58232.fb2
Через год после поездки в Стрёмстад морбаккских ребятишек постигло большое горе.
Умерла бабушка. До сих пор она каждый день сидела в спальне на угловом диване, рассказывала сказки да пела песенки.
На памяти ребятишек она всегда с утра до вечера рассказывала и пела, а они сидели рядом и слушали. Замечательная жизнь. Другим детям такое и не снилось.
Откуда бабушка знала столько песенок да сказок, они не ведали, но и сама она верила каждому слову тех историй, которые рассказывала. Повествуя о чем-нибудь по-настоящему удивительном, бабушка по обыкновению пристально смотрела малышам в глаза и самым что ни на есть убедительным тоном говорила: “Все это так же правдиво, как то, что я вижу вас, а вы меня”.
Однажды утром, когда дети спустились к завтраку, им не позволили зайти в комнатку при кухне и, как обычно, поздороваться с бабушкой — она захворала. Угловой диван в спальне целый день стоял пустой, а часы тянулись долго-долго, уму непостижимо, когда же они кончатся.
Через несколько дней детям сказали, что бабушка умерла. Когда она одетая в саван лежала в гробу, им всем велели подойти и поцеловать ей руку. Они боялись, и кто-то сказал, что это последний раз, когда можно поблагодарить бабушку за всю ту радость, какую она им дарила.
А затем настал день, когда песенки и сказки уехали прочь со двора в длинном черном гробу и никогда больше не возвращались.
Тяжелая утрата для ребятишек. Словно захлопнулась дверь в чудесный, волшебный мир, где они до сих пор так часто бывали. Не было никого, кто сумел бы открыть эту дверь.
Мало-помалу они научились играть с куклами и иными игрушками, как все дети, и тогда казалось порой, будто они уже не тоскуют по бабушке, не вспоминают о ней. Но это конечно же неправда, она по-прежнему жила в их сердцах. И они не уставали слушать истории про бабушку, которые рассказывала старая экономка. Запоминали их и хранили, как сокровища, с которыми никогда не расстанутся.
Старая экономка обычно говорила, что, пожалуй, не так уж много времени минуло с тех пор, как Морбакку пустили под плуг и здесь поселился народ, потому как старая хозяйка сказывала, что, когда она была молода, люди еще помнили Морбакку как летние выселки, принадлежавшие к одной из старинных крестьянских усадеб, расположенных западнее по долине, ближе к озеру Фрюкен.
Однако же пытаться выяснить, когда именно туда пригнали первое стадо и построили первый скотный двор, по словам старой хозяйки, дело совершенно неблагодарное. Ведь пастухи могут хоть тысячу лет пробыть на одном месте и не оставить следа. И в Морбакке от них вправду мало что сохранилось.
Что до самого названия Морбакка, то старая хозяйка считала, такое имя дал холмистой песчаной пустоши у подножия Осберга кто-то из пастухов, пригонявших туда на выпас лошадей и прочую скотину. К тому же, по ее словам, они со своими стадами и дороги протоптали.
Ясное дело, дорогу с юга вдоль Осберга проложили пастухи, ведь именно оттуда они гнали свои стада. И дорогу с востока, прямиком по горным кручам, тоже они проторили. Ходили по ней, когда хотели навестить других пастухов, что останавливались по ту сторону Осберга. А дорога на северо-запад — в направлении Сунне — была до того скверная, что каждый понимал: это старая козья тропа. Но прямиком на запад пастухи, по мнению старой хозяйки, не хаживали.
На западе некогда было озеро, а теперь на его месте остались илистые луга и топкие болота, среди которых змеилась речка. С каменного порога своей хижины пастушка видела родную усадьбу по ту сторону долины, но, чтобы туда добраться, надо было идти долгим кружным путем — на север или на юг.
Чаще всего пастухи, наверно, приходили с юга, поскольку Камень Отдохновения, где они обыкновенно делали привал в долгом странствии, до сих пор лежал возле дороги довольно далеко к югу от усадьбы. И дорога там, пожалуй, была хорошая. Единственный недостаток — пастухи не решались ходить по ней ночью, в потемках.
Дело тут вот в чем: когда Морбакка еще была летними выселками, жил в суннеском приходе священник, до того злой да крутой нравом, что один парень, проработав у него в батраках месяц-другой, взял да и повесился. Ну, священник не одумался, а, узнав о случившемся, поспешил обрезать веревку и вынес покойника во двор. И старая хозяйка сказывала, что потому только, что он прикасался к самоубийце, не по какой-либо иной причине, народ посчитал его оскверненным и нечистым. Суннеские прихожане не разрешили ему входить в церковь, заперли ее на замок, пока не пришлют нового пастыря.
Однако же этот священник обычно еще и в Эмтервик ездил, отправлял службу в тамошней церкви, при которой мог остановиться в маленьком домике, своего-то священника там не было. И наверно, суннеский священник решил, что Эмтервик — место глухое и вряд ли там успели прослышать, что он себя осквернил. Стало быть, можно отправиться туда и служить как обычно.
Сел он на лошадь и поехал в эмтервикскую церковь, да только дурная молва не промедлила добраться туда, и, когда он служил у алтаря, народ в церкви перешептывался о его поступке и о том, что недостоин он входить в Божий дом.
Мало того, эмтервикские крестьяне сочли, что он вконец их опозорил. Дескать, они ничем не хуже суннеских и не станут привечать священника, которого в Сунне отвергли.
Несколько мужиков помоложе уговорились его проучить. А поскольку знали, что идти на священника с кулаками опасно, решили дождаться, когда он пустится в обратную дорогу. Ехал он в одиночестве, и на конной тропе меж Сунне и Эмтервиком опять же хватало глухих мест, где можно подкараулить его в засаде.
Между тем священник не иначе как почуял, что ему грозит опасность. И направился в Сунне не обычной дорогой по западному склону долины, а выбрал пастушьи стежки, что вели по восточному склону, мимо Морбакки, думал, поди, что и таким манером до дому доедет.
Но старая хозяйка сказывала, что парни, затаившиеся возле дороги и тщетно поджидавшие священника, смекнули, что он их перехитрил, и хотели было несолоно хлебавши воротиться домой. Однако среди них находился брат священникова работника-самоубийцы, и он не желал, чтоб священнику все это сошло с рук. Взял длинную жердину, что осталась на лугу после сенокоса, и зашагал с нею в руках вниз по склону, к болоту. Остальные поступили так же, и без особого труда честная компания прыжками да перебежками выбралась на другую сторону долины. Аккурат пониже Морбакки почва под ногами стала твердой. Они поспешили на юг, наперерез всаднику, и перехватили его на взгорке, неподалеку от Камня Отдохновения.
Должно быть, они намеревались просто задать священнику хорошую взбучку, только вот, на беду, увязался с ними брат самоубийцы, который решил отомстить. Под плащом он прятал меч и, когда остальные стащили священника с коня и швырнули наземь, выхватил клинок и отсек ему голову.
Все пришли в ужас от содеянного и теперь думали лишь о том, как бы устроить, чтобы осталось это шито-крыто. Лошадь они отпустили, а труп бросили на обочине дороги: пусть люди думают, будто убийство — дело рук кровожадных разбойников. А сами поспешили домой, опять же напрямик через болота. Надеялись, что никто не сможет засвидетельствовать, что они были на другой стороне долины. На проезжей дороге никто их не видел, а что они рискнули идти прямиком через болота, никому в голову не придет.
Все для них обернулось лучше, чем можно бы ожидать. Поскольку убитый священник именно тогда рассорился со своей паствой, искали его не слишком усердно, а когда нашли, вину за преступление свалили на разбойников да лесных бродяг. Даже мертвого священника народ считал оскверненным, нечистым, никто не хотел прикасаться к трупу, а так как все думали, что нельзя ему лежать в освященной земле, то и оставили его возле дороги. Только прикрыли дерном да навалили сверху груду больших камней, чтобы дикие звери не выкопали тело.
