58158.fb2 Мне 40 лет - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Мне 40 лет - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Шустрый студент режиссёрского факультета, отслуживший армию, склеил меня в метро. Я начала бегать к нему, а точнее, к его компании. Дело было летом, родители студента отдыхали, и в квартире происходило богемноe пьянство. Отношения не заходили далеко, потому ему совсем не хотелось трубить срок за несовершеннолетнюю, а мне — начинать половую жизнь с проходного варианта. Я была влюблена в компанию взрослых, весёлых, театральных парней, занимала в ней свою нишу и была так глупа, что описывала всё это в дневнике. Слава богу, что я не описывала остальных поклонничков, вроде вокалиста из ресторанного ансамбля, заставлявшего меня читать стихи перед его дружками и очень гордившегося мной на фоне официанток из той компании, или матроса-грузина, писавшего мне поэтические письма.

Исследовав дневник, мама и брат неделю не выпускали меня из дома, после чего внутреннее стекло было навсегда опущено. После этого я, конечно, ещё много лет поддавалась на их манипуляции, но в частное пространство уже не пускала.

Мрачная Москва семидесятых. Вокруг выезжали как могли, бунтовали как умели. При каждом жэке шуршало литобъединение, в каждой мастерской художника ругали советскую власть и пили водку на заработанные на её заказах деньги. Неустроенные юнцы и неопрятные старцы изо всех сил охотились за молоденькими девочками, выдавая себя за непризнанных героев. Девочки с полными ушами лапши принимали их за таковых — им хотелось понимания, информации, самиздатовских книжек и умных разговоров; всё это предлагалось в обмен на постель. Другие девушки в эти компании не попадали, а гнали средний балл аттестата, суетились за характеристику и комсомольские завязки, от которых зависело поступление в вуз.

Мне было проще, опыт почти тюремного выживания в больницах и интернате позволял не есть пуда соли, чтобы видеть, от кого держаться подальше. Но то, что я, молодая, красивая, начитанная и бунтующая, никому из немолодых бунтующих не нужна и не интересна, пока не позволю залезть себе в нижнее бельё, тоже было для меня огромным обломом. Мне нужна была среда, но я нужна была среде только как молодое тело.

По центру расцветали хиппи.

— Мы свободные люди, — объясняла двадцатилетняя хипповка, изгнанная с журфака за вольнодумство. — Я вчера зашла в вагон метро в пончо на голое тело, села на пол и начала вслух читать Евангелие. Конечно, мне скрутили руки, отволокли в ментовку, избили. Но я выполнила свою миссию!

С ужасом я представляла, как можно без нижнего белья сесть на пол метро, и понимала, что хиппи «такого высокого уровня» из меня не получится. Отсутствие белья было формой протеста не против его качества, а против качества системы. Мы демонстративно снимали бюстгальтеры. За это выгоняли с уроков и лекций, крича о доступных женщинах. Появились длинноволосые люди, ходящие по городу босиком. Милиция дрожала от злобы и не пускала их в метро. Тогда они брали с собой шлёпанцы, надевали их, проходя через турникеты, и снова разувались. Государство считало наши бюстгальтеры и обувь собственной компетенцией.

Моего приятеля, читающего в метро ксерокс «Мастера и Маргариты», попутчики, заглянув через плечо, сдали в ментовку. Там ему дали в зубы, забрали рукопись и позвонили в институт, откуда он был немедленно отчислен. Мою подругу забрали на улице в джинсах, показали ей свидетелей, готовых подтвердить, что она занималась проституцией, и довели до суицида. Слава богу, её спасли.

У меня всегда были дивные подруги. С Таней Александровой мы познакомились в пятнадцать лет в ШЮЖе. Она была красавица в максимально короткой юбке, максимально обтягивающей кофте-лапше, с беломориной в зубах, девяносто процентов её словарного запаса составляли ненормативные выражения, а остальные десять — слова-связки типа «экзистенциальный, брутальный, трансцендентный». Мы тогда все старались так разговаривать.

У нас была веселая жизнь и очень мало красивой одежды. Она отдалась своему первому возлюбленному в моей кофте, а я познакомилась со своим первым мужем в её куртке. Недавно сидит у меня Танька, мы уже такие солидные тётки, она — директор студии и издательства, я тоже чего-то там… Звонит телефон, сообщают, что завтра я кому-то вручаю премию в вечернем платье.

— Танька, — говорю я. — У меня нет вечернего платья.

— У меня есть одно, общее на всю студию, я его всем даю, когда надо. Хочешь, я сейчас за ним водителя пошлю? — отвечает Танька.

— Нет, — говорю я. — Пойду в чём есть. А то нам сорок лет, а у нас опять одна шмотка на двоих. Мне кажется, когда нас будут хоронить, мы опять одну приличную вещь наденем по очереди.

