
Меня показали аксакалам — те пришли в ужас. Было объявлено, что я — любовница Мирона Рейделя. Мирон Данилович был шестидесятилетним обаятельнейшим, разносторонне талантливым господином, но амплуа героя — любовника подобной пигалицы ему совершенно не подходило.
— Не обращайте внимания, здесь всегда так, — успокоил он. — Вы должны им понравиться, надо будет выступить на обсуждении пьесы в ЦДРИ.
Я пришла в каминную ЦДРИ, накрасилась поменьше, выбрала джинсы поцелее. Пьесу читал покрытый мхом графоман, прославившийся пьесой о Марксе. Меня вытолкнули перед залом, полным лысин, седых пучков и неодобрительных глаз. Это было первое выступление не на институтском семинаре, не на подпольном объединении, а в «доме с колоннами» перед залом солидных людей. Я была мёртвая от страха и слышала, как голос, совершенно отдельно от меня, пишет в микрофон пируэты. Каждую секунду мне казалось, что я не смогу закончить предложение, потому что уже не помню, с чего начала его, но оно почему-то независимо от меня складывалось в узор. Говорила я, как всегда, всё, что думаю, размазывая автора пьесы до состояния жижи. Когда выдохлась, зал зааплодировал, здесь умели ценить даже вражеский блеск.
— Это было бесподобно, — с тоской сказал Мирон Данилович. — Но вы сделали всё, чтобы вас сюда никогда не приняли.
После вечера было заседание приёмной комиссии. Я вышла в курилку, спиной ко мне стояли пожилые члены бюро и громко обсуждали:
— Да не Рейделя она любовница, бери выше! Говорят, о ней уже Шатров звонил, требовал, чтоб мы приняли, она Шатрова любовница.
— Да не Шатров это был, а Сафронов!
— Что, неужели любовница Сафронова?
Я, конечно, знала, кто такие Шатров и Сафронов, но видела их только по телевизору и не понимала, что происходит; я ещё не знала, что профком — маленькое государство со своей мифологией. Казалось, что я в дурдоме.
— Если бы тут знали, чья я любовница на самом деле, меня бы давным-давно приняли в вашу организацию! — сморозила я. Старики оторопели. Через пять минут заседания меня приняли в профессиональный комитет московских драматургов.
Всё было в один год. И профком. И первый класс. И рекомендация Совещания молодых писателей. И первое свидание с Министерством культуры. И защита диплома. Перед тем, как мы должны были войти в зал для защиты дипломов, меня подозвала Инна Люциановна Вишневская.
— Значит так, у Литинститута год юбилейный, надо хоть одного гения изобразить, пресса приехала. А Ерёменко напился и не явился. Так что не выделывайся, сейчас я буду говорить, что ты — луч света в тёмном царстве. От тебя только одно требуется, заткнись, пока процедура не кончится, а то ты что-нибудь ляпнешь, как ты умеешь.
Да, и журналистам поменьше о своей гинекологической пьесе. Там, скажи, туда-сюда, трудная любовь советских людей. Не надо нам абортов на юбилей института.
Мой однокурсник и друг поэт Александр Ерёменко был единственным живым гением на курсе. Но, как всякий гений, он не утруждал себя социальной вписываемостью. Помню, приходит на госэкзамены в дым пьяный в какой-то рубашоночке. Я говорю: «Не ходи, ты же там рухнешь!».
Пошёл. Через пять минут выходит обратно. И, трудно ворочая языком, говорит, держась за косяк: «Сказали, без пиджака на госэкзамен неприлично!».
Кто-то на него надел свой пиджак на пять размеров больше. Он пошёл по стеночке в аудиторию и вернулся с пятёркой.
— Меня это не устраивает, — сказала я Вишневской.
— А тебя никто и не спрашивает, — ответила она. Так что в течение часа я, самая плохая, неудобная, скандальная, многодетная, прогуливающая и неуспевающая студентка, была в должности гордости института.
Однако история с Совещанием молодых писателей ещё не кончилась. Всю литинститутскую эпоху я жила на два фронта, и жизнь молодой поэтессы совершенно не пересекалась с жизнью молодой драматургессы. Разными были не только цеха, но и принципы жизни в них. И сколь омерзительна была история с поэтическим семинаром, столь же интеллигентным оказался семинар драматургии. Я попала к Афанасию Салынскому, от которого не ожидала ничего хорошего, поскольку Розов убил во мне веру в порядочность и опекающие жесты со стороны коммунистических классиков. Тем более, что на совещание я подала пьесу «Уравнение с двумя известными», после которой от меня все шарахались.
В день обсуждения я рассчитывала услышать о своей сексуальной разнузданности и гинекологической ориентации. Каково было потрясение, когда Салынский сказал, что сделает всё для того, чтобы увидеть её на подмостках театров. И добавил: «Деточка, никого не слушайте, ничего не исправляйте. Грядут новые времена. Боюсь, что я не доживу, но эта пьеса пройдёт по всему миру».
Сегодня мне сорок лет, пьеса экранизирована, поставлена в России, Германии и Америке, и я понимаю, что передо мной был просто нормальный честный человек, но тогда я долго искала объяснения происходящему. Ведь я привыкла к тому, что бескорыстно тексты не волнуют никого, и, если мной интересуются не как молодым телом, значит, я — пешка в сложной многоходовке. Афанасий Салынский позвонил в Министерство культуры и сказал, что настоятельно рекомендует пьесу. Её обсудили на коллегии.