Старая хозяйка сказывала, что мертвый священник не сумел найти покоя в этой могиле, которую они ему уготовили, и светлыми лунными ночами являлся возле Камня Отдохновения — в длиннополом сюртуке, с головою в руках. Лошади видели его лучше, чем люди. Пугались, артачились, так что проезжающие часто поневоле делали вокруг этого места большой крюк через лесную чащобу.
Пока в Морбакке обретались только пастухи, больших хлопот призрак не доставлял. Но когда приехали новоселы и Морбакка в конце концов превратилась в настоящую крестьянскую усадьбу, стало куда хуже. Никто не мог взять в толк, как бы заставить призрака упокоиться в могиле, год за годом приходилось остерегаться и не ездить мимо Камня Отдохновения в полуночный час.
Впрочем, старая хозяйка заверила экономку, что теперь бояться безголового священника совершенно незачем, ведь одна из давних хозяек Морбакки, женщина разумная, решительная и посмекалистей иных, подарила ему покой.
Случилось так, что однажды поздним вечером эта крестьянка проезжала верхом на лошади неподалеку от Камня Отдохновения. Ярко светила луна, и, как она и ожидала, на дороге, возле груды камней, стоял призрак, словно бы намереваясь ее задержать.
Однако крестьянка не испугалась, и лошадь у нее тоже была спокойная и бесстрашная, как она сама. Подскакав вплотную к призраку, женщина принялась увещевать его, уговаривать упокоиться в могиле.
“Отчего ты не можешь спокойно лежать там, где должно? — спросила она. — Знаешь ведь, могилы получше тебе не достанется. И не думай, будто тебя похоронят в освященной земле, ведь умер ты оскверненным, нечистым”.
Все это она произнесла с огромной уверенностью, так как знала, что он был дурным человеком, а потому совершенно недостоин лежать на церковном кладбище.
“И незачем тебе вставать из могилы и жаждать мести, — продолжала она, — ты же знаешь, что получил поделом, заслужил этакую расплату”.
Пока она говорила, призрак, как ей почудилось, сделался темнее, отчетливее, а под конец словно бы хотел наброситься на нее. Но она не убоялась, заговорила с ним еще раз, поскольку твердо решила положить конец бедствию.
“Коли ты упокоишься в могиле, обещаю тебе, что мой старший сын займет твою должность, станет священником. Он хороший мальчик и, без сомнения, станет таким слугою Господним, который обращает людские сердца к Богу, а не отвращает их от Него”.
Едва она произнесла первые слова, как заметила, что призрак будто растаял и пропал в лунном свете. Осталась лишь смутная тень, да и та исчезла, прежде чем она договорила.
С тех пор призрака возле Камня Отдохновения никогда больше не видели, а поскольку бедствие миновало, в Морбакке воцарились благополучие и счастье. Усадьба стала не хуже других в приходе, построек изрядно прибавилось, владельцы жили в достатке и о хлебе насущном не тревожились.
Старая хозяйка сказывала, что правдивость этой истории убедительно подтверждается тем, что в начале XVIII века одного из морбаккских парнишек послали в университет. Он выучился на священника и носил фамилию Мурелль, по отчей усадьбе, и в свое время его назначили в Эмтервик младшим священником. Поселился он в наследственной усадьбе Морбакка и был первым пастором, проживавшим в этом приходе. Все его предшественники жили в Сунне, а в Эмтервик приезжали только читать воскресные проповеди.
Эмтервикские крестьяне были очень довольны, что у них есть свой священник, а в первую очередь радовались, что живет он в собственной усадьбе — стало быть, нет нужды строить ему жилье. Сказать по правде, Морбакка располагалась далековато от церкви, хотя этот недостаток уравновешивался тем, что, благодаря своей собственности, священник был человеком состоятельным и независимым.
Жалованье священникам платили маленькое, большая часть оседала в кармане пробста[3] в Сунне, так что не имей эмтервикский священник Морбакки, он был бы поистине бедняком.
Чтобы этакие обстоятельства, выгодные как пастве, так и пастырю, сохранились, первый священник из Морбакки выдал одну из своих дочек за священника по имени Люселиус и устроил так, что тот унаследовал и усадьбу, и должность.
Люселиус поступил подобным же образом. Выдал свою дочку за пастора Эрика Веннервика и в свою очередь отписал ему по завещанию усадьбу и должность.
Старая хозяйка сказывала, что все единодушно полагали такой порядок правильным и достойным продолжения. Пасторские дочки и те, по ее словам, были вполне довольны.
Старая хозяйка рассказывала экономке и о том, что три священника — Мурелль, Люселиус и Веннервик — как раз и отстроили Морбакку.
До них, говорила она, это была всего-навсего крестьянская усадьба, большая и зажиточная, но с виду такая же, как другие крестьянские дворы. Коли имелся скотный двор на десяток коров да конюшня на пару лошадей, больше и ожидать нечего. Жилой дом вмещал одно-единственное просторное помещение, где дневало и ночевало все усадебное население, да черную кухоньку, которую называли поварней. Кроме этих, в усадьбе хватало иных построек: свайная клеть и баня, солодовня и кузница, гумно и несколько сенных сараев, однако все они были невелики, что не удивительно — усадьба-то была тогда куда меньше. Обрабатывались только самые ближние участки.
Старая хозяйка говорила, что вообще трудно представить себе, как эти трое священников умудрились возвести конюшню на десяток лошадей и скотный двор на три десятка коров, не считая больших надворных построек вроде амбаров, кладовых, сеновалов и сараев, которые полагали необходимыми. Пивоварня с комнаткой, что служила усадебной конторой, тоже построена при них, как и молочная, и ткацкая мастерская, и жилье для старосты.
Напоследок — в самом конце 1790-х — папенька старой хозяйки, пастор Веннервик, возвел новый жилой дом. По сравнению со всем остальным весьма скромный. Удовольствовался одноэтажным домом с кухней и четырьмя комнатами внизу и двумя комнатами в мансарде. Но и кухня, и все прочие помещения были светлые, просторные и так хорошо устроенные, что уют встречал тебя с распростертыми объятиями уже в передней.
Именно пастор Веннервик заложил по северной стороне жилого дома большой сад с плодовыми деревьями и огород, где росли душистые травы, и завел перед западным фронтоном маленький розарий. По рассказам, вырос он в семье садовника и хорошо разбирался в садоводстве и огородничестве. Иные розовые кусты и привитые яблони в эмтервикских усадьбах посажены еще при его участии.
В юности он служил домашним учителем в большом господском имении и, по словам старой хозяйки, с тех пор полюбил ограды из штакетника и калитки. В Морбакке он обнес нарядным белым штакетником с красивыми калитками и огород, и розарий. Свернув с большака к аллее, сперва нужно было отворить красивые ворота. По сторонам въезда тянулись постройки и ограды с калитками, так же выглядел и сам двор перед жилым домом.
Детвора любила слушать про пастора Веннервика. В усадебной конторе они отыскали в стенном шкафу книги на греческом и латыни, надписанные его именем, а еще стихи Бельмана и Леопольда,[4] переписанные его рукой. Дети знали, что фортепиано и гитара появились в усадьбе при нем, и составили себе о нем очень привлекательное представление. Про него рассказывала не только старая экономка, но и папенька и тетушки. Был он человек воспитанный, любезный, всегда старался хорошо одеваться, а любил не только цветы да яблоки, но, судя по всему, и птиц, потому что именно он соорудил восьмигранную голубятню на зеленом лужке под окном кухни. Дети понимали, ему хотелось навести во всем порядок и сделать Морбакку красивой. Священники, которые жили там до него, большей частью вели крестьянский образ жизни, он же поколебал эту простоту, завел кой-какие господские порядки, обогатил жизнь и облегчил ее.
Со времен пастора Веннервика в Морбакке сохранилась писанная маслом картина. Портрет девушки, которую он любил в юности, — богатой и знатной барышни из Вестеръётланда. Он был домашним учителем ее братьев, а поскольку до той поры юная барышня не встречала мужчины более красивого и привлекательного, она влюбилась в него, и он, конечно же, отвечал ей взаимностью. В укромных беседках дворцового парка молодые люди говорили о своей любви и клялись друг другу в вечной верности. Но однажды их застали вдвоем и молодого учителя немедля уволили.
