58366.fb2
В нашем предыдущем изложении мы уже не раз замечали, что Чернышевский в своих общественных взглядах стоял на точке зрения утопического социализма. Теперь нам нужно подробнее обосновать это замечание.
В философии Чернышевский был последователем Фейербаха. Через философию Фейербаха прошел также и Маркс, который подверг ее коренной переработке. Взгляды Маркса, — правда, в тот период их развития, когда они еще почти ничем не отличались от взглядов Фейербаха, — были отчасти известны Белинскому, которому, как это видно из его переписки, доставило огромное удовольствие знакомство с знаменитыми теперь Deutsch-Französische Jahrbücher. Но влияние зарождавшегося марксизма на русскую читающую публику было тогда еще слишком слабо для того, чтобы определить собой направление зарождавшейся русской социалистической мысли. Она еще долго, к сожалению, слишком долго, не поддавалась решительному влиянию трудов Маркса и Энгельса. При выработке своих социалистических воззрений Чернышевский совсем не принимал в расчет научного социализма, который уже в конце 40-х годов играл значительную роль в истории немецкого рабочего движения, а в 60-х годах, — со времени основания Международного Товарищества Рабочих, — стал мало-помалу приобретать прочное влияние на весь европейский пролетариат. Во всех его сочинениях мы не находим решительно ни одного указания на какое-нибудь, хотя бы самое отрывочное, его знакомство с сочинениями Маркса и Энгельса. Его мысль еще не вышла за пределы утопического социализма, хотя в этих пределах она обнаруживала огромную ясность, смелость и критическую силу.
Сказав это, мы спешим напомнить читателю то, что было сказано нами в предисловии, то есть, что эпитет: "утопический", прилагаемый нами к социализму в известной фазе его развитая, совсем не имеет у нас смысла порицания. Он просто-напросто характеризует под нашим пером ту точку зрения, с которой смотрел на общественную жизнь социализм в первой фазе своего развития. Эта точка зрения стала неудовлетворительной с тех пор, как социализм перешел, благодаря Марксу и Энгельсу, на точку зрения науки. Но в свое время утопический социализм оказал огромные услуги делу развития общественной мысли; в числе его представителей мы встречаем целый ряд поистине гениальных людей, и относиться к нему с пренебрежением могут только самодовольные филистеры, не имеющие ни малейшего понятая о том, как развивается человеческая мысль. По той же самой причине нелепо было обижаться на нас, — как обиделись некоторые, не по разуму усердные поклонники Чернышевского, — за то, что мы отнесли нашего великого "просветителя" к числу утопистов. Утопистами были также Сен-Симон, Фурье, Р. Оуэн, а мы смеем думать, что находиться в их компании — значит быть в очень и очень хорошем обществе.
В своей книге "История русской общественной мысли" г. Иванов-Разумник утверждает, что утопическим социалистом Чернышевский не был никогда [1]. Г. Иванов-Разумник подкрепляет это свое мнение ссылками на 6-ю главу "Очерков гоголевского периода русской литературы" и на библиографическую заметку Чернышевского об известной книге Гакстгаузена. И он приходит к тому выводу, что Чернышевский считал утопический социализм "пережившим самого себя", вследствие чего находил лишним сражаться с ним.
Разбирая книгу г. Иванова-Разумника, мы разобрали и этот его взгляд [2]; однако здесь мы вынуждены вернуться к нему.
Г. Иванов-Разумник не понимает, что означают слова: утопический социализм. И это его непонимание гармонически дополняется в его книге не понимаем того, что именно говорил об утопическом социализме Чернышевский
В 6-й главе "Очерков гоголевского периода русской литературы" Чернышевский утверждает, что в то время, когда складывалось миросозерцание Огарева и Герцена, т. е. в тридцатых годах, во Франции возникла новая наука (подчеркнутое нами выражение принадлежит самому Чернышевскому. Г. П.), положения которой высказывались еще в фантастических формах, но на самом деле скрывали в себе "истины и глубокие и благодетельные". И он с большою похвалою указывает на то, что Герцен и Огарев обратили свое внимание на эти истины, не поверив пристрастным и поверхностным отзывам экономистов, которые, не поняв их смысла, осмеивали их, как несбыточную утопию [3]. Уже отсюда ясно, что Чернышевский считал отжившими только те формы, в которые облекали свои мысли социалисты-утописты. Содержание же этих мыслей не вызывает возражений с его стороны. Напротив, он считает его "новой наукой", и он не замечает того коренного недостатка, которым отличались самые глубокие из утопических систем и который мешал им, в самом деле, перейти на почву науки.
Так же неудачна ссылка г. Иванова-Разумника на заметку о книге Гакстгаузена. В этой заметке Чернышевский писал, что Гакстгаузен очень ошибся, вообразив, будто бы в 1847 году, когда была издана его книга, еще находились во Франции серьезные люди, державшиеся системы Сен-Симона. В действительности, времена этой системы, "действительно мечтательной и неосуществимой, прошли задолго до 1847 года, и что в этом году разве какая-нибудь невинная старая девушка держалась во Франции системы Сен-Симона" [4].
Этот отзыв не оставляет никакого сомнения в том, что Чернышевский не был последователем Сен-Симона. Это так.
Но ведь утопический социализм еще не исчерпывается сенсимонизмом. Отвергая сенсимонизм, Чернышевский мог быть последователем какой-нибудь другой, французской, английской или немецкой утопической системы. Наконец, отвергая все существовавшие до него утопические системы, он мог придумать свою собственную. Следовательно, для понимающего дело человека главный вопрос заключается не в том, одобрял или не одобрял Чернышевский учения того или иного социалиста-утописта, а в том, видел ли он коренную ошибку, свойственную всем без различия системам утопического социализма. Но, чтобы поставить вопрос таким образом, нужно быть именно понимающим дело человеком, т. е. знать, в чем же заключается слабая сторона утопического социализма. Г. Иванов-Разумник этого не знает. Неудивительно, что ничего, кроме путаницы, не вышло из его попытки дать нам характеристику социалистических взглядов Чернышевского.
Отношение Чернышевского к Сен-Симону и сенсимонизму лучше всего видно из его статьи "Процесс Менильмонтанского семейства" ("Современник", 1860 г., № 5). В этой статье Чернышевский отзывается о Сен-Симоне, как о человеке необыкновенного ума, редкого благородства и исполненного самого глубокого сочувствия к народу. Основной идеей, выкупающей все ошибки и странности теории Сен-Симона, он считает следующую, "простую и чистую" идею: "для успокоения общества необходимо наискорейшее возможное улучшение материальной и нравственной жизни многочисленнейшего и беднейшего класса. Обязанность каждого хорошего гражданина, каждого честного человека состоит в том, чтобы посвятить все силы этому делу" [5]. Главная же ошибка Сен-Симона состояла, по мнению Чернышевского, в том, что он, составив себе неправильное понятие об исторической роли католицизма, в идеях которого он был воспитан, плохо выяснил себе значение авторитета. "Авторитет существует в рутине, т. е., в делах, в которых не участвует рассудок, — говорит Чернышевский, — рассудок знает факты, убеждается доказательствами, но ничего не принимает по авторитету. В человеческих действиях часто может не бывать смысла, но если они совершаются с участием смысла, они бывают результатом собственного самостоятельного соображения обстоятельств и доказательств, а не внушением авторитетов. Думать иначе, верить в возможность авторитета, которому свободно подчинялся бы развитый разум, мог только энтузиаст, экзальтированный фальшивыми рассказами о прежней благотворительности папизма" [6]. Но как ни велика эта ошибка Сен-Симона, Чернышевский не считает позволительным насмехаться над его наивностью; он думает, что серьезный человек не должен останавливаться на частных промахах Сен-Симона, а скорее обратить внимание на его правильную основную идею.
