Наши дни
Итак, я еду к брату, совсем взрослому человеку. После встречи с Лайлом «У Сары» я прямиком отправилась домой и открыла руководство «Твоя тюрьма — твоя семья. Как научиться не замечать решетку», которое прислала Барб Эйчел. После нескольких глав путаного повествования о том, как действует пенитенциарная система штата Флорида, я вернулась к году издания — 1985-й. Совершенно бесполезное чтиво. Она прислала мне имевшие еще меньшее отношение к делу брошюрки о вышедших из строя аквапарках в Алабаме, проспекты с красноречивыми снимками разрушенных гостиниц в Лас-Вегасе, статьи со страшилками о проблеме 2000 года.
В конце концов организацию поездки я перепоручила Лайлу, сказав, что никак не могу связаться с нужным человеком и это совершенно выбило меня из колеи. Но по правде сказать, у меня не было ни сил, ни желания заниматься тягомотиной: нажимать на кнопки, ждать ответа, что-то говорить, снова ждать, потом вести учтивый разговор со злой теткой с тремя детьми и ежегодно принимаемым решением вернуться в колледж — эта зараза просто ждет не дождется повода сорвать на ком-нибудь зло. Она, конечно, стерва, но ведь ни с того ни с сего ее так не назовешь, потому как если брякнешь что-либо подобное, тут же вернешься в исходную позицию — и начинай сначала. А это значит, что когда снова до нее дозвонишься, придется с ней еще больше миндальничать. Нет уж, пусть этим займется Лайл.
Тюрьму, в которой сидит Бен, построили в 1997 году прямо рядом с Киннаки после очередной серии укрупнений фермерских хозяйств. Городок находится недалеко от Небраски и почти посередине штата Канзас, если говорить о его западной и восточной границах, и когда-то присвоил себе звание географического центра сорока восьми смежных штатов Америки. Сердце Америки! В восьмидесятые годы, когда всех нас захлестнула волна патриотизма, по этому поводу ломалось много копий. Высокое звание пытались отстоять и другие города, однако жители Киннаки с гордым упрямством игнорировали их притязания. Больше ничего интересного в городе не было, и местные власти пускали в продажу плакаты и футболки с названием города, красиво вписанным в сердечко. Каждый год Диана покупала племянницам по новой футболке: отчасти потому, что нам нравились сердечки в любом виде и любой формы, отчасти потому, что «киннаки» — старое индейское слово и на языке местных индейцев означает «маленькая фея». Диана всегда пыталась заставить нас встать на путь феминизма. Мама отшучивалась, говоря, что лично она бреется редко, а это уже кое-что. Я не помню, что она говорила именно это, зато помню, как об этом рассказывала Диана в своем трейлере, большая и сердитая, какой она стала после убийств, с дымящейся сигаретой в руке и стоявшей перед ней пластиковой чашкой холодного чая.
В конце концов, однако, выяснилось, что мы все ошибались и официальный центр США — город Лебанон, тоже в Канзасе. А Киннаки, как оказалось, делал выводы, основываясь на недостоверной информации.
Я думала, что пройдет не один месяц, прежде чем удастся получить разрешение на свидание, но исправительное учреждение Киннаки, похоже, не затягивает с оформлением разрешений на визиты. («Мы полагаем, что общение с друзьями и родственниками благотворно влияет на заключенных, помогая им не терять связи с внешним миром, с обществом».) Я оформила необходимые документы, заполнила какие-то бланки, и у меня осталось еще несколько дней, которые я провела за чтением собранных Лайлом документов и стенограмм судебных заседаний, на что раньше у меня никогда не хватало мужества.