Как единственная память о первых юношеских грезах остался у него портрет любимой, да и тот не ахти какой, ведь в окружении юной барышни не нашлось мало-мальски хорошего портретиста. Лицо под пудреными волосами выглядело напряженным и совершенно невыразительным — не то лицо, не то красивая маска.
Впрочем, головка и лицо отличались благородной формой, и тому, кто сам видел, как эти глаза сияли, а губы улыбались, портрет, наверно, казался вполне хорошим. Вероятно, пастор Веннервик, глядя на портрет, вновь ощущал жар давних юношеских чувств.
Вероятно, в этом портрете скромный сельский пастор черпал ту силу, которая побудила его окружить свой дом цветами и птицами, украсить жизнь музыкой и старинными песнями.
Лишь один поступок пастора Веннервика дети не одобряли, а именно что на старости лет он женился на девице Раклиц, старой экономке, которая переезжала из одного господского имения в другое и которую вечно донимали да терзали злющие хозяйки, пока она сама не поддалась соблазну донимать да терзать других.
Если уж пастору Веннервику непременно понадобилось жениться снова, то не мешало бы, по крайней мере, защищать милую свою дочку от мачехи. А он позволил мачехе командовать ею по собственному усмотрению, наказывать ее, колотить и взваливать на нее непосильную работу — вот с этим дети никак не могли примириться.
И несказанно радовались, что однажды козел допьяна напился барды, сбил с ног саму г-жу Раклиц и опрокинул ее кувшин с самогоном.
Точно так же они принимали сторону рыночной толпы, которая таскала у нее фрукты на рынке в Омбергсхеде и кричала ей, что морбаккский пастор человек добрый и не станет требовать с бедняков денег за свои яблоки.
А в полный восторг их приводил ловкий воришка, сумевший отпереть ее кладовку с провизией, хоть она и завела там новый замок, большущий и тяжелый — в самый раз для каталажки.
И чуть не плакали из-за большого гусака.
Как-то раз погожим апрельским днем во времена г-жи Раклиц выпустили на лужайку возле скотного двора целое стадо гусей. И случилось так, что аккурат тогда высоко в поднебесье пролетали дикие гуси, по обыкновению с кликом да гоготом. Домашние гуси тоже загоготали в ответ, захлопали крыльями, но так происходит каждую весну, никто и не подумал, что надо бы запереть их в птичнике.
Стаи диких гусей пролетали одна за другой, и домашние гуси беспокоились все сильнее. Как вдруг большой гусак взмыл в воздух и присоединился к диким сородичам.
В Морбакке ждали, что он скоро вернется, однако ж нет, не вернулся. Улетел. И поскольку в первые сутки он не появился, все решили, что никогда больше его не увидят. Наверняка стал добычей лисицы или орла, говорили они, а чего доброго, просто рухнул наземь с разорвавшимися легкими. Мыслимое ли дело, чтобы домашний гусь сумел вместе с дикими сородичами добраться до далекого Севера.
Все лето о беглеце ни слуху ни духу не было, пришла осень, и опять над головой потянулись стаи диких гусей. С гоготом, с призывным кликом, как обычно, и домашние птицы, гулявшие на лугу, хлопали крыльями и отвечали им.
Г‑жа Раклиц заметила, что гуси беспокоятся, и на сей раз решила быть умнее. Приказала падчерице, Лисе Майе, бегом бежать на задний двор и запереть гусей в птичнике.
Лиса Майя поспешила выполнять приказ, но едва вышла на лужайку, как услыхала над головой громкий шум. Она и ахнуть не успела, а прямо перед нею опустилось на траву множество гусей. Во главе вышагивал роскошный белый гусак, за ним — крупная серая дикая гусыня и девять пестрых гусят. Пасторская дочка боялась шевельнуться, чтобы не спугнуть их. Только осторожно отворила дверь скотного двора и схоронилась за нею.
Гусак направился прямиком к скотному двору, семейство за ним. Когда они исчезли из виду, Лиса Майя тихонько высунула голову — посмотреть, куда они идут. Белый гусак прошагал прямиком к гусиному загону, гоготом позвал за собой остальных, и в конце концов все они зашли внутрь. Затем он показал семейству дорогу к корыту с кормом, полному овса и воды, и начал угощаться.
Он словно говорил своему семейству: “Смотрите, вот к этому я привычен. Вот как я жил всю жизнь. Никаких забот о пропитании, знай себе подходи к полному корыту”.
Лиса Майя Веннервик прокралась следом и, как только птицы очутились в гусином загоне, закрыла дверь. А потом поспешила к г‑же Раклиц.
— Маменька, надобно тебе пойти и посмотреть! Гусак, который весной улетел, воротился с дикой гусыней и девятью гусятами.
Наверно, она до конца своих дней жалела, что закрыла гусака в птичнике и рассказала мачехе, что он воротился. Ведь г‑жа Раклиц, ни слова не говоря, пошла и достала ножик, которым резали гусей, и еще до вечера роскошный белый гусак, и дикая гусыня, и красавчики-гусята были забиты и ощипаны.
— Дурно же ты, маменька, отплатила гусаку за то, что он воротился, да не один, а со столькими красивыми гусями, — сказала Лиса Майя. Больше она ничего сказать не посмела.
— Это затем, чтобы все гуси в усадьбе знали, что их ждет, коли они восстанут против меня и улетят прочь, — объявила г‑жа Раклиц с недоброй усмешкой на суровых губах.
Г‑жа Раклиц и при жизни отца Лисы Майи обращалась с девушкой бессердечно, а уж когда в 1801 году пастор Веннервик скончался и она стала единоличной хозяйкой в усадьбе, жестокости и требовательности у нее еще прибавилось. Падчерица целиком и полностью оказалась в ее власти, не имея нигде ни опоры, ни защиты. Семнадцатилетняя девушка, слишком юная, чтобы противостоять умной и хитрой старухе. Конечно, у нее был брат, но он круглый год жил в Упсале, учился, так что помощи от него ждать не приходилось.
Скоро меж мачехой и падчерицей разгорелась настоящая война. Г‑жа Раклиц хотела, чтобы Лиса Майя по давнему обычаю вышла за священника, который занял отцову должность. Но девушка не соглашалась. Не поддавалась на уговоры, не слушала ни мачеху, ни прихожан, находивших давний порядок весьма похвальным. У пасторской дочки имелись свои примечательные соображения. Не желала она вступать в брак с мужчиной только потому, что он пастор в Эмтервике. Ей нужен такой, кого она еще и полюбит.
Новый пастор изо всех сил стремился к этой женитьбе и сумел подольститься к мачехе, так что она и лаской, и угрозами старалась помочь ему. Однако пасторская дочка упорно твердила “нет”, и тогда г‑жа Раклиц надумала съездить в Эйервик к судье Санделину, опекуну Лисы Майи, и потолковать с ним.
Так она и сделала, и, понятно, судья с супругой поддержали ее. Оба хорошо знали г-жу Раклиц. Много лет она была в Эйервике экономкой, и они всегда считали ее женщиной умной и рассудительной. Вне всякого сомнения, она права: пасторской дочке из Морбакки, по заведенному обычаю, должно выйти за эмтервикского священника. Ни о чем другом речи быть не может.
Итак, в Эйервике г-жу Раклиц прекрасно знали. Пригласили отужинать, а потом жена судьи долго с нею беседовала, уж одиннадцать пробило, когда она отправилась в обратный путь. Ночь выдалась ясная, ярко светила луна, стало быть, можно не опасаться: до дому она доберется благополучно.
Г‑жа Раклиц покидала Эйервик довольная собой — поездка прошла удачно, приняли ее хорошо, опекун согласился, что она права и Лисе Майе следует выйти за нового пастора.
Двуколка резво катила по дороге, что ведет в Сунне вдоль берега Фрюкена, а г‑жа Раклиц меж тем прикидывала, как станет донимать бедную падчерицу, чтобы та покорилась. Ведь мачеха желает ей добра, хоть она этого и не понимает, а раз так, ни малейших угрызений совести г‑жа Раклиц не ощущала.