Что касается сенсимонистов, то наш автор приводит следующие "три формулы", в которых они выражали результаты своих исторических исследований
"Человечество идет к учреждению всеобщей ассоциации, основанной на любви. Оно идет к тому, чтобы каждый получал по своей способности, а каждая способность по своим делам. Оно идет к организации промышленности" [7].
Чернышевский думает, что в этих формулах основная мысль сенсимонизма выражается не вполне удачно, и он так критикует их.
Человечество, действительно, идет к замене товариществом или союзом той вражды, которая принимает в промышленности вид конкуренции. Но не любовь ляжет в основу такого союза, а выгода, расчет: "Любовь только в редкие минуты, и только в немногих, особенно способных к экзальтации, людях берет верх над расчетом, да и то может побеждать его только в одном, в двух отдельных фактах, а общий характер действий все-таки остается под властью расчета или рутины, обычая, т. е. того же расчета, только сделанного не лично нами, а целым обществом и сделанного не в эту минуту, а давным-давно и усвоившегося нами по воспитанию" [8]. Сенсимонисты, которые, подобно своему учителю, сами были энтузиастами, думали, что и над всеми людьми энтузиазм может иметь такую же власть, какую он имел над ними.
Ослепленные энтузиазмом, они не заметили и того, что их вторая формула крайне одностороння. Они хотели, чтобы каждый человек пользовался житейскими благами сообразно своим способностям. Это несправедливо. В таком случае Ньютон должен был бы получить сотни миллионов, а какой-нибудь учитель арифметики в приходской школе, имеющий лишь самые ограниченные дарования, должен оставаться нищим. "А что же будет, — спрашивает Чернышевский, — с большинством людей всякого сословия, в которых не обнаруживается способности ни к чему кроме механического исполнения рутины, у которых совершенно нет никаких умственных прав?" [9]. Но это еще не все. Так как у сенсимонистов каждая способность получает по своим делам, то Чернышевский спрашивает кроме того, что же было бы при осуществлении их планов с больными или вообще так или иначе лишенными способности к труду. В противоположность сенсимонистам, он выставляет другой принцип, говоря: "Если общество располагает такими средствами, что за достаточным удовлетворением всех законных потребностей каждого человека остается у него излишек, пусть оно распределяет этот излишек на каком ему угодно основании: раздает ли его по способностям, или по результатам деятельности, или, может быть, по другим расчетам, более выгодным для общественного благосостояния; но прежде всего каждый человек имеет право на удовлетворение своих человеческих потребностей; общество только потому и существует, что предполагается надобность его для обеспечения каждому из его членов полнейшего удовлетворения человеческих нужд" [10].
Не удовлетворяет его и третья формула сенсимонистов — организация промышленности. Такая организация, по его мнению, необходима и даже неизбежна. Весь вопрос в том, как придти к ней и как ее поддерживать. Сенсимонисты хотели действовать авторитетом. Они думали, что люди, облеченные властью, будут стоять выше всяких правил, подобно тому, как воля папы была, по их мнению, верховным законом для католиков в Средние века. После того, что сказано им о Сен-Симоне, Чернышевский не считает нужным делать какие бы то ни было новые замечания об этой "очевидной нелепости" [11].
Далее в его статье идет рассказ о том, до каких странных и подчас смешных поступков доходили сенсимонисты в своей крайней экзальтации. Он называет их салонными героями, подвергшимися припадку филантропизма. Но, произнося над ними этот суровый приговор, он оговаривается. Сенсимонистское движение было первым проявлением мысли о преобразовании общества, и это первое ее проявление имеет большую историческую важность. Оно показывает, что пора уже обществу заняться теми реформаторскими идеями, которые на первый раз явились в неудовлетворительной форме сенсимонизма.
В заключение Чернышевский говорит о реформаторских идеях: "Скоро мы увидим, что они стали проявляться в формах более рассудительных и доходить до людей, у которых бывают уже не восторженною забавою, а делом собственной надобности, а когда станет рассудительно заботиться о своем благосостоянии тот класс, с которым хотели играть кукольную комедию сенсимонисты, тогда, вероятно, будет лучше ему жить на свете, чем теперь" [12]. Это — в высшей степени важное замечание. Оно показывает, что в своих рассуждениях о будущности западноевропейского социализма, Чернышевский очень
летариев в собственном смысле слова? Он говорит и о тех, и о других, и о третьих. Он говорит о всех вообще, не делая никакого различия между различными классами трудящегося населения. И это потому, что зачатки материалистического объяснения истории остаются у него зачатками, и он продолжает в целом смотреть на историю с той точки зрения, которая характеризуется словами: "миром правят мнения". Отсталость европейского "простолюдина" объясняется у него тем, что до народа не дошли еще известные научные понятия. Когда они дойдут до него, когда "простолюдины" ознакомятся с философскими воззрениями, "соответствующими их потребностям", тогда уже не далеко будет торжество новых начал в общественной жизни Запада [13]. Чернышевский не ставит себе вопроса о том, существуют ли в этой жизни такие явления, которые могли бы послужить объективным ручательством за то, что до "простолюдина" в самом деле дойдут, наконец, новые философские идеи. Ему нет надобности в таком ручательстве, потому что совершенно достаточным залогом торжества новых начал является в его глазах сама природа этих начал, а также и природа человека. В мартовской книге "Современника" за 1861 год напечатана рецензия на книгу Бруно Гильдебранда "Политическая экономия настоящего и будущего". В этой рецензии говорится: "То, что истинно человечно, истинно разумно, найдет себе симпатию во всех народах… Разум один и тот же под всеми широтами и долготами, у всех чернокожих и светлорусых людей. Конечно, в американских степях живут другие люди, чем в русских деревнях, и на Сандвичевых островах обитают господа, не похожие на английских джентльменов; но ведь и русскому мужику и дикарю так же, как и высокопочтенному римскому кардиналу, хочется, думаем мы, есть, а затем, чтобы есть, хочется что-нибудь иметь. Стремление к улучшению своего положения составляет существенное свойство всего человечества. Если бы новые теории были противны природе человека, они и не пошли бы дальше той страны и тех людей, которым угодно было выдумать их, не стремились бы к ним все народы образованного мира".
Когда мы писали свою первую статью о Чернышевском осенью 1889 года, мы цитировали эту рецензию, как, несомненно, ему принадлежащую, но мы не находим ее в полном собрании его сочинений, изданном М. Н. Чернышевским. Можно предположить, конечно, что она не вошла туда просто по какой-нибудь случайности. Но мы охотно признаем более вероятным, что мы ошиблись, приписав рецензию, о которой идет речь, Н. Г. Чернышевскому. Тем не менее выраженная в ней мысль не перестает быть очень характерной для тогдашних взглядов "Современника", между сотрудниками которого Чернышевский играл такую блестящую и такую влиятельную роль. Притом рецензия en question только повторяет в более яркой форме то, что сказано насчет безусловной общедоступности раз завоеванной истины в рецензии на книгу Новицкого, цитированной нами выше и вошедшей в 6-й том полного собрания сочинений Чернышевского.