Я читала, и меня бросало в пот. Мои показания представляли собой невразумительный детский лепет («Мне кажется, Бен привел в дом ведьму, вот она нас и убила», — выдала я, на что прокурор только и сказал: «Гм, давай поговорим о том, что произошло на самом деле») и явно заранее отработанные ответы на вопросы («Я стояла у маминой двери и видела, как Бен грозил маме нашим ружьем»). Сторона защиты обращалась со мной бережнее некуда, оставалось разве что завернуть меня в мягкие салфетки и нежно уложить на перину из лебяжьего пуха («Либби, может быть, ты немножко путаешь?», «Ты точно-точно помнишь, что это был твой брат?», «А не рассказываешь ли ты нам то, что, как тебе кажется, мы хотим от тебя услышать?» На что я, соответственно, отвечала: «Нет», «Да», «Нет».) В конце концов мои ответы свелись к «наверное», а это свидетельствовало о том, что меня доконали.
Адвокат Бена упирал на пятна крови на простыне Мишель и кровавый след на полу от таинственной мужской туфли, но не предложил убедительной альтернативной версии. Там мог находиться кто-то еще, но во дворе не нашли ни следов от обуви, ни следов от колес, чтобы подкрепить это предположение: утром 3 января резко потеплело — снег растаял, и двор превратился в грязное месиво, в котором утонули все следы.
Помимо моих показаний, были и другие обстоятельства, говорившие не в пользу Бена: глубокие царапины на лице, происхождение которых он не смог внятно объяснить; рассказ о каком-то заросшем человеке, который, как Бен сначала утверждал, и совершил убийства, он быстро заменил на немногословное «ниче не знаю — дома не ночевал»; клок волос Мишель, обнаруженный на полу в его комнате; плюс его совершенно неадекватное поведение накануне днем. Он перекрасил волосы в черный цвет, что всем показалось чрезвычайно подозрительным. Согласно показаниям нескольких учителей, он «что-то вынюхивал» возле школы, и они предположили, что он пытается незаметно вытащить из своего шкафчика часть фрагментов мертвых животных, которые он там держал (фрагменты мертвых животных?!), или собирает для дьявольской мессы личные вещи других учеников. А несколько позже в тот день он, судя по всему, отправился в какую-то забегаловку на отшибе, где похвалялся жертвоприношениями Сатане, которые совершал.
Бен и сам здорово себе навредил. Алиби на время совершения преступления у него не было; у него имелись ключи от входной двери (ее не взламывали); утром второго января он поссорился с матерью. Да и вообще вел себя как идиот. Когда сторона обвинения объявила его убийцей-сатанистом, он принялся с энтузиазмом рассуждать о ритуалах сатанистов, называть любимые песни, которые воспевают преисподнюю и великую силу сатанизма. («Сатанизм позволяет делать то, что хочется, ведь все мы по своей сути животные».) А один раз прокурор даже попросил его «оставить в покое свои волосы и вести себя серьезно — разве ты не понимаешь всю серьезность положения?!»
— Насколько я понимаю, серьезным его считаете вы, — отвечал Бен.
Это и вовсе не было похоже на того Бена, каким я его когда-то знала, — моего тихого и всегда такого скованного брата. В папке Лайла нашлось несколько снимков Бена во время процесса, которые тогда появлялись в газетах: черные волосы забраны в хвост (ну почему адвокаты не заставили его подстричься!), кривобокий пиджак, — и на всех он либо нагло ухмыляется, либо сидит с безучастным выражением лица.
Конечно, он себе навредил, но все равно чтение стенограммы заставило меня краснеть от стыда. С другой стороны, я почувствовала и некоторое облегчение: оказывается, не одна я виновата в том, что брат в тюрьме (если он, конечно, невиновен, действительно невиновен). Все внесли свою лепту — все были немного виноваты.
Встреча с Беном состоялась через неделю после того, как я на нее решилась. Я возвращалась в родной город, где не была по крайней мере лет двенадцать; независимо от моей воли он превратился в тюрьму. Разрешение на свидание было получено так быстро, что я не успела морально подготовиться и заставила себя сесть за руль, лишь постоянно успокаивая себя: я еду не в сам город и совсем не по той длинной грязной дороге, которая ведет к дому. Хотя моего дома там тоже уже не было — много лет назад участок с постройками кто-то купил. Новый хозяин тут же снес дом — больше нет стен, которые мама украшала дешевыми плакатами с цветочками; окон, в которые мы дышали, высматривая, кто к нам едет; косяков, где мама карандашом отмечала, как растут Бен и сестры (на меня у нее не хватило сил — там была всего одна отметка: Либби 96 см 52 мм).