Как вдруг Воронок рванулся в сторону, да так резко, что едва не опрокинул двуколку. Словно обезумел. Помчался прочь с дороги, через канаву, и, лишь когда он выскочил на поле, Дылда Бенгт сумел его остановить. В конце концов конюх сладил с Воронком, но тот дрожал как осиновый лист. Правда, с места не двигался, только ногами перебирал все время, а потом внезапно заржал, прямо-таки издал вопль, какой редко услышишь от лошади, и стал на дыбы. Заставить его вернуться на дорогу оказалось невозможно. Когда Дылда Бенгт попробовал направить его вперед, он принялся лягаться задними ногами — того гляди, в щепки двуколку разобьет.
— Что такое? Что стряслось? В чем дело, Бенгт? — вскричала г‑жа Раклиц, со страху больно цапнув конюха за плечо. — Совсем лошадь обезумела!
— Эта лошадь умнее нас с вами, хозяйка, — отозвался Дылда Бенгт, — и вовсе она не обезумела. Просто видит то, чего мы не видим.
Тут Воронок попятился. Морду он опустил к земле и фыркал, продолжая пятиться и ничуть не заботясь о судьбе двуколки и седоков. К счастью, угодили они на поле, где летом росла рожь, а сейчас, после уборки урожая, осталось ровное жнивье. Двуколка пока что держалась на колесах, однако они заметили, что приближаются к широкой и глубокой канаве.
Экипаж аккурат очутился на самом краю, когда Воронок остановился. Решил, видно, что главная опасность миновала. Стоял спокойно, никуда не рвался, только по-прежнему фыркал, снова и снова.
— Вам, хозяйка, лучше бы вылезти, — сказал Дылда Бенгт, — а я попробую силком провести Воронка мимо того, что он видит, каково бы оно ни было.
Пасторша опустила подножку, хотела ступить на землю, но вдруг с криком отдернула ногу и быстро уселась на прежнее место в двуколке.
— Не могу я вылезти, — сказала она Дылде Бенгту, — там что-то шевелится.
— Да вы, хозяйка, никак тоже обезумели, — сказал тот. — Что там шевелится-то?
— Все поле шевелится, вся земля шевелится, — отвечала г‑жа Раклиц. Голос у нее дрожал, она чуть не плакала.
— Тьфу ты! — Дылда Бенгт спрыгнул с облучка. Он думал, Воронок пугается призрака, заступившего дорогу, а призраки обычно являются из воздуха. Никогда он не слыхал, чтобы они из земли выползали.
Однако ж и Дылда Бенгт вмиг сызнова взгромоздился в двуколку и думать забыл вылезать оттуда, потому что пасторша сказала чистую правду: земля шевелилась.
Не дрожала, как при землетрясении, не уходила из-под ног, как при оползне, нет, казалось, будто каждый ком земли на поле обзавелся ногами и двигался в сторону озера.
Седоки в двуколке ни живы ни мертвы смотрели на землю. И в конце концов разглядели-таки, что поле сплошь покрыто маленькими бегущими зверьками, да только страх от этого на убыль не пошел. Наверняка тут что-то сверхъестественное, мистическое. Откуда взялась этакая прорва зверьков? Ведь каждая пядь земли на поле шевелится и движется.
Вся эта уйма то ли зверьков, то ли неведомо кого перебралась через канаву на большак, а с большака хлынула прямо под кручу в озеро. Какие же зверьки станут этак себя вести?
Будь они из тварей Господних, поток их давно бы иссяк. Так нет же, конца-краю не видно, бегут и бегут через поле на дорогу и в озеро. Не сосчитать, сколько их тут.
Воронок тем временем более-менее успокоился. Только когда зверьки пробегали меж копытами, он фыркал и прядал назад. А вот г‑жа Раклиц покоя не ведала. От ужаса она стучала зубами и что-то бормотала себе под нос.
Пока они стояли среди поля, она, по крайней мере, сидела смирно, однако Воронок не желал всю ночь торчать под открытым небом и по собственному почину тронул с места. Не спеша, шажком. Осторожно, с опаской переставлял ноги, и двуколка потихоньку продвигалась вперед.
Диковинные зверьки не разбегались перед конем и экипажем. Под колесами захрустело, когда они стали давить маленькие тельца.
Услыхав этот хруст, пасторша вздрогнула. Вскочила на ноги и закричала жутким, диким голосом.
Дылда Бенгт обхватил ее за плечи, ведь, не дай Бог, выбросится из двуколки.
— Заберут они меня, — кричала она, — ой, заберут! Они уже на колесах, на подножке, в экипаже!
Воронок прибавил шагу. Двуколка двигалась рывками, медленно, но верно, под колесами хрустело и чавкало, ведь они по-прежнему давили зверьков.
— Они уже тут, в двуколке! — завопила г‑жа Раклиц, вспрыгнула на сиденье и стала там во весь рост. — Юбки мои теребят, хотят утащить в озеро!
Хочешь не хочешь, Дылда Бенгт встал: надо ее держать, не то упадет.
— По справедливости-то не надо бы мне тебя держать, пусть бы упала наземь, за злобу твою, — буркнул он, но крепкую хватку не ослабил.
Наконец они снова очутились на дороге, все еще запруженной живою движущейся массой. Пришлось и дальше ехать прямо по зверькам. Но вот Воронок остановился и довольно заржал.
— Ну-ну, вот и ладно, все позади. Сядьте, хозяйка! Не стойте столбом!
Однако унять г-жу Раклиц было не так-то просто.
— Они в двуколке, юбки мои теребят, в озеро тащат! — голосила она.
Делать нечего, Дылда Бенгт поднял ее, силком водворил на сиденье. Она упиралась, и он не решался выпустить ее из рук.
— Ступай, Воронок! Поди, и без вожжей до дому доберешься.
Воронок пошел шагом, а г‑жа Раклиц меж тем, дрожа и шмыгая носом, твердила как заведенная, что они, мол, карабкаются по колесам и норовят залезть в экипаж.
— Давай-ка рысью, Воронок, — сказал Дылда Бенгт, — не то ведь спятит, прежде чем домой попадем.
Воронок, видать, понял. Впрочем, ему и самому хотелось в конюшню, к кормушке, так что он побежал ровной рысью вверх-вниз по холмам.
Дылда Бенгт обливался холодным потом. Снова и снова повторял, что опасность миновала, но пасторша ему не верила.
— Ты добрый человек, Бенгт, — заливаясь слезами, твердила она, — но не стоит меня обманывать, говорить, будто мы спасены. Я их слышу, я их вижу, они бегут следом, хотят утащить меня в озеро.
Когда двуколка наконец остановилась у крыльца в Морбакке и одна из служанок подошла помочь пасторше выйти из экипажа, та наотрез отказалась вылезать.
— Нет, не ты! — вскричала г‑жа Раклиц. — Это не в твоей власти. Тебе не спасти меня от них.
Служанка в испуге отпрянула. Ведь г‑жа Раклиц говорила совсем не так, как обычно.
— Ступай за пасторской дочерью, — продолжала хозяйка, — приведи сюда Лису Майю! Она единственная имеет власть над нечистой силой.
— Так мамзель Лиса Майя уже легла, — сказала служанка.
— Ступай да попроси: пущай поспешает! — вмешался Дылда Бенгт. — Скажи, пасторшу, мол, по дороге ужасть как напужали!
Г‑жа Раклиц сидела в двуколке и дрожмя дрожала, пока падчерица, торопливо одевшись, не вышла на крыльцо.
— Ох, благослови тебя Господь! — Г‑жа Раклиц протянула к ней руки. — Сделай милость, помоги! Не таи обиду! Никогда больше я не стану дурно с тобой обращаться!
— Что случилось, маменька? — спросила пасторская дочка, подойдя к экипажу.
— Дай мне руку! — воскликнула мачеха. — Ох, милая, не подпускай их, а я вылезу из двуколки! Не дай им меня забрать! Тебе-то они ничего не сделают. Они в твоей власти.