Мы предполагаем, что в 60-х годах, когда Чернышевский уже обладал репутацией чрезвычайно выдающегося экономиста, всякая такая статья, которая противоречила бы его экономическим и социальным взглядам, могла бы быть напечатана в "Современнике" разве только с критическими примечаниями от редакции. Поэтому мы процитируем еще другую статью, тоже, как видно, не принадлежащую Чернышевскому, но очень характер-ную для взгляда на социальный вопрос кружка "Современника" вообще, а следовательно, и для Чернышевского в частности. Статья эта напечатана в майской книжке названного журнала за 1861 год, в отделе иностранной литературы.
В начале ее высказываются очень дельные замечания о том, что пролетариат представляет собою явление, свойственное исключительно новой истории. "Только в нынешнем столетии он явился, — говорит автор, — на Западе Европы в виде сознательного, самостоятельного целого. До XIX столетия бедных, нуждавшихся в общей помощи, было, может быть, больше, чем теперь, но о пролетариате не было речи. Он плод новой истории". Далее автор делает справедливое замечание о том, что женский промышленный труд послужит залогом семейного освобождения женщины. Читая это, можно подумать, что имеешь дело с человеком, вполне стоящим на точке зрения современного научного социализма. Но как только речь заходит о практических способах улучшения участи пролетариата, тотчас становится очевидным, что это совсем не так. Именно, говоря о лионских ткачах шелковых изделий, автор видит спасение их в "децентрализации производства", в заведении мастерских вне города, в соединении ткацкого труда с сельским хозяйством. По мнению автора, соединение занятий ткацким ремеслом с сельским хозяйством сильно увеличит благосостояние рабочего. Другой источник возможного увеличения благосостояния ткачей видит он в дешевизне сырых припасов в деревнях. Вот подлинные слова его: "Для лионского рабочего начало освобождения его от хозяина заключается в устройстве своей собственной мастерской вне города. Но как завести ее? На чьи деньги? На хозяев и на фабрикантов можно надеяться в виде исключения, и вот почему нужно искать поддержки в правительстве, его деньгах. Только при кредите, открытом правительством лионскому пролетарию, он освободится от эксплуатации его труда капиталистом и получит возможность встать на свои ноги". Автор опасается, однако, что рабочие не захотят переселиться в деревни. "Городская жизнь для многих из них представляет приятные особенности, которых они не найдут в сельской жизни… Но это зло переходное. Нельзя ожидать, разумеется, чтобы все рабочие сразу переселились из Лиона в его окрестности, но и нет никаких оснований думать, чтобы польза такого переселения не входила все более и более в общее сознание рабочих. Несколько удачных примеров, и рабочий увидит выход из своего настоящего печального положения. Для начала будет достаточно, если образуются маленькие хозяйства и мастерские отдельных семейств, а там уже не труден переход к товариществу и к устройству на общий счет фабрик с механическими двигателями".
Мы совсем не удивились бы, если бы встретили подобный план в "Отечественных Записках" того времени, когда г. В. В. излагал в них, с благословения Н. Михайловского, свои соображения насчет "судеб капитализма в России". Но в журнале Н. Г. Чернышевского он производит неожиданное и, — надо говорить правду, — даже тяжелое впе-чатление. Видно, что человеку, придумавшему такой план, равно как и людям, от которых зависело напечатать или не напечатать его в "Современнике", совсем еще не ясно было, от наличности каких политических условий зависит возможность экономического освобождения пролетариата. Автору плана кажется, что экономическое освобождение лионских ткачей могло бы совершиться по почину правительства Наполеона III. Автор плана и одобрившие этот план соредакторы "Современника" как будто еще не знали, что освобождение рабочего класса должно быть делом самого рабочего класса. А если и известна им была эта истина, то она получила у них такое истолкование, с каким совершенно нельзя согласиться в настоящее время.
Впрочем, это неудивительно. Те года, в течение которых складывалось миросозерцание Чернышевского, относятся к тому мрачному периоду истории Европы, когда пролетариат, подавленный после 1848–1849 гг., не подавал никаких признаков сознательной жизни [14]. Поэтому у Чернышевского и не могло быть высокого мнения о способности этого класса к политической инициативе. А ведь на пролетариат он все-таки смотрел, как на самый передовой слой в массе "простолюдинов". Мы уже знаем, что о крестьянах всей Европы он отзывался, как о настоящих варварах. И от этого своего взгляда он, насколько мы знаем, не отказался до самого конца своей жизни. Во всяком случае можно утверждать, что он твердо держался его в шестидесятых годах. Это видно, между прочим, из его статьи "Июльская монархия" ("Современник", 1860 г., кн. 1 и 2) [15].
Чернышевский там обращается к тем "лучшим людям", которые, увидев, что введением всеобщего избирательного права во Франции воспользовались реакционеры и обскуранты, перестали придавать ему значение. Он успокаивает их не тем соображением, что реакционеры и обскуранты могли воспользоваться результатом всеобщего избирательного права только после избиения июньских инсургентов. Он не говорит им, что всеобщее избирательное право безусловно необходимо для политического самовоспитания рабочего класса. Он просто указывает на неразвитость "поселян". "Прямой результат декрета (вводившего названное право во Франции), говорит он, противоречил ожиданиям всех честных французов. Но что же из этого? Разве все-таки не послужил этот факт на некоторую пользу французскому обществу? Теперь увидели, что невежество поселян губит Францию. Пока не имели они голоса, никому не было заботы об этой страшной беде. Никто не замечал, что в основе всех событий французской истории всегда лежало невежество поселян. Болезнь была тайная и оставшаяся без лечения; но все-таки она изнуряла весь организм. Когда поселяне явились на выборы, тогда замечено было, наконец, в чем сущность дела. Увидели, что ничего истинно полезного не может быть осуществлено во Франции, пока честные люди не займутся воспитанием поселян. Теперь это делается, и усилия все же не остаются совершенно бесплодными. Раньше или позже поселяне станут рассудительнее, и тогда прогресс для Франции станет легче. Успокоимся же: хотя бы всеобщее избирательство и не удержалось при восстановлении законных учреждений во Франции, хотя бы горькие плоды, принесенные декретом о нем, и заставили общественное мнение на время отвергнуть всеобщее избирательство, все-таки декрет о нем, при великом прямом вреде, принес косвенным образом несравненно большую пользу"
Мы видим: вся надежда Чернышевского возлагается на "лучших людей", которые займутся воспитанием поселян, вследствие чего "прогресс для Франции станет легче". Это опять тот чисто идеалистический взгляд, в силу которого интеллигенция является как бы Демиургом истории, и который, не помешав нашему автору подметить некоторые слабые стороны учения Сен-Симона и сенсимонистов, не дал ему, однако, возможности обнаружить коренной недостаток этого учения, свойственный ему вместе со всеми другими утопическими системами и состоявший в том, что данный идеал общественного устройства рассматривался с точки зрения его желательности для данной группы интеллигенции, а не с точки зрения отношения его к объективному ходу общественного развития и не с точки зрения народной самодеятельности, в большей или меньшей степени поощряемой этим развитием. Критикуя идеал сенсимонистов, Чернышевский не спрашивает себя о том, обеспечивается ли осуществление этого идеала объективным ходом общественного развития. Его интерес ограничивается рассмотрением того, насколько хорош этот идеал сам по себе, насколько он удовлетворителен с точки зрения понятия (данной группы интеллигенции) об общественной пользе, справедливости и т. д. Эта черта свойственна ему со всеми социалистами-утопистами. И, — повторяем, — при обстоятельствах его времени эта черта его критических приемов являлась совершенно неизбежной. Чтобы убедиться в этом, посмотрите, например, как характеризует он положение дел в современной ему Западной Европе. "Масса народа и в Западной Европе еще погрязает в невежестве и нищете; поэтому она еще не принимает разумного и постоянного участия ни в успехах, делаемых жизнью достаточного класса людей, ни в умственных его интересах. Не опираясь на неизменное сочувствие народной массы, зажиточный и развитой класс населения, поставленный между страхом вулканических сил ее и происками интриганов, пользующихся рутиною и невежеством, предается своекорыстным стремлениям, по невозможности осуществить свой идеал, или бросается в излишества всякого рода, чтобы заглушить свою тоску. Многие из лучших людей в Европе до того опечалены этим злом, что отказываются от всяких надежд на будущее". Сам Чернышевский, конечно, не принадлежал к лучшим людям этого разряда: он совсем не отказывался от всяких надежд на будущее. Но довольно естественно было то обстоятельство, что он приурочивал все свои упования к другому разряду лучших людей, к тому разряду, который, сохранив веру в лучшее будущее, занимался разработкою "новой науки" и посильным распространением ее выводов в массе. Вся сила людей этого разряда заключалась в силе отвлеченной истины, в правильности тех или других предлагавшихся ими "формул". Поэтому внимание Чернышевского и сосредоточивалось на критике этих последних, как это ясно показывает сделанный им разбор учения Сен-Симона и сенсимонистов.