«Пьеса не может быть рекомендована театрам. Много места в ней занимают разговоры об абортах, технике обезболивания и морального воздействия. Думается, что автору по плечу тема более общественно значимая, большая и серьёзная», — ответила коллегия письменно.
Первый раз открывая массивную дверь Министерства культуры СССР на Арбате, я чувствовала себя чуть ли не входящей в храм. Но диалог с заместительницей главного редактора коллегии вернул на землю. Поскольку пьеса казалась всем верхом непристойности, то разговор со мной поручили женщине. Мария Яковлевна Медведева, очаровательная дама с седой замысловатой причёской, улыбалась мне, как воспитательница детского сада новенькой малышке,
— Послушайте, это просто ужас. Как же вы могли такое написать? Я сидела на коллегии вся красная от стыда. Вы, молодая женщина, как же можно писать про аборты? Вы способный человек, но над пьесой надо работать, и я помогу вам.
— Как работать? — я ещё была дура дурой.
— Для начала надо поменять профессию главной героини. Это же невозможно, чтобы главная героиня была гинеколог. Давайте сделаем её инженером, учительницей, космонавтом — и всё это без тени юмора.
— Как же она может быть космонавтом, если бывший возлюбленный везёт её принимать роды у своей дочери? У него что, дочь в космосе рожает? — спросила я.
— И никаких родов. Там такой ужас, там новорожденный умирает. Значит, гинекологии не надо, родов не надо и слово аборт везде убрать. А то что он её когда-то бросил и это сломало ей жизнь, это пусть будет. Такая лирическая пьеса на двоих. И министерство тут же подписывает с вами договор и рекомендует вас театрам. Вы человек молодой, вы меня слушайтесь, я плохого не посоветую.
— Но ведь у героини сломана жизнь не из-за того, что они расстались, а из-за аборта, после которого она стала бесплодна, чего не может простить ни ему, ни всему миру? Поэтому она стала гинекологом и делает аборты на дому в присутствии мужей, — напомнила я.
— Это тем более будет убрано!
— Если я учту ваши пожелания, то это будет другая пьеса, — сказала я.
— Вот именно, — согласилась Мария Яковлевна. — Вот ту, другую, мы и купим. А эту — никогда.
Я отказалась. Однако им что-то надо было со мной решать, они не могли просто так отмахнуться от Салынского. Через какое-то время позвонили из министерства и пригласили прийти. Меня принял молодой человек невнятной наружности.
— Вы не хотите с нами работать? Вы не хотите делать свою пьесу лучше? Это говорит о том, что вы не профессионал. Профессионал бы за одну ночь всё переделал, — сказал он с лёгким презрением.
— Я не стремлюсь в такие профессионалы.
— Напрасно. Драматург — это тот, кому аплодирует зал, а не тот, кто пишет в стол. Но мы решили дать вам ещё один шанс. Напишите творческую заявку на пьесу о советской школе, мы рассмотрим её.
Что такое заявка, я не понимала, но знатоки объяснили мне, что надо изложить содержание будущей пьесы на двух страницах так, чтобы коллегии показалось, что из этого получится совершенно советская пьеса, а потом написать совершенно антисоветскую, но так, чтобы они не могли доказать, что в заявке вы обещали другое. Я написала обтекаемые кружева о выпускнике университета, пошедшем работать в первый класс. Заявка прошла, и мне назначил встречу главный редактор коллегии драматургии. Это был испитой мужичонка по фамилии Мирский, именуемый за глаза всей драматургической братией Мерзкий.
— Прочитал вашу заявку. Судя по ней и вашей гинекологической пьесе, вы, конечно, ничего никогда не напишете, — сказал он, меряя меня неприятнейшим взором. — Но мы всё-таки решили заключить с вами договор и выплатить аванс. Хочу поставить вас в известность: за пьесу молодого драматурга мы платим полторы тысячи рублей. Но если её поставит хоть один театр и о ней напишет хоть какая-нибудь пресса, мы платим две тысячи двести.
Обе эти суммы тогда означали примерно сто тысяч долларов сегодня. Он ждал какого-то ответа, но реплики казались мне риторическими. Я молчала как рыба.
— Отвлекаясь от нашего разговора, хочу отметить, что у вас красивая форма груди, — сказал он, помолчав. Я не вспыхнула. Мне было почти двадцать семь, за это время я услышала такое количество подобного, что реагировала без умильной стеснительности и кокетливого непонимания.
— Форма моей груди в условиях договора участвовать не будет, — злобно сообщила я.
— Ну что ж, тогда вы получите тысячу пятьсот, даже если вашу пьесу поставит сто театров и о ней напишут все газеты, — сказал он, усмехнувшись.
Я написала пьесу. Принесла её молодому человеку, назначенному редактором. Он прочитал и важно сказал:
— Ну это совершенно невозможно, это сыро, надо над этим серьёзно поработать. У вас середина рассыпается и финал никакой. По сути дела, у вас нет финала. И язык героев… Слушайте жизнь, учитесь писать у неё. Сократите первый акт и выведите второй на более высокую ноту. Жду новый вариант. С новым названием.,
Я вышла из его кабинета совершенно ошарашенной. Фразы совершенно ничего не означали. Ни на один конкретный вопрос он ответить не мог, да и не силился. Я решила, что он полный идиот. Но с текстом что-то надо было делать, а я точно знала, что не исправлю ни запятой. Мучилась, мучилась, поменяла название, перепечатав титульный лист, а остальное оставила в том же виде. Редактор взял новый вариант, назначил встречу через неделю.