58204.fb2 Мой Олеша - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Мой Олеша - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

В двадцатых годах мы всей бражкой работали в газете «Гудок». Мы были доверху набиты железнодорожными терминами. Олеша даже в псевдонимы себе избрал название слесарного инструмента: Зубило. Он писал острые стихотворные фельетоны.

(Замечу, кстати, что и в дальнейшем Олеша, которого временами пытались изобразить оторванным от жизни мечтателем, всегда тематически оставался в русле современности. Почти все его произведения – о современной ему действительности. Даже «Три толстяка» в сказочной форме разрабатывают наиболее могучую социальную проблему нашего времени. В сущности, всю жизнь Олеша продолжал линию Зубилы в высоком плане.)

Вскоре имя Зубилы стало знаменитым. Он получал сотни писем. Появились даже самозванцы – Лже-Зубилы. Олеша – Зубило собирал на своих выступлениях огромные аудитории.

Он выступал в железнодорожных депо, в паровозных цехах. Ничего не может быть более волнующего, чем эти длинные гулкие пролеты, заполненные рабочими, которые взбирались на станки, на вагонетки, на подъемные краны. Какой театральный зал может сравниться с такой аудиторией!

И все же это была не та слава, о которой мечтал Олеша.

Его роман «Зависть» и пьеса «Список благодеяний» породили целую критическую литературу. Олеша стал предметом и темой диссертаций, дипломных работ в Одессе, в Москве, даже в Колумбийском университете в США. Но и это все еще не была та слава, о которой он мечтал.

В его мечте о славе было что-то детское, наивное, театральное. Он жаждал шума вокруг себя, чтоб на него указывали пальцем на улице, как на Толстого: «Вот Олеша!»

Его обошли орденом. Он страдал.

Даже мелкие обиды самолюбию терзали его. Как-то я встретил Олешу в Союзе писателей. Он сидел в приемной. Из кабинета то и дело выходили и входили многочисленные руководители Союза. Олеша сказал мне с горестным изумлением:

– Они даже не здороваются со мной…

Между тем еще при жизни вокруг Олеши стала складываться атмосфера легендарности. Книги его расходились мгновенно. Его стремление к совершенству восхищало людей. Его изречения передавались из уст в уста. Люди искали с ним встречи, ибо общение с Олешей доставляло наслаждение. Многие прилеплялись к нему и становились его спутниками с постоянной орбитой вокруг него. Так действовал его талант, и в лучшие свои минуты Олеша был полон истинного величия.

Но он не замечал этого и завидовал славе Дюма-отца, которого он презирал.

Театр привлекал Олешу не только как жанр, не только резкостью конфликтов и свободой сценической речи (а Олеша был мастером диалога, поистине королем реплик), но и как наиболее осязаемая форма славы. Книги – бумага. Кино – полотно. А тут драматург заставляет живых людей действовать по его творческой воле.

Он быстро подружился с Мейерхольдом и увлек его в свою любимую Одессу. Они поселились у моря. Олеша g восторгом слушал, как Мейерхольд, оглядывая рыжую приморскую Большефонтанскую степь, говорил, что она похожа на бурые холмы Кадикса.

Они восхищались друг другом. Но у Олеши не было ложных богов. Неохотно, но все же он признался мне, что Мейерхольд дополнил «Список благодеяний» своими поправками, выбрасывал одни эпизоды, перемонтировал другие.

Легко ли было переживать это писателю, который каждое слово вбивал, как устой моста!

Блеск олешинского диалога виден и в кино. Особенно в лучшем, на мой взгляд, сценарии Олеши «Болотные солдаты». Фильму этому повезло: он был хорошо поставлен Александром Мачеретом, а в главной роли великолепно выступил Менжинский. Не повезло этому фильму только у прокатчиков: они почему-то упорно скрывают его от народа, хотя «Болотные солдаты», несомненно, принадлежат к числу вечно цветущих произведений искусства.

Свои вещи Олеша писал очень медленно, с мучительным тщанием работая над постройкой каждой фразы. Поэтому для заработка он брался за исправление и усовершенствование чужих работ. Он писал диалоги для сценариев, делал инсценировки, переводы.

Иногда и эти ремесленные поделки под его рукой превращались в маленькие шедевры.

Наружность Юрия Олеши была приметна. Мне всегда казалось, что он похож на свои писания. Широкогрудый, невысокий, с большой головой гофманского Щелкунчика, с волевым подбородком, с насмешливой складкой рта, с острым и в то же время мечтательным взглядом двух маленьких синих светил, Олеша действительно имел в себе что-то сказочное. «Король гномов» – так назвал его как-то Борис Ливанов, подчеркивая в нем эту сказочность и царственность.

Есть неверные изображения Олеши. Однажды я встретился с попыткой сравнить его с героем романа «Зависть» Кавалеровым. Большое заблуждение! Если и есть в Кавалерове что-то от Олеши, то только в том смысле, в каком Флобер на вопрос, с кого он писал мадам Бовари, ответил: «Эмма – это я».

