58410.fb2 На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

День второй

По моей просьбе Дмитрий отправил меня на участок в тот же вечер. Утром я еле встала — так плохо себя чувствовала. Митькины синяки ярко проявились. Хорошо, хоть лицо этот подонок не тронул.

Мне дали двух быков, арбу и велели привезти из Караджара двадцать мешков овса. Дорога проходила через наш сенокос, и женщины из нашей бригады окружили меня.

— Ох, Валька, как ты плохо выглядишь!

— Да она, поди, всю ночь не спала после такого.

— У врача освидетельствовала?

— Заявление на Митьку написала? Мы ведь подпишемся…

Я отрицательно помотала головой. Мои подружки возмутились.

— Но Митька должен быть наказан!

— Он и так наказан сверх меры… самой жизнью.

— Тебе что, его жалко? Его? — строго осведомилась Елизавета Николаевна.

— Видите… Я неизмеримо богаче его. Как-то совестно… Как если бы ребенок запустил в меня камнем. Пусть больно ударил, но не станешь же его призывать к ответу.

— Что ж, духовное богатство — самое ценное и единственное, что нельзя отнять, — сказала Елизавета Николаевна, уходя.

В Караджаре мне нагрузили на телегу двадцать мешков зерна. Положили очень неудобно, не оставив мне места для сиденья. Пришлось вскарабкаться наверх. Я поехала. Быки шли лениво. Я их особенно не погоняла. Куда мне было торопиться — на участок?

Дорога шла степью. Пахло травами, стрекотали кузнечики, звенели птицы, и необычно глубокой была синева неба. А потом дорога круто спустилась вниз и пересекла глубокий овраг. Умная лошадь всегда под гору замедляет ход, быки, наоборот, побежали. Один из мешков упал, за ним упала я, прямо под первое колесо, и телега с девятнадцатью мешками переехала меня, сломав два ребра.

Если телега летит под уклон, сколько секунд пройдет от первого колеса до второго — одна, две, а может, доли секунды? Ощущение было такое, словно от первого до второго колеса прошло минут десять…

Я столько всего успела передумать… Неужели конец всему, эта проклятая телега раздавит меня? И я больше не увижу маму и сестру? Я так и не стану настоящим писателем. Я больше не глотну свободы… И что стоит вся моя начитанность, если я не знаю такой простой вещи: может человек выжить, если его переедет телега с девятнадцатью мешками зерна? И уже никогда я не увижу его… Значит, я еще надеялась, вопреки всякой логике.

Я тебя никогда не увижу.

Я тебя никогда не забуду.

Это пелось уже потом, много лет спустя.

А тогда я потеряла сознание. Пришла в себя в бараке. Я лежала на носилках в широком проходе между нарами. Меня окружали незнакомые сочувствующие лица, ждали врача, как раз в Караджаре была врач с нашего Волковского Надежда Антоновна Савчук… Мой злой гений. Никто не сделал мне столько зла, как этот врач — сама заключенная.

Она не пожелала положить меня в больницу: чего ради — все кости целы. А ведь два ребра были сломаны. До сих пор в рентгеновском кабинете меня спрашивают: «Были на фронте»?

Савчук сказала, что вечером меня отправит обратно на Волковское… и отправила. Все думали с какой-либо оказией — на машине, на худой конец, на телеге. Я пошевелиться не могла от боли, словно полураздавленный щенок.

Вечером за мной пришел конвой. Они вели этап. Шестьсот человек рецидивистов. Меля присоединили к ним. Напрасно я доказывала, что не дойду. «Врач заверила, что дойдете…» Время было военное: три шага в сторону — могли застрелить.

Я никогда не забуду эту ужасную ночь. Беспросветно темная, только всполохи далеких молний прорезали тяжелые тучи. Ничего не видно, конвой нервничал… Урки устали, проголодались, хотели скорее дойти, поесть и лечь спать. А я еле тащилась. Боль была отчаянной, непереносимой, каждый шаг стоил невероятного напряжения, я еле удерживалась от стонов.

