58266.fb2
историку, а потому, что оно ускоряет или задерживает развитие человеческого
благосостояния. В истории нет бесплодно-светлых явлений; что бесплодно, то
не светло, - на то не стоит совсем обращать внимания; в истории есть очень
много услужливых медведей, которые очень усердно били мух на лбу спящего
человечества увесистыми булыжниками; однако смешон и жалок был бы тот
историк, который стал бы благодарить этих добросовестных медведей за чистоту
их намерений. Встречаясь с примером медвежьей нравственности, историк должен
только заметить, что лоб человечества оказался раскроенным; и должен
описать, глубока ли была рана и скоро ли зажила, и как подействовало это
убиение мухи на весь организм пациента, и как обрисовались вследствие этого
дальнейшие отношения между пустынником и медведем. Ну, а что такое медведь?
Медведь ничего; он свое дело сделал. Хватил камнем по лбу - и успокоился. С
него взятки гладки. Ругать его не следует - во-первых, потому, что это ни к
чему не ведет; а во-вторых, не за что: потому - глуп. Ну, а хвалить его за
непорочность сердца и подавно не резон; во-первых - не стоит благодарности: ведь лоб-то все-таки разбит; а во-вторых - опять-таки он глуп, так на какого
же черта годится его непорочность сердца?
Так как я случайно напал на басню Крылова, то мимоходом любопытно будет
заметить, как простой здравый смысл сходится иногда в своих суждениях с теми
выводами, которые дают основательное научное исследование и широкое
философское мышление. Три басни Крылова, о медведе, о музыкантах, которые
"немножечко дерут, зато уж в рот хмельного не берут", и о судье, который
попадет в рай за глупость, - три эти басни {9}, говорю я, написаны на ту
мысль, что сила ума важнее, чем безукоризненная нравственность. Видно, что
эта мысль была особенно мила Крылову, который, разумеется, мог замечать
верность этой мысли только в явлениях частной жизни. И эту же самую мысль
Бокль возводит в мировой исторический закон. Русский баснописец, образовавшийся на медные деньги и, наверное, считавший Карамзина величайшим
историком XIX века, говорит по-своему то же самое, что высказал передовой
мыслитель Англии, вооруженный наукою. Это я замечаю не для того, чтобы
похвастаться русскою сметливостью, а для того, чтобы показать, до какой
степени результаты разумной и положительной науки соответствуют естественным
требованиям неиспорченного и незасоренного человеческого ума. Кроме того, эта неожиданная встреча Бокля с Крыловым может служить примером того
согласия, которое может и должно существовать, во-первых, между частного
жизнью и историею, а вследствие этого, во-вторых, между историком и
критиком. Если добродушный дедушка Крылов мог сойтись с Боклем, то критикам, живущим во второй половине XIX века и обнаруживающим притязания на смелость
мысли и на широкое развитие ума, таким критикам, говорю я, и подавно следует
держаться с непоколебимою последовательностью за те приемы и идеи, которые в
наше время сближают историческое изучение с естествознанием. Наконец, если
Бокль слишком умен и головоломен для наших критиков, пусть они держатся за
дедушку Крылова, пусть проводят, в своих исследованиях о нравственных
достоинствах человека, простую мысль, выраженную такими незатейливыми
словами: "Услужливый дурак опаснее врага" {10}. Если бы только одна эта
мысль, понятная пятилетнему ребенку, была проведена в нашей критике с
надлежащею последовательностью, то во всех наших воззрениях на нравственные
достоинства произошел бы радикальный переворот, и престарелая эстетика
давным-давно отправилась бы туда же, куда отправились алхимия и метафизика.
VI
Наша частная жизнь запружена донельзя красивы и чувствами и высокими
достоинствами, которыми всякий порядочный человек старается запастись для
своего домашнего обихода и которым всякий свидетельствует свое внимание, хотя никто не может сказать, чтобы они когда-нибудь кому бы то ни было