В воспоминаниях другого писателя Олеша изображен чудаковатым странником с котомкой и палкой, нечто среднее между Платоном Каратаевым и Григорием Сковородой. Нет ничего более далекого от истинного образа Юрия Олеши. Он был, что называется, светский человек. Даже когда он ходил в поношенном костюме, он сохранял свободу и грацию человека с превосходными манерами.

Совсем непригоден для изображения Юрия Олеши стиль туманных, загадочных неясностей, сквозь которые его образ брезжит мистическим мерцанием. Велик соблазн казаться глубоким, удаляясь в таинственную муть вычурного пустословия! Олеша был конкретен, веществен, и метод неотчетливых, размытых, потусторонних намеков противоположен самому существу Олеши, наиболее земному из всех, кого я знал.

Конечно, изобразить Олешу трудно. Дело не только в физических его чертах. Как передать текучесть его существования, противоречивость и переменчивость его души, смену психологических бликов, непрерывность движения жизни? Как уловить его музыкальный ключ, весь этот контрапункт ума, изящного лукавства, завораживающего полета мысли?

Я корю себя за то, что не записывал все свои разговоры с Олешей. Ведь занятия литературой – это только частный случай деятельности его мозга, который творил всегда.

Олеше был чужд прием снижения. Он любил Ильфа, дружил с ним, превосходно о нем написал:

«Ильф… первоклассная величина в развитии нашей культуры».

Но иногда он говорил с неудовольствием:

– Почему у них столько неприятных подробностей, какие-то кишечки, бородавки, уродства.

Олеша и сам был остер на язык и, когда хотел быть беспощадным, обрушивал на собеседника шквал эпитетов такой убийственной меткости, что тот находил спасение только в бегстве.

Но этот свой сатирический дар он и близко не подпускал к своим произведениям. Он считал этот жанр низменным. Его влекло на философские высоты и в поэтическом и в интеллектуальном смысле. Это был поэт-мыслитель.

А бешеное свое остроумие и зоркую бытовую наблюдательность он оставлял для житейской болтовни, для 478

товарищеского трепа, для множества забавных устных сценок, импровизированных застольных скетчей.

Так однажды появился зародыш словаря Эллочки Людоедки, впоследствии с таким блеском развитый Ильфом и Петровым, и некоторые другие интересные находки, которые Олеша легко раздаривал окружающим не потому, что он был таким уж щедрым, а потому, что не считал их ценностью. Низменный жанр… А он любил высоты. Но не все могли дышать их разреженным воздухом.

А для Олеши состояние некоторой приподнятости было естественным.

Случилось как-то, что Ольга Густавовна Олеша легла в больницу. Когда Юрий Карлович пришел навестить ее, врач отвел его в сторону и предупредил:

– Вы не волнуйтесь, пожалуйста, но ваша жена заговаривается. Мозговые явления… Это пройдет!

– А что же она говорит?

– Она говорит, что медсестры похожи на ангелов Гирляндайо…

– Конечно! – вскричал Олеша. – Светлые одежды, скользящая, как бы летающая походка, милосердное выражение лица. Оля права!

Это был любимый рассказ Олеши – о двух способах видеть, о двух мироощущениях.

Когда он рассказывал его, в его голосе как бы звучали фанфары.

Приподнятостью, даже театральностью своего поведения Олеша напрашивался на сравнение его со спектаклем. Человек-спектакль. Он был отгорожен от мира несколькими занавесами. Иногда раздвигался только один, иногда еще один, редко – все.

Я читал в рукописи интересные воспоминания Э. Казакевича об Олеше. Высоко расценивая его, Казакевич в то же время с некоторым осуждением отзывается об излишне снисходительном отношении Юрия Карловича к иным людям, снисхождения не заслуживающим.

Я знаю, что Олеша и Казакевич любили друг друга. Когда-то, за несколько лет до войны, Олеша дал один из примеров своей удивительной проницательности. Он предсказал, что Казакевич когда-нибудь будет боевым офицером. Каким образом Олеша разгадал в тихом еврейском юноше будущего лихого разведчики, в этом тайна зрения Олеши.

Но слова Э. Казакевича о якобы «снисходительности» Олеши означают только то, что Казакевич не побывал за самым последним занавесом в душе Олеши. Вот там Казакевич не посетовал бы на его снисходительность. Там он навидался бы молний и наслушался бы громов!

Есть мнение, что Достоевского с его визионерством, с его мучительными резекциями души, с его обостренным вниманием, направленным на самого себя, Олеша предпочитал всем другим художникам.

Это заблуждение основано на неполном знании Олеши.

«Это писатель, против которого можно испытывать злобу».

«…драма Раскольникова не вызывает того живого сострадания (подчеркнуто Олешей. – Л. С), которое вызывает драма Позднышева».