Три часа я ехала вглубь Канзаса, двигаясь сначала то вверх, то вниз по Каменным холмам, потом по равнине. Придорожные щиты приглашали посетить Музей-выставку борзых, Музей телефонии, крупнейший в мире клубок шпагата, и я ощутила всплеск патриотизма внутри: следует побывать во всех этих местах хотя бы ради того, чтобы посшибать идиотские вывески на дороге. Наконец я свернула с автомагистрали и по сложному переплетению проселочных дорог среди пасторального многоцветья сельского пейзажа начала подниматься к северо-западу, то и дело переключая радиоканалы с выбивающих слезу мелодий «кантри» на христианский рок, гитарный перебор, и обратно. Еще не набравшее силы, но очень яркое мартовское солнце согрело машину и зажгло жуткий красный венец у моих рыжих корней. Это тепло и этот цвет снова напомнили о крови. Рядом на пассажирском сиденье лежал мерзавчик с водкой, которую я для храбрости хотела выпить по приезде на место. Я сама определила нужную дозу, но всю дорогу мне стоило немалых усилий сдерживаться и не опрокинуть ее в себя прямо в пути.
Словно по волшебству, едва я подумала, что приближаюсь к месту назначения, как вдали у плоской линии горизонта показалась крохотная точка дорожного указателя. Я точно знала, что на нем написано: «Добро пожаловать в Киннаки — сердце Америки!» — эту надпись сделали еще в пятидесятых годах. Так оно и было, я, кажется, даже различила россыпь дырочек от пуль в левом нижнем углу, куда Раннер стрелял из своего пикапа лет тридцать назад; правда, подъехав ближе, поняла, что это всего лишь игра воображения. Щит подремонтировали, покрасили, и он выглядел как новый — только надпись оставалась прежней. Молодцы ребята, продолжают настаивать на лжи — мне это нравится. Почти сразу после приветственного щита показался другой: «Исправительное учреждение Киннаки (штат Канзас)» — со знаком следующего левого поворота. Я подчинилась указателю и поехала западнее через земли, на которых когда-то располагалась ферма семейства Ивли.
«Так вам и надо, негодяи», — подумала я мстительно, так и не припомнив, почему наградила их подобным эпитетом.
По этой новой незнакомой дороге на дальнем конце города я ехала медленно, почти ползком. Киннаки никогда не был процветающим местом — вокруг него располагались фермы, по большей части находившиеся в бедственном положении, да оптимистичные особняки из клееной фанеры из кратковременного периода нефтяного бума. Тюремный бизнес не спас городок — сейчас все это смотрелось еще хуже. По обеим сторонам улицы тянулись ломбарды и хрупкие строения лет десяти от роду, но уже покосившиеся и кривобокие. В неопрятных дворах слонялись неулыбчивые дети. Повсюду валялся мусор: окурки, разноцветные соломинки, упаковки от еды. У кромки тротуара какой-то горе-едок оставил целую пластиковую коробку с обедом. В грязной луже неподалеку веером валялись чипсы, которые кто-то сначала успел обмакнуть в кетчуп. Даже деревья имели жалкий вид: костлявые и низкорослые, они как будто не желали давать почки. На холодной скамейке придорожного кафе сидела упитанная молодая парочка и таращилась на проезжающие машины, как в телевизор.
На телеграфном столбе неподалеку развевалась на ветру зернистая ксерокопия снимка неулыбчивой девушки лет шестнадцати-семнадцати, пропавшей в октябре 2007 года. Через два квартала я увидела, как мне показалось сначала, изображение той же девушки, но выяснилось, что это еще одна — пропавшая в июне 2008-го. У обеих был неряшливый, угрюмый вид, наверное, поэтому с ними не носились, как с Лизетт Стивенс. Я тут же про себя решила, что на случай собственного исчезновения нужно непременно запастись снимком в выигрышном для себя ракурсе.