Вылезши из двуколки, она бросилась падчерице на шею, повторяя:
— Не оставляй меня, не держи на меня зла! Выходи за кого хочешь, я слова не скажу.
— Призраков она встренула на дороге, — сказал Дылда Бенгт. — Все мелкие зверушки из преисподней высыпали. И она думает, они гонятся за ней, норовят утащить во Фрюкен.
Пасторская дочка обняла мачеху за плечи.
— Пойдем в дом, милая маменька! — сказала она. — Ты в Морбакке. Здесь, милая маменька, никакая нечистая сила тебя не достанет.
Г‑жа Раклиц была так напугана и потрясена, что пасторской дочке пришлось долго увещевать ее, как малое дитя, но в конце концов она отвела ее в спальню и уложила в постель. Однако пасторша Лису Майю от себя не отпустила, всю ночь, пока не рассвело, девушка сидела возле мачехи, держа ее за руку.
С той ночи г‑жа Раклиц больше не осмеливалась плохо обращаться с падчерицей. Никогда уже она не была прежней, в основном сидела у себя в комнате, целиком предоставив заниматься хозяйством Лисе Майе. Помогала, конечно, когда перед праздником или визитом гостей прибавлялось хлопот, но помогала только в доме.
Таким образом она дожила аж до 1835 года. Трудно сказать, подружилась ли она с падчерицей по-настоящему, однако когда Лиса Майя в конце концов вышла замуж и в доме появились малыши, она очень их полюбила. Каждый день они приходили к ней в западную комнатку поздороваться. Еще г‑жа Раклиц любила кофе. Почти всегда в изразцовой печи горел огонь, чтобы можно было сварить кофейку.
Она часто угощала малышей кофейком, но их маменька считала, что детям это не на пользу. И попросту запретила им угощаться у бабушки кофе.
На другой день две младшенькие, Нана и Ловиса, по обыкновению наведались в западную комнатку, а когда вернулись оттуда, от обеих издалека пахло кофе.
— Ну, чем вас бабушка нынче потчевала? — спросила маменька.
— Кашей, мамочка, — без малейшего колебания хором отвечали девчушки.
— А в чем же сварили кашу? — продолжала маменька.
— В кофейнике, мамочка, — нисколько не раздумывая, ответили девчушки.
Маленькие глупышки ответили так мило и простодушно, что маменька невольно расхохоталась.
Южнее Морбакки природа куда краше и разнообразнее, нежели в северной части прихода.
Там Фрюкен одну за другой образует узкие глубокие бухты, и в конце каждой — луга с плодородной почвой, лиственные леса, а зачастую три-четыре живописные старинные крестьянские усадьбы. Между бухтами расположены мысы, скалистые, поросшие лесом и до того негостеприимные и дикие, что никому в голову не приходило раскорчевывать их под посевы или строить дома.
Однажды летом Лиса Майя Веннервик верхом на лошади отправилась к Бёссвику, самой южной из фрюкенских бухт, решила заказать вкусных груш, которые вызревали в затишье под сенью холмов. Тамошний народ встретил ее радушно, пришлось погостить в нескольких усадьбах, так что в обратный путь она пустилась довольно поздно.
Впрочем, хоть и была одна, она не боялась, ночи-то летом светлые. Ехала себе не спеша, потому что ночь выдалась волшебно-прекрасная, и девушка от души ею наслаждалась. То она оказывалась высоко на холмистом гребне, в лесной чаще, где царил такой мрак, что ей чудилось, будто из дебрей, не ровен час, выскочат разбойники или медведи и стащат ее с коня. То спускалась в светлые долины с росистыми лугами, прелестными березовыми рощами и искристыми белыми озерками. Закатные краски в небе еще не совсем угасли, и озеро отражало их багряную игру. Никогда Лиса Майя не видела ничего чудеснее этой летней ночи.
Возле одной из бухт пасся на прибрежном лугу большой красивый жеребец. Весь серый в яблоках, грива длинная, чуть не до земли, хвост тоже до самой земли и пышный, ровно ржаной сноп. Круп широкий, холка высокая, глаза ясные, ноги стройные, голова маленькая. Белые копыта взблескивали серебром, когда конь поднимал ноги из травы. Неподкованный, и на теле ни следа от хомута или сбруи.
Лиса Майя тихонько спустилась вниз по склону и шагом направила Воронка к лугу, где щипал траву серый в яблоках. Они подошли совсем близко — разделяла их только городьба. Лиса Майя могла бы протянуть руку и погладить жеребца по крупу.
До сих пор он не обращал на них внимания. Но теперь поднял голову и посмотрел на молодую девушку.
А Лиса Майя Веннервик была так хороша собой, что, когда она ездила верхом, парни бросали топоры, косы или другой какой инструмент, который держали в руках, и спешили к дороге, торчали там возле городьбы, пока девушка не проскачет мимо.
И представьте себе: когда красавец-жеребец поднял на нее глаза, ей почудилось, что взгляд его полон восхищения, точь-в-точь как у крестьянских парней, что стояли возле придорожной городьбы!
Мгновение он смотрел на нее, потом резко поворотился и галопом устремился прочь, только грива взметнулась вверх да хвост развевался. Промчался через весь луг и, к ужасу девушки, на полном скаку ринулся прямо в озеро. Дно у бухты было отлогое, и, когда жеребец поскакал по воде, брызги стояли вокруг него, словно пена вокруг водопада. И вдруг он исчез.
Лиса Майя подумала, что, наверно, случилась беда и конь тонет, в бешеной своей скачке внезапно угодив на глубину. Секунду она подождала — может, он выплывет на поверхность, но жеребец не появился. Озеро лежало гладкое как зеркало.
Тут Лисе Майе отчаянно захотелось подскакать к воде и, если возможно, спасти чудесное животное от смерти. Как это сделать, она не знала, но более красивого коня она в жизни не видела и не могла спокойно оставаться на дороге, палец о палец не ударив, чтобы ему помочь.
Она натянула поводья, направила Воронка в сторону пастбища и хлестнула его плеткой: дескать, давай прыгай через городьбу. Однако Воронок был из тех коней, у которых разума побольше, чем у человека, он не стал прыгать через городьбу, а вместо этого во весь опор припустил домой. Девушка, сидя высоко в дамском седле, вряд ли имела над своим скакуном большую власть и скоро поняла, что на сей раз нечего и пытаться принудить коня к послушанию. Воронок знал, чего хочет. Знал и что это за жеребец, которого она желала вызволить из воды.
А когда Лиса Майя очутилась на следующем гребне в темноте густого ельника, она тоже поняла, кого ей довелось увидеть.
Серебристо-серый жеребец с нековаными копытами и длинной гривой — она ведь много-много раз слыхала разговоры о нем. Это не кто-нибудь, а Водяной собственной персоной.
Дома в Морбакке она рассказала о своем приключении, и все согласились, что она впрямь видела Водяного и что ей и прочим обитателям усадьбы надобно остерегаться, ведь не иначе как кому-то из них суждено вскорости утонуть.
Однако ж в окрестностях Морбакки озер нет, а то место к западу от усадьбы, где некогда было озеро, вконец пересохло, даже от топей и болот следа не осталось. Речка, в старину широкая и опасная, и та обмелела и, если летом не случалось дождей, превращалась в обыкновенный ручеек.
А вот поди ж ты, в августе, когда ночи стали темными и над речкой и лугами стлался туман, случилось так, что один старик в потемках возвращался домой в Морбакку и шел как раз с западной стороны. Что уж он там повстречал или увидел в тумане, никому не ведомо, только той ночью он не воротился, нашли его наутро: утонул в речке, до того мелкой, что вода едва покрывала тело. Старик был поврежден в уме, и не сказать, чтобы о нем очень горевали, зато все теперь окончательно уверились, что Лиса Майя вправду видела Водяного. И если бы тем вечером последовала за ним в озеро, он бы беспощадно утащил ее с собой в бездонную пучину.
