Не было продуктов, муки, дров, голодали даже животные. Я зашел в дом, где жил русский старик. Его кошка подошла и потерлась о мою ногу. Мне нечего было ей дать, я отломил кусочек от лежавшей на столе черствой буханки, и кошка накинулась на этот сухой хлеб.
Последний оставшийся в городе госпиталь каждый раз переезжал на новое место из-за обстрелов. Туда привозили раненных бойцов, и российские самолеты — так называемые летающие лаборатории, определявшие места скопления людей, давали координаты для обстрела.
В полузатопленном грязном подвале при керосиновых лампах врачи умудрялись делать сложнейшие операции. Меня поразила одна из них: под мышкой у женщины была огромная дыра, и хирург извлек осколок рукой.
Врач говорил мне: эта война характерна тем, что осколки крупнее и величина ран гораздо больше.
Министр здравоохранения Чечни Умар Хамбиев сообщил мне, что за три месяца в Грозном были убиты около 20 тысяч человек, а самая большая проблема в том, что тяжелых больных, которым требуются сложные операции, невозможно вывезти из города.
Мест в больнице было очень мало. Легкораненым оказывали первую помощь и отправляли по домам. Раненым было опасно оставаться в Грозном: федеральные военнослужащие считали, что все раненые — боевики. Хамбиев рассказывал, как в больницу в селе Беной, где он работал потом, несколько раз врывались солдаты и пытались увезти всех раненых.
Дозвониться в Москву было невероятно сложно. Иной раз я набирал номер пять часов в день, чтобы передать репортаж. Иногда мне удавалось соединиться на десять секунд, я произносил одну фразу, и из обрывков склеивали что-то вроде репортажа.
Я познакомился с молодым ваххабитом Хусейном, прежде занимавшимся бизнесом в Москве. Он уехал в Чечню за месяц до московских взрывов. Его приятель, полковник ФСБ, предупредил: «Уезжай. Скоро у чеченцев в Москве будут большие проблемы». Хусейн перевел все свои деньги в Германию, послал туда людей организовывать бизнес, а сам поехал в Чечню, купил оружие и начал воевать.
Это был интеллигентный, спокойный и приятный парень, меня удивляло, что он примкнул именно к ваххабитам. Я попросил его свести меня с ваххабитскими лидерами, и мы стали часто заходить в ваххабитские казармы, располагавшиеся в подвалах, общаться с бойцами.
Ваххабитов легко было опознать на улице: бороды, на шапках намотано множество зеленых лент с сурами из Корана, заправленные в носки брюки. Это очень понятный в России тип фанатичного комсомольца — люди, уверенные, что они вправе посредством насилия распространять правильный порядок жизни, навязывать окружающим ценности, в истинности которых они уверены. Думаю, что ваххабитское движение и подпитывается в значительной степени теми же идеями, что и большевизм, — идеями социальной справедливости и распределения. Эти ребята не пили, не курили, не сквернословили, старались воздерживаться от дурных поступков, но вместе с тем относились к людям другой веры как к человеческому мусору, чья жизнь ничего не стоит. Бизнес по похищению людей был до войны освоен именно ваххабитами. Они получали разрешение на захват заложников и торговлю ими от арабских религиозных учителей и своих командиров. Их слепая уверенность в собственном праве порой вызывала даже нечто вроде симпатии. С другой стороны, это были безжалостные подростки, и я понимал, что не будь у меня защиты и попади я к ним при других обстоятельствах — никакой жалости я бы у них не вызвал. Самой распространенной темой разговора у них было: как стать шахидом, погибнуть в бою и сразу же получить место в раю подле Аллаха.
Но вместе с тем в их словах и эмоциях было очень много юношеской бравады. Однажды мы с Хусейном должны были подвезти куда-то трех пятнадцатилетних ваххабитов. Дороги были разбиты, и каждый день авиация намеренно разбивала их еще больше. Вдруг прямо перед нами за углом дома, мимо которого мы ехали, взорвалась одна из ступеней ракеты «земля — земля». Взрыв был колоссальной силы: дождь осколков в полнеба, земля ходила ходуном… Мы выскочили из машины и кинулись в ближайший подвал. Помню, как перепугались юные исламисты. Как котята, они забились в дальний угол подвала. Им было очень страшно, как самым обычным детям.