Однако на юбилей Георгия Сатарова я сломалась, напялила общестудийное вечернее платье на одно плечо — и была одна, как дура, в вечернем среди дамского номенклатурного бомонда, начинавшегося с дочери президента и кончавшегося жёнами кремлёвских интеллектуалов. Вообще, если написать воспоминания переходящего общестудийного вечернего платья, то оно представлено всей европейской элите — не потому, что у сменных в нём тел нет денег, а потому, что у них нет времени… и привычки к наличию вечернего туалета.

Ох, как мы с Татьяной когда-то погуляли по крышам. Миф о качестве женских дружб придумали мужики, сильно преувеличивающее своё место в жизни женщин. Как «ценность любви определяется достоинствами любящих», так и ценность дружбы состоит из числителя и знаменателя дружащих. Я вообще долгое время была уверена, что с мужчиной можно только заниматься сексом, всё остальное гораздо интереснее делать с подругами. С возрастом и ростом правозащитного сознания у меня в голове наладилось, и я расширила мужскую компетенцию в мире до женской, но в юности казалось, что приключения с мужиками существуют для того, чтоб обсуждать их с подругами. Никакой «сверхценности» противоположного пола мы не признавали, за это нас считали распутными и доступными.

Жизнь начиналась после школы и проходила по трассе журфак — труба — москварь. Хиппи в чистом виде тусовались в диапазоне переход метро «Проспект Маркса» (ныне «Охотный ряд») — «труба», улица Горького (ныне «Тверская») — «стрит», памятник Юрию Долгорукому — «квадрат», кафе «Московское» (ныне ресторан «Крабхаус» — «москварь»). Слоган звучал «Со стрита на квадрат и с квадрата на стрит! Вам это что-нибудь говорит?».

В пятнадцать лет, бесшабашные и хорошенькие, глупые и пижонистые, окружённые плотным кольцом серых тридцатилетних поклонников, не понятых жёнами и системой, мы поселились в кафе «Московское». Наши хахали, не способные бороться и не готовые сотрудничать с системой, с удовольствием болтающиеся вокруг нашей юной плоти и выдаивающие из этого какую-то эмоциональную жизнь, были идеальными «лишними людьми» семидесятых. Ни на что индивидуально-телесное они не претендовали, зная, что не обломится, вешали нам лапшу на уши, кормили, поили, ощущая себя взрослыми и значительными в кафе «Московское», где густые клубы дыма обрамляли их байроновский сплин и наши детские мордашки.

Мы их почти не различали, обменивали друг другу как джинсовые юбки и дешёвые украшения. Помню одного милого отъезжанта в Израиль, раз шесть передаваемого из рук в руки в недрах нашей девичьей компании, но так и не понявшего комизма собственных любовных метаний.

В летний сезон все вокруг начали стремительно терять то, что взрослые свирепо называли «девичьей честью». Воспитанные на русской литературе, мы совершенно не понимали, почему мужская честь охраняется дуэлями, а женская — отказом от половой жизни. Почему у мужчины она категория нравственная, а у женщины — физиологическая. И много дискутировали об этом. Одна моя экстравагантная приятельница, старше меня, совершенно книжная и не озабоченная противоположным полом, разобралась с родителями, достающими её идеей сохранения девственности, специфическим образом. После скандала по поводу её позднего возвращения с литературного вечера она лишила себя девственности бутылкой, внесла окровавленную бутылку в родительскую спальню и предложила им наконец успокоиться. Это был сильный ход, родители не смогли переварить его логики, но на всю оставшуюся жизнь отвязались от неё с идиотским контролем.

В нашей компании решение проблемы планировалось более традиционным способом. Летняя круглосуточная гульба по компаниям и дачам, квартирные выставки и музыкальные сейшены, чтение запрещённых стихов и споры о боге и советской власти под затяжку травки, платонические романы с их искренностью и истеричностью настраивали на роковые истории. К счастью, наркотики на меня не произвели впечатления (так же, как и алкоголь), и наши отношения не сложились ещё до того, как на моих глазах от этого начали погибать люди.

Помню, ночью мне позвонила Танька и голосом, полным тайны и самодовольства, назначила встречу. Я с завистью поняла, что этой ночью из школьницы она превратилась в «опытную женщину». Встреча была назначена в Пушкинском музее на банкетке в зале импрессионистов, там у нас было местечко для особо важных разговоров. Умирая от зависти и любопытства, я начала листать записную книжку — увы, героя не было, а начинать половую жизнь со статистом было неинтересно.

Видимо, я начала бессознательно материализовывать этого героя, и как у человека с сильной энергетикой у меня получилось. Я стояла у метро «Кропоткинская» и ждала Таньку для похода в Пушкинский. На мне была вязаная из малинового ириса майка с бахромой, видавшие виды джинсы и взрослое количество косметики. Понять, сколько мне лет, было невозможно. Герой долго ел напротив меня мороженое, а потом решился подойти, представился художником и попросил попозировать. Он был высок, плечист, патлат, усат, добр, мятоват. Короче, вышел всем.