Вряд ли г‑жа Раклиц изменилась целиком и полностью, ведь старая экономка без устали твердила детям, какое счастье выпало мамзель Лисе Майе, когда она вышла за столь замечательного человека, как полковой писарь Даниэль Лагерлёф. Был он небогат, зато умен, добросердечен и честен. В нем она обрела именно ту опору, в которой нуждалась, чтобы сладить с жизнью.
Не пастор, конечно, но отец его, и дед, и прадед, и прапрадед были священниками, и все как один женились на пасторских дочерях, так что он состоял в родстве, считай, со всеми старинными пасторскими семействами в Вермланде. Таланта проповедника и оратора он от предков, увы, не унаследовал, а вот охота направлять и устраивать дела приходской паствы была у него в крови, и эмтервикский народ, поначалу невзлюбивший его за то, что он, женившись на пасторской дочке, нарушил заведенный порядок, — эмтервикский народ скоро привык препоручать ему все приходские дела.
Малыши очень удивлялись, слыша от экономки подобные разговоры. Они знали истории про своего дедушку, ходившие в народе. Он якобы превосходно играл на скрипке и, по крайней мере в молодости, страдал тяжелой меланхолией, отчего, не выдержав жизни дома, поневоле оставил родные пенаты.
Но старая экономка все это категорически отрицала. Не-ет, сущая напраслина, будто с полковым писарем что-то было не так! Не могла она взять в толк, кто внушил детям этакие бредни. Да, он, конечно, много разъезжал, но разъезжал-то всегда по необходимости, должность заставляла. Как полковому писарю ему надлежало раз в году объезжать весь Вермланд, чтобы стребовать военный налог. Вдобавок он не только исправлял должность полкового писаря, но еще и управлял Чюмсбергской фабрикой далеко у норвежской границы и, хочешь не хочешь, то и дело туда наведывался. И, наконец, в-третьих, он снискал столь добрую славу, что постоянно был нарасхват как попечитель и душеприказчик. Больше всего хлопот ему доставляла опека над г-жою Санделин, женой эйервикского судьи, которая унаследовала семь фабрик от их владельца Антонссона. Не один месяц он просидел на этих фабриках, расположенных к западу от Фрюкена, наводил порядок в тамошней неразберихе.
Но как только обстоятельства позволяли, он спешил домой в Морбакку, а случись иной раз приехать рано утром, доставал скрипку и, стоя под окном спальни, будил жену своею игрой.
Вот это — чистая правда, а что он надолго сбегал из дома и никто знать не знал, где он находится, так это народ выдумал, заметив, что в Морбакке постоянно заправляет хозяйка.
Мало-помалу детям изрядно надоело слушать, что дедушка их был, дескать, человек серьезный, трезвый, рассудочный. Тем не менее, они не могли не принимать слова старой экономки на веру.
Но вот как-то вечером родители уехали в гости. Горничная, которой велели их дожидаться, уговорила новую няньку Майю, что сменила Большую Кайсу, не ложиться спать и составить ей компанию.
Они затопили в детской изразцовую печь, сдвинули поближе красные ребячьи стульчики, уселись и завели разговор шепотом, чтобы не разбудить девочек, спавших в своих кроватках.
Вдруг дверь отворилась — на пороге стояла старая экономка. Забеспокоилась она, куда подевалась горничная, и искала ее по всему дому.
Экономка вошла в детскую и тоже устроилась подле печки. Все равно ведь не заснет, пока господа благополучно не вернутся домой.
И когда вся троица уютно расположилась у огня, служанки, пользуясь случаем, спросили у старой экономки совета в одном важном деле.
— Мы с Линой надумали сварить сонную кашу, — начала нянька Майя, — только вот не знаем, будет ли от нее прок.
Таким манером они соблазнили старую экономку рассказать о том, как все было, когда мамзель Лиса Майя Веннервик испекла сонный блинчик.
В последнее Рождество при жизни пастора Веннервика мамзель Лиса Майя решила развлечения ради испечь в новогодний вечер сонный блинчик. Было ей тогда семнадцать лет, а значит, пора и о замужестве подумать. Она смешала три ложки воды, три ложки муки и три ложки соли, выложила смесь на сковородку, испекла, съела сколько могла и легла спать. Да вот беда — заснуть оказалось трудно, жажда мучила из-за соленого блинчика, а пить перед сном, понятно, никак нельзя, запрещено.
Проснувшись утром, она вообще не помнила, снилось ли ей хоть что-нибудь. Но позднее, днем, выйдя на крыльцо, вдруг замерла как громом пораженная. Вспомнила, что ночью, во сне, стояла на этом самом месте. И когда стояла тут, подошли к ней двое незнакомцев, молодой и старый. И старый господин сказал, что он пробст Лагерлёф из Арвики, а пришел сюда со своим сыном спросить, не испытывает ли она жажды и не хочет ли выпить глоток воды.
И молодой господин сей же час шагнул к ней и протянул стакан свежей воды. Она очень обрадовалась, увидав прозрачную, свежую воду, ведь горло ее во сне горело от жажды.
На этом сон оборвался, но с той минуты Лиса Майя знала, кто станет ей мужем, ведь именно тот, что является во сне и предлагает воду, когда ты отведала сонного блинчика, и есть твой суженый.
Мамзель Лиса Майя много размышляла о том, как же все произойдет, потому что тогда она не знала никого по фамилии Лагерлёф, однако вскоре после Нового года во двор вдруг завернули сани. Она стояла у окна, а когда увидела, кто сидит в санях, вскрикнула и схватила экономку за плечо.
“Приехал тот, кто мне снился, — сказала Лиса Майя. — Вот увидишь, его зовут Лагерлёф”.
Все вышло аккурат как она сказала. Приезжего действительно звали Даниэль Лагерлёф. Он управлял Чюмсбергской фабрикой и сейчас закупал сено.
Увидев его, мамзель Лиса Майя поначалу испугалась — некрасивый, обликом до того печальный и хмурый, что совершенно непонятно, как ей полюбить такого.
Он заночевал в Морбакке, а утром работник принес диковинную весть: два волка и лисица попались в лисью западню. А поскольку никто в усадьбе не знал, как вытащить пойманных хищников из западни, чюмсбергский управляющий всего-навсего с суковатой палкой в руках спрыгнул в яму, несколькими ударами по черепу оглушил волков и накинул каждому на шею петлю, чтобы вытащить их наверх.
А мамзель Лиса Майя пришла от его храбрости в такой восторг, что он сей же час ей полюбился. И она сказала себе, что хочет в мужья именно его, и никого другого.
Он в свою очередь при этой первой встрече влюбился в нее, только даже виду не подал. Раньше он уже был помолвлен и, хотя невеста, увы, умерла, вознамерился хранить ей верность и ни о ком другом не помышлять.
Так или иначе, тою зимой он несколько раз приезжал в Морбакку за сеном и скоро доведался, как тяжко жилось мамзель Лисе Майе с мачехой. Он жалел девушку, очень хотел ей помочь, но сам посвататься не мог из-за покойной невесты, и тогда надумал, что жениться на ней надобно его брату Элуфу, который служил священником где-то в северных лесах.
И он устроил так, что брат и мамзель Лиса Майя встретились. Только вот получилось из этого величайшее злоключение. Пастор до того влюбился в Лису Майю, что с той поры всю жизнь ни о ком другом думать не мог, а она любила чюмсбергского управляющего, и никто больше не был ей нужен.
Впрочем, пастор Лагерлёф даже посвататься к ней не успел. Получил от епископа приказ обвенчаться с женщиной, которая несколько лет жила у него в доме и которой он обещал жениться. Тут явно не обошлось без участия г-жи Раклиц, и всё в целом обернулось сплошным злоключением, потому что пастор Элуф, не получивши Лисы Майи, запил и вконец опустился, хотя прежде был превосходным и славным человеком.
Даниэлю Лагерлёфу было больше некого предложить заместо себя, и, коль скоро он хотел помочь пасторской дочке из Морбакки, ему оставалось только жениться самому. Вдобавок он, вероятно, решил, что куда важнее помочь живому человеку, нежели скорбеть по умершему, и в самом деле посватался к Лисе Майе.
