58158.fb2
— Есть много вышестоящих инстанций, которые с удовольствием займутся этой ситуацией, связанной с правами человека. Но я буду звонить одному человеку домой, и ему будет очень неприятно, что мы с вами его побеспокоили, — для страховки у меня в записной книжке был записан телефон сына муромских друзей родителей, работающего помощником генерального прокурора, в честь мамы которого меня и назвали. Я отлично знала, что никогда не воспользуюсь этим телефоном, но наличие его охраняло меня как талисман.
Представители «правоохранительных органов» мгновенно понимали, что «не стоит возиться, видимо, чья-то дочка, погоны снимут», и тон менялся.
— Конечно, можешь позвонить, куда тебе надо. Но у тебя документы в порядке, мы ничего не имеем, — говорили мне, возвращали паспорт и брали под козырёк. Последний вопрос был коронным. Почти выйдя за дверь, я оборачивалась и подчёркнуто вежливо спрашивала:
— Скажите, пожалуйста, а в вашем отделении милиции такая традиция употреблять при проверке документов ненормативные выражения?
Мент скрипел зубами, но извинялся. Конечно, я не сама была такая умная, просто была хорошо обучаемая и как губка впитывала все разговоры в «Московском», а у хиппи, выезжантов и фарцовщиков были отлично наработаны разговорные техники. Оборотами «Декларация прав человека», «Конституция СССР», «компетенция правоохранительных органов» и т. д. они жонглировали, как циркач предметами.
Веселье продолжалось на каких-то ведомственных дачах — бунтующая молодёжь редко происходила из пролетарских семей. Хозяева дач, тихие мальчики, всё время рассказывали, как хотят хипповать и работать дворниками, а не идти в МГИМО и ехать заграницу послами. Они валялись в обуви на родительских постелях, тушили окурки о валютные ковры, читали нараспев Ахматову и Цветаеву, привезённых родителями из-за границы, слишком много пили и слишком хотели быть любимыми. А девчонки любили их плохо и мало. Их как-то даже немного презирали. Сейчас, через двадцать пять лет, видно, что мало у кого из них удалась личная жизнь, и с детьми у них все как-то по-дурному.
Шестнадцатилетняя, отбившаяся от комсомола, хромая, красивая, плохо одетая, хорошо накрашенная, диссидентствующая, собирающаяся на философский, отвязанная в компаниях, притесняемая дома, конфронтирующая с учителями, обожаемая в хиппово-шюжевской среде, я была вполне довольна собой. И веселилась на всю катушку, понимая, что за годик мне предстоит в больнице.
Вокруг меня было море мальчиков и снова не было героя. Герой должен быть красив, непримирим к совку и гениален. Он должен был уметь отвечать за сказанное. Пойти на свидание к инфантилу — всё равно что отдаться стукачу. Поиск себя был неотделим от поиска героя. Но мужчины были не виноваты, что я хочу от них больше, чем они могут и должны дать, что я по молодости взваливаю на них всё, чего недодал остальной мир.
Меня считали развязной за то, что я не смотрела мужчине в рот и не строила из себя дуру, даже когда это выгодно. Через много лет я узнаю, что всё это называется феминизм, и он не умаляет роли мужчины, а только предъявляет ему другой набор норм. И не принимающий этого набора мужчина теряет для меня всякий смысл.
Как президент Ельцин, я всегда держала систему противовесов, и, если появлялся остросюжетно-антисоветский поклонник, я тут же совмещала его с жизнеутверждающим строителем коммунизма (ни в коем случае не стукачом; хотя, в принципе, стукачи абсолютно поровну рекрутировались и из тех, и из других). Поэт хорошо гармонировал с физиком, хиппи с респектабельным фарцовщиком и т. д. Весь выводок поклонников я демонстрировала Верке, она ничего не понимала в мужиках, но убеждала меня, что у неё нюх на приличных. Поскольку Верка во многих вопросах была гораздо умней меня, то провожающего кадра я подводила к окнам первого этажа соседнего дома, стучалась в её комнату и просила попить. Верка протягивала из окна стакан воды или кваса и показывала на пальцах, во сколько оценивает увиденное, по пятибальной системе. В самых тяжёлых случаях она показывала кукиш.
С опытом стритовской жизни, с кучей вольнодумских статей и стихов я попала к началу учебного года в госпиталь на очередную операцию. При виде меня сестра аж захлёбнулась в вопле: «Смыть лак! Снять с шеи цепочку! Заплести волосы в косичку! Смыть тушь с ресниц! Не сметь так смотреть и отвечать взрослым!»
— Ты можешь лечь во взрослое отделение, — сказала заведующая. — Там ты не сможешь окончить десятый класс, но там колют обезболивающие наркотики после операции.
— А почему нельзя лежать во взрослом отделении на первом этаже и ходить на уроки в детское на четвёртый? — удивилась я.
— Нельзя. У нас инструкция.
— А почему в детском отделении при той же самой операции не колют наркотики?