Я побывал на ваххабитском кладбище в Грозном. Там было 38 свежих могил. Обычно чеченцы развозят свои трупы по родовым кладбищам: человек должен, по их представлениям, быть похоронен там, где лежат его предки. Ваххабиты думают иначе: перед Аллахом все равны, и человека можно хоронить где угодно. Я был там ночью на похоронах двух ребят. Они ехали по городу под обстрелом, в их машину попала самонаводящаяся тепловая ракета, и они заживо сгорели.
Я находился в Грозном уже две недели. В середине января 2000-го российские войска еще стояли на подступах к городу, избегая контактных боев. Я не видел особой необходимости оставаться в Грозном. Пока ситуация не менялась, но было ясно, что город обречен.
Мой проводник Хамид, как обычно, подкупил водкой и сигаретами солдат на блокпосту в уже занятом федералами поселке Старая Сунжа, и мы миновали солдат без проблем — нас не осматривали и ни малейшего интереса к нам не проявили. Проходя по улице, мы натолкнулись на военных, которые сцеживали из своего бронетранспортера горючее и продавали местным жителям. Меня поразило, как изменилась атмосфера в поселке: многие чеченцы на улице теперь предпочитали говорить по-русски. Это была демонстрация лояльности.
Мы вернулись в домик нашего приятеля поэта Салмана. Хамид пошел узнавать, как пройти через второй пост, а я стал колоть дрова. Через некоторое время Хамид вернулся и сказал, что договорился с полковником гантамировской милиции. Я собрал вещи, и мы пошли ко второму посту. Я думал, что и дальше все будет в порядке: где пешком, где на попутке мы доберемся до Аргуна.
Но когда мы проходили территорию блокпоста, один из омоновцев вдруг сказал:
— Посмотри-ка внимательно, чтобы не было видеокассет.
Нас завели в дежурку. Это был каменный сарайчик вроде киоска или закрытой автобусной остановки. Внутри на корточках сидел жестоко избитый чеченец и что-то мычал разбитыми губами.
Омоновец приказал мне выложить все из карманов на стол. У меня в карманах были видеокассеты, и я стал лихорадочно думать, как бы отвлечь внимание. Начал постепенно выкладывать все, что у меня было в сумке: крем для обуви, мыло, книжки? Но он велел мне снять куртку и тут же наткнулся на кассеты.
Он позвал кого-то из охраны, и в этот момент я заметил, что Хамид, у которого под одеждой была спрятана моя видеокамера и телефон, резко разворачивается и уходит. Чтобы отвлечь внимание, я тут же сказал, что я журналист.
— Какой ты журналист!
Я вытащил документы, показал. В этот момент в дежурку вошел пьяный чеченский омоновец и начал орать:
— Ты снимаешь кровь боевиков, а мою кровь не снимаешь!? и ударил меня по лицу.
Заставили раздеться. На плече у меня был след от сумки.
— Ах, ты нес автомат!
След, правда, стал исчезать на их глазах. Но в моих вещах они обнаружили перчатку с двумя обрезанными пальцами. Я их обрезал, чтобы пользоваться на морозе видеокамерой, но такие же были и у боевиков: они обрезают пальцы на перчатках, чтобы нажимать на курок автомата.
Меня вывели из дежурки. Мои документы уже были в руках офицера, стоявшего у бронетранспортера. Завязали глаза, скрутили руки моим же ремнем и закинули на БТР — грудью на броню. Уже стояли морозы, а я был в драной куртке. Продумывая мой внешний вид, мы подыскали такую одежду, чтобы я был похож на беженца: маленькая чеченская шапочка, тонкий свитер, калоши, подвязанные бечевой.
Обращались со мной, как с боевиком, уже приговоренным к смерти.
— Вот если бы ты вышел и сказал, что ты журналист, это одно дело, — сказал омоновец.? А ты выполз, как крыса, ну, как крыса, и получишь.
Ехали мы около часа. Наконец БТР остановился, меня сдернули с брони и куда-то повели.
С глаз сняли повязку. Я обнаружил, что нахожусь в армейской палатке, в центре которой стоит буржуйка, а рядом три составленных вместе стола. Я оказался на российской военной базе в Ханкале.
Вскоре вошел майор в очках. На нем как-то нелепо сидела офицерская шинель, он весь был какой-то неладный, с бабьей физиономией.