По городу всегда бродит уйма климактерических дядек, размахивающих удостоверениями разных типов и зовущих девушек сняться в кино, для журнала, заняться групповым сексом и т. д. Герой был не из этих. Он рефлектировал двадцать четыре часа в сутки, и это мешало ему рисовать. Мастерская была пестра, пыльна и романтична, как все мастерские непреуспевающих художников в глазах романтических школьниц. В ней было всё необходимое для любви: пластинка Битлз, душ, шампанское, арт на стенах и капающая с потолка вода в ведро, оклеенное заголовками газеты «Правда». Ему было тридцать, мне, по моему сценарию, восемнадцать. Во мне была влюблённая дрожь, а в нём хотя и базирующееся на половом интересе, но всё-таки желание рисовать.

Сначала я устала сидеть. Кстати, последующая работа натурщицы была самой тяжёлой из работ в моей жизни. Потом я устала рассказывать истории из своей «журфаковско-студенческой жизни». Потом устала слушать, что у меня уголки губ «от Мане», тем более, что никогда не отличала Мане от Моне. Я встала и начала красиво раздеваться, со вкусом бросая одежду на давно не мытый пол. Конечно, дебют был густо отрепетирован дома перед зеркалом и осуществлялся с балетно-постановочной жёсткостью, но гарантии, что он правильно откликнется, у меня не было до последней секунды.

Он окаменел и выронил уголь. Герой не рассчитывал на успех в жизни в принципе, и немедленный успех поверг его в состояние ступора. Наконец он хлопнул стакан коньяка и бросился на меня, как Матросов на амбразуру. Конечно, ближайшая подруга сильно романтизировала этот шаг. В моей памяти остался только нежный шёпот партнёра и вкус сданного экзамена. Потом, обнявшись, мы стояли перед его «настоящими» авангардистскими работами, я выдыхала «гениально!», а он ябедничал на советскую власть, не дающую развернуться.

Всё было здорово. Я приходила в мастерскую, мы болтали, занимались любовью, принимали гостей. Он воодушевлялся моими стихами, я — его картинами. Всё было дивно, но я ждала шекспировских страстей. Он предложил поработать натурщицей у друзей-живописцев, потом в скульптурной мастерской. Сначала было страшно как перед операцией, но я успокоилась, как только поняла, что мы все здесь работаем. И неизвестно, чья работа тяжелее, потому что взрослые мужики заботливо принесли мне кофе через первые сорок минут и сказали: «Встань, походи минут десять, а то очень устанешь. И на ночь прими ванну, в которую высыпан пакет соли». Мне платили пять рублей в час. Это было невероятно много для моего бюджета.

Вдруг позвонила жена.

— Ты женат? — чуть не свалилась я с дивана.

— Какая разница? — удивился он.

— Может, у тебя дети есть? — съязвила я.

— Сын и дочь.

К такому повороту я была не готова. Не ревность сводила железные пальцы на детском горе, а полная растерянность. Я совершенно не знала, как вести себя в новых обстоятельствах, подруги тоже не знали. Ага, если наши отношения не похожи на извергающийся Везувий, значит, он любит жену, а у меня для этого дела нос не дорос! Значит, он должен немедленно развестись с женой. И я предложила это ему с большевистским напором — так, на мой взгляд, должна была вести себя восемнадцатилетняя студентка, под которую я косила. Он вяло оправдывался, я закатывала сцены, хлопала дверьми, он догонял, обзывал экстремисткой.

Не то, чтобы в моём мозгу роились конструкции несовершеннолетнего похода во дворец бракосочетания с взрослым дяденькой. Просто он был такой милый, такой добрый, что мне хотелось удочерения, ведь мама и брат не давали ощущения семьи и опоры. «А дальше думать было лень», как писала любимая нами в те годы Ахмадулина.

Все закончилось, когда мы шли под дождём по Гоголевскому бульвару, и он разглагольствовал по поводу какого-то партийного заказа, что и независимым быть хочется, и чтоб семья не умерла с голоду. Я, активная некомсомолка, сказала ему всё, что накопилось, он мне — тоже. С возгласом «Больше не желаю тебя видеть!» я остановила первую попавшуюся машину и красиво уехала в пелену дождя, окутанная его взглядом, означавшим «как я устал от выходок этой дуры, но она всё равно никуда не денется!». Это был финал. Я понимала, что будет больно. Но не больней же, чем после операции, а терпеть я умею.