Мамзель Лиса Майя была на седьмом небе от счастья и думала, что теперь все ее беды миновали, но в скором времени заметила, что жених ведет себя странно и вроде как избегает ее. В Морбакку он заезжал редко, а когда заезжал, мог часами сидеть молчком, просто глядя на нее. Или брал скрипку и играл до самого отъезда.
В конце концов он стал появляться в Морбакке так редко, что она, бывало, чуть не целый год в глаза его не видала.
Порой она спрашивала, когда же они поженятся, и он всегда имел наготове какую-нибудь отговорку. То твердил, что надобно подождать, когда он заработает денег и сможет выкупить Морбакку у ее сонаследников. В другой раз объявлял, что должен помочь братьям, которые учились в Лунде, в третий — что со свадьбой надобно повременить, прежде он хочет посмотреть, удастся ли ему получить должность полкового писаря.
Словом, все откладывал да откладывал. То канцелярской работы невпроворот, то разъездов слишком много.
В конце концов уже никто, кроме мамзель Лисы Майи, не верил, что они поженятся. И для нее это было прескверно, ведь молодые господа из Сунне и Эмтервика начали ездить в Морбакку свататься. Она давала им понять, что их усилия напрасны, однако некоторые упорно приезжали снова и снова, а коли она запрещала им появляться в Морбакке, караулили на лесной опушке, когда она куда-нибудь направлялась.
Все дурное, что знали про Даниэля Лагерлёфа, они непременно докладывали ей. То она слышала, что он водит компанию с самыми что ни на есть дрянными и спившимися кавалерами, которые шастали по округе да опустошали усадьбы, наводя ужас на добропорядочное население, то доносили, что он скитается по лесам, ровно дикий зверь.
Кое-кто донимал Лису Майю разговорами о том, что должность полкового писаря теперь за ним и не мешало бы ему жениться, коли не наскучил, а кое-кто пугал ее: он-де ухаживает за дочкой Финна-Эрика, якобы первого богача во всем краю.
Впрочем, мамзель Лису Майю все это нимало не трогало, она по-прежнему радовалась и верила, что дело пойдет так, как предсказано во сне.
Но однажды дошел до нее слух, будто жених ее сказал, что будь он свободен от помолвки, то поехал бы за границу всерьез учиться игре на скрипке.
Вот эта весть, как ничто другое, поразила ее в самое сердце, и она пошла потолковать с Дылдой Бенгтом.
“Послушай-ка, Бенгт, — сказала она, — заложи двуколку, езжай в Чюмсберг и привези сюда полкового писаря, мне надобно непременно с ним поговорить”.
“Что ж, попробую, — отвечал Дылда Бенгт, — но как мне быть, ежели он по своей воле ехать не пожелает?”
“Скажи, что тебе никак нельзя возвращаться одному”, — сказала Лиса Майя, с тем Дылда Бенгт и отправился в дорогу.
До Чюмсберга далеко, целый день пути, и воротился Дылда Бенгт только следующим вечером, однако ж и полкового писаря в двуколке доставил.
Мамзель Лиса Майя приняла его, как всегда, с дорогой душой. Пригласила в залу, предложила сесть и отдохнуть после долгого путешествия и распорядилась поскорее подать ужин, ведь он наверняка очень проголодался.
Даниэль Лагерлёф расхаживал взад-вперед по комнате с видом хмурым и нетерпеливым. Казалось, только ждал удобного случая, чтобы убраться отсюда.
Когда они вдвоем сели за стол, Лиса Майя оборотилась к нему — в ту самую минуту, когда экономка вошла подать ужин, аккурат будто ждала ее, — и спросила, правда ли, что он предпочел бы расторгнуть помолвку.
“О да”, — отвечал он, все так же хмуро. Он действительно этого хочет, и ей давно бы пора понять.
Тут лицо ее залилось краской, и она сказала, что если не спрашивала об этом раньше, то лишь по одной причине: она твердо верит, что они предназначены друг для друга.
С неприятным смешком он поинтересовался, что она имеет в виду.
Лиса Майя покраснела еще гуще и в кратких словах рассказала, как приготовила в новогоднюю ночь сонный блинчик, как во сне увидела его и его батюшку и что его батюшка ей сказал.
Полковой писарь отложил вилку и нож и с удивлением воззрился на нее.
“Ну, это ты, поди, задним числом сочинила”, — сказал он.
“Можешь спросить у Майи Персдоттер, как я тотчас узнала тебя и сказала, кто ты таков, когда ты еще из саней вылезти не успел, в самый первый раз, когда ты приехал сюда купить сена”, — ответила мамзель Лиса Майя и повернулась к экономке, которая ставила на стол еду.
“Но почему ты раньше никогда об этом не говорила?”
“Думаю, ты сам понимаешь. Не хотела я привязывать тебя ничем, кроме собственной твоей охоты”.
Он опять замолчал, хотя было видно, что услышанное сильно его взволновало.
“Можешь мне описать, как выглядел тот человек, что назвался пробстом Лагерлёфом из Арвики?”
“Конечно”, — ответила она и рассказала, как тот выглядел. И, должно быть, все в точности совпало, так как сын был настолько ошеломлен, что вскочил из-за стола.
“Батюшка-то мой умер в тот год, когда ты родилась на свет! — воскликнул он. — Хотя ты вполне могла слышать о нем”.
“Я никогда не видела никакого Лагерлёфа и до того сна слыхом не слыхала ни о тебе, ни о твоем батюшке, — сказала мамзель Лиса Майя. — Спроси у Майи Персдоттер, вот же она тут, рядом, спроси, слыхала ли она, как я много раз таким образом описывала твоего батюшку!”
Тут полковой писарь остановился прямо перед нею. “Если б я только мог поверить!” Он опять прошелся по комнате. Опять остановился перед нею. “Ведь это означает, что мой дорогой батюшка предназначил тебя мне”.
Что ответила ему мамзель Лиса Майя, старая экономка так и не узнала, она смекнула, что ей пора уходить.
После этого полковой писарь и мамзель Лиса Майя несколько часов говорили друг с другом, а на следующий день помирились и тою же осенью сыграли свадьбу.
Позднее мамзель Лиса Майя сказывала экономке, что помехой были всего-навсего его меланхолия да причуды. То он думал, что несправедливо обидит покойную невесту, то вспоминал брата Элуфа и думал, что негоже ему быть счастливым, коли брат по его милости так несчастен.
Но этот сон стал ему твердой, прочной опорою, и он набрался смелости сделать то, чего желал более всего на свете.
А как только женился, сразу стал другим человеком. В первые годы его порой одолевала-таки меланхолия, но мало-помалу он успокоился, стал ровен характером. Через год после того, как в Морбакке сыграли свадьбу, брат его утонул, и полковой писарь долго горевал, однако ж и это миновало, прошло.
Он и старая хозяйка прожили вместе сорок шесть лет, и последние три десятка лет все невзгоды остались позади, и не было на свете более счастливой пары.
■
А дети лежали в кроватках, слушали, удивлялись и одновременно от всего сердца радовались, ведь до сих пор дедушка казался им этаким деревянным идолом, теперь же стал живым человеком.
В 1810 году, когда бабушка, отцова маменька, уже несколько лет была замужем и имела детишек, сидела она как-то вечером у восточного окошка в комнатке подле кухни. Смеркалось, заниматься шитьем слишком темно, а поскольку уже близился к концу март и сальные свечки были на исходе, она взялась вязать чулки, так как со спицами управлялась и в полной темноте.
Некоторое время она усердно вязала и вдруг почувствовала неодолимую потребность поднять голову и глянуть в окно. Посмотрела — и глазам своим не поверила. Вот только что было тихо и ясно, а теперь — сплошная снежная круговерть. Снег падал так густо, что она с трудом различала отблески огня в окошке людской прямо напротив. Ветер задувал с такой силой, что снег громко шуршал по стенам, и за короткое время, что она сидела у окна, намело высоченные сугробы, в которых утонули кусты и штакетники.