Я отставала, меня подгоняли прикладом, но я тащилась все медленнее и медленнее. Меня поставили впереди — урки роптали, матерились. Исчезло ощущение яви. Мне казалось, я вижу страшный сон, кошмар терзал меня. На подходе к Волковскому я потеряла сознание. Беднягам уркам в довершение всего пришлось тащить меня на руках до барака.

С тех пор я больше не встала… Уже и ребра срослись (не совсем, видно, правильно), а я… Жизненные силы вдруг иссякли. Я стала доходить, и, если бы не Кузнецов, лежать бы мне в карагандинской земле в братской могиле.

Спасибо Кузнецову за жизнь! Спасибо таким людям, как Кузнецов, что я не озлобилась, не пришла в отчаяние. Кузнецов был на Волковском чуть больше года, но как же он много сделал за эти четырнадцать месяцев.

По-моему, самое главное, чего он сумел добиться, — это уничтожение «подконвойки» — двух позорных бараков, огороженных в три ряда колючей проволокой, где рычали и выли овчарки, а из окон выглядывали сумрачные озлобленные лица рецидивистов. Теперь они свободно ходили по всему лагерю и на работу, заходили в клуб. Они перестали драться между собой, как пауки в банке. Он не смог нас приодеть, по-прежнему мы выглядели, как персонажи картин Гойи, но как он поднял духовную жизнь лагерников! Каждый вечер в клубе либо читали лекцию — он привлек критиков, историков, ученых, — либо выступали наши артисты или самодеятельность. Немного лучше стало питание — причем за счет собственных запасов, ведь у нас же были огороды и бахчи. Вечерами теперь рассказывала я больше в клубе, а не в своем бараке, и самые страстные слушатели мои были подконвойные.

Известие об уходе Кузнецова свалилось на всех нас в апреле сорок четвертого. В этот вечер в клубе ничего не было, но все собрались там и сидели, как на похоронах, многие даже плакали. «Не расходитесь, я пойду позову начальника к нам сюда», — предложила я и пошла в контору. Он был дома. Зашла к ним домой. Нина Ивановна, веселая, оживленная, собирала вещи, Кузнецов что-то писал за письменным столом.

Я извинилась и сказала, что в клубе ждут его и как все приуныли.

— Молодец, что зашла, — заметил Кузнецов. Он быстро надел пиджак, плащ, и мы пошли.

— Тебе до освобождения остался год… — сказал задумчиво начальник, впервые назвав меня на «ты».

— 4 октября 1945 года меня должны освободить, если окончится война.

— Не позже чем через год мы победим, — заверил Кузнецов.

В клубе все очень обрадовались ему, окружили, он сел рядом со мной и подозвал Зину.

— Воробьева, у меня есть для тебя радость, но сначала спой нам ту песенку, «Что ты смотришь на меня в упор». Уж очень хорошо у тебя получается. А Валерий Косолапый, он здесь? Пусть аккомпанирует.

Оба вышли на середину клуба. У них это уж очень хорошо получалось. Не знаю, чья это песня? То ли это уголовный фольклор, то ли кто из настоящих поэтов приложил руку. Зина с темпераментом, с таким артистизмом исполнила ее.

Привожу эту песню целиком.

Что ты смотришь на меня в упор?Я твоих не испугалась глаз.Коль тебе наскучил разговор,Оборви его возьми да брось.А ну же, брось, ну, брось, жалеть не стану я!Таких, как ты, всегда достану.Или рано, или поздноВсе равно ко мне придешь.Кто тебя по переулкам ждал?И душа вся изнывала в страхе.Кто тебя по кабакам спасалОт удара острого ножа?А ну же, брось, ну, брось, жалеть не стану я!Таких, как ты, всегда достану,Или рано, или поздноВсе равно ко мне придешь.Ну, прошу тебя я, выйди на крыльцо.Как у нас с тобой водилось раньше.На, возьми назад свое кольцо,А не хочешь, под забором брось.А ну же, брось, ну, брось, жалеть не стану я!Таких, как ты, всегда достану.Или рано, или поздноВсе равно ко мне придешь.