Через несколько минут на выжженной солнцем лысой площадке возникло здание тюрьмы.
Я представляла себе куда более впечатляющее строение. Это же — вытянутое и скучное — могло сойти за региональный офис какого-нибудь хладокомбината или телекоммуникационной компании, если бы не колючая проволока вокруг стен — своими завитушками она почему-то вызвала в памяти телефонный шнур, из-за которого незадолго до конца мама и Бен вечно ругались. Он все время попадался под ноги. Когда Дебби кремировали, у нее на запястье оставался шрам, который она из-за него получила. Я начала кашлять, чтобы услышать хоть какой-то живой звук.
После часа тряски по ухабам и кочкам заасфальтированная парковка показалась удивительно ровной. Я припарковалась и замерла, уставившись в никуда. Машина потрескивала, остывая после поездки, из здания неслись возбужденные мужские голоса: у заключенных было время отдыха. С усилием, как лекарственный препарат, я влила в себя приготовленную водку, пожевала мятную жвачку и выплюнула в упаковку от сэндвича. В ушах слегка зашумело. Под радостные возгласы убийц, бросающих в баскетбольную корзину мяч, я залезла под свитер и расстегнула бюстгальтер, чувствуя, как грудь ухнула вниз и повисла собачьими ушами. Это, заикаясь и тщательно подбирая слова, посоветовал сделать Лайл: «Там не аэропорт. В твоем распоряжении одна-единственная попытка пройти через металлоискатель, поэтому все металлическое оставляй в машине… мм, в том числе, как это там у вас называется… короче, лифчик — там вроде есть металлические элементы. Из-за них возникнут… могут возникнуть сложности».
Ладно — и я сунула эту деталь туалета в бардачок.
Охрана внутри здания держалась вежливо, словно они досконально изучили видеоруководство по воспитанности и хорошим манерам: да, мэм… пожалуйста, в эту дверь, мэм. На меня бесстрастно смотрели глаза роботов. Неоднократный личный досмотр, вопросы, да, мэм, и ожидание, ожидание, ожидание. Открывались и закрывались двери, снова открывались и закрывались, затем следующие, — меняясь в размерах, прямо как в Алисиной Стране чудес, только металлической. От пола несло хлоркой, откуда-то проникал влажный тошнотворный мясной дух — наверное, где-то рядом столовка. На секунду у меня возникло ностальгическое воспоминание: мы, четверо Дэев, в нашей школьной столовой держим подносы, на каждом — тарелка с гуляшом и стакан молока комнатной температуры, грудастая буфетчица кричит в сторону кассы: «Это бесплатники!»
Бен все правильно рассчитал, подумала я: когда произошли убийства (тут я мысленно осеклась от неожиданности, поняв, что привычную фразу «когда Бен всех убил» впервые сформулировала иначе), на смертную казнь (а ее в Канзасе то отменяли, то снова вводили) был объявлен мораторий. Его приговорили к пожизненному тюремному заключению — спасибо, что из-за моих показаний хотя бы не убили.
Перед похожей на люк подводной лодки металлической дверью в комнату свиданий я замешкалась. «Ничего не поделать — надо делать, — крутилась в голове присказка Дианы, — ничего не поделать — надо делать». Нет, ни к чему сейчас семейные фразы. Строгий и немногословный охранник жестом дал понять: «Только после вас!» Я распахнула дверь и заставила себя переступить порог. Внутри в ряд выстроились пять кабинок, одну занимала грузная женщина-индианка, разговаривавшая с сыном-заключенным. Гладкие черные волосы женщины имели зловещий вид. Она что-то монотонно гудела, а парнишка время от времени тряс головой, прижимая трубку к уху и опустив глаза.