— Ты по паспорту таджик, воевал небось, сука! — подошел и тоже ударил меня по лицу.
Потом зашел еще один человек в форме и ударил меня вообще без всяких предисловий, просто от полноты жизни.
Через некоторое время в палатке появились два офицера посерьезнее, развязали мне руки и попросили показать на карте Грозного, где я был и где находятся расположения боевиков. Я объяснил, что не могу ориентироваться по карте, потому что город полностью разрушен, и назвал наобум несколько общеизвестных районов Грозного. Думаю, что если бы даже у меня выпытывали с пристрастием, где я был, то я не сумел бы указать расположение этих домов: ориентироваться в однотипных развалинах действительно было невозможно.
Часа четыре я просидел в палатке. Потом пришел мужичок из армейской разведки. Назвался Иваном.
— Сейчас пойдем на допрос к полковнику.
Мы вышли из палатки, и я обнаружил, что мы находимся на поле, сплошь на сотни метров заставленном бронетехникой, зенитными установками, военными грузовиками… Все это стояло, врытое по самое горло в чудовищную грязь. Когда идешь по такому полю, на обувь сразу налипают килограммы грязи.
Мы прошли к штабному грузовику, в кузове которого сидел пожилой офицер, похожий на столичного профессора: седовласый, в очках. Он представился Сергеем Андреевичем и сказал, что возглавляет армейскую разведку.
Он стал задавать те же нелепые вопросы, а потом спросил, зачем я вообще приехал в Чечню. Я объяснил, не вдаваясь в подробности, что считаю войну преступлением, на ней гибнет множество невиновных людей, и мое дело — рассказывать правду. Мы разговаривали минут пятнадцать. Меня вывели, и я решил, что меня отведут переночевать в какую-нибудь солдатскую палатку, а потом отправят в Моздок.
Но Иван подвел меня к стоявшему тут же в поле автозаку — машине для перевозки заключенных с железными перегородками, нечто вроде камер. Меня положили на землю, я полчаса пролежал лицом вниз. Потом подняли, заставили раздеться догола, прощупали мои вещи, разрешили одеться и провели в автозак. Провести ночь мне предстояло в железной камере, на холоде, в полной темноте.
Я начал ощупывать стены и потолок и обнаружил, что выше моего роста все покрыто ледяной коркой. Я решил, что не сумею дожить до утра — замерзну.
Меня окликнули из соседней камеры автозака. Выяснилось, что там сидят трое чеченцев. Они сказали, что их сильно избивали.
Я улегся на узкую железную скамейку и натянул всю одежду на ноги и голову, пытаясь соорудить нечто вроде мешка. И всю ночь растирался, приседал, отжимался — разгонял кровь. Очень мучило, что негде было справить нужду. На ботинках окоченели огромные куски снега и грязи, я их аккуратно отломил, помочился в них и отложил в сторону.
Наутро опять повели на допрос в штабную машину. Сергей Андреевич исчез, вместо него были какие-то молоденькие офицеры. Они потребовали, чтобы я написал, почему у меня с собой икона.
— Чего-то тебе наш полковник не доверяет, — задумчиво сказал Иван.
Целый день я провел на улице, возле штабной палатки. Меня посадили на какой-то ящик, охранять поставили солдатика с автоматом. Рядом находилась штабная баня — приезжали мыться какие-то генералы. Неподалеку стояли «Грады», которые время от времени стреляли по Грозному. Какой-то снаряд внезапно полетел вертикально и начал падать обратно. Народ разбежался, а снаряд взорвался неподалеку, что всех очень развеселило.
Вечером меня снова отправили в автозак, где уже было гораздо больше людей. Оказывается, пока я сидел на улице, грузовичок успел прокатиться в соседнее село, там взяли одиннадцать чеченцев и распихали по камерам. В той камере, где я находился, было семь человек, и восемь в соседней. Уже было гораздо теплее, но спать было сложно: места на скамейке хватало только четверым, и ночью мы менялись.
Утром нас вывели в туалет и всех пятнадцать заключенных согнали в один отсек автозака. Было чудовищно тесно, не пошевелиться, но потом мне сказали, что нам еще повезло: в этот отсек забивали и по сорок человек. Машина тронулась.