В этот раз Зина исполняла как никогда… Несколько минут мы молчали.

— Смотришь на меня, но не обо мне песня, — бормотал Косолапый. — Клоун ему кличка.

— Затрещину хочешь? — возмутилась Зинка. — Князь — его кличка. — А настоящее имя? — спросил Кузнецов.

— По первому паспорту Федор Скоморохов.

— Тебе письмо от Скоморохова Федора, — сказал Кузнецов, протянув ей конверт.

— Разыскал-таки! — охнул Косолапый.

— Спасибо, спасибо вам, гражданин начальник, это вы помогли! — воскликнула Зина и, схватив конверт, ушла в уголок читать.

— Как же мы останемся без вас? — всплакнул кто-то горько.

— Я же не так далеко уезжаю, всего за десять километров. Буду начальником Караджарского отделения Карлага. У меня будет больше возможности помочь каждому из вас… И я буду сюда регулярно наезжать.

— Валюшу Мухину не забудьте оживить, — улыбнулась Елизавета Николаевна.

— О нет, уже распорядился — завтра с утра займутся этим. Дело, кстати, скорее не из легких…

Громкий плач Зины прервал Кузнецова. Что произошло с Зиной?

Она упала на пол и рыдала так безутешно, словно прочитала себе смертный приговор.

— Воробьева, что с тобой? — бросился к ней Кузнецов. — Думал, письмо это обрадует тебя.

— Он… Он… Ох я невезучая! Лучше бы я умерла!.. Мы окружили Зину, потрясенные взрывом такого бурного горя.

Единственный человек, которого она любила всю жизнь, из-за которого стала уголовницей, писал, что любит ее, верен ей, считает себя виновником ее судьбы…

Короче — он накрепко «завязал», вот уже третий год живет на берегу Волги в Саратове, у своей матери-пенсионерки. Работает шофером в речном порту. Иногда совершает дальние рейсы. В свободное время много читает, собирает библиотеку к той, которая есть у его матери, и мечтает о встрече с Зиной. Знает, что ей осталось сидеть два года, будет ждать ее, как свою жену.

Много рассказывал о ней своей матери. Та ждет ее, как свою дочь, ждет ее возвращения. Одновременно высылает ей посылку с продуктами и книгами.

— Что же я наделала?! — кричала исступленно Зинка. — Я сама исковеркала жизнь. Что делать? Кто поверит, что я ненавижу фашистов, как и все советские люди, и только от великой дурости выкинула тот флаг над крышей конторы. И еще потому, что больше не могла находиться в шалмане в «подконвойке»… Больше не могла никак, ни-как!.. О господи, зачем я родилась на свет? Посмотрите, что он мне пишет, мой Федя… и его мама пишет… Такое ласковое письмецо. Просит прощения за все зло, что ее сын причинил мне. Как я ему напишу, что мне осталось еще не два года, а целых десять?

— Не плачь, Воробьева, — сказал начальник. — Я сам все объясню Федору Ивановичу… Кстати, я его знаю, он перед освобождением работал у меня на строительстве канала Волга — Москва. Я сам буду хлопотать за тебя, может, что и выйдет… Я как раз ссылался на случай с тобой, когда хлопотал об отмене этой «подконвойки». Может, что и выйдет, не теряй надежды.

На другой день меня «возвратили к жизни». А через неделю Кузнецов переехал в Караджар.

Труден был этот год — вернее, полтора — после Кузнецова.

Первое, что сделал новый начальник Решетняк, — закрыл клуб (нет лимита). Агитбригада была распущена. Я всю зиму работала на снегозадержании.