Когда Чернышевский защищал русскую общину, то в числе выгодных сторон этой формы землевладения он указывал на то, что она спасает нас от "болезни пролетариатства" [16]. Подобное указание могло быть сделано только таким человеком, который видел в "пролетариатстве" только болезнь и еще не научился смотреть на него, как на источник самого великого изо всех исторических движений, какие только знает история. Очень возможно, правда, что когда он заговаривал об этой болезни, то ему вспоминались иногда мнения реакционеров вроде Тенгоборского или барона Гакстгаузена, тоже опасавшихся "пролетариатства", но опасавшихся его, главным образом, потому, что оно делает непрочным дорогой им старый порядок. И, может быть, ему приходили подчас сомнения насчет тех выгод, которые будто бы приносило с собой отсутствие у нас названной болезни. Нам кажется вероятным, что именно на подобные сомнения отвечал он самому себе следующим замечанием: "Землевладельческий класс, хотя и всегда пользовался у нас землею по общинному порядку, не всегда являлся в русской истории с тем неподвижным характером, какой воображает видеть в нем Тенгоборский, слишком доверившись общей обычной фразе о неподвижности, свойственной землевладельцу в Западной Европе, и применив эту бездоказательную фразу к русскому поселянину. Нам здесь нет нужды толковать, каков характер западноевропейского поселянина. Напомним только о том, что казаки были большей частью из поселян и что с начала XVII века почти все драматические эпизоды в истории русского народа были совершены энергией земледельческого населения". Здесь крестьянские войны ставятся по своему значению на одну доску с движениями новейшего пролетариата — смешение, совершенно невозможное для настоящего времени. И кто же не видит теперь, что историческая роль казачества не имеет ничего общего с историческою ролью рабочего класса.
Чернышевский смотрит на вопрос о социализме, как и на все другие общие вопросы исторического развития, с точки зрения идеализма. И это идеалистическое отношение к важнейшим историческим явлениям свойственно было социализму всех стран в утопический период его развития. Эта черта утопического социализма имеет такую огромную важность, что на ней необходимо остановиться, не опасаясь некоторых, вполне возможных в этом случае, повторений.
Главным признаком научного отношения к явлениям природы и общественной жизни служит понятие о законосообразности этих явлений. История мысли показывает, что понятие о законосообразности явлений природы усваивается людьми раньше и легче, чем понятие о законосообразности общественных явлений. Просветители XVIII века вполне усвоили себе первое из этих понятий. Оно лежало в основе всего их миросозерцания, было главным доводом в их спорах с людьми старого образа мыслей. Но достаточно припомнить исторические взгляды огромного большинства просветителей, чтобы видеть, как далеки они были от правильного понятия о законосообразности общественного развития. Общественная деятельность человека казалась им областью свободного выбора, областью решений, основанных на приговоре рассудка, который подчиняется лишь законам формальной логики. Если в течение всей истории человечество жило в бедности и угнетении, то это происходило оттого, что оно, по своему невежеству, не знало, как должны быть устроены нормальные общественные отношения. История оказывалась, таким образом, простой ошибкой рассудка. Мы уже знаем, что буржуазные экономисты, — частью сами принадлежавшие к числу просветителей, частью унаследовавшие их взгляды на историю, — точно так же смотрели на экономическую жизнь человечества: люди жили прежде при ненормальных экономических условиях, потому что не имели правильного понятия об естественных законах народного хозяйства. И точно тот же взгляд на происхождение общественных отношений встречаем мы у социалистов первой половины нашего века. Считая буржуазный строй несправедливым и неразумным, они объясняли себе его историческое возникновение промахом мысли, ошибочным расчетом человечества. На вопрос: — почему ошибалось человечество? — у них всегда был готов ответ: по своему невежеству, простому или ученому. Вопрос же о том, почему оно ошибалось именно в эту, а не в какую-нибудь другую сторону? — или вовсе не приходил в голову социалистам, или решался ими с помощью ссылок на разного рода исторические случайности.
Такова была их точка зрения на общественную жизнь. Они твердо держались ее, хотя в их теориях было уже много элементов правильного, научного объяснения исторического движения человечества. Эти элементы не сложились еще в стройную систему и потому сами являлись чем-то отрывочным и случайным в миросозерцании социалистов. Так, например, Фурье говорил, что человечество необходимо должно было пройти известные фазисы в своем экономическом развитии. (По Фурье их было четыре: дикое состояние, варварство, патриархат и цивилизация. Следующие периоды будут различными степенями применения принципа ассоциации.) А между тем, посмотрите, до какой степени случайным кажется Фурье происхождение его собственной социальной теории. "Мне возразят, — пишет он: — итак, все и каждый ошибались до сих пор, а вы один знаете больше, чем все ученые всех веков? Все и каждый ошибались! А почему бы и нет? Разве это было бы в первый раз? И разве не то же возражали Колумбу и всем изобретателям, которые, однако, доказали, что, действительно, все ошибались до них. "Всем и каждому" свойственно было ошибаться в течение целых тысячелетий относительно таких простых и необходимых вещей, как, например, стремя. Кажется, всякому легко было сделать это столь простое и вместе с тем столь драгоценное изобретение, и, однако, его забывали, на счет его ошибались вплоть до XII века. Одного этого примера было бы довольно, чтобы показать, что "все и каждый" могут быть глупы и слепы как относительно мелочей, так и относительно великих вещей. Но еще убедительнее показывает это пример ассоциации. Если бы ее принципа не сумели открыть, несмотря на усердные исследования, то одно это обстоятельство свидетельствовало бы уже о человеческой неловкости, потому что к открытию этого принципа можно было придти, как я показал, шестнадцатью различными путями. Но что сказать об ослеплении людей, когда никто из них даже не подумал выступить на один из этих путей, никто не позаботился об открытии принципа, от которого зависело их счастье?.. Нечего удивляться тому, что "все и каждый" ошибались относительно судеб общества… Не будучи гением, легко можно знать больше, чем "все и каждый", в особенности в областях знания, вроде той, к которой относится ассоциация и которой никогда не занимались. В этой области всякий, кто вздумает, наконец, взяться за исследования, находится в положении первых европейцев, приехавших в Перу: он легко откроет золотые россыпи". Далее Фурье рассказывает, как в 1799 году в Лондоне одному заехавшему туда из Египта негру удалось объездить дикую лошадь, приводившую в отчаяние лучших наездников Англии, и говорит, что этот случай является как бы эмблемою того положения, в котором оказались патентованные ученые после его открытия. "Природная способность может превзойти все ухищрения науки, — прибавляет он, — и привести вовсе неученого человека к драгоценному открытию, ускользавшему до тех пор от опытного глаза ученых. Природа распределяет как попало изобретательный гений, научные и художественные инстинкты. Неудивительно потому, что в среде темных людей нашелся человек, обладающий способностью к открытиям в социальной механике" [17].