— У детей болевая чувствительность ниже.
— А кто это проверял?
— У нас инструкция.
Казалось, что если я потеряю год учёбы, то ничего в жизни не успею. Я знала, что операция мучительная, но я же «советский человек». Мама как всегда была занята собой. Решение я принимала в одиночку и выбрала детское отделение и учёбу.
Около меня лежали девочки с сильнейшим сколиозом. В три этапа за два года им из горба делали прямую спину. Всё это время они проводили в палате, потихонечку свихиваясь. По сути дела их запихивали в новое тело. Страшная боль, почти годовая неподвижность, дикие психологические перегрузки. Их гипсовали от подбородка до бёдер, и в таком виде предстояло жить и учиться в переполненной палате со всеми нарушениями санитарных и этических норм — ведь с ними происходило всё, что происходит с девочками в переходном возрасте. Весь день они скандалили, всю ночь плакали. В процессе трёх этапов рост увеличивался сантиметров на двадцать, они учились смотреть в зеркало, до которого прежде не доставали, читать старые книжки по-новому, думать об увеличившихся возможностях женской биографии.
Психологическая помощь была явлена в лице «воспитательницы», толстой пожилой тётки с пучком душераздирающе-крашеной рыжины, которая шныряла по тумбочкам на предмет «неположенного», пила чай с медсёстрами и стучала всем на всех. Девочки были в основном из провинции. От них я узнала, что консультация профессора Чаклина, крёстного отца советской ортопедии, стоит двести, а операция — пятьсот рублей. Ежемесячно рисуясь на профессорских обходах, он берёт в руки только «оплаченную» историю болезни. Все мечтают оперироваться у него, хотя ему сто лет в обед и руки у него дрожат.
Я со своей стороны посвятила девочек в подробности жизни на стриту и в ШЮЖе. Они сочли это чистым враньём, потому что «так не бывает», но на всякий случай донесли воспитательнице. Она насторожилась в ожидании вешдоков. Вещдоки не задержались, в день посещения ко мне ввалились красавицы подруги, одетые на валюту родителями, и хиппи в натуральную величину. Отделение было в шоке. Утренняя пятиминутка в ординаторской обсуждала исключительно место хиппи в современном обществе. Меня вызвали на пресс-конференцию, и я терпеливо объясняла врачам и аспирантам новые пути спасения человечества. Молодые кайфовали, пожилые недоумевали, воспитательница глотала нитроглицерин.
Ситуация была смешная: с одной стороны, десятиклассница, говорит складно, ведёт себя уверенно, режим не нарушает; с другой, хиппи, все их видели. Воспитательница страшно боялась за своё место и за моральный облик оперируемых подростков. Она попросила одну из моих статей, имевших успех в ШЮЖе, и я гордо вручила ей эпатирующую галиматью с пылкими призывами к любви и свободе, предполагая немедленную духовную перековку воспитательницы после прочтения текста.
На следующий день в палату вплыла огромная зав. отделением, вокруг которой как красный потный мяч скакала, размахивая статьёй, воспитательница.
— Кто читал эту антисоветчину? — завопила она.
— Мы не читали эту гадость! — дружно соврали девчонки, переписавшие самые бойкие абзацы статьи в песенники с текстами в исполнении Муслима Магомаева и Палада Бюль-Бюль-оглы.
— Палата требует, чтоб её немедленно выписали! — заорала воспитательница. — Наши девочки — комсомолки, они не могут лежать рядом с ней!
— У меня нет оснований её выписать, — устало ответила зав. отделением. — Она не нарушала режим.
— Не нарушала режим? Разве вы не читали?
— Да, я читала. Я там ничего не поняла и ничего противозаконного не увидела, — разозлилась зав. отделением. У неё по пять операций в день, а эта дура к ней с детскими бумажками лезет.
— Вы здесь отвечаете за медицину, — возопила воспитательница. — А я за идеологию! Если меры не будут приняты, я буду вынуждена обратиться в более высокие инстанции! На территории военного госпиталя вы покрываете антисоветчину!
Сошлись на том, что я буду лежать в предбаннике ординаторской. Видимо, это была местная модель «высылки диссидента», отвергнутого народом, и основной дискомфорт я должна была испытать от роли изгоя. Может быть, какая-нибудь десятиклассница и плакала бы по ночам от разлуки с переполненной палатой, где перманентно кто-то вцепляется кому-то в волосы, кто-то грызёт под одеялом конфету, а кто-то сидит на судне, но я была счастлива. Отдельное пространство, неформальное общение с врачами, возможность читать по ночам и курить в открытое окно, шкаф с ортопедическими справочниками и выслушивание детских обид сопалатниц друг на друга не двадцать четыре часа в сутки, а когда я этого хочу.