Но Решетняк не тема этого рассказа.

6 октября я должна была освобождаться… Освобождали так: накануне предупреждали, что утром с вещами едем в Караджар, там каждый расписывается, что прочел о своем освобождении, а также о том, что остается в лагере впредь до особого распоряжения. К вечеру возвращались на участок, но не в свои барак, где тебя ждали друзья, а в чужой, где жили «освобожденные».

Работали по-прежнему в своей бригаде.

Накануне я всех предупредила, что не вернусь, что надо закончить рассказ очередного романа, но все замахали руками и заверили меня, что к вечеру вернусь как миленькая. Роман я им рассказала, а прощаться они категорически отказались.

Утром в Караджаре всё произошло как у всех. Я расписалась о своем освобождении и о том, что остаюсь в лагере до особого распоряжения. На мой вопрос, когда же будет это распоряжение, мне ответили: «Откуда нам знать…» Мне предложили погулять до вечера, потом меня, сказали, отправят обратно на Волковское.

Кузнецов был дома на обеде, и я стала прохаживаться возле конторы, пока не увидела его. Пошла навстречу. Он удивленно остановился.

— Да неужели это Мухина! Почему так похорошела?

— Здравствуйте, товарищ начальник, — сказала я, улыбнувшись.

— Освободилась?

— Если это можно назвать освобождением.

Мы вошли к нему в кабинет.

Я рассказала ему, что просто не в состоянии возвращаться на Волковское.

— Вот оно какое дело, — сочувственно заметил Кузнецов, — куда же я вас дену? В Караджаре нет работы для вас… Подождите минутку, я подумаю. — Он действительно думал минуту-две, не больше. — Хотите на СХОС?

— СХОС?

— Сельскохозяйственная опытная станция, это полтора километра от Долинки, где находится наше управление. На СХОСе нужны грамотные рабочие, знающие латинский шрифт. Думаю, вам там понравится.

Я от всей души поблагодарила его… Поговорили о том о сем, я расспросила его о жене и детях.

Меня устроили ночевать к вольным, а на другой день я с несколькими женщинами отправилась в Долинку. На СХОСе мне очень понравилось — поля, лес, но я чувствовала себя несколько одинокой…

Это рассказ о начальнике лагеря Кузнецове, который спас мне жизнь.

«Меценат из Чека» — прозвали его уголовники.

Поэтому я опускаю свою дружбу, свою любовь. Скажу только, что мой муж Валериан Георгиевич Петринский, с которым я прожила в любви и согласии 34 года (до его смерти от инсульта в 1978 году), был тот самый Петринский, с которым я познакомилась в Карлаге на участке Волковском. Я написала ему со СХОСа, он ответил, завязалась переписка. Как-то Валериан обратился к Кузнецову, показал ему мое письмо… Тот читать не стал, но… однажды угрюмым мартовским днем, возвращаясь в обеденный перерыв из столовой, я увидела идущего навстречу мне Петринского. Мы бросились друг к другу, обнялись и впервые поцеловались открыто при всех.

Теперь я имела преданного друга, человека, который полюбил меня беззаветно, так же глубоко, как я когда-то Сергея Неклонского.

Освободили нас 1 июня 1946 года, вручили трехмесячные паспорта, и мы поехали навстречу новым испытаниям, которых тоже хватило на девять лет.

Кузнецова я видела еще только в мае 1946 года… У нас был выходной день, с утра сходили в баню, немного отдохнули и после обеда мы с Валерианом решили сходить в Долинку. Это небольшой городок — километра полтора от СХОСа. Там был хороший книжный магазин, и мы решили попытать счастья, может, найдем что-нибудь интересное. Мы шли, держась за руки, по лесной дороге. Пахло травами, листьями, сыроватой землей, в лесу куковала кукушка, долго и самозабвенно.

— Как хорошо, — сказала я.

— Ты меня любишь? — в сотый раз спросил меня Валериан.