Я заняла кабинку через две от индианки и не успела перевести дыхание, как в дверь стремительно вошел Бен — так кошки вырываются на волю из надоевшего помещения. Он был невысокого роста — метр семьдесят, не больше, — с волосами цвета потемневшей ржавчины. Они закрывали плечи, он по-девчоночьи заправил их за уши. Очки в тонкой металлической оправе, оранжевая форма — он очень напоминал увлекающегося чтением автомеханика. Комнатка была небольшой, поэтому он дошел до своего места в три шага, все время тихо улыбаясь. Даже сияя. Он сел, приложил ладонь к стеклу и кивком пригласил меня сделать то же самое. Я не смогла заставить себя прижать руку к стеклу со своей стороны кабинки — только робко ему улыбнулась и взяла трубку.
С трубкой в руке он откашлялся, потом, глядя вниз, начал что-то говорить и остановился. Где-то с минуту я не могла оторвать взгляд от верхней части его головы. Когда он поднял глаза, они были полны слез, две слезинки одновременно выкатились и побежали вниз по щекам. Он смахнул их тыльной стороной ладони, улыбнулся дрожащими губами.
— Господи, как же ты похожа на маму, — выдохнул он и закашлялся, снова вытирая слезы. — Я и представить себе не мог. — Он переводил взгляд с моего лица на свои руки. — Как ты, Либби?
— Кажется, ничего, — сказала я, тоже сначала покашляв. — Вот, решила, что пора увидеться.
«Я действительно похожа на маму», — думала я. Потом я мысленно произнесла «мой старший брат» и почувствовала такую же, как в детстве, распиравшую изнутри гордость. Мы были так похожи: та же бледность, тот же вздернутый нос картошкой — нос Дэев. С тех пор Бен тоже не очень-то вырос, словно после той ночи кто-то не давал расти нам обоим. Мой старший брат… и он рад нашей встрече. «Он знает, как обвести тебя вокруг пальца», — предупредил внутренний голос. Но я отбросила эту мысль.
— Я рад. Очень рад, — сказал Бен, продолжая рассматривать свою руку. — Все эти годы я много о тебе думал, пытался представить, как ты живешь. Здесь этим можно заниматься сколько угодно… думать и представлять. Время от времени мне в письмах о тебе рассказывают. Но это совсем не то.
— Не то, — согласилась я. — С тобой нормально обращаются? — задала я глупый вопрос, глядя прямо перед собой стеклянными глазами, и вдруг начала плакать. Хотелось сказать только одно: «Простипростипрости!» Но вместо этого я молча уставилась на созвездие прыщиков в уголке его губ.
— У меня все нормально, Либби. Либби, посмотри на меня. — (Я глянула в его глаза.) — Правда нормально. Я здесь получил среднее образование — на воле мне вряд ли удалось бы это сделать. Скоро колледж закончу. Факультет английского языка. Читаю, блин, Шекспира. — Он издал утробный звук, который всегда пытался выдать за смех. — Воистину, вонючка.
Я не поняла, что означает последняя фраза, но улыбнулась, потому что он, похоже, ждал от меня улыбки.
— С ума сойти, Либби, я бы только и делал, что смотрел на тебя и слушал твой голос! Не представляешь, какое счастье тебя видеть. Ты вылитая мама — тебе, наверное, все время об этом говорят?
— Кто скажет? Некому. Раннер неизвестно где, а с Дианой мы не общаемся.
Мне захотелось, чтобы он меня пожалел, чтобы заполнил жалостью пространство вокруг меня. Вот они мы — последние из Дэев. Если он меня пожалеет, обвинять меня будет не так просто. Слезы продолжали литься — я их не сдерживала. Через две кабинки от нас индианка прощалась с сыном, глухо рыдая:
— Никто с тобой не водится, говоришь? Нехорошо это. Надо, чтобы за тобой тут лучше смотрели.
— Родился заново? — брякнула я, не вытирая слез. Бен нахмурился, не понимая. — Неужели это значит, что ты меня прощаешь? Ты ведь вовсе не обязан быть добрым по отношению ко мне. — Но как же я нуждалась в том, чтобы он простил, просто физически ощущала эту потребность, словно хотела избавиться от раскаленной на огне тарелки.
— О нет, я совсем не добрый, — сказал он. — И злоба во мне кипит по отношению к очень многим людям. Просто ты в их число не входишь.