Операция была серьёзнее предыдущей, и началась она на столе с использованием не лучшей модели аппарата Илизарова. В просверленные с четырёх сторон голени и колена дырки просунули спицы, зафиксированные железной конструкцией. Каждый день спицы подкручивались на миллиметр. За сутки организм справлялся с этим, и винты подкручивались снова. Кайф длился пятьдесят дней. Неподъёмная железяка, торчащая из ноги в восьми местах, рвала кожу и истязала мышцы при каждом вздохе. Чёрные дыры вокруг спиц каждый день надрывались на новый миллиметр. Сразу после подкручивания винтов боль была резкой, через час сменялась на монотонную.
Во взрослом отделении всё это делали на наркотиках и снотворном. В детском давали только жёлтые шарики витаминов. Через неделю человек попадал в разряд хамов, хулиганов и истеричек. На помощь старшим традиционно приходила сизоносая санитарка баба Маня. Компания скидывалась на бутылку, баба Маня учила пить маленькими глотками, «чтоб крепше», и бережно укладывала пустую четвертинку в сумку.
— Глядеть не могу, как детки мучаются, — шмыгала она носом и закусывала шариками витаминов с моей тумбочки. Баба Маня дежурила через сутки, и благодаря ей каждую вторую ночь я имела нормальный сон.
Молодой лечащий врач Толик после трёх всегда и сам был чуточку пьян, в его дежурство мы распивали особенно вольготно.
— Как же вы оперируете, у вас же руки дрожат? — глумилась я над ним на перевязках.
— Главное, чтоб не дрогнула душа, — делал он глазки. Слава богу, оперировал не он, он ассистировал.
Молодые ортопеды мужеского пола бродили по госпиталю засучив рукава в надежде с кем-нибудь поругаться или кого-нибудь ущипнуть за задницу. В моём предбаннике у них был салон, мы менялись книжками, говорили об умном, демократия заходила так далеко, что я стреляла у них сигареты. С одной стороны, я была пациентка детского отделения со всеми особенностями карательной медицины, с другой — взрослая девица, умеющая управлять дистанцией между собой и представителем противоположного пола.
Самым серьёзным в отделении считался пожилой чудаковатый Алексей Михайлович. Дети ненавидели его за резкую, садистскую послеоперационную разработку суставов — он дёргал так, что из перевязочной доносились крики. Он ничего не мог, да и не пытался объяснить сипиляво-шамкающим голосом, щурил глазки под очками, морщил нос картошкой. Пациенты и родители никогда не знали от него даже приблизительных сроков лечения, операции, выписки, он считал это своим личным делом.
Второго героя звали Димка. Он был молодой и добрый ординатор, все девочки были в него влюблены за нежные руки. Когда на моей постели обнаружили журнал мод с девушками в купальнике, воспитательница снова заорала: «Порнография!». А Димка полистал журнал и успокоил: «Это не порнография. Вот у меня дома есть порнография, я завтра принесу, вы сравните!». Воспитательница после этого обходила его месяц. У него была осанка мясника, халат с полоской голой жирной спины в родинках, но он был талантлив и упоительно нежен с малышами. Хорошим врачом может быть только хороший человек.
Мой лечащий Толик был красавец и киногерой, но к нему не тянуло, он ничего не умел делать точёными руками с алкогольным тремором. Это был «пирог ни с чем», и все знали, что он блатной.
Я старалась продолжать праздник жизни и даже инициировала новогоднюю попойку в палате мальчиков. Няньке удалось накрыть нас в семь часов утра с криками: «Девки в мужской палате вино пьют! Срам-то какой!». Это было крупное событие в жизни детского отделения, гораздо крупнее, чем финал моего лечения.
А финал был грубый. Толик никогда не мыл рук перед перевязками, мотивируя это тем, что воздух тоже не стерилен. И вот уже почти к концу моих пыток, когда остались только коррекционные пассы, температура у меня внезапно зашкалила за сорок. Я не сразу поняла, что происходит. Я почему-то ничего не соображала, и мне жарко. А ещё очень сильно болит нога.
— У меня очень болит нога! — поведала я Толику после ночи с температурой.
— Она и должна болеть. А температура от простуды, — успокоил Толик.
— Но она болит гораздо сильней, чем должна, — настаивала я.
— А она и должна болеть сильней, чем должна. Подождём профессорского обхода, и будешь пить аспирин, — резюмировал Толик.
Я сидела с температурой сорок целый день, и меня кормили аспирином. Температура не падала, и шестое чувство подсказывало, что я в опасности. Димки не было. А обращаться через голову лечащего врача к вышестоящему начальству было слишком для десятиклассницы, даже такой опытной, такой курящей и такой не девственной, как я. На следующее утро, когда сознание моё уже помутилось от температуры, с комплексом доносчицы я поплелась к оперировавшему меня Алексису и твёрдо сказала, что у меня не простуда. Он потрогал мой лоб, сунул руку под мои бинты и громко матерно заорал. На крик сбежались врачи, меня отволокли в перевязочную. Алексис начал копошиться вокруг моих спиц, от боли я перестала соображать, но диалог ещё фиксировала. Именно память на диалоги сделала меня драматургом.