Поскольку я была дочкой медицинского работника, то летом перед второй тяжелейшей операцией, вместо того, чтобы отдохнуть, работала в регистратуре материной поликлиники. Я бегала с карточками, утешала больных стариков, строила глазки простуженным бугаям и заработала первые в своей жизни деньги, потратив их на первые в жизни пристойные шмотки. Обида на художника умножалась ещё и на то, что он не заметил на мне в этот день модного прикида, за который я два месяца дышала пылью регистратуры, а на меня дышали разнообразными микробами.

Учтивый лысый дядька в «Волге» утешал меня, уверяя, что всё наладится, а размазанная слезами косметика только испортит личико. Дядька сообщил, что он лётчик, что у него такая же дочка, как я, собака сеттер и жена — учительница. Что он готов взять меня как молодого журналиста на аэродром, всё показать и пустить в кабину самолёта, потому что его дочку зовут так же, как меня.

Через неделю дядька позвонил, подъехал за мной, и мы отправились во Внуково. Солнце светило, лес шелестел по краям дороги, и жизнь выглядела перспективно: первый раз я ехала на крупное журналистское дело и предвкушала, как зачитаю в Школе юного журналиста материал об аэродроме. Внезапно дядька резко свернул с трассы и с сухим «так ближе» начал забираться в чащу. Я продолжала щебетать, пока, резко затормозив, он не начал сдирать с меня одежду. Я была так потрясена, что не сразу начала кусаться и царапаться. По моему пятнадцатилетнему представлению, насильником никак не мог быть холёный дядька в лётных погонах, владелец собаки-сеттера, жены-учительницы, дочки — моей тёзки и машины «Волги», в которой я отбивалась от его сопящих объятий. У меня были длинные ногти, я начала царапаться, и, обнаружив кровь на собственной щеке, дядька связал мне руки лётчицким галстуком. Я заревела от унижения и беспомощности и вдруг сообразила:

— Там у меня в сумке паспорт, я несовершеннолетняя, я запомнила номер машины!

Изменившись в лице, дядька достал паспорт, потом молча развязал мне руки, надел галстук на жирную шею и повёз меня обратно.

— Слушай, — сказал он, остановив машину недалеко от моего дома. — Хочешь шубу?

— Какую шубу? — обалдела я.

— Натуральную. Я буду давать тебе деньги по частям. Хочешь?

— Мне не надо шубы! — заорала я, мечтая только выбраться из этой машины.

— Подумай, — сказал он требовательно-назидательным тоном, которым обычно взрослые говорили «Четверть кончается, посмотри в свой дневник, надо исправить все тройки и четвёрки». — Ведь свяжешься с какой-нибудь шпаной. А я приличный человек. Позвони мне. Позвони, пожалуйста.

Дрожа от страха и брезгливости, я удирала в подъезд. Я была шокирована. Понятны и радостны отношения с художником по обоюдному интересу. Но навязывающая себя пожилая плоть лётчика сбивала меня с толку. Почему мне можно наврать — пообещать аэродром, а устроить лес? Почему можно связать руки человеку за то, что ты ему неприятен? Почему можно оценить моё желание в стоимость шубы? Почему ему потом не было стыдно передо мной, как будто меня просто нет?

Но ведь я не считаю себя телом. Я отношусь к телу, как к платью, в котором пристойно выглядишь. Ведь «я» не там, и само по себе оно ничего не означает. Лётчик дал мне понять, что, процитируй я хоть всего Гегеля, проблему можно решить с помощью галстука и шубы.

Мне только исполнилось шестнадцать, и я всё время носила с собой паспорт из-за облав на стриту. Я ещё не знала слова «феминизм», но всё равно считала, что если я накрасила глаза, а мужчина считает, что это сигнал к сексу, то он слишком много на себя берёт. Потому что я сама решаю, кто до меня дотронется, а кто нет, и никто никогда за меня этого решать не будет, какой бы дискомфорт он при этом ни испытывал. Проблема была в том, что нам долбили «уважай старших», и, послав дяденьку в «Волге» к жене, дочке и собаке сеттеру, я чувствовала себя нахамившей классному руководителю.

Заклинание «права человека» я выучила уже тогда. На стриту всех джинсовых, лохматых и к ним примкнувших регулярно сгребали в машины и волокли в ментовку. Там держали ночь на каменном полу, били и пугали. Это называлось «проверка паспортного режима». Мальчиков провоцировали на драки и пытались впаять срока, девочек насиловали прямо на милицейских столах, обещая в случае отказа устроить статью «связь с иностранцами». Со мной такое случиться не могло, у меня был опыт отстаивания себя от домашнего, интернатского и больничного насилия.

Приёмы опускания в ментовке были тюремными, меня этим не удивишь, я это хавала в интернате. Видя не испуганную и не канючащую «дяденька, отпустите» девочку, меня принимали за прожжённую и обращались трёхэтажным матом. Я отвечала на вопросы предельно коротко, предельно корректно и задавала только один.

— Откуда я могу позвонить?