С началом ненастья сделалось гораздо темнее, но все-таки она сумела разглядеть, как по сугробам промчались на задворки усадьбы несколько крупных животных. И сразу поняла, кто это. “Служанкам надобно остерегаться, не стоит им ходить за дровами, — подумала она, — серые хищники вышли нынче на охоту”.
И едва подумала, как услыхала крик и увидела, что мимо окна прочь со двора грузно пробежал волк. В пасти у него, отчаянно стараясь вырваться, трепыхалась добыча. Ей показалось, это ребенок, но откуда он тут? Собственные ее малютки — вот они, рядом с нею, а других ребятишек в усадьбе нет.
Следом за первым волком мелькнул второй, тоже с ребенком в пасти.
Больше бабушка не могла усидеть у окна. Встала, да так стремительно, что стул опрокинулся, бегом бросилась на кухню, а оттуда к черному ходу и на улицу. И замерла на пороге. Стоял ясный, тихий, погожий вешний вечер. Ни тебе метели, ни волков. Наверно, она задремала над вязанием и все увиденное было не иначе, как сном.
Однако бабушка смекнула, что за всем этим кроется что-то серьезное.
— Надобно хорошенько присматривать за ребятишками, — наказала она слугам. — Не сон это был, а предостережение.
Но с детьми ничего опасного не происходило, они благополучно подрастали, и видение, или сон, или что уж это было, мало-помалу отступало в забвение, подобно многим таким вещам.
К концу августа заявилась в Морбакку целая ватага оборванных солдат. Грязные, голодные, хворые, тощие как скелеты, глаза жадные, ровно у хищных зверей. И все словно бы отмечены смертью.
Они рассказали, что родом из фрюкенского края и других приходов на севере озерной долины. И что теперь вблизи от родных мест им вовсе не радостно, напротив, даже страшно, что близкие их не узнают. Два года назад они, здоровые и полные сил, ушли из дому. Что скажут родные, коли они вернутся в этаком плачевном состоянии — как говорится, краше в гроб кладут?
Воевать не воевали, только ходили туда-сюда, терпя голод и холод. Баталий никаких не видали, сражались лишь с болезнями да с небрежением.
На первых порах, когда выступили в поход, было их много тысяч, но эти тысячи гибли одна за другой. Они рассказывали, как несчетное их число посадили на весла в открытых лодках — в бурном море посреди зимы. Как прошла переправа, никто не ведал, но когда лодки пристали к берегу, все гребцы были мертвы, заледенели, замерзли до смерти.
Те, кто выжил, пешком разбрелись по домам, однако ж не раз случалось, что их забрасывали камнями и гнали прочь от поселков и усадеб, к которым они приближались.
Больше всего их удручало, что не довелось им попасть на войну и получить пулю, приходится влачить жалкую жизнь в бесконечных страданиях.
Они вполне сознавали, каковы с виду: вшивые, грязные, вонючие — смотреть тошно. Придя в Морбакку, они не просили ни постели, ни крова. Им бы охапку-другую соломы да сухое место, чтобы отдохнуть.
В Морбакке несчастных солдат камнями не забросали. Полковой писарь находился в отлучке, но жена его позволила им расположиться на задворках усадьбы, прямо у забора. В больших котлах сварили для них каши да молочного супа, собрали кое-что из одежды.
Усадебные обитатели все время толпились вокруг их лагеря, хотели послушать рассказы про то, что им довелось пережить. Однако ж и говорить мог не каждый. Иные так отупели, что не отвечали, когда к ним обращались. Будто не ведали толком, кто они такие и куда держат путь.
Очень все было странно с этими парнями, которые до такой степени переменились; слухи о них разнеслись по округе, и люди приходили издалека поглядеть на них.
— Вон тот, — сказал один из чужаков, долго наблюдавший за бедолагами, — сказывают, это сын Ёрана Перссона из Турсбю. Но я-то знал сына Ёрана Перссона. Здоровый был парень, крепкий. Этот вовсе на него не похож.
Однажды пришла бедная вдова. Из крошечного лесного хутора далеко на севере, где влачила свои дни в жестокой борьбе с голодом и нуждой.
Некоторое время она рассматривала хворых ополченцев, потом спросила:
— Есть среди вас такой, что зовется Бёрье Кнутссон?
Ни один из них не откликнулся. Все сидели на земле, подобрав ноги и уткнувшись подбородком в колени. Так они сидели часами, не шевелясь.
— Коли есть среди вас Бёрье Кнутссон, пущай откликнется, ведь он мой сын, — продолжала женщина.
Никто из жалких бедолаг опять не сказал ни слова и не пошевелился. Даже глаз на нее ни один не поднял.
— Я все глаза выплакала с тех пор, как он ушел со двора, — сказала бедная вдова. — Коли он тут, среди вас, пущай встанет да скажется, ведь я не могу его признать.
Но никто не нарушил молчания, и женщина медленно побрела прочь.
Первому встреченному после этого человеку она рассказала, что с нею произошло. И держалась спокойно, чуть ли не радовалась.
— До сих пор я думала, что ума решусь, ежели сын мой не воротится, — сказала она. — А теперь благодарю Господа, что нету его среди этих кощеев.
Ополченцы отдыхали в Морбакке целую неделю. А потом, чуток набравшись сил, продолжили путь на север.
Но оставили после себя кровавый понос. Все в усадьбе тяжело хворали, умерли же только двое бабушкиных детишек. Слишком маленьких, чтобы перебороть болезнь.
Когда детей положили в гроб, бабушка подумала: “Если бы я поступила, как другие, если бы не приняла этих людей, а камнями прогнала прочь, дети мои и сейчас были бы живы”.
И в тот миг, когда она об этом подумала, ей вспомнилось видение, случившееся вешним вечером, — два волка и детишки, которых они утащили.
— Господь тут без вины, — сказала она, — Он меня предостерег.
Малыши умерли не оттого, что она была милосердна, а оттого, что она недостаточно позаботилась оградить их от заразы.
Размышляя о том, что в конечном счете дети умерли по ее вине, она испытывала поистине непреоборимую скорбь. “Никогда я их не забуду, — думала она, — никогда не смогу оправиться от горя”.
Отчаяние ее еще усиливалось от страха перед тем, как муж воспримет утрату детишек. Он не был дома уже несколько месяцев. Видно, меланхолия одолела, вот и не смел воротиться домой. Где он сейчас, она не знала. Не могла даже весточку послать, сообщить, что случилось.
Наверно, он решит, что это кара Господня за то, что они поженились. Может, и вовсе к ней не вернется.
Теперь она и сама усомнилась, правильно ли они поступили. Может, и вправду лучше им более не видеть друг друга.
Все в усадьбе робели хозяйкиной безутешности, но не ведали, как помочь бедняжке. Однако Дылда Бенгт, работник, самый старший годами, не побоялся кое-что предпринять на свой страх и риск и снова поехал в Чюмсберг искать хозяина.
На сей раз Дылда Бенгт воротился не через два дня, а куда быстрее. Он действительно отыскал в Чюмсберге полкового писаря и изложил ему свое дело, но едва успел договорить до конца, потому что хозяин велел сию минуту запрячь в двуколку свежего коня; они без остановки ехали всю ночь напролет и уже следующим утром добрались до Морбакки.
По приезде муж повел себя вовсе не сурово, не жестоко. Он ласково обнял жену, утер ей слезы и утешал ее нежными, мягкими словами.
Казалось, только теперь, видя ее сломленной и горюющей, он смог открыть ей всю глубину своей любви.
Она просто глазам своим не верила, твердила:
— Я-то думала, что и тебя потеряю!
— Не из таких я, кто бежит прочь от горя, — сказал он. — Думала, я оставлю тебя оттого, что ты была слишком милосердна?
В эту минуту ей думалось, что она, как никогда прежде, уразумела его натуру.
Во дни радости и благополучия она знала, что должна полагаться на себя самое, и это было ей вполне по плечу. Но в горести и беде, во дни невзгод он всегда будет рядом, станет ей опорой и надежей.
Пробст — старший священник.
Бельман Карл Микаэль (1740–1795) — знаменитый шведский поэт и музыкант; аф Леопольд Карл Густав (1756–1829) — шведский поэт и критик.