Правда, по наивному признанию Фурье, эти "фамильярные наставления" предназначались для того, чтобы вызвать доверие к нему в "благожелательных читателях", непосвященных в науки. Поэтому можно было бы подумать, что он умышленно изображает здесь дело в слишком уж простом виде. Но это не так. Хотя в своих "фамильярных наставлениях" Фурье и приспособляет свое изложение к умственному уровню необразованных читателей, но он высказывает в них тот самый взгляд, какого он всегда держался. Его открытия всегда казались ему делом случая, независимым от определенных исторических условий. Ему было непонятно, почему люди не пришли к таким открытиям многими веками раньше. Это обстоятельство он объясняет, как мы видели, просто ослеплением людей. Не легко согласить подобный взгляд с вышеупомянутым учением Фурье о различных фазисах исторического движения человечества. Но рассудок обладает удивительною способностью устанавливать прочный и продолжительный мир между самыми непримиримыми понятиями. "Если люди так долго упорствовали в своем восхищении перед цивилизацией, — говорит Фурье, — то это было потому, что никто не последовал совету Бэкона и не сделал критического анализа пороков каждой профессии и недостатков каждого учреждения" [18]. Здесь долгое пребывание человечества в фазисе цивилизации выставляется простым следствием его недогадливости и как бы наказанием за нее. Таким же следствием случайных промахов и ошибок мысли могло представиться Фурье и все историческое скитание человечества по различным фазисам развития. Скитание это стало неизбежным лишь благодаря недогадливости людей, как сорокалетнее скитание в пустыне стало обязательным для сынов Израиля лишь потому, что они согрешили. История приняла бы совершенно другой и гораздо более отрадный вид, если бы люди догадались взяться за изучение принципа ассоциации несколькими столетиями раньше. Им очень легко было сделать это, но случилось так, что они этого не сделали, а потому история и пошла известной нам дорогой. Так или приблизительно так соглашались в миросозерцании Фурье зачатки научной философии истории с понятием о случайности.
Цивилизованное человечество держится за существующие общественные учреждения лишь потому, что никто не потрудился показать нелепость этих учреждений и возможность заменить их лучшими. Если это так, то задача всякого искреннего друга человечества, открывшего или усвоившего истинные принципы общежития, определяется сама собой. Она естественно разделяется на две части: во-первых, следует показать людям, в чем именно заключается их ошибка, а во-вторых, — научись их, как можно ее поправить. Для достижения первой из этих целей, надо сделать "критический анализ недостатков каждого учреждения", существующего в современном обществе. Но так как недостатки общественных учреждений отражаются на характере человека в виде его пороков, — что выяснили еще просветители восемнадцатого века, — то критический анализ названных недостатков надо дополнить анализом пороков, свойственных каждой из тех профессий, которым предаются люди в существующем обществе. За критикой общественного строя должна следовать картина и критика нравов, создаваемых этим строем. Сделав это, необходимо перейти ко второй части задачи, т. е., показать, какими именно общественными учреждениями следует заменить существующие ныне. К этому нужно подходить с большой осмотрительностью и осторожностью; проект будущей общественной организации должен быть разработан во всех подробностях; история показала, что в этом отношении на догадливость людей полагаться совершенно невозможно: они наверное наделают много важных ошибок, а между тем, каждая, даже вовсе незначительная, по-видимому, ошибка может повести за собой коренную порчу всего общественного механизма. Реформатор ничего не должен упускать из виду: организация производства и распределение продуктов, пища и одежда, семейные отношения и воспитание, увеселения и прием гостей, архитектура зданий, — одним словом, все, решительно все, должно быть предусмотрено им, до утешения несчастных любовников, включительно. Общественные отношения зависят от взглядов людей. Люди выбирают такие общественные порядки, которые справедливо или ошибочно кажутся им наиболее разумными и выгодными. Поэтому не может встретиться никаких непреодолимых препятствий к осуществлению подробно разработанного проекта общественной реформы, если он только сам по себе разумен и сообразен с человеческими интересами. Конечно, по своей косности и непонятливости "цивилизованные" не сразу оценят преимущества предлагаемого им общественного порядка, они будут осмеивать и даже преследовать реформаторов. Не легко бороться с подобными препятствиями, но побороть их, в конце концов, вполне возможно: нужно только энергически отстаивать свое дело и не упускать случая оттенить перед людьми выгодные и приятные стороны предлагаемого им общественного устройства. А так как люди подчиняются не только голосу рассудка, но и соблазнам воображения, то не следует щадить красок, рисуя перед ними картину будущего общества. Она непременно должна быть блестящей и увлекательной. Но и это еще не все. Трудно предвидеть, какого характера люди скорее и более всего соблазнятся этой картиной. Надо, следовательно, позаботиться о том, чтобы она по возможности соответствовала всем мельчайшим оттенкам вкусов и наклонностей. Вы скупы или даже, с позволения сказать, жадны; вы не прочь бы заняться ростовщичеством, — это не беда, содействуйте скорейшему осуществлению нового строя: он даст вам возможность без вреда для других получать такие проценты на ваш капитал, каких вы никогда не получите в современном обществе; в доказательство этого вот вам небольшой примерный расчет. Вы непостоянны в любви, вы склонны часто менять предметы своего любовного обожания, — и это не беда: в будущем обществе самые прихотливые любовные вкусы получат полнейшее удовлетворение; помогите только нам устроить это общество, — вы, наверное, не останетесь в накладе. Или, может быть, вы любите поесть сытно и вкусно? У нас будет такая кухня, о какой не имеют понятия самые тонкие гастрономы "цивилизации". Переходите же на нашу сторону, это как раз лежит в ваших интересах. Наконец, вы большой охотник до плодов, или до овощей, положим, до артишоков, или до дынь. Нет ничего труднее, как достать хорошую дыню в современной Западной Европе, и, наоборот, прекраснейшие дыни будут всякому доступны в будущем обществе. Таким образом торжество наших идей сулит вам много приятного [19].