— Очень! Почти как маму и сестренку. А их я люблю больше всего на свете.

— Сказала бы просто — люблю.

— Ну, люблю.

— У тебя была настоящая любовь, и тогда ты действительно любила.

— Валя! Тогда смена мук только предстояла, грозила, ждала. А сейчас я… может, несколько устала от жизни?

— Не верю. Ты полна жизни…

Мы услышали за нами цокот лошадиных копыт и оглянулись.

Нас догоняла двуколка, запряженная одной лошадью. Двуколка остановилась, с нее спрыгнул улыбающийся Кузнецов.

— Здравствуйте, дорогие, как она жизнь? — Он обнял нас обоих сразу. — Я ведь вас догонял, сказали, что вы направились в Долинку. Давайте сразу поговорим, потом вас подвезу.

— Спасибо. Я ведь очень по вас соскучилась.

— Усаживайтесь, ребята, я только лошадь освобожу — пусть попасется на зеленой травке.

Мы сели на теплую насыпь возле арыка. Сейчас здесь уже был холодок. Тихо шелестела береза. В арыке журчала чистая вода.

Дальше за березками начиналась СХОС, оттуда тянуло отцветающими яблонями.

— Что-нибудь пишешь в свободное время? — серьезно поинтересовался Кузнецов, усаживаясь возле нас.

— Пишу.

— Что именно?

— Написала поэму… «Человек без рук». Посылала в журнал «Новый мир». Ответили, что поэма их потрясла, но печатать ее невозможно, слишком тяжелая, мрачная. Что я, видимо, много пережила, но надо стараться видеть светлое вокруг.

— Ты отсюда слала?

— Нет, из Саратова. Послала сестре, она перепечатала и по моей просьбе отослала в «Новый мир». Написала еще рассказ — уже прозой. Отослала в «Октябрь», отсюда, сама. Пишут, что смотрят на меня как на будущего коллегу, но пока печатать никак не могут. Слишком много юмора. Что юмор — это, конечно, хорошо, но юмор надо дозировать, а то так можно отшутиться от всего на свете.

— Гм! — Кузнецов хмыкнул и пристально посмотрел на меня. — Валентина Михайловна, прочтите мне эту поэму… Помните ее наизусть?

— Нет.

— Но у вас есть копия?

— В бараке.

— У меня есть здесь, в кармане пиджака. — И Валериан достал из кармана копию поэмы «Человек без рук».

— Третий экземпляр, там плохо видно, — пробормотала я.

— Первый… уже перепечатал сам на конторской машинке. — И Валериан передал Кузнецову поэму. Он прочел ее раза два, если не три.

— Ох, Валентина Михайловна, что так мрачно? У меня мороз по коже пошел.

Словно крылья отрезали птице — Как полетишь?

Бьется, бескрылая, о мостовую. Ночь… Тишь…

Прочел он по памяти и вдруг сказал:

— Валентина Михайловна, прости, но я хочу тебя спросить. Если можешь, ответь. Сможешь ли ты простить все это, пережитое?

Я ответила не задумываясь:

— Смогу. Но при одном условии.

— Каком?

— Валя, оставь нас на минутку одних. Валериан кивнул понимающе и, легко поднявшись, пошел к кузнецовской лошади.

— При каком условии?

— Чтоб публично, всенародно, сказали правду о Сталине. Простите меня, но ведь я только правду хочу, больше ничего. И не будет у меня на душе никакой обиды.

Кузнецов покраснел и махнул рукой.

— Эх, Валентина Михайловна, боюсь я, что правду о Сталине скажут не раньше как лет через сто!

— При нашей жизни скажут, — твердо сказала я.

Такова была наша последняя встреча. Я дожила и до XX съезда партии, и до XXII, и до возрождения демократии при Горбачеве.

Не знаю, жив ли Кузнецов?

Если жив, откликнитесь, мой бывший начальник. Где вы?