— Но… — Как ребенок, я проглотила рыдание. — А мои показания? Я ведь, наверное… не знаю, то есть…
«Это должен быть он!» — снова мысленно предостерегла я себя.
— Ах вот ты о чем. — Он произнес это так, как говорят о мелком неудобстве — мелкой неприятности во время летнего отпуска, о которой лучше забыть. — Наверное, ты не читаешь моих писем?
Я неуклюже пожала плечами и попыталась что-то объяснить.
— Твои показания, говоришь?.. Меня тогда удивило одно — что тебе поверили. Меня не удивило, что ты говорила: ты ведь такое пережила. К тому же ты всегда немножко привирала. — Он снова коротко рассмеялся, я подхватила — мы оба понимали, о чем речь. — Раз тебе поверили, что это могло значить? Только то, что меня собирались посадить, что я не мог сюда не попасть. А что можно взять с семилетней козявки! Ты же была совсем крохой… — Он мечтательно поднял глаза к потолку. — Знаешь, о чем я на днях почему-то вспомнил? О фарфоровом крольчонке — том самом, которого мама заставляла нас ставить на крышку унитаза.
Я покачала головой, не понимая, о чем он говорит.
— Ты не помнишь? Не помнишь крольчонка? У нас плохо работал унитаз — не справлялся, если мы за час там бывали дважды. Вода не успевала набираться, и смыть было невозможно. Поэтому если кто-то какал как раз в то время, когда он не работал, мы должны были закрывать крышку и ставить на нее крольчонка. Чтобы никто случайно ее не открыл, когда в унитазе полно какашек. Потому что вы, девчонки, стали бы визжать. Неужели не помнишь? Я ужасно злился, считая это идиотизмом. Злился, что приходится пользоваться одним туалетом с вами. Злился, что живу в доме с одним-единственным туалетом, который к тому же не работает. Злился из-за этого несчастного кролика. — Он засмеялся своим сдавленным смехом. — Я считал, что крольчонок вроде как унижает мое достоинство. Что из-за него я не чувствую себя мужчиной. Можно подумать, специально для меня мама должна была найти фарфоровую машинку или ружье. Господи, как же меня это изводило! Я, бывало, стоял над унитазом с упрямой мыслью: «Не буду его ставить» — и уже готов был уходить, но потом думал: «Черт побери, придется все-таки поставить эту фигню, а то сейчас кто-нибудь из мелюзги зайдет и развопится (а повопить вы были большие мастерицы!), а я не хочу связываться, поэтому вот вам ваш уродский кролик на ваш уродский унитаз!» — Он снова засмеялся, но это воспоминание далось ему нелегко: лицо раскраснелось, а на носу выступили капельки пота. — Дурацкие мысли меня посещают.
Я попыталась отыскать крольчонка в своей памяти, вспомнить туалетную комнату и что там стояло, но, кроме воды, ничего не вспомнила.
— Прости, Либби, что заставил тебя такое вспоминать.
Я приставила палец к нижней части разделяющего нас стекла и сказала:
— Все нормально.
Некоторое время мы сидели молча, делая вид, что прислушиваемся к шуму, которого на самом деле не было. Мы только что начали разговаривать, но свидание уже подходило к концу.
— Бен, можно, я тебя кое о чем спрошу?
— Наверное, да. — Его лицо сделалось бесстрастным, словно он к чему-то готовился.
— Ты ведь хочешь отсюда выбраться?
— Конечно.
— Почему же ты сейчас не сообщишь полиции о своем алиби на ту ночь? Ты же ни в каком сарае не ночевал.
— Просто у меня не очень хорошее алиби, и все. Так бывает.
— Потому что это оправдание на ноль целых ноль десятых? Как же, помню. — Я потерла под столом култышку на руке и пошевелила двумя оставшимися пальцами на правой ноге.