Это смешно. Но мы не затем упоминаем об этом, чтобы смеяться над людьми, достойными всякого уважения. Мы хотим показать, каким образом отсутствие строго выработанного понятия о законосообразности общественного развития делало социалистов старого времени утопистами. Но не у одних только социалистов недоставало этого понятия. Его недоставало и у просветителей восемнадцатого века, и у буржуазных экономистов. Если просветители и буржуазные экономисты не отличались склонностью к утопиям, то на это были свои особые причины, не имеющие ничего общего с большею или меньшею степенью научности их миросозерцания. Ни просветителям, ни экономистам в утопиях не было надобности, так как совсем или почти совсем готовый буржуазный порядок казался им нормальным порядком вещей. Социалистам же были утопии необходимы, потому что они стали в отрицательное отношение к окружающему их общественному порядку. Но отрицание буржуазного строя является не ошибкой, а огромной заслугой с их стороны. Поэтому несправедливо и неразумно смеяться и над их утопиями. Филистеры, которые осыпали насмешками социалистов-утопистов, доказали этим свою буржуазную ограниченность, а вовсе не трезвость или научность своих воззрений. Нельзя винить социалистов-утопистов за те недостатки их миросозерцания, которые были свойственны не им одним, а всем их современникам, за самыми редкими исключениями. Пока понятие о законосообразности общественного развития не сделалось краеугольным камнем общественной науки, до тех пор всякий реформатор необходимо должен был становиться утопистом, если только предлагаемые им реформы не ограничивались частностями существующего строя, а распространялись на все его основания. Доказательством этого служит вся история политических и социальных учений. Что такое утопия? Это идеальный общественный строй, который предполагается годным для всех народов, независимо от исторических условий их существования. Но с историческими условиями существования народов вообще очень мало считались в те времена, когда разгадки всех социальных явлений искали в понятиях и чувствах людей.
Мы уже видели, что, по Чернышевскому, раз открытая истина становится доступной всем людям, имеющим материальную выгоду в понимании. Это — уже очень хорошо знакомый нам теперь утопический взгляд на вопрос. И этот утопический взгляд совершенно не совместим с тем отношением к любому вопросу исследования, которое, по словам самого Чернышевского, завещано нам диалектическою философиею Гегеля и составляет главное теоретическое завоевание этой философии. "В действительности все зависит от обстоятельств, от условий места и времени, — и потому Гегель признал, что прежние общие фразы, которыми судили о добре и зле, не рассматривая обстоятельств и причин, по которым возникало данное явление, что эти общие, отвлеченные изречения неудовлетворительны. Отвлеченной истины нет, истина конкретна, т. е. Определительное суждение можно произносить только об определенном факте, рассмотрев все обстоятельства, от которых он зависит". Это так, но такое отношение к действительности бесповоротно осуждало всякие произвольные построения планов идеального общественного устройства. Окружающая нас действительность существует в силу определенных условий места и времени. В ней совершаются и имеют совершиться не те перемены, которые кажутся нам наиболее полезными или наиболее согласными с нашими "идеалами", а те, которые вызываются данными, совершенно определенными условиями времени и места. Зная эти условия, мы можем предвидеть и зависящие от них изменения окружающей нас действительности, а предвидя эти изменения, мы можем и должны сообразно с ними направлять свою общественную деятельность. Но наша деятельность будет целесообразна только в том случае, если мы не ошиблись в оценке окружающей нас действительности. И нужно заметить, что здесь речь идет не о той поверхностной оценке действительности, которая заключается в сравнении ее с нашими "идеалами". Что действительность не удовлетворяет требованиям идеала, — это понятно само собой, иначе идеал не был бы идеалом. Весь вопрос в том, куда идет действительность по условиям места и времени: в ту сторону, где лежат наши идеалы, или в какую-нибудь другую сторону? Если она идет в сторону наших идеалов, другими словами, если наши идеалы совпадают с историческим ходом действительности, то мы будем полезными историческими работниками; если — нет, то нам суждено быть Дон-Кихотами. Да и это еще не все. Общественный деятель может всю жизнь оставаться Дон-Кихотом даже в том случае, если действительность идет как раз туда, где находятся его идеалы. Это бывает всякий раз, когда человек, правильно определив свою цель, не умеет найти верное средство ее достижения. Тогда его деятельность является мнимой величиной, и хотя жизнь придет туда, куда ему хотелось привести ее, но придет совершенно независимо от его усилий. Наши крестьяне служат молебны во время засухи и заставляют священников читать молитвы, предохраняющие от "червя" капусту. После молебнов идет иногда дождь; после прочтения священником молитвы "червь" иногда исчезает. Но оттого ли идет дождь, что крестьяне отслужили молебен? Оттого ли пропадает червь, что священник прочитал молитву? Все это происходит по причинам, ни мало не зависящим ни от священников, ни от молебнов. То же самое и с общественным развитием. Ему случается осуществлять "заветные думы, вожделенные грезы" общественного деятеля. Но если его думы не опирались на внимательное изучение действительности; если его грезы обязаны были своим происхождением только тому, что ему хотелось грезить, то он мог бы спокойно сидеть, сложа руки: дело и без него пришло бы к тому же концу. Чтобы влиять на действительность, нужно относиться к ней так же, как естествоиспытатель относится к природе: изучать ее законы и, вполне подчиняясь им, заставлять их служить своим целям.
Но где же коренятся законы окружающей нас общественной жизни? В ней самой и только в ней самой, в условиях места и времени и только в условиях места и времени. А эти условия имеют свою особую, внутреннюю логику, независимую от логики и воли человека. В самом деле, возьмем хотя бы экономические отношения. Дурно или хорошо то, что на известной степени развития товарного производства сама рабочая сила человека становится товаром, но так было и будет, пока будет существовать товарное производство. Дурно или хорошо то, что в капитализме подъемы промышленной деятельности сменяются кризисами, но так было и будет до самого падения капитализма. Дурно или хорошо то, что крупные капиталисты побивают мелких, но они побивали и будут побивать их до тех пор, пока не исчезнет нынешний экономический строй. А исчезнет он опять-таки не потому, что мы убедились в его негодности, а потому, что ему присущи особые законы развития, неотвратимое действие которых и приведет к его устранению. Наше убеждение в его негодности само является лишь результатом действия этих внутренних законов развития капитализма.
Все вообще диалектическое (если хотите, в известном смысле — прогрессивное) движение понятий и явлений совершается в силу противоречий, возникающих в этих понятиях или явлениях по законам их внутреннего развития. Взаимное противоречие составных элементов данного понятия, взаимный антагонизм внутренних сил данною явления составляют главнейшую пружину всякого развития, где бы мы его ни наблюдали: в природе, в логике или в истории. Классовая борьба гонит цивилизованное общество вперед, спасая его от застоя. Еще Гизо говорил, как мы знаем, что вся Франция создана войною классов. Но социалисты-утописты не понимали исторического значения борьбы классов. И это вполне понятно. Со своей идеалистической точки зрения они могли оправдывать только один род борьбы: борьбу "истины" с "заблуждением". Мы знаем теперь, что "отвлеченной истины нет", что "истина конкретна", что истинное для одного времени становится ложным для другого. Нам разъяснила это немецкая философия, которая, ставши на эту новую, конкретную точку зрения, вызвала целый переворот в науке. Ж. Б. Сэй находил, что бесполезно изучать историю предшествовавших Адаму Смиту экономических учений, так как все они ошибочны. Гегель же придавал огромное значение истории философии, потому что для него каждая философская система была законным детищем своего времени. Стоило только распространить этот взгляд на историю общественной науки, чтобы придти к тому простому и ясному заключению, что различные социальные и политические системы являлись лишь теоретическим выражением фактических отношений и нужд современного им общества, или хотя бы только одного класса, одного слоя общества. А отсюда не далеко уже было и до понимания того, что борьба "истины" с "заблуждением" является в истории лишь теоретическим выражением развития общественных отношений и связанной с ним борьбы классов, стремящихся к господству или просто к более полному удовлетворению своих нужд и потребностей. Раз взглянувши на общественные отношения с точки зрения развития, нельзя уже было оценивать их с помощью одного неизменного масштаба: отношения, хорошие для одной ступени развития, оказывались негодными для другой, все дело и здесь зависело от данных условий времени и места.
Но все это стало ясно только после того, как Маркс и Энгельс сделала социализм наукою, поставив его на твердую почву материалистического объяснения истории. А когда социализм еще оставался утопией, когда его последователи еще продолжали стоять на точке зрения исторического идеализма, тогда им были еще совершенно неясны все эти, теперь такие простые для нас истины. Н. Г. Чернышевский не составлял исключения из общего правила. Подобно всем другим социалистам-утопистам, он тоже склонен был забывать об условиях времени и места. И хотя он совсем не оправдывал фантастических увлечений различных основателей утопических систем, хотя он старался все приурочить к расчету пользы, но самый этот расчет делался им по большей части в полусвете утопической абстракции. Поэтому и он, как мы это увидим ниже, не мог не придавать преувеличенного значения рассуждениям о том, каково должно быть будущее, правильно устроенное общество.
Мы закончили предыдущую главу указанием на то, что Чернышевский, подобно всем прочим социалистам-утопистам, рассматривал вопрос общественного переустройства в полусвете абстракции, независимо от условий времени и места. Если эти наши строки прочтет какой-нибудь новый г. Иванов-Разумник, отличающийся от автора "Истории русской общественной мысли" лучшим знанием сочинений Чернышевского, но похожий на него упорным непониманием содержания этих сочинений, то он укажет нам, пожалуй, на статью "Капитал и труд" и предложит нашему вниманию следующие, взятые из нее строки.
"Идеи, предписывающие что-нибудь делать, стремиться к чему-нибудь, словом, имеющие практический характер, по обширности своего применения разделяются на два разные рода. Одни имеют значение общее, требуют применения ко всякому данному случаю, всегда и везде. Таковы, например, принципы: человек обязан искать истины, поступать честно; общество обязано стремиться к водворению в себе справедливости, законности. Цель действия указывается такими принципами; но говорят ли они о способе, которым надобно стремиться к ней? Нет, способ исполнения задачи нимало не определяется ими. Как скоро мысль указывает способ исполнения, она теряет характер всеобщей, безысключительной применимости… Цель практической деятельности постановляется природою человека, то есть элементом, присутствующим постоянно. Способ действия есть элемент, зависящий от обстоятельств, а обстоятельства имеют характер временный и местный, разнородный и переменчивый" [20].
Посмотрите, скажет нам наш воображаемый, значительно улучшенный, но не окончательно исправленный, г. Иванов-Разумник: Чернышевский очень хорошо знал, что способ действия зависит от обстоятельств, а обстоятельства переменчивы. Но мы ответим, что весь вопрос здесь в том, по какому поводу заговаривает здесь Чернышевский о переменчивости обстоятельств. Он заговаривает о них по поводу идей, "имеющих значение общее, абсолютное, требующих применения по всякому данному случаю всегда и везде". В этих общих истинах и заключается у него вся сущность социализма. "Лучшие люди" данного общества, — группа или группы его интеллигенции, — открывают эти истины и принимаются сначала за их распространение, а потом за их осуществление. В процессе этого осуществления они, разумеется, считаются с условиями времени и места. Но не говоря уже о том, что осуществляемая ими истина остается безусловною, сама историческая возможность ее осуществления зависит в конце концов от ее собственной безусловной и отвлеченной природы. Чернышевский категорически отказывается выбрать какой-нибудь один способ осуществления социалистического идеала. Но почему же собственно отказывается? Ответ: "Способ зависит от нравов народа и обстоятельств государственной жизни его. Англичанину кажется удобным расположение квартиры в два или три этажа, о чем и не думают другие народы. Строить его дом по одному плану с русским или французским значило бы напрасно тревожить его привычки. Можно сказать вообще только то, что каждый дом должен быть опрятен, сух и тепел" [21]. И этим ответом решается весь наш спор с воображаемым г. Ивановым-Разумником: план дома зависит от обстоятельств: но самое намерение его построить возникает не в зависимости от них, а просто потому, что этого требует безусловная природа раз завоеванной истины. Общая историческая возможность постройки дома тоже очень мало зависит от переменчивых обстоятельств: она определяется, как нам уже хорошо известно, той же природой отвлеченной истины, да еще общей природой человека. Маркс недаром говорил (см. его 3-ю тезу о Фейербахе), что социалист-утопист считает себя стоящим над обществом. И тоже недаром Чернышевский заканчивает свое рассуждение о способах осуществления социалистического идеала такой фразой: "Различных планов для исполнения требований новой теории находится много, и который из них вы захотите предпочитать другому, почти все равно, потому что каждый из них в существенных чертах своих сходен с другими и удовлетворителен, и из каждого легко могут быть удалены те подробности, которые составляют причину споров между его приверженцами и защитниками других планов" [22].
Не подумайте, что Чернышевский рассуждает здесь, как эклектик, выбирающий из каждой утопической системы то, что он находит в ней хорошего, но не умеющий подвести под один всеохватывающий принцип то, что заимствуется им из различных систем. У Чернышевского, несомненно, есть свой объединяющий принцип; но принцип этот заключается именно в том, что главное дело вовсе не в переменчивых обстоятельствах времени и места, а в отвлеченных достоинствах известных отвлеченных истин. Он рассуждает как "просветитель", обратившийся к изучению "социального вопроса", а мы уже знаем, что "просветители" всегда рассуждали отвлеченно. Чернышевский сам подтверждает это в той же статье, говоря, что просвещение имеет в виду субъективное развитие истины в индивидуумах [23]. Когда человек задается целью субъективного развития истины в индивидуумах, он по необходимости отвлекается от того объективного процесса, который подготовляет индивидуумов к усвоению известных истин или, иначе говоря, обусловливает собою приспособление общественного сознания к данному виду общественного бытия.