— Ты не представляешь… — Он отвернулся. — Ты не представляешь, сколько недель, лет я здесь провел, изводя себя за то, что не повел себя по-другому. Мама, Мишель и Дебби могли бы остаться в живых, если бы я просто… поступил по-мужски, а не как сосунок. Сидел в сарае, злился на маму. — На трубку в его руке упала слеза, мне даже показалось, что я услышала «кап!». — Я заслужил наказание за свое поведение в ту ночь… заслужил. Так что все правильно.
— Не понимаю. Не понимаю, почему ты не… не оказал содействия следствию?
Бен дернулся, лицо стало похоже на посмертную маску.
— Господи! Да просто. Я был неуверенным в себе мальчишкой. Либби, мне было пятнадцать лет. Всего пятнадцать! Я понятия не имел, что значит быть мужчиной. Раннер мало чему меня научил. До этого я был ребенком, на которого никто особо и внимания-то не обращал, а тут вдруг ни с того ни с сего люди стали на меня смотреть так, будто я их напугал. Я в одночасье сделался взрослым.
— Взрослым, которого обвиняют в убийстве членов своей семьи.
— Хочешь назвать меня идиотом, придурком — называй, твое право. Но для меня все было просто: я сказал, что этого не делал, я знал, что этого не делал, и — не знаю, может, сработал защитный механизм — я не отнесся к этому с должной серьезностью. Если бы я реагировал так, как того от меня ожидали, я, возможно, не оказался бы здесь. По ночам я выл в подушку, но днем, когда меня могли увидеть, изображал из себя крутого парня. Поверь, я знаю, что вел себя как последний кретин. Но разве можно ожидать слез от пятнадцатилетнего подростка, который дает показания в суде в присутствии знакомых! Я считал, что меня, конечно, оправдают, а потом в школе все будут восхищаться моей крутизной. Дурак, я себе это все время представлял. Я и подумать не мог, что нахожусь в реальной опасности… оказаться в этих стенах. — Он плакал. — Видишь, меня теперь не очень заботит, что меня видят плачущим.
— Мы должны все исправить, — наконец произнесла я.
— Ничего не исправишь, Либби, — по крайней мере, пока не найдут того, кто это сделал.
— Тебе нужны новые адвокаты, — пустилась я в рассуждения. — Сейчас можно столько всего при помощи исследования ДНК сделать… — ДНК мне казалась чем-то вроде волшебной палочки, способной вызволить из тюрьмы.
Бен засмеялся, не разжимая губ, точно так же как делал в детстве, от этого смеха становилось не по себе.
— Ты сейчас говоришь, как Райнер, — сказал он. — Приблизительно каждые два года я получаю от него письмо: «ДНК! Нам нужно раздобыть немного ДНК». Как будто у меня где-то залежи этого добра, а я не хочу делиться. «Д-Н-К», — повторил он тоном Раннера, так же, как папенька, энергично тряся головой и выпучивая глаза.
— Ты знаешь, где он сейчас?
— В последнем письме сказано, что его можно найти в мужском приюте Берта Нолана — это где-то в Оклахоме. Он попросил прислать ему пятьсот долларов, чтобы продолжить исследования от моего лица.
Приподняв рукав, Бен почесал руку, и я успела заметить, что там вытатуировано женское имя, которое заканчивалось то ли на «олли», то ли на «алли». Я постаралась сделать так, чтобы он понял, что я заметила татуировку.
— A-а, это? Бывшая любовь. Мы сначала были друзьями по переписке. Я думал, что люблю ее, думал жениться, но она не захотела связываться с человеком, осужденным пожизненно. Жаль только, что не сказала об этом до того, как я сделал татуировку.
— Больно было, да?
— Скорее щекотно.
— Я имею в виду ваш разрыв.
— Вообще-то хреново.
Охранник предупредил, что в нашем распоряжении осталось три минуты, и Бен вздохнул:
— Трудно решить, что сказать за три минуты. За две минуты можно начать строить планы на следующее свидание. За пять минут — закончить разговор. А что за три? — Он вытянул губы дудочкой и присвистнул. — Я очень-очень надеюсь, что ты снова приедешь ко мне. Благодаря тебе я понял, как соскучился по дому… Вы с мамой — просто одно лицо.