Чем отвлеченнее была точка зрения Чернышевского в вопросах социализма, тем легче ему было отвлекаться от индивидуальных особенностей каждой данной социалистической системы и беспристрастно защищать только то, что составляло, по его мнению, общую душу всех этих систем, т. е. отвлеченные положения вроде того, что наука должна заботиться об интересах трудящейся массы, а не об интересах людей, эксплуатирующих эту массу и т. п. И тем естественнее было для него, нисколько не противореча себе, излагать, под видом своего собственного плана общественного переустройства, план того или другою, более или менее случайно выбранного социалиста-утописта. Так, например, в статье "Капитал и труд" он изложил план Луи Блана, придав своему изложению, — как этого и надо было ожидать, — до последней степени отвлеченный характер [24]. А в другом месте он поясняет, почему ему вздумалось взять в пример тогда Лун Блана. Он говорит: "мы хотели только сказать, что по особенному историческому случаю его мысли приобрели историческую важность, которой иначе бы и не имели, потому что оригинального в них мало" [25]. Таким образом "собственным" планом Чернышевского на самом деле вовсе не был план Луи Блана. При других обстоятельствах он назвал бы своим собственным планом план какого-нибудь другого социалиста. Ему, как уже сказано, важно было бы не то, что составляло особенность того или другого из этих планов, а то, что составляло основу, общую им всем: отрицательное отношение к существующему экономическому порядку и убеждение в том, что возможен экономический строй, основанный на союзном, товарищеском труде работников. Эти основные черты, общие всем социалистическим системам, он горячо отстаивал в спорах с экономистами "отсталой школы", о которых он говорил, что каждый из них "скорее согласится пойти в негры и всех своих соотечественников тоже отдать в негры", нежели сказать, что в том или другом социалистическом плане нет ничего слишком дурного или неудобоисполнимого. К этому можно прибавить, правда, что по характеру своего ума, преобладающей чертой которого являлась рассудочность, он более склонен был сочувствовать тем из великих основателей социалистических систем, которые меньше поддавались увлечениям фантазии. Так, например, Роберт Оуэн был, несомненно, ближе к нему, нежели Фурье.
Спешим, однако, заметить, что, несмотря на отвлеченный характер своей социалистической мысли, Чернышевский при своем трезвом уме и при своем всегдашнем стремлении к практической деятельности, не мог принадлежать к числу тех утопистов, которые требуют, чтобы человечество целиком приняло их утопии, и считают бесплодными или даже вредными все частные экономические реформы. Таковы, например, анархисты. Чернышевский едко смеется над подобными фантазерами. "Во имя высших идеалов отвергать какое-нибудь, хотя бы и не вполне совершенное улучшение действительности — значит слишком уже идеализировать и потешаться бесплодными теориями". По его мнению, у людей, склонных к таким потехам, "дело кончается большей частью тем, что после напряженных усилий подняться до своего идеала, они опускаются так, что уже вовсе не имеют пред собою никакого идеала". Это уже не в бровь, а прямо в глаз анархистам, да, если говорить правду, и не одним анархистам…
После всего сказанного понятно, что программа желательных для Чернышевского частных реформ не могла отличаться определенностью: она до такой степени зависела в его представлении от переменчивых условий времени и места, что по необходимости лишена была той тесной и органической связи с конечною целью, какую мы наблюдаем в программах современных нам рабочих партий Запада. В общем можно, однако, сказать, что так как идеалом Чернышевского был товарищеский труд производителей, то он готов был поддерживать все, и чем видел малейший намек на принцип ассоциации. Устройством ассоциации занимается и героиня его романа "Что делать?", Вера Павловна, которую Лопухов горячо хвалит за это: "мы все говорим и ничего не делаем. А ты позже нас всех стала думать об этом, и раньше всех решилась приняться за дело" [26].
Очень интересен тот исторический факт, что проповедь ассоциации велась тогда одновременно в России и в Германии. В 1863 году появился роман Чернышевского, с выходом которого начинается у нас целый ряд попыток устройства производительных ассоциаций. В том же году Лассаль рекомендует немецким рабочим ассоциации, как единственное средство хоть некоторого улучшения их быта. Но какая разница в постановке этого вопроса у нас и в Германии! В романе Чернышевского, ставшем на время программой русских социалистов, устройством ассоциаций занимаются отдельные, гуманные и образованные личности: Вера Павловна и ее друзья. К этому делу привлекается даже просвещенный священник Мерцалов, играющий, по его собственному выражению, роль "щита" в устроенных Верой Павловной мастерских. О политической самодеятельности класса, заинтересованного в устройстве таких ассоциаций, роман не говорит ни слова. Не говорили о ней ни слова и те люди 60-х годов, которые пытались осуществить предложенную Чернышевским программу. И, наоборот, первым словом Лассалевской агитации было указание рабочим на необходимость для них политической самодеятельности. Лассаль требовал, чтобы рабочие, сплотившись в особую политическую партию и приобретя влияние на ход дел в стране, заставили правительство дать им необходимые для обзаведения ассоциации деньги. В проекте Лассаля дело заведения ассоциаций имеет широкий общественный характер. Ассоциациям, вводимым усилиями отдельных просвещенных лиц, Лассаль не придавал ровно никакого значения. По сравнению с Лассалем Чернышевский является в своем романе настоящим утопистом. По сравнению с Чернышевским Лассаль является в своей агитации истинным представителем новейшего социализма. Это различие происходит не от того, чтобы Лассаль был в умственном отношении выше Чернышевского. Можно с уверенностью сказать, что по своим умственным силам Чернышевский нимало не уступал Лассалю. Но великий русский социалист был сыном своей страны, политическая и экономическая отсталость которой придавала всем его практическим планам и даже многим теоретическим взглядам характер утопий. В своих практических планах заведения ассоциаций он был гораздо ближе к Шульце-Деличу, чем к Лассалю. Но, с другой стороны, заметим, что и Лассаль в своих практических планах является истинным представителем новейшего социализма только по сравнению с Чернышевским. Те люди, которые на самом деле были истинными представителями и основателями новейшего социализма, Маркс и Энгельс, находили, что и Лассалевские планы представляют собою не более как утопию. Они отказались поддержать знаменитого агитатора именно потому, что не хотели питать в немецком рабочем классе склонность к экономическим утопиям.
С точки зрения большей легкости устройства ассоциаций отстаивал Чернышевский и русское общинное землевладение. Он не раз говорил, что у него нет ни малейшего желания приносить нынешние экономические интересы народной массы в жертву будущим ее интересам. И он, конечно, говорил это совершенно искренно. Если б он не думал, по крайней мере, в течение некоторого времени. — впоследствии он, как мы увидим, перестал это думать, — что разрушение общины было бы вредно для интересов крестьянства, то он не ополчился бы на ее защиту. Но что навело его на мысль о той пользе, которую сможет принести поземельная община нашей народной массе? На этот вопрос мы, не колеблясь, отвечаем: то психологическое соображение, что община поддерживает и воспитывает дух ассоциации, необходимый для рациональной экономии будущего. Это как нельзя более ясно показывают, например, следующие слова нашего автора: "Введение лучшего порядка дел чрезвычайно затрудняется в Западной Европе безграничным расширением прав отдельной личности… Не легко отказываться хотя бы от незначительной части того, чем привык уже пользоваться, а на Западе отдельная личность привыкла уже к безгранично-сти частных прав. Пользе и необходимости взаимных уступок может научить только горький опыт и продолжительное размышление. На Западе лучший порядок экономических отношений соединен с пожертвованиями, и потому его учреждение очень затруднено. Он противен привычкам английского и французского поселянина" [27].
Взгляд на общину, как на учреждение, воспитывающее дух ассоциации, привел Чернышевского к сближению со славянофилами, которые, как это всем известно, тоже были убежденными ее защитниками. Сочувственное отношение славянофилов к общине ставило их, в глазах Чернышевского, "выше многих из самых серьезных западников" [28]. Так было, по крайней мере, в первые годы его литературной деятельности [29]. Интересно проследить тот логический путь, который привел его в данном случае к предпочтению славянофилов некоторой части западников.
Исходным пунктом его рассуждений являются следующие положения, очень напоминающие известную теорию Кавелина о развитии личного права в Западной Европе.